Моё единственное оружие

Карен Арутюнянц Вторая Попытка
киноповесть


1.

Неудачников не то чтобы презирают.
С ними просто-напросто не желают иметь дела. Ещё, не дай Бог, подцепишь эту заразу.
К тому же в кризис.
К тому же, если ты предрасположен к истерии.

Короче.
Умер пёс. Ушла жена. Друзей нет. Работы нет. Денег нет. Желаний нет.
Есть - вялые мысли о самоубийстве, сын, полуслепая мама, отец, неопрятная квартира с видом на подмосковные берёзки. Под одной из них пёс и покоится.
Итак. Что делать, чем занять собственный дух, когда не хочется шевелить ни пальцами рук, ни пальцами ног, ни оставшейся конечностью тела?
Совершенно не ясно.


2.

Можно пить.
Посольскую, праздничную, советское, изабеллу, балтику, охоту, жигулёвское, джин-тоник, отвёртку, три семёрки... Как ни странно, именно от этого дешёвого портвейна по утрам не гудит голова.
Можно травить себя неделю, две, три, месяц.
Можно накачиваться этим пойлом до отупения.
В конце концов, это теряет смысл.
И тогда ты впервые выходишь на прогулку.
Заметьте, совершенно осознанно.


3.

Удивительный день. Дождь. Я плетусь по мокрому асфальту, жую яблоко.
Яблок уродилось в этом году!.. Райские, кислые, зелёные, маленькие.
Как вся моя несуразная жизнь.
Кроссовки промокли насквозь. Дырявые подошвы безобразно чавкают.
Я пытаюсь разобраться с собственной судьбой.
– Что-то надо делать… Что-то надо делать…
Меня обгоняют двое.
– Эй, – радуюсь я знакомой спине. – Санёк! Ты?
Детина притормаживает.
– Узнаёшь?
Нет, я, и вправду, рад.
– Ну, помню.
– Вот видишь, и я не забыл.
Надо же. Ровно восемь лет назад этот тип бил меня ногами по голове. Самозабвенно так…


4.

– Сука! Сука! – выкрикивал он с каждым ударом.
После второго или третьего очки отлетели куда-то в мир правды и неправды, а я остался на этом пятачке, где за ударом следует «сука» и очки, кувыркаясь в воздухе, всё никак не доберутся до асфальта.
«Главное, – мысль во мне набухала и, кажется, собиралась вырваться из головы сквозь тысячи маленьких расползающихся трещинок, – главное встать… нехорошо, когда тебя заставляют сравняться с землёй… вот-вот… всё верно… давай, вставай, чёрт возьми…»
– Сука! Сука!! Сука!!!
«Главное… главное… что там главное?..»
Иногда я успевал заметить, как ботинок приближается к лицу, следом раздавался хруст…


5.

Я подхожу и хлопаю Санька по плечу:
– Дай прикурить.
Санёк протягивает зажигалку.
– Чем занимаешься? – спрашиваю.
– Да тут… – нехотя отвечает. – Во Владимирской области открыл магазин фейерверков… С родственником на пару.
Он кивает в сторону бугая.
Я не отстаю:
– Женат?
– Нет… – а дальше скороговоркой. – Но дети есть. Сын. Три года.
Я улыбаюсь в ответ. Стараюсь, чтобы улыбка получилась не слишком мерзкой.


6.

Плохо стараюсь, как и тогда, в августе, когда менты посоветовали ему извиниться передо мной, иначе бы сел он – «от пяти до восьми»:
– Не будет у тебя жены.
А он припёрся в шортах – шестнадцатилетний придурок, красный весь, уши пылают...
– Жены – не будет, – смаковал я. – Никогда не будет.
Он вдруг завопил на весь подъезд:
– Будет! И дети будут! Семья будет!
Потом заплакал.


7.

…Стоит, желваками играет.
– Ладно, – говорю, – не писай. Будет у тебя жена… Две. Иди-иди… к родственнику.
Санёк мнётся, не уходит. Бугай терпеливо ждёт.
Дождик зарядил до четверга.
Я жую яблоко.
– Слушай, – говорю. – А я ведь хотел тебя найти и прирезать. Недавно расхотел.
Санёк хмыкает.
Ну и морда у него…

Вот и с этим разобрались.
Я разворачиваюсь. Иду по шоссе и выхожу из посёлка.
Нечего мне здесь больше делать.
Всё моё при мне. Мысли, желания и оба паспорта. Так. На всякий случай.
Слева проплывает берёза. Под ней темнеет холмик.
Я иду, не оглядываясь. Зачем?


8.

Он умирал, и это было ясно. Совершенно ясно. Он вздохнул и затих.
– Всё, – сказал я.
Ты гладила его по ушам, по лапам, по хвосту.
И мы завыли, как способны выть только люди-псы, если они существуют.
Видно, всё-таки существуют.
Ты принесла лопату.

Ещё вчера я играл ему на флейте, из которой так и не научился выдувать приличные звуки. Мелодия была неумелая, но флейта остаётся флейтой, и поэтому печаль и надежда так или иначе обволакивали нашу общую душу. Так мне, во всяком случае, казалось.

Сумерки и ветер подхватили нас и подтолкнули к поляне у дороги, за рекламным щитом.
Я вырыл яму, ты собрала прошлогоднюю траву.
Это было так просто – окоченевший пёс, холод, берёза, апрель, могилка в четыре шага и посёлок за спиной.


9.

Что нас волнует в этой жизни на самом деле?
Агрессия, выстрелы, сарказм, равнодушие, рыдания, излишества, хохот, ложь, цунами, правда, прыщи, болезни, вспышки на Солнце, крик, ночь, смерть, террористы, взрывы, метро, пенсии, национализм, водка, диэтиламид лизергиновой кислоты (ЛСД), друзья, тёща, родители, дети, армия, проституция, кометы, взрывы, катаклизмы, глобальное потепление, визы, перхоть, смена пола? – словом, жизнь, мир, Бог? – нет нас не волнует всё это.
Нет же. Нас теребит покой.
Его мы желаем.
О нём молимся. Лишь о покое…


10.

Когда-нибудь, может, и сегодня, я дойду до неё, подойду к иконе, предстану пред ликом и прошепчу:
– Ну что, брат… Что скажешь? Ты – святой, так ответь. Как быть? Кем быть? Куда идти? От кого бежать, во имя Отца и святого Духа? Не молчи… молчанием ты мне никак не поможешь, молчание убивает меня… и тебя, в первую очередь. Потому как не имеет оно предела. А раз не имеет предела, то нет у тебя и ответа... Ну! Ответь же! Что? Верно ли это? Святость твоя в одном лишь смирении и любви? Но где же тогда? В ком найти мне недовольство собой? Ненависть к себе, если не в тебе? Не молчи, Бога ради! Если не в тебе, так, значит, в себе отыщу я ответы на эти вопросы? Если не в тебе – в Господе нашем? То, значит, в себе – прохожем и пропойце… Молчишь… Понятно… Не хаос. Тишина – вот начало пути…
Как там у Ахматовой:
– Когда погребают эпоху,
Надгробный псалом не звучит,
Крапиве, чертополоху
Украсить ее предстоит.
И только могильщики лихо
Работают. Дело не ждет!
И тихо, так, господи, тихо,
Что слышно, как время идет…
Когда-нибудь я дойду до храма. Как бы высокопарно это не звучало…

Давным-давно, пацаном, я забрался в полуразрушенную церквушку с обвалившимся куполом. Зазубрины купола обросли травой, а в небе летали ласточки. И вдруг я запел. Без слов, своим тонким ломающимся голосом, что-то пронзительно и невероятно красивое, похожее на вечную песню ласточек…


11.

Облака.
Плывут себе – рваные, семенящие, душевные.
Стоял бы так всю оставшуюся жизнь, а я выхожу на шоссе.
Мимо проносятся авто. Плевать им на меня. Как, впрочем, и мне…

Итак – пёс улетел на свою планету, жена потеряла веру в мужа своего.
Прямо, как в анекдоте про парикмахера:
– Дружище! Что бы с тобой не случилось, приходи! Всегда побрею и постригу бесплатно!..
Смешно. Ну, это – кому как. Мне – не очень.
Где найти того парикмахера?..

За спиной раздаётся скрип тормозов.
Сейчас обрушатся – бранью, хамством, безобразием, которое ужасом окатит меня с головы до пят: «Тебе что? Жить надело?!!»
– Вам куда? – слышу.
От неожиданности пригибаюсь.
Из джипа выглядывает вполне интеллигентный мужчина.
– Да никуда, в общем-то...
– Понятно, – отвечает. – Могу подвезти.
«Началось, – думаю. – Вот и интрига».
Забираюсь в джип.
Чайка над прудом парит и парит. Можно и за этим парением наблюдать всю оставшуюся жизнь.
Можно, если на душе покой.


12.

– Мы тянули за собой прошлую жизнь. Надеялись, помогут родные стены. Не вышло… – произносит мой новый товарищ.
Он не смотрит на меня. Я молчу.
– Володя, – говорит и протягивает левую руку.
– Боб, – отвечаю я, непривычно здороваться левой.
– Как?
– Боб, – повторяю.
– Понятно. Боб так боб… Это даже символично… Ну что? К морю?
Хорошая у него улыбка.
– Без проблем, – говорю.
– Ты, я вижу, ничему не удивляешься.
– Нет, – говорю. – Ничему.
Джип трогается с места.
Володя включает радио.
Мягкий голос ведущего доверительно вещает в эфир:
– И надо заметить, что именно следующий альбом Дилана с эпохальным названием «Another Side of Bob Dylan», что переводится как «Другая сторона Боба Дилана», стал первой попыткой певца отразить в музыке мир собственной души… А песня «It Ain't Me Baby» (Это не я, бэби»)  провела черту между Бобом и движением протеста…
«Надо же, – размышляю я. – Боб… Странное совпадение…»

– Go 'way from my window, – поёт Боб Дилан. –
Leave at your own chosen speed.
I'm not the one you want, babe,
I'm not the one you need…
– Уходи от моего окна, – переводит Володя, –
На той скорости, на которой пожелаешь.
Я не тот, кого ты хочешь, малыш,
Я не тот, кто тебе нужен.
Ты говоришь, что ищешь кого-то,
Кто не бывает слабым, кто всегда силён,
Чтобы оберегать и защищать тебя,
Кого-то, кто откроет перед тобой все двери...
И все равно – права ты или нет,
Но это – не я, малыш... Это совсем не я...
Мы выезжаем на бетонку.


13.

Я уже был здесь когда-то, лет десять тому назад.
И не вспомню, что меня занесло на это кладбище. Не купеческое – с помпезными крестами, ангелами и голубками, а старое деревенское с потускневшими плитами.
Мы стоим у джипа и курим.
– Дочка у меня тут. Анютка… – рассказывает Володя. – Сам хоронил. Прямо из роддома сюда и привёз. В крохотном таком гробике. Договорился с директором. Ничего мужик. Китаец. Я ему всё объяснил, документов-то на девочку нет никаких, родилась мёртвой. Он без разговоров: иди сам копай, я ничего не видел... А в тот день утро – как в сказке. Небо бирюзовое, ни единого облачка… Думал, хоть бы дождь пошёл, что ли. В горле ком стоит, слёзы душат, а не льются. И солнце – в полнеба…
Из кустов вываливается тётка в телогрейке.
– Мужики, – кричит, – довезите до Озёр! Мне срочно!
– Сейчас, – Володя бросает сигарету. – Я быстро.

Колокольный перезвон успокаивает тётку.
Прикрыв ладонью рот, она смотрит в лужу, расплывшуюся вдоль дороги, смотрит так зачарованно, словно в луже отражаются не берёзы, а церковные колокола…


14.

Однажды, всего лишь однажды, коротких пять дней, мы были с тобой в городе средневековых кирх, белых крыш и серого зимнего неба…
Снежные хлопья. Швеция. Стокгольм.
Мы шагали по улочкам, вежливые старушки улыбались нам.
Мы заглядывали в подъезды – светлые и просторные, украшенные рождественскими ёлками.
Мы представляли, как обитатели этих домов поднимаются по мягким коврам широких лестниц. Как входят в свои квартиры с окнами на кирху, на крыши, на море. Как наполняют бокалы банальным красным вином...
Мы фантазировали о похожих собственных вечерах, прогулках, встречах, книгах, замках, островах, фьордах… Мы были убеждены, что достойны этой идиллии…
А наше время походило на болото. Оно застыло на экранах мониторов: снежные крыши, белые хлопья и шпиль старой церкви.

Я не знаю молитв.
Я просто стою у джипа. Задрав голову к небу.


15.

Берёзок и не видно, мелькают, как в кино.
– Скорее! – торопит тётка. – Не поспеем!.. Скорее!!!
– А что в Озерках-то? – нервничает Володя.
– Да сын… Геночка… СМС-ку прислал, что повесится, если не приеду!.. Людка с Рубиком сбежала...
– Ни хрена себе! – это уже я. – Жми, Володя!
– Да куда больше?
Слава Богу, до Озерков нет ни одного ментовского поста…
Да и где тут – на бетонке – ГИБДД? Это же секретное кольцо. Ни людей, не машин. Зайцам и лосям раздолье.
–  А кто ему Людка?
– Жена! На той неделе свадьбу справили!..
Что за время такое, а? Жёны, как...
Чего они бегут?


16.

Когда в очередной раз я напился в дребадан, мне захотелось повеситься.
Чёрт Иннокентий хихикнул:
– Давай, смелее, чудик!
Я схватил чёрта за свиное рыло и шмякнул им – чёртом – о стену.
– Сволочь ты! – обиделся чёрт и забился под табурет.
Я повертел в руках провод от холодильника, подумал вслух:
– Вот на нём и повешусь...
– Хороший провод! - согласился чёрт Иннокентий.
Я засандалил в него пустой бутылкой.
– Я же говорю – сволочь! – насупился чёрт.
Я выдернул из розетки провод, накрутил его на верхнюю ручку окна. Затем принялся за петлю.
На дворе разыгралась гроза.
Неожиданно насыщенным басом чёрт Иннокентий затянул:
– Шумел камы-ыш, деревья гну-улись!..
Я заплакал.
Не хотел я вешаться, но выхода-то иного не было. Сплошная мгла впереди.
– Звонят, шалава... – встрял в мои печали чёрт. – Оглох, что ли?..
Сшибаясь со стенами и углами, я потащился в прихожую...
Дверь, оказывается, была открыта.
Передо мной покачивалась соседка Любовь Петровна. Так же пьяная в дребадан.
– А-а, ы-ы!.. – говорила она.
– Чего надо? – поинтересовался чёрт Иннокентий.
Узнав чёрта, Любовь Петровна приосанилась и внятно произнесла:
– Чужие женщины... есть у вас?
– Где, милая? – жалостливо прокудахтал чёрт. – Где ты видишь чужих женщин? Да у нас тут отродясь таких не водилось!
– А если нет, – заспорила Любовь Петровна, – чего тогда мой на вопросы не отвечает?
– Кто – твой-то?!! – огрызнулся чёрт.
– Да про мужа она, – объяснил я чёрту Иннокентию. – Как выпьёт, ревностью исходит. Вбила себе в голову, что мужнины любовницы у нас прячутся.
– А-а... – протянул чёрт. – Вот оно что... Нет, женщина, мы тут одни. Вы проходите...
– Да ну вас! – хохотнула Любовь Петровна и вернулась к себе.
Вешаться расхотелось.
– Ладно, – вздохнул чёрт. – Я в следующий раз обязательно дождусь, когда ты повесишься.
– Хренушки, – засмеялся я. – Следующего раза не будет.
И побежал в магазин.


17.

Первое, что бросается в глаза, это здоровенный топор на крылечке – торчит из перил укором, а вокруг ни души…
– Гена! – тётка спотыкается о последнюю ступеньку и, пошатываясь, скрывается в доме.
Через секунду раздаётся вскрик и глухой стук.

В сенях полумрак. Плотные шторы на окне задёрнуты основательно.
Володя чуть было не наступает на тётку, сразу и не разберёшь, что в телогрейке – женщина, худенькая такая.
Володя наклоняется над ней:
– Дышит.
Я, не отрываясь, смотрю в дверной проём.
Там, в комнате, под потолком висит тело.
– Чёрт возьми! – Володя находит выключатель.

Комната освещается.
Странная планировка. Потолка, как такового нет. Две мощные балки крестом.
Над ними – собственно – крыша.
Повсюду развешаны картины. Пахнет красками.
В углу, на диванчике, обняв двустволку, постанывает молодой человек.
На полу валяется пустая бутылка.
Борода у парня совершенно седая. В общем-то, как и у меня.
Под балкой, наряженный в фату, почти незаметно покачивается манекен.


18.

…Вот доведётся мне беседовать с Господом нашим. Когда час наступит.
Скажет Он:
– Одно не понятно...
– Что, Господи?
– Неужели ты, и вправду, надеялся изменить мир?
– Чей мир, Господи? Мой?
– Да нет, мой.
– Боже упаси!
– Тогда, в чём дело? Почему ты не работал, как все? Почему, как все, не имел друзей? И наконец, почему не любил, как все?
– А как любят все, Господи?
– Любят и всё... Тут ведь главное просто любить... Играй. Твой ход.
– Я не умею играть в шашки, Господи.
– Ничего сложного. Вот, смотри...
Наше облако затеряется посреди серебристого туманного океана.
Впереди столько времени...
– Спасибо тебе, Господи. Надо же, какая занимательная игра – эти шашки. А я и не знал.
– Разве ж только шашки, – ответит Господь…


19.

Тётка пришла в себя. Володя перетащил её на стул.
Отыскал в буфете графинчик с наливкой, плеснул в стакан.
Женщина хлебнула и заплакала:
– Горе ты моё, горе…
– Ничего, – успокаиваю, – отоспится, всё будет нормально. Не он первый, не он последний.
– А я не сплю, – ровным голосом сообщает Гена.
Не выпуская из рук берданки, он садится и, вероятно, продолжает внутренний монолог:
– Да этого Рубика я, можно сказать, уважаю. Он, вообще-то, кибернетик, но сейчас разводит верблюдов. Я не испытываю к нему ни ревности, ни ненависти… Что с него взять? Я не могу понять только одного… неужели моё философско-материалистическое отображение мира столь немощно?.. Я же ей в яслях шнурки завязывал… А она? Сбежала к верблюдозаводчику…

Что я могу ответить этому парню?
Я присоединяюсь к Володе. Мы разглядываем картины, на которых изображена исключительно обнаженная фигура. Судя по всему, сбежавшая жена-молодка.
Красивая. Всё в ней великолепно: ступни, ляжки, талия, груди, соски, шея, волосы, губы, вздёрнутый нос, взгляд.
Да. Эти глаза. Что же они не разглядели самого главного?
А может, и разглядели? Свободу.
– А поехали, – нарушает тишину Володя, – с нами? К морю. Чаек гонять.
Гена тут же встаёт. Затем срывает с манекена фату.


20.

Самое чудесное – это целовать тебя в макушку.
Твоя макушка не сводит меня с ума.
Без неё плохо – да. А все эти страсти, они далеки от твоей макушки.
Нежность... Когда наполняешься нежностью – это от твоей макушки.
Смех... Когда хочется дуть в неё и дуть, и прижиматься губами, носом и даже глазами...
Ночью лежишь и успокаиваешь себя, сколько раз я уткнусь в твою макушку... Сколько ещё раз?..
Однажды я снова поцелую её, а ты споёшь – не споёшь, мурлыкнешь - не мурлыкнешь... я услышу:
– М-м-мы...
Разве можно описать этот звук? Да, ни в коем случае. Ничего не выйдет, как ни старайся.
И с макушкой – та же история. Невозможно передать толком, что такое – эта твоя макушка…


21.

Тётка морщится:
– Сынок, куда же ты?
Гена обнимает её, шепчет:
– Мам, всё будет окей…
– Сыночек…
Гена косится на нас.
Мы этого стараемся не замечать. Ждём. Не торопим.
– Мама, там Рубик обещал всё забрать.
– Что, сыночек?
– Портреты её… Тебе на первое время хватит. Он хорошо заплатит…
– Ох, Господи…
– Мам, всё нормально… Считай, что мне крупно повезло. Вместо свадебного путешествия… Ну, всё! Финита!..
Он подхватывает с диванчика рюкзак внушительных размеров, и мы выходим из дома.
Вот и третий товарищ появился. Это здорово.
Что-то да ждёт нас впереди. Что-то да сбудется.

Из-за забора высовывается верблюжья морда.
И тут же вся эта вселенская печаль взрывается мощными аккордами шансона:

– Я ухожу – ты сказала мне,
Ты оставила только молчание,
Просто вернись, всё прощу тебе,
У двери затаил я дыхание.
Это не сказка, не будет так,
Не вернуть всё, что было обратно,
Нам не понять, где найти любовь,
Последняя ночь и первое завтра.

– Бока! – говорит Володя.
– А кто это? – спрашивает Гена.
– Певец любви… – отвечаю я.

– Ты не любишь меня совсем, – переживает Бока, –
Этой ночью меня не обнимешь,
Ты не любишь меня совсем,
Навсегда от меня ты сегодня уходишь…


22.

Едем мы не так уж и быстро. Луга проплывают мимо.
– Ну что, мужики? – улыбается Володя. – Оковы тяжкие падут, темницы рухнут - и свобода…
– Нас примет радостно у входа!.. – подхватываю я.
– И братья меч нам отдадут… – вяло подытоживает Гена. – И от вас жёны ушли?
– От Боба – всего одна, любимая, а от меня – целых три!.. От четвёртой я сам сбежал… – Володя поглядывает в зеркальце на постную физиономию Гены. – Надо нам, пацаны, размяться, развеяться. Понять, что к чему? И, вообще, жильцы мы на этом свете, или так – прохожие…

Луга сменяются полями, которые время от времени темнеют под набежавшим облаком, и вдруг, внезапно, солнечным валом врезаются в архипелаги леса…

– А может, она только начинается, – нарушает молчание Гена.
– Жизнь-то?
– Ага.
– Ну, у тебя уж точно!
Володя подмигивает зеркальцу, а потом мне.
Я почему-то вскидываю ладонь и по-ленински выбрасываю её вперёд.


23.

У каждого из нас, нет-нет, да и появляется желание вернуться в прошлое. В ближайшее. В отдалённое. Словом, в своё.
Что-то пережить заново. Подтереть, подправить.
Вот бы снова:
…побегать с обручем…
…долбануть Илюху по кумполу…
…поцеловать Иру Челабову…
…накупить дынь и слопать их в ванной!.. Да, случалось и такое…
И стереть обиды. Чужие и свои. Ни к чему они…


24.

На заправке Гена убегает в туалет, а Володя приглушает музыку и говорит:
– Слушай, Боб. Тут… в общем, такие дела. Моя благоверная всё моё добро… короче, все мои счета перевела на себя. Понимаешь, вообще, всё, что было. Так уж вышло. Как говорится, не доверяйте деве юной… Осталось, кое что...
Володя хлопает себя по нагрудному карману куртки.
– На неделю хватит. А в Питере я вот эту штуку должен кое-кому передать.
Володя оттягивает рукав и демонстрирует толстенный браслет с камнями.
– Эта цацка когда-то принадлежала прабабке моей последней жены. Прабабка, как и водится в подобной истории, была фрейлиной Императрицы Александры Фёдоровны. Словом, чтобы начать по новой, мне этого добра хватит. Только ведь ежу ясно – эта ведьма будет меня искать! Из-под земли достанет... История грязная. Так что, смотри…
Я отворачиваюсь. В подъехавшем «Запорожце» лысый дядька самозабвенно ковыряет в носу.
– А я тебе зачем? – спрашиваю.
– Да так… Что-то типа телохранителя.
– Я?
– Ты на себя давно в зеркало смотрел?
– Ну.
– А теперь на меня взгляни. Повнимательнее. Ничего не замечаешь?
– Ну?
– Да если ты и наш герой-любовник сбреете усы и оставите такую вот шкиперскую бородку, как у меня, мы же с вами – братья-близнецы. Вы для меня прямо – ангелы небесные.
– Ладно, и что с того? Типа – двойники. Ну и сколько предлагаешь?
– По десять кусков каждому и мои харчи.
– Ты хочешь, чтобы я рисковал собственной жизнью из-за десяти штук…
– Двадцать…
– Треть.
– Что «треть»?
– Треть от целого.
– Свободен, – Володя кивает на дверь.
Я вылезаю из автомобиля.
– Сто, – раздаётся за спиной.
Я усаживаюсь на место и говорю.
– А я в чудо поверил. Думал, товарищ по несчастью.
– Боб, чудес не бывает.
Тут возвращается и герой-любовник.
– Со мной ясно, – говорю я. – А он-то тебе зачем? Молодой ис-чо.
– Чем больше, тем лучше, – отвечает Володя.
Я поворачиваюсь к Генке.
– Ну что, брат, мы с тобой стремительно разбогатели, – говорю.
– Как это?
– А вот так это. Главное, усы вовремя сбрить.
Гена ничего не понимает.
Джип трогается с места.


25.

Молодой месяц срезает серпом завитушку от облака.
Завитушка расплывается по вечернему небосклону сдутой молочной пенкой…

– Стоп! – неожиданно произносит Гена. – Ерунда какая-то... Бред! Что вы тут мне впариваете? Какие усы, какие бороды, какие счета и браслеты? Вы не из дурки сбежали, нет?
Я слежу за Володей.
– Почему сразу – «из дурки»? – внятно проговаривает Володя. – Чуть что – «из дурки»… Ну, положим, «из дурки»! И что?
Вокруг – синеющие леса, желтеющие поля, птичьи трели и наша тоска.
– Ничего себе? – злится Гена. – Тормози!
Володя останавливает джип. Судорожно закуривает.
Протягивает сигарету мне.
Мы дымим.
– Пройдусь! – взрывается Гена и выскакивает из автомобиля. – Блин! Психи! Вокруг одни идиоты!
Володя даёт задний ход.
– Слушай, ты меня извини, я тут наплёл, сам не знаю, что… Мистификатор хренов.
– Хрен ты, – говорю, – а не мистификатор...


26.

Я выбирался из метро.
Впереди меня двигался мужчина на костылях. Грузно. Тяжело.
Я помог ему открыть двери. Потом ещё одну. Вторую, третью... Дверей было бесчисленное множество.
Каждый раз я произносил:
– Идите, идите, я придержу...
Всякий раз мужчина отвечал:
– Спасибо, спасибо...
В метро было тускло.
А на улице светло, и зелень деревьев отбрасывала на нас тени, и мужчина оказался африканцем.
У ворот своего дома он горячо поблагодарил меня.
– Все мои сыновья, – заверил меня пожилой и седой африканец, – с этого дня Ваши братья!
Я пошёл дальше.
Теперь и я оказался с тростью в руке.
Кривая улочка вела вверх, и это была Москва.
Я прихрамывал, одна нога у меня была короче другой.
Неожиданно трость вырвалась у меня из рук и покатилась вниз.
Она перескочила через бордюр и повисла над канавой, а какой-то человек с раскосыми глазами – я узнал его, это был актёр МХАТа Сергачёв Виктор Николаевич – зачем-то наступил на мою трость, и она разлетелась на две безобразные щепы.
Виктору Николаевичу стало стыдно. Он нервно закурил и заскочил в подсобку склада.
Я стоял на пригорке, жалобно выкрикивая:
– Зачем... зачем... Вы сломали мою трость?..
И тут я очнулся.
Как-то, чуть ли не в последний день, ты сказала мне, помнишь?
– Когда же ты, наконец, перестанешь фантазировать?

Я смотрю в окно.
Гена перемещается по шоссе твёрдым шагом героя-любовника, не обращая внимания на джип, следующий за ним на почтительном расстоянии – всё тем же задним ходом.

За перелеском синеет озеро.


27.

В сумерках нам нечего стесняться. Лежим на приозёрном песочке, в чём мать родила, и дрожим.
Плещется волна.
Поёт неведомая птица.
– Во даём, – поражается Володя. – Самоочищение бытия… Кажется, у Ницше: «Не давайте себя обманывать!..»
– Мазохизм какой-то, – бормочет Гена. – Прямая дорога в психушку.
– Не. Я туда не вернусь. Да и зачем это, братья? Весь мир – одна сплошная дурка. Но – какая! Восхительно-охренительная!.. «Вступись, Господи, в тяжбу с тяжущимися со мною, побори борющихся со мною; возьми щит и латы и восстань на помощь мне; обнажи меч и прегради путь преследующим меня; скажи душе моей: "Я - спасение твое!.."» Псалом Давида. Номер «тридцать четыре». У жены вычитал, в дневнике…
Откуда-то, совсем издалека, доносится протяжный гудок.
– Вот тебе и море, – говорю. – Вот и пароходы.
– Эх! – Володя резко садится, стаскивает с руки браслет и с, удовольствием размахнувшись, забрасывает его в озеро.

Гена вскакивает, словно ужаленный:
– Ты что наделал, кретин?
– Да ну его… – Володя жуёт травинку. – Бижутерия… У дуры моей в детской шкатулке лежал…
– Какая бижутерия? – орёт Гена. – Я же ювелир! Ему цены нет!
Даже в темноте видно, как бледнеет Володя.
– Так, спокойно, – говорю я. –  Всем сидеть, не двигаться.
Быстро поднимаюсь по откосу, шарю в песке, траве, наконец, нахожу небольшой камень, бегом возвращаюсь.
– Бери, – всучиваю камень Володе, – кидай, куда кидал!
– Зачем?
– Кидай! – злюсь. – Все следим, где упадёт!
Володя послушно бросает камень в озеро.
– Ищем, – приказываю.
Втроём мы входим в тёмную воду.
– Господи, – говорит Гена. – Течением бы не отнесло.
Метров через пятнадцать вода нам уже по подбородок.
– Здесь, – останавливаюсь я. – Ныряем.
Мгновение спустя я нащупываю браслет и с шумом выныриваю.

Под лунным светом рубины на браслете полыхают восходом.
Наши головы подрагивают на воде буйками.
– А ты говоришь, чудес не бывает! – разносится над озером мой торжествующий голос.


28.

В джипе уютно и светло.
Гена жуёт чипсы. Володя листает библию. Я курю в окошко.
– Странно, – говорю. – Время остановилось…
– А я Людку хотел пристрелить, – признаётся Гена. – Столько писал с неё, а глаз не помню.
– Это хорошо, – говорю, – что остановилось… Есть персонажи, есть интрига… а развитие сюжета зависит только от нас самих…
– Синие, что ли… с поволокой… – вспоминает Гена.
– Может быть несколько направлений развития сюжета… – говорю, – а может, и одно… Впрочем, это уж, как повезёт…
– Целовать я их любил… губами проведёшь по ресничкам… – вздыхает Гена.
– Слов, – говорю, – из песни не выкинешь…

Неожиданно густым баритоном Володя затягивает песню. Наверное, это и есть то самое, что нужно сейчас. К тому же, Володя и не подозревает – он поёт мой любимый романс:

– Гори, гори, моя звезда,
Гори, звезда приветная!
Ты у меня одна заветная;
Других не будет никогда.

Сойдёт ли ночь на землю ясная,
Звёзд много блещет в небесах.
Но ты одна, моя прекрасная,
Горишь в отрадных мне лучах…

Вдруг Володя замолкает и включает радио. И мы с  Геной, в миг совершенно обалдевшие от невероятного совпадения, слышим из динамиков:

– Звезда надежды благодатная,
Звезда любви, волшебных дней.
Ты будешь вечно незакатная
В душе тоскующей моей.

Твоих лучей небесной силою
Вся жизнь моя озарена.
Умру ли я, ты над могилою
Гори, гори, моя звезда!

– Загадал, – улыбается Володя, – если по радио та же песня, значит, всё у нас будет.
– Фантастика!.. – выдыхает Гена.
Володя возвращается к библии.


29.

Из ночи выплывает фигура. Приближается.
Аккуратный дед при галстуке кланяется всей нашей честной компании.
Володя приспускает стекло.
– Простите, – говорит дед, – что вторгаюсь, так сказать, в частное. Наблюдаю за вами с вечера. Я местный лесник. Не могли бы уважить и посетить мой дом.
И скорбно добавляет:
– Меня супружница моя, Антонина Денисовна, покинула…
Мы с Володей переглядываемся.
– Очередной виток, – говорю.
– Назад в избу, к истокам, – отзывается Гена.
– Могли бы, – сообщает Володя местному леснику.
– Герберт Тимофеевич, – радуется старик. – Прозван так в честь великого английского писателя-фантаста Герберта Джорджа Уэллса, автора, в частности, философского труда «Анатомия разочарования»… Можно просто – Тимофеич… Во-он к тому огоньку, милок.
И спешит к Гене, на заднее сиденье.


30.

Герберт Тимофеевич  пропускает нас в избу:
– Проходите, проходите, ребятки…
Стол накрыт: бутыли с самогоном, огурчики, капуста, сельдь под винным соусом, сулугуни, хлеб разных сортов, словом, как полагается в наше время.
На стене в тонкой раме с траурной полосой наискосок – огромное фото пожилой дамы.
– Она…– поджимает губы лесник. – Ушла… покинула старика…
Мы усаживаемся.
Тимофеич разливает по стаканам водку.
– Помянем, – говорит Володя. – Антонину Денисовну. Славная, судя по всему, была женщина.
Старик кривит рот:
– Ребятки, да вы того… не так поняли… Она… к другому мужчине ушла… К Хейфицу…
Мы даже и не знаем, что сказать.
– Он из рыбнадзора, – продолжает Тимофеич. – Влюблён в мою Антонину с техникума. Из-за неё, можно сказать, не репатриировал на родину предков, в Израиль… вслед за семьёй, кстати, сразу же умотавшей в Канаду.
– Ничего себе, – хмыкает Гена.
– Но это, ребятки, к лучшему. Разумеется больно! В прошлом месяце справили золотую свадьбу… От как, а!.. Жизнь-стерьва!.. Впрочем, теперь я смогу заняться делом жизни, – воодушевляется Тимофеич.
– Каким это? – Гена отпивает водки.
– Дель-та… пла-не-риз-мом! – по слогам сообщает лесник.
И заливается счастливым смехом.


31.

Она представлялась мне чем-то неслыханным и при этом невероятно близким.
Я всё ещё помню, как фантазировал… Вот, касаюсь её плеча, и только потом волос. Затылка, на котором кучеряшки, что-то тёплое до безумия…
Ещё я мечтал о поцелуе.
Что это такое, я видел в кино. В жизни, как ни странно, не приходилось.
И поэтому звучала музыка из «Мужчины и женщины» – та-та-та... та-та-та-та-та... та-та-та... та-та-та-та-та...
Это женское тело. Я понимал – оно великолепно, оно – и есть самый главный подарок в жизни. Женское великолепие.
Боже, я слов-то таких не знал… И было мне семь лет.


32.

Мы уже хорошие.
Тимофеич заводит патефон:
– Трофейный… Батя из Австрии привёз…
Патефон играет «Рио-риту».
Мы чокаемся. Кажется, пьём за родные леса.
Со двора раздаётся клаксон.
– О! – радуется старик. – Санёк! Внучек! Обещал такое устроить! Салют а-ля фуршет!..

Вот и Санёк вваливается. Первым делом замечает меня.
– Привет, – машу стаканом. – Убивец…
– Не понял? – по-молодецки реагирует Тимофеич.
– Дед, – краснеет Санёк. – Ну чё? Я привёз… Щас организуем…
И бочком – назад…


33.

– Ах ты, сука! – сказал он и в последний раз ударил меня по затылку ногой.
Я пополз к очкам. Странно, они не разбились, но стали похожи на латинскую «S».
Девицы помогли встать на ноги.
Меня качало. Я подумал: «Сейчас меня вывернет наизнанку».
Я пошёл к своему подъезду.
– Что с тобой?! – крикнула ты из окна.
«Со мной? – думал я. – Что со мной? Как жить дальше?..»
…Что со мной? Придётся заказать новые очки… Если я всё ещё жив.
А время рвануло по спирали – ввысь.
Как же она, оказывается, прекрасна, жизнь!..


34.

– Самое тоскливое в жизни, – говорит мне Тимофеич, – это отсутствие просвета. Вот, смотри, сынок… Положим, хочется тебе посадить грушу, а жена талдычит – содь яблоню. А я их терпеть не могу! Этих яблонь после войны – по пузо! А она – содь, и всё тут!..
– Точно, – подаёт голос Володя, – всё зло от дисгармонии.
Над стариком склоняется физиономия внука:
– Дед, пошли. Готово всё.
Старик обнимает внука:
– Эх, Санька, хороший ты… Глупый только…


35.

На пленере прохладно.
В небе – звёзды плывут над Землёй.
И вот оно! Тишина взрывается фейерверком, освещает лица друзей, преподносит букеты небожителям...

Генка орёт что-то непотребное.
Володя улыбается сумасшедшей своей улыбкой.
И даже я машу руками.
А дед смахивает слезу. Смешной он. Сентиментальный. Впрочем, как и все мы.


36.

Открываю глаза. Не спится.
Я лежу на полу, на медвежьей шкуре.

Тимофеич уверял, досталась она от деда. Мол, дед любил ходить на медведя и завалил штук двадцать.
Все шкуры раздарил любовницам, а эту, как реликвию сохранил.
– Кто раздарил? Каким любовницам? – удивлялся я, растягиваясь на шкуре.
– Да, дед. Недавно помер. В девяносто восьмом… Вру, в девяносто девятом, на следующий год после дефолта. Между прочим, отправился в мир иной прямиком из объятий любящей супруги!.. Пятой по счёту.
– Да ну?
– Ей-Богу!.. Мда... У баб от него голова кружилась... А последняя, Виолетта, на шестьдесят лет младше деда была!.. Стюардесса… Она-то меня и заразила…
– Чем?!
– Дельтапланеризмом…


37.

За окном светает. Розовая полоска над деревьями постепенно разрастается.
Не сплю. Остальные сопят-всхрапывают, кто на кушетке, кто на раскладушке...
Встаю, осторожно пробираюсь к двери.
Неслышно отворяю её, выхожу на крыльцо и от внезапно нахлынувшей догадки опускаюсь на колени.
Надо же! Мир по утрам не просыпается!.. Ерунда всё это – про ночь, день и времена года со спящей зимой и увядающей осенью!
Не спит мир. Точно. Не желает предаваться бесплодным грёзам.
Иначе – откуда этот туман, плывущий из неизвестности в неизвестность, эти взволнованные берёзки и звуки, которые невозможно не слушать?


38.

Из сарая появляется Саня:
– Курнём?
– Можно… А ты чего так рано?
– А Вы?
– Мысли…
Санёк ухмыляется:
– А Вы меньше думайте, больше делайте.
– Вот я и думаю, чем бы заняться.
– Чудак… Говорю же, не думайте. Сразу делайте и всё. Чего париться? Вот я с утра деду дельтаплан собрал, заправил. Сегодня, вроде, дождя не обещали. Ветер юго-западный. Чего ещё надо?.. Пускай порадуется.
– Так он что, правда, летает?
– Не то слово! На дельтаплане с мотором… Бабка потому и ушла! Он на «Таиску» всю пенсию спускает…
– На Таиску?
– Ну да. Дельтаплан обозвал «Таис Афинской». Читали книгу об афинской гетере – любовнице Александра Великого?
– Приходилось…
– Она потом царицей Мемфиса стала. В Африке…
Санька сплёвывает:
– Я чуть было на негритянке не женился.
– Что? – я отвлекаюсь от собственных мыслей.
– Самой натуральной. Из Нигера. СафиЯ или СафИя… до сих пор не знаю, как  ударение правильно ставить… Я ей месяц белые розы покупал…
– Сань, ты меня извини… ты же… скинхед?
– Ну и что? Я ж её любил… Только она институт закончила и укатила к себе в Абуджу. У неё там жених – капитан сборной Нигерии по футболу…
– Так, что ты хочешь? Раз капитан сборной по футболу…
– Правильно! Куда нам с «суперорлами» тягаться?!.
– Ну и что дальше?
– А что? Злой был, как собака! Вот Клавку и.… Залетела она... Родила. Я уже говорил… Петьку… Хороший пацан, только Клавка его в дурные платьица наряжает, бусы какие-то всё время… Совсем сдурела! Это она специально, чтоб женить на себе… Браслеты на пацана цепляет… резиновые!.. А! Вот, чего хотел сказать… Я тут у Вашего приятеля браслет заметил на руке…
– Ну?
– Я эту штуку раньше видел у клиентки одной. Она месяц назад партию ракет заказала у меня. На свадьбу брата, что ли… И вот когда привёз я фейерверк, эта тётка отказался от заказа. Говорит, не до ракет, обокрали подчистую… Я ещё подумал: «А цацки-то на руке нет. Может, и браслетик спёрли…»
Я внимательно смотрю на Саню:
– Ну, ты пока об этом никому не говори…
– Ладно… Пойдёмте, что ли на «Таиску» поглядим.
– Пошли.
Мы не спеша направляемся к сараю, из которого неожиданно для нас обоих выглядывает Герберт Тимофеевич – босой, в чёрных трусах, синей майке, оранжевом шлеме.
Расплывается в улыбке:
– Ну что, Санёк! От винта?.. Прошу в ангар!
И широким жестом приглашает меня войти.


39.

В прохладной темноте сарая раздаётся решительная команда Тимофеича:
– Отворяй ворота!
Мы с Геной наваливаемся, ворота поддаются, распахиваются и...
...мы, непосвящённые, с удивлением обнаруживаем взлётную полосу, уходящую стрелой в поле. Прямо от ворот.
– Моих рук дело! – хвалится старик. – Выкатывай, Таисию!

Мы втроём: Санёк, Гена и я послушно выводим дельтаплан из ангара.
Следом появляются дед и Володя, который идёт очень медленно, прижав к груди патефон. Видно, ужасно боится уронить, вещь-то старая.
– Заводи шарманку, – говорит Тимофеич Володе, – ложи его на заднее сидение. У неба своя музыка, у меня – своя…
Патефон играет:

– Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны
Выплывают расписные,
Острогрудые челны.

На переднем Стенька Разин,
Обнявшись, сидит с княжной,
Свадьбу новую справляет,
Сам веселый и хмельной...

У деда вид заговорщика:
– Ну что, Вова, летишь со мной?
– Не-е… Я тяжелый… движок не потянет, – качает головой Володя.
– Мой движок всё тянет. А зря! Кто не рискует, тот не пьёт «Цимлянского»!.. Ну? Орлы? Кто?
Гена не успевает ответить, жуёт огурец.
Я делаю шаг вперёд.

– А она, закрывши очи, – разоряется патефон, –
Ни жива, и ни мертва,
Молча слушает хмельные
Атамановы слова…

Дед нахлобучивает на меня шлем:
– На, вот ещё – очки.
– А они-то зачем?
– Чтоб муха в глаз не залетела! – серьёзно отвечает Тимофеич. – Садись к патефону…

– Позади их слышен ропот:
– Нас на бабу променял,
Только ночь с ней провожжался,
Сам на утро бабой стал…

Я забираюсь в кресло позади старика.
Санёк делает отмашку рукой.
Тимофеич даёт газу.

– Этот ропот и насмешки
Слышит грозный атаман
И могучею рукою
Обнял персиянки стан.

Брови черные сошлися –
Надвигается гроза,
Алой кровью налилися
Атамановы глаза.

Дельтаплан разгоняется по асфальту и через минуту, набрав высоту, встречается с небом.

– Ничего не пожалею,
Буйну голову отдам, —
Раздается голос властный
По окрестным берегам.

– Волга-Волга, мать родная,
Волга, русская река…
… ты подарка…
…казака!..

«Княжны» почти не слышно. Мотор и ветер – это и есть небесная песня…
Я смотрю вниз – на фигурки людей, на дорогу, на озеро, на едва различимую за лесом церквушку и открываю для себя очередную истину. С высоты птичьего полёта.
Вот она нетленка. Этот мир легко ранить. Особенно то, к чему стремишься.

– Мощным взмахом…
…в набежавшую волну.

Хлёсткая волна бокового ветра бьёт по дельтаплану.

– Что ж вы, братцы, приуныли?
Эй ты, Филька, черт, пляши!
Грянем песню удалую…
На помин её души!

Нас относит к реке, а затем беспомощной птицей бросает вниз.


40.

«Таис» утыкается носом в стог сена. Мотор глохнет.
Патефон никак не угомонится:
– На помин её души… души… души…
Мы со стариком не шевелимся, каждый застыл в своём кресле. Всё-таки – как-никак – стресс, чуть было не отправились на небеса…
И тут из-за стога появляется ангел или что-то ангелоподобное в белых одеяниях… А следом ещё и ещё…
Они окружают нас – самым молчаливым и самым загадочным хороводом в моей жизни… Мелькают умиротворенные лица, алые губы, глаза величиной с блюдце…
– Господи! – выдавливает из себя Тимофеич и, наконец, поворачивается ко мне. – Если бы я не заметил их сверху… Сынок! Не боись! Мы не в раю… Это сектанты! Ну-ка, кыш!
– Грубо, дедушка… – мелодично отзывается самая обворожительная. – А мы хотели вам оказать первую медицинскую помощь…
– Знаю я вашу помощь! Без штанов оставите!
– А хотя бы и без штанов…
– Кому сказано? Кыш!
– Гореть вам в аду…
– Это мы ещё посмотрим! Вот шалава, а!
Неожиданно Тимофеич достаёт из-под кресла рогатку, молниеносно натягивает резинку и…
– Ай! – одна из ангелов подпрыгивает и хватается за внушительных размеров ягодицы.
Тимофеич берёт на прицел очередную округлость.
– Ну! Погодите! – взвизгивает атаманша. – Мы на вас братьев-архангелов напустим!
Ругаясь, девушки исчезают за стогом.
Я выхожу из оцепенения.
– У них что там, подземелье?
– А бес их разберёт?.. – сплёвывает Тимофеич. – Житья от них нет! Вокруг «Таиски» кругами так и ходят-ходят!
– Давно?
– Недели две… Окопались…
– Две недели, не год, – говорю. – У меня соседка по ночам караоке поёт... А сосед по воробьям палит из детского пугача.
– Знаешь, из чего у меня пульки? – веселится дед. – Из жёниных бус… Любит она дешёвую бижутерию…
Крякнув, дед вылезает из дельтаплана:
– Ну чего... поглядим на последствия... авиакатострофы-то...

У противоположной кромки поля останавливается джип с прицепом.
Из него выскакивают Володя, Гена, Саня и бегут к нам, сломя голову.
– Ребята, – улыбаюсь я.
Дед не слышит, возится с мотором.


41.

Разобранный дельтаплан «отдыхает» в прицепе, джип нехотя движется по шоссе.
– Торопиться некуда, – за всех решает Тимофеич.
Вот мы и не торопимся.
Володя закуривает:
– А я пацаном мечтал попасть на Маркизские острова… Их ещё называют «Землёй мужчин»…
– Если не ошибаюсь, они где-то в Южных морях? – спрашивает Генка, пожёвывая свои чипсы.
– В Тихом океане, недалеко от экватора, в полутора тысячах километров к северо-востоку от Таити.
– Таити! Таити! – Санёк передразнивает мультипликационного персонажа. – Вы бывали на Таити?
Принимается хохотать, но тут же умолкает, заметив осуждающие лица остальных.
Затянувшись, Володя продолжает:
– Архипелаг состоит из шести населённых и шести необитаемых островов: Нуку-Хива, Хива-Ова, Уа-Поу, Тауата, Фату-Хива, Хатуту, Эиао, Хату-Ити, Моту-Оне, Мотане, Фату-Хуку и Кларк-Бэнк. Я бы на Кларк-Бэнке пожил… Вроде необитаемый… Рай золотого песка… голубые лагуны… прибой… непрерывно громыхающие волны, а над ними, в тумане дождевых облаков, вершины крутых скал… Бухта предателей… могила художника-постимпрессиониста Поля Гогена…
– Между прочим, – вставляет словечко Гена, – в возрасте семнадцати лет Эжен Анри Поль Гоген присоединился к команде торгового судна и совершил несколько долгих морских путешествий.
– Вот и я о том же… Мечтал об одном а стал… Кем?
– Кем? – интересуется Саня.
– Заурядным банкиром…
– Да-а-а? – усмехается Саня.
– Не стоит иронизировать…
– Вот и я о том же! – кивает Тимофеич. – Мечты сбываются…
Володя включает радио:
– …и не сбываются, – вопит Антонов, –
Любовь приходит к нам порой не та!
Но, всё хорошее не забывается,
А всё хорошее и есть мечта!!!

Я смотрю в окно.
По реке плывёт яхта. Сплошные совпадения и знаки свыше…


42.

Тимофеич хлопает себя по ляжкам:
– Так это ж Петров! Вася! Он ко мне каждую зиму приезжает попариться! Вова, притормози!

Дед бежит к берегу и размахивает руками.
Вся наша компания отправляется следом.
– ЧуднЫе какие-то дни, – замечает Володя. – Все друг друга знают…
– И уважают, – хмыкает Санёк.

– Вася! Вася! – зовёт Тимофеич.
На палубу вылезает тучный и лысый, как бильярдный шар, мужчина:
– Тимофеич! Душа моя! Рад видеть!
– Ты ко мне?
– Да нет! Извини, старик! Я жениться плыву!
– Неужто на Лолке?
– На ком же ещё?!!
– От, молодец! Счастливо тебе! Чтоб было! И детишек куча!
Толстяк хохочет, машет нам долго, яхта удаляется…

– Вот любовь, – с завистливой ноткой в голосе произносит дед. – Тридцать лет добивался руки этой самой Лолки… Четверых пацанов от него нарожала, восемь внуков под столом ползало, а она ни в какую… Всё талдычила: «Петров! Не созрел ты для семейной жизни!..» Выходит, сдалась девка... Созрел Васька...
Санька перебивает старика:
– Дед, ты меня извини, но мне пора. Давай уже, поедем…
– Да-да, конечно, – старик почему-то сникает.
Мы возвращаемся к джипу. 


43.

Мы едем вдоль реки, чтобы затем по мосту перебраться на другой берег, а там до избушки Тимофеича рукой подать.
Все молчат. Володя включает радио.
От нечего делать я прислушиваюсь.
Надо же! Передают радиоспектакль. Сто лет не слышал. Всё – музыка да музыка, или новости, или, вообще, дребедень какая-нибудь.

Резкий женский голос в динамике произносит с напором:
– Анька, ну давай я тебя познакомлю с ним! Чего ты, ей-Богу?
Уставший женский голос отвечает напористой тётке:
– Да не хочу я, Света… Устала я от них, если бы ты только знала, как я устала…
– Да он добрый! – не унимается Света.
– Ну, это понятно… – хмыкает Аня. – Все они добрые, как приспичит…
– Да брось! У него, знаешь, чего? У него синие глаза, он – большой, толстый и громкий! – не отстаёт Света.
– Громкий?
– Да. У него такой голос! Знаешь, человека ещё не видно, а голос слышно отовсюду.
– Значит, громкий?..
– Что тебя насторожило? У таких людей всегда громкие и весёлые голоса.
– Не знаю... Мне в основном попадались большие и мрачные толстяки...
– Ну вот видишь? Пора менять ориентацию!
– В каком смысле?
– Ой, да не в этом!.. Были мрачные толстяки, а есть весёлый! Познакомлю я тебя с ним!
– Света! Остынь! Давай, лучше шампанское пить. Я торт купила и пирожные!
– Вот-вот! Скоро сама превратишься в мрачного толстяка!
Раздаётся звонок.
– Чего сидишь? – удивляется Света. – В дверь звонят!
– Я слышу. Только я никого не жду.
– Но звонят же!
– Я никого не жду!..
– Слушай, ты ненормальная! Чего ты всего боишься?
– Я ничего не боюсь! Я хочу пить шампанское в лучшем случае в одиночестве, в худшем – с тобой.
– Да может, это мой толстяк?
– Какой толстяк?
– Мой! Гриша! И, вообще, это я его пригласила! Он, как всегда, точен! Велела, чтоб подваливал к восьми! Вот! Полюбуйся! Ровно восемь!
– Почему ты не спросила меня?!.
– Но это мой мужчина, и я хочу тебе его показать!
– У меня дома?! Своего Гришу?
– Да! У тебя дома! Иди и открой!
Снова звонят в дверь.
– Кто тебе позволил? – шипит Аня.
– Тогда я открою сама! – в ответ шипит Света. – Пойди, открой!!!
– Не кричи на меня!
– Я не кричу!!!
– Я открою, но я категорически заявляю! Никакие такие громкие Гриши мне не нужны!..
Аня уходит. Слышно, как она открывает входную дверь. Но больше ничего не происходит, а через некоторое время раздаются шаги.
– Кто это был? – спрашивает Света.
– Что?.. – Аня молчит, а потом отвечает. – Это был… маленький худой человек, которого я люблю и которого я не видела десять лет...
– Он что, ушёл?
– Нет... он стоит в прихожей...
Тихий, слегка заикающийся мужской голос произносит:
– З-здравствуйте...

Мы едем по мосту. Слева и справа от нас вьётся лента реки.


44.

Южное озеро – это поселковый пруд. С одной стороны его окружает парк, с другой – лес. Время от времени в пруду вылавливают утопленников.
С некоторых пор я стал ходить на Южное озеро, в котором ни разу не плавал, хоть и прожил в этих местах двадцать лет. С некоторых пор – это между утренним и ночным портвейном. В одну из попыток возвращения к нормальной жизни. Что, в общем-то, не так уж и неразумно.
Тут главное – определиться с понятием "нормальная жизнь". Что это, в принципе, и какая из вариаций тебе близка?

Я отыскал в шкафу плавки и отправился омывать тело и душу.
К вечеру, после не в меру жаркого подмосковного дня, народу здесь оставалось ещё предостаточно.
В первый день я барахтался вдоль берега.
На третьи сутки практически не боялся пойти ко дну. Сумерки сгущались. Зажигались фонари.
Я уже не стеснялся собственного живота, с каждым вечером он всё больше втягивался в тело, как, впрочем, и душа – разболтанная и неуправляемая – начала втискиваться в допустимые рамки свободолюбия.
Вылезая на берег и едва прячась за низким кустом шиповника, я бесстрашно стягивал плавки, натягивал на мокрое тело джинсы, а затем бодро уходил по аллее, на ходу срывая с веток кислые яблоки.
Дома, наслаждаясь их ароматом, я варил компот.


45.



Арутюнянц К. Д.
Опубликовано: 24.06.06

Мой марш по жизни с теми, кто рядом, кого нет, и даже с псом.

Я шагаю


Пролог: коньяк. 2006 г., апрель.

Мне 44 года.
За спиной – идиотский рюкзак в клеточку. Такие рюкзаки носят детишки и придурки, вроде меня.
Я люблю свой рюкзак. В нём – два-три старых письма от читателей, складной нож, салфетка из стокгольмской гостиницы, салициловый лосьон-бальзам с экстрактом календулы и листок с нужными номерами.
Я редактор детских газет.
На вид мне не больше тридцати. Сопливые продавщицы называют меня молодым человеком. Я не против. Ровесники относятся ко мне с подозрением. К тому же я не курю.
У меня жена, сын. Всё как надо. Мне 44 года.
Я снова пью коньяк.

Глава первая: криминальное чтиво.
2001 год, середина июля.

Я сижу на толчке. Совсем, как Траволта из «Криминального чтива».
Я листаю шестидесятый том «Большой Советской Энциклопедии», чёрт его знает, какого года издания. Определить это невозможно. Бывший хозяин книги кастрировал шестидесятый том. Он лишил его авантитула, а заодно и титульного листа. Видно, первые страницы содержали в себе исключительно крамольные сведения. Страшные были времена. Слава Богу, я родился позже, лет тридцать–двадцать спустя – в шестьдесят первом.
Красивый год. 1961. Как ни погляди.
Давным-давно я выводил его палочкой на песке или куском штукатурки – на асфальте, и любоваться странным магическим числом. Я ходил вокруг года своего рождения и причмокивал от удовольствия. Красиво, что ни говори! Палочка, девятка, шестёрка, палочка – и вверх ногами, и вниз головой, просто волшебно. Мне 8 или 9, или 10 лет. Я счастлив… Чудесное воспоминание! Чудесное…
А теперь я мучаюсь на толчке, боюсь пошевелить разбитой головой и пялюсь в шестидесятый том, стараясь понять, что же это такое? Зачем? Что происходит? Неужели в этом и есть смысл моего существования? Вот сидеть так, в узком туалете в квартире на девятом этаже и читать про скороморозилку системы Бердзая:
«…Многоплитная установка Бердзая (рис. 4) представляет собою шкаф, снабжённый изоляцией; в нём находятся полые металлические (алюминий, монель и т. п.) плиты, по к-рым может протекать или холодильный агент (аммиак) или рассол…»
…Рассол…
Как-то раз, ещё в светлые времена недостроенного коммунизма, на Центральном рынке у цирка на Цветном бульваре двое алкашей выползли откуда-то из-под лавки и обратились с мольбой к румяной торговке:
– Мама, мама… – бормотал первый. – Мама, дай попить рассольчику! Мама!..
Сердобольная «мама» выловила из банки одинокий огурчик, отложила его к весам и протянула «сыночку» банку с рассолом.
Алкаш припал иссохшими губами к банке. Он пил жадно, с закрытыми глазами, и с каждым глотком выпрямлялся, становился человеком.
– Обопьёшься ведь, – заметила «мама».
– Нет, – ответил за товарища второй и добавил. – Куда там?
Глубоко вздохнув, вернувшись к жизни, друг передал ему банку с рассолом и подмигнул мне – представителю окружающего мира.
– Вещь, – сказал он. – Штука!..

Глава вторая: сука.
2001 год, конец июня.

– Ах ты, сука! – сказал он и в последний раз ударил меня по затылку ногой.
Я пополз к очкам. Странно, они не разбились, но стали похожи на латинскую «S».
Девицы помогли мне встать на ноги.
Меня качало. Я подумал: «Сейчас меня вывернет наизнанку».
Я пошёл к своему подъезду.
– Что с тобой?! – крикнула Лика из окна.
«Со мной? – думал я. – Что со мной?»
…Что со мной? Придётся заказать новые очки…

Глава третья: возрождение.
2001 год, середина июля.

…«…Для замораживания филе (чистое мясо, отделённое от костей, сухожилий и пр.) из рыбы, мяса, птицы особенно удобна многоплитная скороморозилка Бердзая…
Интересно, кто он этот Бердзая – создатель многоплитной скороморозилки? Итальянец, а может быть, грузин? Среди грузин встречаются лица с такими фамилиями, с окончанием на «…дзая». Или не грузин он вовсе? И, вообще, причём тут национальность? Разве об этом я сейчас?
Кто он – Бердзая этот? Зачем он так бесцеремонно ворвался в мою жизнь?
И ведь я никогда больше не забуду его, не в силах буду выкинуть из головы по одной лишь причине: Бердзая воскрес. Воскрес Бердзая. Да-да. Воистину воскрес! Во мне. И на веки веков. Выплыл из небытия.
«…Замороженное филе должно перевозиться в изотермической (рис. 5) таре (из гофрированного картона, чакана, опилок и т. п.), в к-рую оно упаковывается после обёртывания его в пергамент (коробки из парафинированного картона и др.)
Мясо филе на рис. 5 напоминает средневековую карту эпохи Возрождения. Эпохи, которой всем нам так не хватает.
Вру, Серёже она не нужна.
Серёжа – это мой сын.

Глава четвёртая: мой дорогой сын.
2001 год, середина июля.

Вчера, покинутый всеми, я рылся в Серёжкином столе. Оказывается, он ведёт дневник.
На первой странице я прочитал:

«Оказывается, папа ведёт дневник! Папа называет его «Записками сорокалетнего», но это всё равно ДНЕВНИК! Я читаю его тайком. И дураку ясно, что НЕ ТАЙКОМ я его прочитать не смог бы.
Раньше папа никаких дневников не вёл. Я это точно знаю. Потому что я многое находил в ящиках его письменного стола, но только не дневники.
Свой дневник папа начал вести две недели тому назад, в тот день, когда его ужасно избил один бритоголовый урод. Вот, что написал папа:

«Записка первая. 30 июня.
Меня тошнит от самого себя. Я лежу в постели – поруганный и избитый – и пытаюсь спрятаться от Лики за собственной ладонью. Мне стыдно…»

Лика – это моя мама. На самом деле, её зовут Валентиной. И я считаю, что это очень красивое имя. А Лика, по-моему, звучит как-то по-дурацки. Меня выворачивает, когда папа ТАК называет маму!

«…Мне стыдно…»

А мне не стыдно?! Его же покалечил придурок, который на двадцать три года младше него. Папе сорок лет. Мне, кстати, двенадцать…

«…Мне стыдно.
– Ой, – повторяет Лика, – ой…
И меняет на моём заплывшем несчастном левом глазу блаженно прохладный мокрый платок… Как я буду жить дальше?!!
Меня избил семнадцатилетний сосед, когда я в семь часов утра, злой, всклокоченный и невыспавшийся, выскочил из подъезда и раздражённо сообщил этому дебилу, а также его развесёлым подружкам, что если они немедленно не перестанут орать дурными голосами свои дурные песни, я собственноручно откручу ему яйца!.. Сосед был одурманен водочными парами…»

Да, нарвался папа на неприятности… Давно нарывался, приставал с нотациями к этому типу.
Конечно, мне жалко папу!... Он нервный, потому что много работает по вечерам.
Папа – детский писатель, и сочиняет детективы. А когда они у папы не пишутся, он вкалывает до глубокой ночи. И не высыпается.
И в то утро потому был такой злой, что, небось, лёг часов в пять утра. А когда его разбудили вопли этих придурков, он и взбесился!

«…Приехала скорая. У меня сотрясение и бесчисленные переломы несчастной челюсти.
Проверяя рефлексы, врачиха больно царапнула меня ланцетом по левой пятке. Я дёрнулся, словно червяк, а она возмущённо произнесла:
– Что же Вы, не мужчина, что ли? С пьяным мальчишкой не справились!
Я промолчал. О чём можно дискутировать с человеком, у которого в руках ланцет?!.»

Эх, папа! А помнишь, как ты орал на меня, когда я заболел ангиной?! Как будто бы я специально…

«…И вот появляется мой мальчик…
Какой ужас! Я валяюсь перед ним, словно побитый бесхозный пёс. Лучше бы меня не стало…
– Папа, – говорит Серёжа, – тебе больно?..
Я тихо улыбаюсь. Я улыбаюсь улыбкой умудрённого человека, познавшего что-то такое, что дано познать лишь некоторым, совсем немногим обитателям этого бренного мира…»

Ну почему эти взрослые всё так усложняют?
Почему наш прекрасный солнечный мир они называют бренным? Что в нём плохого? Нет, понятно, всякие там войны и террористы, и глобальное потепление, которого, если честно, я жуть, как боюсь. Но причём здесь бренность? Кстати, надо бы узнать, что это такое. Явно это слово произошло не от слова «брань» или «бранить». Да ладно, потом выясню…

«…Я шевелю пальцами правой руки.
– Ты что-то хочешь, папа? – спрашивает Серёжа.
– Да, – прошу я. – Почитай мне «Детскую энциклопедию». Найди-ка там про мотыгу…»

Я помню, чуть было тогда не расхохотался ему в лицо. Мне, вообще, безумно хотелось рассмеяться, очень уж у папы был глупый вид в белой маечке да ещё с огромным фингалом вокруг глаза и распухшим носом, который у него и без того большой!
А когда папа попросил прочитать про мотыгу (я так и не понял, зачем это ему понадобилось), я поскорее отвернулся, стиснул зубы и затрясся. От смеха, конечно! А папа печально попросил:
– Не плачь… Ну что ты? Не плачь…

«Записка вторая. 1 июля.
Вчера я родился заново. Во грехе ли?..»

Я не понял.
Во-первых, мне не понятно, почему папа считает, что он родился заново?
А во-вторых, что означает «во грехе ли»? Разве рождение человека – это грех? Значит, мы что, все грешники? Не понятно…
А вообще-то, теперь мне ясно, почему взрослые так страдают. Они считают себя грешниками.

«Записка третья. 2 июля.
Мама и папа совершенно потеряны…»

«Мама и папа» – это папины родители. Мои бабушка и дедушка. С папиной стороны, конечно же.
Они приехали из Армении ещё в 1997 году. И теперь живут в трёхстах девяноста пяти шагах от нас, в панельном доме на шестом этаже, в однокомнатной квартире без балкона.
Бабушка очень переживает, что у них нет балкона. Когда в 1996 году я гостил у бабушки с дедушкой в Ереване (это столица Армении), у них был огромный балкон, на котором папа обливал меня водой из пластмассовой бутылочки. И дико смеялся. Мы оба смеялись до безумия, так хорошо и весело нам было.
А бабушка тоже смеялась и говорила:
– Вай, Павлик, эрика, че мрсек!
Это по-армянски. То есть – «Ой, Павлик, хватит, не простудитесь!» Это по-русски. А какое там «че мрсек», когда в тени сорок градусов выше нуля! В Армении в августе обалденная жара, от которой у меня однажды пошла кровь из носа.

«…Папа всё время сидит в углу, у шкафа, на массивном радиоактивном белорусском стуле…»

Какие же эти взрослые циники!
Ну, почему, почему они придумывают анекдоты про Чернобыль? Там же люди страдали! А белорусам, я считаю, надо во всём помогать. И потом, я читал в одной очень солидной газете, что всё из Белоруссии проверяется на радиоактивность. И стулья тоже!

«…Папа всё время сиди в углу, у шкафа, на массивном радиоактивном белорусском стуле, кстати, весьма удобном, и старательно пытается понять мои бредовые рассуждения о смысле жизни и воспитании юношества.
Я возлежу на подушках с неизменным платком на глазу, а мама бродит по комнатам, периодически восклицая:
– Вай, вай, вай!
И также периодически натыкаясь на Таксика…»

Таксик – это наша коричневая гладкошёрстная такса. Папа и ему посвятил в своём дневнике несколько строк. Вот, например:
«Эх, Таксик, Таксик» Собачья твоя душа! Подскажи ради всего святого, в чём суть произошедшего со мной катаклизма?»
Таксику шесть лет и три месяца. Значит, в пересчёте на человеческий возраст (в справочнике написано, что один собачий год равняется семи человечьим) нашему псу на днях стукнет сорок четыре года!
Таксик – самый жизнерадостный член нашей семьи. Если ему крикнуть: «Таксик, верблюд!» или «Таксик, жираф!», или «Таксик, мячик!», он с одинаковым восторгом бросится, сам не зная куда, лишь бы все бросились следом за ним с шумом, с криками и гавканьем.
Трагедия моей жизни: у Таксика никогда не будет щенят! Он крипторх – него не видны яички!
О нашем Таксике я могу рассказывать, сколько угодно, но сейчас меня больше всего интересуют папины записки.

«Записка четвёртая. 2 июля.
– Я к потерпевшему, – доносится из коридора.
Это следователь – капитан милиции.
Он проходит в мою комнату и называет свою фамилию, но я не успеваю её разобрать: то ли Зайцев, то ли Пальцев. Переспросить я стесняюсь…»

Что правда, то правда – папа и не такого стесняется! Например, он стесняется продавщицы в хлебном. Покупает обыкновенный батон и стесняется. Краснеет! А как он при этом заикается! Умора… Но, если честно, мне за него неловко как-то. Взрослый человек, всё-таки. А ведёт себя, как девушка на выданье…

«…Капитан Зайцев-Пальцев садится на стул у шкафа, напротив моей кровати. Я лежу перед ним, словно на сцене. Он достаёт ручку, раскрывает папку, оглядывает мою пострадавшую физиономию и сочувственно произносит:
– Да-а! Здорово Вас обработали!..
Впервые в жизни я беседую с капитаном милиции…»

Вот это да! Впервые в жизни – с капитаном милиции!.. Я живу на нашей планетке всего ничего, а с кем только не приходилось болтать! Я имею в виду не простых людей, конечно, не дворников или учителей, а милиционеров. И с участковым нашим общался (по разным поводам), и с одним омоновцем однажды на рынке перебросился парой фраз (он меня попросил арбуз подержать, который только что купил, а сам принялся документы проверять у подозрительного продавца арбузов), и с нашим соседом здоровался тыщу раз (правда, он не милиционер, а пожарный). У меня даже знакомый майор есть. Огромный такой и очень добрый. Иногда я забегаю к нему на работу и помогаю разные папки по шкафам рассовать. А он меня потом маленькими пряниками с индийским чаем угощает…

«Я волнуюсь, и, заметив моё волнение, капитан по-свойски предлагает:
– Ну, рассказывайте. Что там у Вас произошло?
Придерживая сломанную скулу, я шепчу (громко говорить у меня не получается):
– Ещё в одна тысяча девятьсот девяносто третьем году, когда этим ребятам было по девять-десять лет, я понял ЧТО ждёт нас всех впереди! Какая печальная жизнь, полная несправедливости и хамства… Безработные родители перестали заниматься воспитанием своих детей! А о школе я вообще не говорю… Уже тогда я обратил своё внимание на этих бедных мальчиков, предоставленных самим себе! Они слонялись без дела. Курили по подъездам…
– Так, – не выдерживает Зайцев-Пальцев и обращается к Лике. – А можно по существу дела?»

Что – что, а пофилософствовать папа обожает!

«Лика кладёт на мой раздутый, словно рыбий пузырь, глаз мокрый прохладный пла-ток и ласково просит:
– Ты расскажи… как тебя… побили…
– Побили?! – горько усмехаюсь я. – Побили… А что будет этому? Ну, тому?
– Вообще-то, – снова критически оглядев меня, прикидывает Зайцев-Пальцев, – тянет на… «от пяти до восьми…»

Я бы дал этому бандюге «пожизненно»! С конфискацией имущества! Это же надо! Бить ногами по голове сорокалетнего дядьку! Почти старика!

«Я нервничаю.
– Нет-нет! Что Вы! – вскрикиваю я. – Зачем же так много – «от пяти до восьми»?! И, вообще, не надо этого! Я совершенно не желаю сажать его в тюрьму! Не хочу я портить жизнь ему. Он же мальчик ещё…»

Мальчик?!! Да вы бы видели этого амбала!!! Ну, папа, ты даёшь!.. Ангел ты, что ли?

«Товарищ капитан не понимает.
– Как? – переспрашивает он.
– Да-да, – поддакивает Лика. – Не надо никаких протоколов. Следствия не надо. Ничего такого не надо, пожалуйста…»

Ещё один ангел – моя мама…

«Зайцев-Пальцев захлопывает свою чёрную папку, прячет во внутренний карман пиджака авторучку и подытоживает:
–Ага!.. Но я ещё приду. Разумеется!..
Товарищ капитан исчезает в сумраке нашего коридора. Хлопает входная дверь.
Я отворачиваюсь к стене. Устал я…»

Бедный мой папа! Бедная мама!..
Когда я вырасту и разбогатею, я куплю вам большой красивый дом и поставлю вокруг него высокий звуконепроницаемый забор. Чтобы никто вам не мешал. Чтобы ты, папа, мог спокойно писать свои детские детективы. Сколько тебе захочется! Чтобы ты, мама, не беспокоилась за папу и не думала о том, что кто-то может помешать папе писать его детские детективы! Обещаю вам! Обещаю. Я обязательно сделаю это.

«Записка пятая. 4 июля.
Сегодня утром в незатейливом рисунке обоев, в луче восходящего солнца, я обнаружил миниатюрное изображение моего дедушки. Он покинул земной мир тридцать пять лет тому назад.
Удивительные очертания принимают порой обыкновенные обойные узоры…
Я смотрел на дедушку, а он смотрел на меня. Или мне казалось это?
Но потом солнечный луч сдвинулся к потолку и дедушка исчез.
«Дедушка, – думал я, проваливаясь куда-то сквозь собственный сон, – вернись! У меня к тебе столько вопросов…»

Ёлки-палки! По-моему, папа сходит с ума!

«Записка пятая. 4 июля.
Я – маленький бородатый карапуз сорока лет…»

Точно – сходит с ума!!!

«Записка шестая. 5 июля.
Вот какой я видел сон – я повстречался со своим дедушкой.
– Здравствуй, – обрадовался дедушка…»

То есть с моим прадедушкой, что ли? Ну да – с прадедушкой. Раз он дедушка папы.

«Я обнял дедушку, и он повёл меня бродить по холмам. Холмы здесь бархатные, фиолетовые, изумрудные…»

Где это – «здесь»? Я что-то не совсем понимаю… В раю?!!

«Дедушка воскликнул:
– Слушай, сынок! Я покажу тебе такие места! И таких людей! Я познакомлю тебя с Чарли Чаплином!
– С Чаплиным?!! – заорал я и тотчас же усомнился. – Дедушка, ты уверен? Он захочет со мной общаться?
– Чарли? – дедушка мягко улыбнулся. – Да я ему все уши про тебя прожужжал! Помнишь, ты всегда мечтал поговорить с ним?
– Но я не помню, о чём!
– Ничего, вспомнишь. А не вспомнишь и не надо. Не страшно.
– Ха! – я хлопнул себя по лысине. – Чарли Чаплин! Я увижу его!
– А то, – сказал дедушка и показал на домик, приютившийся между двумя голубыми холмами, которые были окружены живой изгородью из кустов шиповника. – Вон его домик!
Шиповник цвёл, и тонкий розовый аромат разносился далеко по округе.
– О! – сказал Чарли Чаплин, завидев нас с дедушкой. – О!
Он был без котелка, без тросточки, без знаменитых усиков. Он скорее напоминал пожилого садовника, окапывающего кусты шиповника.
Чарли Чаплин усадил нас с дедушкой за круглый столик перед домом. Сам уселся рядом и закрыл глаза.
Птицы щебетали в небе. Райское было настроение. Чудесное. Тихое…
По прошествии некоторого времени мы поднялись и ушли. Чарли Чаплин вернулся к розам…»

Как странно. Недавно я тоже видел во сне Чарли Чаплина. Мы с ним на пару жонглировали грушами…"

...Но тут Серёжа вернулся из школы, и мне срочно пришлось прикинуться спящим.
Дневник забросить в стол я успел...

Глава пятая: Карлсон, который живёт во мне.
2001 год, середина июля.

Чаплин мне больше не снился.
Чаще всего я вижу в своих безумных снах падающие самолёты и Карлсона. Даже не так.
В своих снах я становлюсь этим всенародно любимым Карлсоном с крыши.
Я нажимаю кнопку на животе и взлетаю над миром.
Я смеюсь.
Мне смешно. Он такой маленький – этот мир.

Глава шестая: ария.
2006 год, март.

Я хожу на курсы шведского языка в РГГУ.
Сегодня в туалете пожилой профессор самозабвенно исполнял арию… Карлсона.
Будем считать, что это была ария Карлсона. Я не силён в ариях.
У профессора очень хороший голос: глубокий, насыщенный.
Я специально задержался в своей кабинке. Мне было приятно слушать профессора…

Глава седьмая: ярлыки.
2006 год, март.

Любим мы навешивать на людей ярлыки.
А ведь мог это быть и не профессор вовсе.
А к примеру:
а) не профессор;
б) Карлсон;
в) создатель многоплитной скороморозилки Бердзая;
г) просто прохожий.
Итак, я посещаю курсы шведского языка.
Естественно, для того, чтобы изучить шведский язык.
После третьего занятия «Р; svenska» (По свенска) я одолел автобиографическую справку.
Я сделал всего две ошибки. Меня похвалили:
– Мycket bra (очень хорошо).
Мне приятно. Словно мне десять лет. Словно я хожу в пятый класс, и это первый год обучения иностранному языку. Тогда нас хотели научить немецкому. Не успели… Началась война…
Война.
Нет, друзья-товарищи! Боже упаси!
Я не юродствую. Что вы, что вы! Боже упаси!
Ведь, на самом деле, началась война. Почти война: великое переселение народов.
Тогда в 1973 году нашу семью: папу, маму и меня, как и множество армян всего Со-ветского Союза и, думаю, не только армян, захлестнула волна внутренней эмиграции.
И это, надо сказать, похлеще всякого цунами.
Волны внутренней эмиграции приводят к катаклизмам: к социальным землетрясениям, к народным водоворотам, к стихийным полумиллионным митингам.
Да. Всё началось тогда.
В мирный 1973.
Для меня, разумеется. Но я-то ещё не знал. Я-то просто переживал расставание с Жанкой Манукян и другом Аликом Анановым. Смешная у него фамилия, правда. Она меня до сих пор смешит…
И мы перебрались из Грузии в Армению. На историческую родину. В розовый (облицованный туфом) город, в столицу с загадочным названием Ереван.
К тому времени я знал по-армянски всего четыре слова: ара, че, хац, Арарат.
Первое означает довольно-таки фривольное обращение к мальчику, юноше, мужчине.
Второе – «нет».
Третье – «хлеб».
Четвёртое – название футбольной команды, на тот момент серебряного призёра 1972 года.
То, что это имя библейской горы, плывущей над иссохшей под ненасытным солнцем Араратской долиной, я узнал гораздо позже.

Глава восьмая: начинка.
2006 год, март.

Автобиографическая справка Бадалянца Павла, студента вечерних курсов Российско-Шведского Центра.
Jag heter Pavel Badaljants.
Меня зовут Павел Бадальянц.
Jag ;r fr;n Ryssland.
Я из России.
Jag ;r 43 (fyrtiotre) ;r och bor i Cernogolovka och Moskva, men jag ;r f;dd i Tbilisi.
Мне 43 (сорок три) года. Я живу в Черноголовке и Москве, но я родился в Тбилиси.
Jag flyttade till Moskva n;r jag var tjugofem ;r.
Я переехал в Москву, когда мне было двадцать пять лет.
Jag ;r barnboksf;rfattare och arbetar som redakt;r p; barntidnings redaction.
Я детский писатель и работаю редактором в детской газете.
Jag ;r gift med Lika. Jag har ett barn: en son. Han heter Serega.
Я женат на Лике. У меня один ребёнок: сын. Его зовут Серёжа.
Jag ska ;ka till Cernogolovka p; tv; dagar ikv;ll.
Сегодня вечером я поеду в Черноголовку на два дня…
– Уважаемые пассажиры! – сообщает женщина из динамика. – На первом перроне начинается посадка на рейс «Москва–Черноголовка»! Просьба подойти к автобусу.
Я плетусь к экспрессу.
С пирожком в руке. Отрешённо пережёвывая липкую начинку.
И вдруг я понимаю, что не иду, а лечу над землёй и слышу чей-то заунывный грязный мат.
– Ну-у,.. …. ….! Ну, что же ты под ноги не смотришь!!!
Оказывается, это ору я.
Оказывается, это меня случайно подсёк проходящий мимо бомж, который вот – протягивает мне свою грязную с ужасными ногтями ладонь и смущённо бормочет:
– Прости, браток…
В сердцах я выбрасываю измазанный в привокзальном снеге пирожок в урну и, злясь на мир, иду к автобусу «Москва–Черноголовка».
Там, у перрона, я скидываю куртку. Я пытаюсь оттереть асфальтовые полосы кусками талого снега, которые наскрёб с подоконника первого этажа. Я тру эту выскальзывающую из рук куртку и, краснея, вспоминаю, как я только что летел над землёй, летел и вопил.
Эх, Карлсон я, Карлсон. Стареющий лысеющий Карлсон, так ещё ничего не понявший в этой несуразной собственной жизни.

Глава девятая: Кто убил господина №?
2006 год, март, ближе к вечеру.

На утреннем шоссе, в клубах тумана, собралась толпа…
Я вишу над ними, словно воздушный шарик под потолком, и размышляю вот о чём: «Кто же убил господина N? И, главное, за что?»
Господин N, собственно говоря, я и есть…

Скорее всего, меня припечатали чем-то тупым и тяжёлым по затылку, и я не успел не то, чтобы понять, а даже заметить, кто это сделал. И каким образом он или она, или они ко мне подкрались? И почему Пёс ничего не учуяла?

Понять и заметить я не успел, а потому, не долго думая, взлетел над землёй, уволакивая за собой старого упрямого кривоногого пса. И его ведь тоже шарахнули какой-то, несомненно, надёжной для этого дела штуковиной. По безобидному плоскому затылку… Шарахнули на славу. Иначе как же ему удалось воспарить вместе со мной сюда - в клубы утреннего тумана?..

Чувствую я себя неуютно.
Будто вся моя жизнь сложилась бумажкой в миллион миллионов раз и превратилась в точку. Такую маленькую и одновременно бесконечную. Она отодвинулась от меня по одной из координат, а я пытаюсь хотя бы как-то определиться в действи-тельности. Но единственное на что у меня хватает силы, так это протянуть руку. В сторону точечки.
Именно этот непроизвольный жест приводит меня в чувство.
Я прихожу к выводу, что не всё ещё потеряно. Я сосредотачиваюсь и решаю проверить себя.
Так. Что я помню?
Про таксу я помню. Определённо, помню. К примеру, то – что она принадлежит именно мне. Конечно, про это не сложно догадаться. Поводок-то я не успел выпустить после удара… Значит, я и есть хозяин этой повизгивающей субстанции. В детстве я мечтал о собаке. Мечта сбылась…

Я помню и многое другое из того, что случилось в моей жизни на этой планете, но одно я уже забыл напрочь: своё имя. Да, и прозвище пса не обременяет мою память.
Вот поэтому-то я представляюсь сам себе господином N. Чтобы не усложнять ситуа-цию. Таксу я решаю называть - просто Таксой.

Итак, мы ещё болтаемся над утренним шоссе, утопающим в клубах серебристого тумана, а под нами живые люди разглядывают наши тела, распростёртые на мокром асфальте.
– Господин N, – слышу я, совершенно не удивляясь голосу. – У Вас три секунды.

Три так три. Я сразу принимаю это, как должное. Мне предоставили три секунды на то, чтобы я докопался до истины. В смысле, разузнал, кто же нас укокошил?
– Три секунды, – снова раздаётся тот же голос. – По одной секунде – на одну из трёх версий.
Я принимаю и это. Значит, три версии, а стало быть, и три секунды полагаются мне. Ну что же, три секунды - это не много, но и не мало. Это на Земле три секунды, как говорится у шведов: «Snipp snapp snorum» – "Раз, два, три". А в моём теперешнем положении секунда – это практически вечность. Три «практически вечности». Во всяком случае, при большом желании многое можно успеть…
Странно ведут себя живые люди.
Будто бы оказался я в полупустом зрительном зале в тот самый момент, когда киномеханик позабыл о своих прямых обязанностях. Увлёкшись чем-то интимным, он и не заметил, как киноплёнка разорвалась на два бессмысленных куска, и вот огромный экран освещает нестерпимо ярким светом мрачный зал, а на крохотном обуглившемся обрывке киноленты застыли в немыслимых позах человекообразные суще-ства. И теперь ясно – застыли навсегда…
Красиво излагаю... Вот что значит, быть киношником... Я кажется исполнял обязанности осветителя...

Живые люди стоят внизу в ослепляющем их и меня безмолвии.
Тишина окутала микроскопические лица, глаза, уши. Я не сразу соображаю, в чём тут дело. Но потом понимаю: да, конечно, пошла первая секунда...

– Фу! – я одёргиваю Таксу, которая пытается оросить едва заметной струйкой собравшихся внизу ротозеев.
Пёс невинно глядит на меня.
– Ха, – говорю я. – Один ноль в твою пользу. Валяй, пИсай! Ты прав. Они же нас не видят.
Собака виляет хвостом и поднимает ножку. Туман после этого приобретает золотистый оттенок.
Я подтягиваю к себе глупого пса за поводок. Треплю его по знакомому шелковистому уху и спрашиваю:
– Ну что? Странно всё это, правда?
Собака тычется в мою ледяную щёку.
Нам грустно. Мы печалимся об одном и том же. Мы понимаем: нам осталось всего-то три секунды. Пролетят они, и что там, дальше?
Мы размышляем так и впитываем в себя окружающую пустоту. А её становится всё больше и больше...

Я открываю глаза.
Я всё ещё трясусь в экспрессе. Судя по всему, раньше на нём ездили в Израиле. Иначе, откуда эти таблички на иврите? Интересно, что они означают: "Выход" или "Вход"?

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ.