О славе прижизненной и посмертной

Юрий Михайлович Денисов
Еще одна выставка Бориса Отарова. Так же, как на
двух-трех предыдущих, сюда заходят знакомые художника и
знакомые его знакомых - те, кто работает неподалеку. Я
приглашаю приятелей, стараясь передать свою убежденность в
огромных достоинствах работ Отарова. Откликаются один-два.
Остальные изображают внимание к моей устной афише, дослушивают
- и не идут.
 
Скудное малолюдство в зале выглядит просто
издевательски в сопоставлении с демиургической мощью картин. А
ведь пройдет два-три десятка лет - и перед выставкой этого
художника будет топтаться часовая, а то и многочасовая очередь
и сотни людей будут глубокомысленно всматриваться в одинокие
ныне полотна и "с ученым видом знатоков" высказываться об их
достоинствах.
 
Невольно вспоминаются Ван-Гог, Модильяни,
Пиросманишвили... Из века в век, из страны в страну печально
повторяется одна и та же, уже с привкусом мелодрамы, история -
непризнанный гений и равнодушная к нему толпа.
 
А с другой стороны - шумная прижизненная слава Тициана
или Сальвадора Дали.
 
Тициан вспомнился кстати. Его судьба хрестоматийна и
кое-что может объяснить. Это художник - счастливчик. Он жил в
благодатном краю, в стране устойчивых живописных традиций, в
эпоху всеобщего благоговения перед живописью, когда мимо ищущих
меценатских взглядов не ускользал ни один крупный талант. В
новаторстве Тициана не было ничего отрицающего, ничего
непонятного для его искушенных сограждан. Не удивительно, что
его без опоздания оценила и полюбила просвещенная публика,
благодарная за предоставленную ей возможность понять и оценить
замечательные колористические находки.
 
Жизнеописания скульпторов Древней Эллады и живописцев
европейского Возрождения наталкивают на мысль: первым условием
прижизненной славы значительного художника является широкий,
тем более национальный интерес к тому виду искусства, в котором
работает художник. В истории легко найти эпохи преобладания
архитектуры или музыки, театра или живописи в той или иной
стране. В соответствии с этим громче других прославлялись то
ваятели, то поэты, то музыканты.
 
Второе условие прижизненной славы - это модность.
Напомню: Тициан был понятен своим современникам и был модным
живописцем. Впрочем, нельзя быть модным, будучи непонятным, и
неважно, реально или воображаемо это понимание. Модный художник
высказывает интересы, предпочтения и вкусы именно сегодняшнего
дня; он и понятен-то, прежде всего, в этом смысле. Публика
балует и любит своего выразителя. Но она меняется, и, если
художник не меняется вместе и параллельно с ней, его забывают,
мода на него проходит. Характерен казус Ильи Глазунова. Со
второй половины шестидесятых годов и до конца семидесятых он
отражал воскресший интерес интеллигенции к отечественной
истории. Поскольку в своей духовности он почти никогда не
поднимался выше уровня зрителей, он оставался модным; его
живопись и графика окончательно переселились в клюквенное
царство Китча. Но упомянутый интерес потускнел, и сейчас
Глазунов уже не вызывает ажиотажа у своей полуинтеллигентной
публики.
 
В отличие от Глазунова Тициан был не только моден - он
вечен.
 
Дали тоже был моден и, не исключено, будет вечен. Он
работал в годы болезненного интереса к сенсациям и жажды
скандала. Он стал шутом, чтобы его заметили и среди
театрализованных выходок услышали из клоунских уст жуткие
истины.
 
Ван-Гог и Модильяни не шутовствовали и не могли
шутовствовать: то были священнослужители искусства. Такие
предпочтут помереть с голоду в безысходной безвестности, но не
станут угодничать перед современным обывателем.
 
Вот здесь-то и вырисовывается удивительный феномен.
Успокоился навеки несчастный Ван-Гог, и уже в начале нашего
столетия его полотна стоили бешеных денег. В глухой
безвестности умер Модильяни, а через десяток лет у него,
покойника, - громкая всемирная слава. В нищете скончался
Пиросманишвили, а через годы по убежденному слову Ильи
Зданевича он становится национальной гордостью Грузии.
 
Люди нуждаются не только в скоморохах, но и в святых,
не только в однодневных любимцах, но и в бессмертных божествах.
Усопших мучеников канонизируют, и тысячи, сотни тысяч начинают
поклоняться им, вернее, их легенде. С незапамятных времен
существует негласный, неявный, неосознанный культ
канонизированных покойников - в сегодняшнем цивилизованном
обществе так же, как в диких первобытных племенах.
 
Но почему, собственно, живой не может стать предметом
культа - спонтанного, не навязанного каким-либо авторитетом?
 
А потому что он - такой же человек, как я. Все признаки
свидетельствуют о том, что передо мной земное смертное
существо. Он плохо одет (или одет, как барин), он ссорится с
женой (или под каблуком у нее), он выпивает с приятелями (или
уединяется, как сыч). Чего-то там мажет, пишет, музицирует. Ну
какой там божественный дар у этого неудачника (варианты:
толстяка, алкоголика и т.п.)!
 
К тому же признать его дар мешает зависть, естественное
нежелание почувствовать себя обделенным. Мне никак не хочется
признать, что ему дано Господом Богом (судьбой, природой), а
мне - нет. "Нет правды на земле, но правды нет и выше".
Разумеется, если государственная власть или референтная группа
объявит моего знакомого выдающимся человеком, я с этим
соглашусь, чтобы не оказаться в социальной изоляции.
 
Не менее существенно другое. Время и место моего
пребывания на земле я воспринимаю как бытовые, и если здесь и
сейчас проживает гений, то и его обволакивает серая пыль быта.
Массовый человек воспринимает настоящее как изолированный миг,
находящийся вне линии исторического времени. Настоящее - это
камешек, еще не брошенный в сундук мировой культуры. В массовом
сознании настоящее не сочетается с вечностью. Прошлое же
воспринимается включенным в бесконечную историческую
перспективу, в которой оно и останется навеки. Прошлое уже само
по себе вызывает хотя бы тень почтительного чувства. Такое
отношение к настоящему и прошлому распространяется и на творца,
находящегося "здесь рядом" или "там далеко". Недаром говорят:
"Время освящает".
 
Со смертью имя художника, его личность, его наследие
переходят в новую систему координат. Все его свойства,
отталкивающие людей, исчезают вместе с ним и уже не мешают
воздавать должное его творчеству. Мертвый бесповоротно
становится мифом. Уже не в его власти менять собственную
легенду, творимую друзьями, критикой и публикой. Миф - это уже
иной, возвышающийся над нашим бытом мир платоновских вечных
сущностей, внушающий живым религиозное почтение. Кстати, живые
кумиры вынуждены вести себя не как обычные люди, а как жители
особого, так и хочется сказать - мертвого царства, чтобы не
прекращался трепет живых смертных перед их особами.
 
В массовом человеке существует глубокое неверие в то,
что другой рядом живущий человек может быть носителем
божественного начала. Отсюда - неиссякаемый интерес к подробным
биографиям "замечательных людей". Это интерес к чуду: каким
образом обыденная жизнь претворяется в высокое искусство? Каким
образом обыкновенный смертный преображается в легендарную
фигуру? Это непостижимо, а непостижимое - притягательно.
 
Так "слишком человеческое" в художнике и духовная
недостаточность его современников мешают им признать
(самостоятельно) его величие: когда же - после смерти - его
величие признано, люди начинают коллекционировать те же его,
ранее вызывавшие пренебрежение, человеческие черты, чтобы
исходящее от них домашнее тепло хоть немного смягчило холод
дистанции между низинами быта и горными высотами духа.
 
Такова подоплека зачастую нездорового интереса к
усопшей знаменитости.
 
А ведь чудо, которое-то и вызывало это ненасытное
любопытство, совершалось и совершается сию минуту живым -
повторяю - живущим человеком, крайне нуждающимся в прижизненном
сочувствии, в прижизненной поддержке и признании. Но пророка
нет не только в своем отечестве; нет его и в своем времени.
 
4.11.1982