К еще не родившемуся сыну

Юрий Михайлович Денисов
У него была крупная голова, мягкого овала лицо, длинные
брови, большой мягкий нос, четкое очерченные,
созерцательно-чувственные губы. Я очень любил теплокровную
плоть его щек, любил ощущать ладонью или щекой их молодой жар.

В небольших темно-карих глазах обычно читалось чуть
печальное чувство собственного достоинства. Страстность его
натуры то горела открыто в его глазах, то таилась, словно
огонек свечи, прикрытый осторожной рукой.

Прекрасны были его руки: ни грубости, ни изнеженности,
а только рыцарское благородство: такие длинные крепкие пальцы
должны сжимать рукоять меча или резец. Я любил их верное
пожатие, их крепкую хватку.

Помню, в июне 1982 г. я так измотал себя
припетербуржскими ненасытными странствиями, что в Ораниенбауме
меня настигло что-то вроде шокового нервного кризиса: я вдруг
весь увял, сознание измочалилось, я не держался на ногах. Да и
сидеть не мог. В электричке он положил мою голову себе на
колени и держал мои руки в своих. И я был просто весь
перевернут невиданной силой струящейся из его рук нежности и
безоглядной преданности. В один миг мне открылась вся
бездонность его любви. (О сынок, сынок!).

Люди редко и слабо сознают чувственную природу
родственно-дружеской любви. А ведь именно это дает блаженство
нашему существу, когда мы глядим в глаза брата или гладим по
спине маленького сынишку; все блаженство - в этих взглядах,
касаниях, звучании дорогого голоса; блаженство - в присутствии
дорогого человека. Не удивительно, что в сказанном сквозит
эротический оттенок. Если отбросить патологические исключения,
то в родственной любви сексуальности не увидишь, но трудно не
заметить эроса как силы, притягивающей человека к человеку.

И нас влек друг к другу этот родственный эрос. Да еще с
какой яркой силой! Я глубже любил его, он был сильнее влюблен в
меня. Наши поздневечерние беседные прогулки вокруг нашей
любимой Макаровской церкви, по ближним все еще уездным
безлюдным улочкам были воистину прогулками двух влюбленных. Я и
сию минуту, словно наяву, предплечьем ощущаю его крупную руку и
вижу рядом его богатырскую фигуру. Чтобы посмотреть ему в
глаза, я подымал голову. Минутами я просто изнывал от гордости,
что этот великолепный юноша - мой сын, мой оруженосец, мой
защитник, один вид которого мог остановить хулигана. О чем
только мы не говорили! Он отвечал мне, словно учителю, свои
уроки, объяснял непонятливому папе что-нибудь из школьной
премудрости. Мы читали стихи - и он, и я. Я рассказывал ему о
Наполеоне и Шопенгауэре, о проблеме теодицеи и различных
политических режимах. Он впитывал услышанное, как губка.
Уверен, в наших беседах можно было услышать любовно-родственную
интимность. Мы были счастливы в эти часы.

Потом возвращались домой, к бабушке, и счастье
продолжалось, просто изменив лунную окраску на комнатно-уютную.

Чуток перекусив, мы укладывались спать вдвоем на
раскладном диване, он ложился на бок лицом к стене. До сих пор
вижу его мощное юношески смуглое плечо и темно-каштановый
затылок.

Я гасил свет, ложился и просил "рассказать на сон
грядущий сказку престарелому отцу". Сказок он знал великое
множество, едва ли не дословно, и заранее продумывал
ежевечерний репертуар. Приятно было сквозь кисейную дрему
внимать его мягкому баску, текущему с плавной увлеченностью.
Яра очень веселило, когда я, примолкший, вроде бы уснувший,
вдруг переспрашивал о сказочных перипетиях. Так было и в
последний мой при его жизни визит в Полтаву, в сентябре-октябре
проклятого и проклятого минувшего года.

А начались эти сказки на ночь, когда Яру было 8 лет.

Никогда не забуду его, 10-летнего, в Паланге. Стояли
белые ночи, и я ночь за ночью не спал. Как трогательно пытался
он усыпить меня при помощи гипнотического внушения: "Папа, ты
засыпаешь, ты спишь... Тебе снятся хорошие сны... Ты видишь
старинные книги в золотых переплетах..." Мог ли я тогда
предвидеть, что через 6 лет его уже не будет в живых, его,
щебетавшего беспрерывно?

Тогда он придумывал приключения своего героя, некоего
Юзаса Бена и пересказывал их везде и без передышки, доводя нас
с Эллой до головной боли. Так и вижу его между нами на
палангской улице. Помню апогей юзасбеновских приключений: герой
съезжал по крутому скату европейской крыши в русское корыто
стирающей домохозяйки. (В этой роли мне виделся невозмутимый
Бестер Китон).

В то лето его голову переполняли также невероятные
изобретения. Помню замечательное противопожарное устройство: в
большой аквариум закладывается мина с тепловым взрывателем. Во
время пожара нагретая аквариумная вода оказывает свое действие,
и взрыв обливает водой пылающие стены.

 Мы часто и бестолково играли в бадминтон на тротуарах,
на пляже, в лесу, в парке. Однажды в парковом пруду прекрасный
белый лебедь подплыл к самой кромке берега. Яр погладил его по
голове ракеткой - с искренней нежностью. Это выглядело так
нелепо-комично, что мы долго со смехом вспоминали столь
странное проявление нежных чувств.

 Яр любил всякий "праздник", и, когда мы отмечали мой
день рождения в национально-стилизованном ресторане
"Вайдилуте", весь лучился радостью.

 А в каком радостном возбуждении бежал он впереди
небесно-золотого курортного духового оркестра! Как поглощенно
слушал его, усевшись на земле у самой эстрады!

 В Паланге впервые проявилась его
романтически-созерцательная натура. Однажды мы (я, мама и
Элла), отправились на вечерний спектакль еврейского народного
театра, а он остался дома. Потом выяснилось, что он бродил
два-три часа по палангским улицам, по морскому берегу,
предаваясь волшебству необъятного мистического света.

 Тогда же он поразил меня дикой в десятилетнем
мальчугане честолюбивой жаждой увековечиться. "Папа, когда
будет музей Денисовых, я там буду стоять скелетом? Ну, если не
скелетом, то хоть чучелом." Как мы тогда хохотали!

 Хорошенький смех!..

 У меня теперь появилось убеждение: человек, не ладящий
с бытовыми предметами или не способный усвоить какие-то
элементарные навыки,- человек не от мира сего.

 Яру никак не давался нормальный почерк (до школы мы
умышленно не учили его писать).

 Сколько усилий было на это положено!- и все впустую.
Элла так отозвалась о результатах его каллиграфии: "Это же
какие-то дребезжалки и мешки!" Ярусь весело смеялся - и ничего
не мог изменить. И однажды меня испугало предчувствие, что это
- непоправимо, что навсегда ему суждено так мучительно и
медленно выводить корявые буквы, а житейские последствия сего я
легко мог вообразить. Думаю, именно из-за почерка-то он и писал
так редко и так мало.

 Он был большой мастак быстро разрушать домашний порядок
и превращать уют - в неуют. Это, пожалуй, общемальчишеское. Но
я, помнится, создавал беспорядок до какой-то меры: затем он уже
мучил мое эстетическое чувство, и я приводил предметы в новую
комнатную гармонию. Яр же так и оставался безразличен к
беспорядку вокруг него.

 Ярусь был на редкость импульсивным. Когда его
захлестывала волна очередной эмоции, он мгновенно забывал обо
всем остальном. В 9-м классе он долго жаждал "дипломата"
("кейса"). Сколько было радости, когда купил, наконец! Проходит
месяц-два. В школе он узнает, что в универмаге "выбросили"
какую-то желанную пластинку. Оставив "дипломат" у коридорной
стены, он сломя голову помчался в магазин. Вернулся -
"дипломата" нет.

 На сей раз он тоже ринулся очертя голову - а вернуться
уже не смог.

 Бывало, он лежал на диване вверх лицом, вытянувшись во
все тело. Взгляд тупой, ничего не ищущий, ничего не
воспринимающий; время от времени его пальцы совершали нечто
монотонное, бессмысленно-вредоносное: он скручивал бахрому
скатерти или тыкал ножом в стол. Эта бездарная апатия выводила
меня из себя, я впадал в раздражение и ярость. Почитал бы
лучше, порассматривал альбомы, послушал музыку! Не наслаждался
ли он в такие минуты предощущением небытия?

 С ним нередко приключались разного рода незадачи: то он
плутал в самой примитивной геометрии улиц, то забывал деньги,
отправляясь за покупкой, то ехал на троллейбусе в
противоположную сторону, то вскакивал в поезд не то что в
последнюю минуту - в последнюю секунду (как это было вначале
школьной поездки в Карпаты). Он словно погружался во что-то
неясное в себе и завороженно пребывал там, пока внешняя жизнь
не напоминала о себе настойчивее.

 Абсолютно неясельному и нешкольному ребенку, родиться
бы ему в богатом поместье, получить домашнее гуманитарное
образование и вести независимый образ жизни глубоко
чувствующего и мыслящего дилетанта, избавленного от всякого
внешнего насилия.

 Ярусиного друга, а по сути погибельного провокатора,
по-подростковому досадовала "бессмысленность" его смерти:
"Лучше бы погиб, выражая протест, погиб за свои идеи!.. Или
хотя бы из-за любви...!"

 А я чувствовал явственно: то был бунт против нашей
реальности.

 И еще: свершилось страшное жертвоприношение, смысл или
бессмысленность которого не постичь нашему уму.

 Ему хотелось, чтобы его мысли, мечты и чувствования
плыли так же спонтанно и беспрепятственно, как облака.

 "Счастье - это когда можешь каждую минуту делать то,
что тебе нравится". Эти слова - о Ярославе.

 Смысл существования Ярослава среди людей не в его
действиях, а в самой его личности, способной одарять всех
окружающих любовью, чувством жизни и радости.

 После его смерти оказалось, что ни об одном из своих
знакомых он не говорил "плохо" и никому не причинил (во всяком
случае, намеренно) зла и боли. Он никого не хотел огорчать.
Зорко примечая человеческие слабости и пороки, он прощал их
людям, прощал причиненные ему страдания; весь этот сумрачный
груз он принял на собственную душу. Оказалось - не по силам.

 После похорон сына

 записи 23.12.1983, 2.01.1984