Даль Несусветная

Анна Сольвейг Кузьмина
            Электричка до Пинска. Ах, что вы, простите, дизель. Стучит маетно своими колесами, трясется, сволочь, будто повозка. День субботний, смурный, нелюдный. И мы в нем – такие же смурные и субботние. Нет святой субботы на земле. Ее выдумали.
            
            Я (в мыслях). На каждого ведь своя правда найдется. А сколько их на земле – правд-то этих… И на всех ведь, на всех.
            ОН (тоже). Ох уж, эти путешествия. Доконают они меня однажды.
            ОНА (тоже). Ничего. Поживем еще. Поскитаемся.
            
            Я (вслух уже). О, эта электричка…
            ОН. Дизель. Ди-зель.
            ОНА (посмеивается). А я говорю – козлиное молоко.
            Я. Дизель, дизель…
            ОН. Козье молоко. Дизель.
            
            Улыбаемся. Едем дальше. В даль несусветную.
            
            Я (в мыслях). А хорошо ведь… Хорошо ведь вот так вот сидеть, покачиваться, ехать. Смотреть по сторонам. Ни о чем не думать. Просто ехать.
            ОНА (тоже). А вот и солнце. Наконец-то. А то намерзлись уж все. И вымокли.
            ОН (тоже). Не хотелось бы разболеться. Нужно взять себя в руки, нужно подлечиться. Это – дело серьезное.
            
            ОНА (вслух). Смотри-смотри. Это Купятичи.
            Я. Купятичи? Деревня что ли?
            ОНА. Деревня, пригород. Десять минут на автобусе.
            ОН. Там дачи. Огромные парники с помидорами. И под каждым забором по кусту конопли.
            Я. Вы что, бывали там прежде?
            ОНА. Тетка моя там живет. Фермерствует.
            
                * * *
            Странен оказался Пинск какой-то непостижимой странностью. Впрочем, по проезде каждое место странно. После – обживешься, оботрешься, преступишь некий порог толерантности – и все теряется. Суть уходит, остается лишь мертвое тело, каркас, макет. Носишься, носишься по жизни своей, видишь лишь голыши-каркасы, поешь лишь свои эго-мысли, страшишься в постоянстве исхода, который всегда наготове. Лишь примани.
            Так и бытийствуешь в своей скупой бытийности.
            Опуская веки перед бытием.
            А бывает – летишь в даль несусветную, волочишь тоску свою по миру, не зная, куда пристроить ее, где схоронить. Разверзаешь для себя горизонты, преступаешь, казалось бы, запредельное, и все равно, все равно. Исход один. Возвращаешься. Видишь резко очерченный круг. Сознаешь себя его частью. Плачешь. Сознаешь и плач его частью. Плачешь. И – снова в круг.
            Валацуги* – ни дать ни взять.
            Так и мы. Валацуги.

            ---------------
            * Валацуги (бел., южн.нареч.) – Те, кто «волокутся» по местам и местечкам, часто без цели, впустую, просто так. Дословно – скитальцы, бродяги, странники.

                * * *
            Странен Пинск до невозможности. Кривые улочки его сплетаются меж собой, причудливо изгибаясь, натужно распрямляясь, сливаются, текут одной большой улицей-магистралью – Первомайской, к примеру, или Ленинской, или какой-то еще советской – порождают собой множество ответвлений, которые, в свою очередь, двоятся, троятся, дробятся до неузнаваемости, а после, после жизни своей многотрудной, многодетной и превеликой – эти улицы-великаны растворяются, теряются где-то на задворках города, где-то в кварталах деревенских домов и домишек, превращаясь сперва в худо зацементированные, а под конец и в немощно-песочные тела.
            И обращаются в землю. И порастают травой.
            
            И реки Пинские – Припять, Пина да Ясельда – живут все тем же. Родятся они где-то в своем истоке, несут свою речистость меж топких Полесских берегов, огибают болота да пастбища, мчатся, боясь не успеть – единственно для того, чтобы прийти в город. И приходят. И маются в тяжких городских берегах, и берега их обращаются набережными. И снова они стремятся утечь. И уходят. И льются на просторе. И снова летят в даль несусветную. Все ближе к устью.
            Пина с Ясельдой покоятся в Припяти. Припять же – в могучем Днепре. А Днепр… тот летит в самое море.
            
                * * *
            Улицы городские. В воздухе пляшет мелкая изморось. Мы ходим, ходим, исхаживаем. Любопытствуем в крайней степени. Щелкаем семечками и старым «зенитом».
            
            ОН. Странно. Только посмотрите, какие дома здесь.
            Я. Какие дома?
            ОН. Удивительные дома. Не торцом стоят, как у нас, а боком. И двери. Где же ты видела, чтобы двери прямо в улицу упирались?
            Я. Старый город. Очень старый. Улицы ведь тогда другими были. Вот и дома – другие.
            ОНА. Парадный вход. Для покойников, должно быть.
            ОН. А двери-то теперь заколочены. Везде заколочены. И прорублены новые.
            
            Я (в мыслях). Какой же он… какой же он странный, Пинск этот. Неужели все на свете такое же удивительное?!
            ОН (тоже). Да… дома интересные. У нас ведь в деревне все торцом стоят, а тут на тебе – боком. И двери прямо на улицу выходят. Пускай себе заколоченные, но все же… Было ведь когда-то.
            ОНА (тоже). Пинск, Пинск… Где-то я все это уже видела. Что же он мне напоминает? Хм…
            Я (в мыслях). Отчего же в нас нет – удивления? Куда же оно подевалось?..
            
            ОН (вслух). Вообще странно. Такое ощущение, будто мы заграницей. В Прибалтике. Или, скажем, в Польше.
            Я. Западная Беларусь. И теперь она – Западная. Другая страна. Совершенно отдельная. Все здесь другое.
            ОН. Это факт. Столица, совковый восток и польский запад. Три в одном.
            ОНА. Так же и в Гродно. Витиеватые улочки, текущие из себя в себя же, дома-коротышки, отштукатуренные и выкрашенные в пастельные тона, ограды, балкончики, вывески. И, что удивительно, все это нетронуто войной. Почти нетронуто.
            Я. Занятно. Махнем в древнюю Гародню*?
            ОН. Нет, пожалуй. Хватит.
            ОНА. Зачем планировать? Все случится само.

            ---------------
            * Т.е. в Гродно.

                * * *
            Ливень. А мы на автобусной остановке – в промокших кедах, с одним дождевиком на всех. Сидим на скамейке. Вместо навеса – дерево, но и оно уж вымокло до ниток, и в дыры меж листвой сочится дождевая влага. Сидим – тесно прижавшись друг к другу, едва укрыв головы желтой клеенкой дождевика. Будто и не ждем ничего. Сидим так просто, в счастье.
            
            ОН (в мыслях). Опять этот дождь. Когда же он наконец прекратится? Ноги и так мокрые…
            ОНА (тоже). А это даже интересно. Еще один момент нашего путешествия…
            Я (тоже). Близость. Что такое близость? Когда люди вот так вот сидят, любовно, скопом, греясь друг другом, ожидая, что кончится дождь… Но как же быть со всем остальным?..
            
                * * *
            Все время помнить, кем ты являешься. Помнить, что ты – это ты, а другой – это не ты. Знать, что можешь лишь быть с другим, но быть другим ты не можешь. Чувствовать свою обособленность, пытаться ее упразднить, и во всех этих попытках – чувствовать ее еще острей, еще несносней. Видеть даль несусветную между собой и другим, между собой и всем миром – и рыдать от нее в кулак, и материться, и ждать света. И понимать, принимать просто как данность, что вся даль, которую одолеваешь ты в мире, есть лишь отголосок той тайной несусветной дали, которую ты силишься преодолеть в самом себе.

            перейти через мост
            проще простого –
            это есть ты
            
                * * *
            Разгулялось. Разошлось на время.
            Скамейка осталась где-то позади. И желтый плащ наш сложен, и полеживает себе в сумке. Нахлынув с дождем, близость отступила. Отступились и мы. И снова мы идем по улицам, отражаем и преображаем их в себе – каждый согласно своей собственной природе.
            Спускаемся к набережной, идем вдоль нее. И бело-голубая, небесная, пристань, и безлюдный пляж на ином берегу, и рыбачьи лодки в желто-зеленой августовской листве, и быки от старого моста, изъеденные моховым изумрудьем, и просторная улица Фрунзы, что мерно тянется вдоль берега, и белоштукатуренный загс сталинского барокко, и палубная ресторация  заглохшего и дряхлого парохода «Витебск», и бессменная площадь Ильича с бессмертным вождем на пьедестале, и летняя эстрада, что готовится к какому-то очередному празднику, и целые улицы крохотных бакалейных и галантерейных лавок, и католический костел за высокой дощатой оградой, и постоянные белоснежные венчания, и непрекращающийся звон колоколов, что несется по городу, и голуби, что летят вслед, и буслы*, что гнездятся на каждой крыше, на каждой дымоходной трубе, и деревья, что скрипят и качаются, и гул машин непреходящий, и кошки бездомные, и люди безликие, и бродяги, и мы – все это сливается в единый образ города, монолитный и неделимый.
            И прекрасный, конечно же.

            Я (в мыслях). Он так похож и так не похож на все виденное мной ранее. В этом смысле он поистине целен. Он и «то», и «это» одновременно. Здесь все другое, однако в сути своей все то же самое.
            ОН (тоже). Уникальный город. Интереснейшее место. И все-таки… все-таки, чем-то похож он на Минск…
            ОНА (тоже). Удивительно. Город, в котором сошлись и православье, и католичество. И восток, и запад. Средневековье и индустрия. Два мира – в одном… Что-то невозможное…
            Я (в том же духе). А ведь он чем-то подобен своим жителям. Хотя, все города подобны всем людям. И вообще – все подобно всему.
               
            ---------------
            * Буслы (бел.) – аисты.

                * * *
            Все города подобны своим жителям, все дети подобны своим родителям, все люди подобны себе самим.
            Себе подобные.
            Друг другу подобные.
            И даже врагам своим – подобные.
            Так уж повелось, что весь мир – от самых низов и до самых верхов – на подобии держится.
            И люди всех городов друг другу подобны. Имея различные лица и личины, играя в различные игры, они все так же друг другу подобны. И чем больше будут они упорствовать в различии, тем более будут между собой подобны именно в этом своем упорстве.
            Впрочем, дело не в упорстве, нет. В слепоте цыплячьей дело.
            И более всего подобны мы в ней.
            
            И лишь тогда, когда все узнают, что ты – это не совсем ты, а он – это совсем не он, – тогда лишь вернется все на круги своя. Только тогда.
            
                * * *
            И видела я в те дни многое.
            Видела невест в подвенечных платьях, видела палые яблоки на мокрой земле, видела дурман-траву, торчащую прямо из городской подворотни, видела людей, идущих с завода домой, видела буслов-аистов, вышагивающих по просторным и грубым своим гнездам, видела детей, что толкутся у лотка с мороженным, видела окраинные районы, сплошь уставленные аккуратными бревенчатыми хатками, видела бомжей со спутавшимися волосами и сеточками в руках, видела семьи, свершавшие вечерний свой променад, видела воробьев, что дюжинами выпархивают из-под крыш, видела старух, утирающих слезы белыми своими платками, видела автобусы, переполненные и дымящие гарью, видела злобу на миловидных девичьих лицах, видела огороды посреди заросшего луга, видела поля да холмы бескрайние, видела небушко предвечернее, видела лошадей запряженных, невольных, видела стариков и старушек увечных, видела церковки дощатые, деревенские, видела пижонов в спортивных автомобилях, видела, как красное солнце поднимается утром из озера, видела деревья, мертвые, поваленные ураганом, видела неистовство человеческое и природное, видела скуку смертную, подлинно гоголевскую, видела людей, ютящихся в своих коробках в высотных многоквартирных домах, видела жару адскую, влажную, июльскую, видела даль несусветную…
            Много всего видела, много.
            И события эти теряли для меня со временем пространственно-временную свою определенность: ни где это было, ни когда, сказать я теперь не смогу, не сумею. Размытость и рассеянность – вот все, что осталось нынче в моей голове. Все путается, наслаивается друг на друга, сливается с прошлым и будущим. Да и что это было? – Ничто.
            Лишь жизнь на земле.
            Во всей ее сложности и простоте.