Своими словами

Страница Из Романа
От автора
Ностальгия по первым двум десятилетиям жизни, думаю, в той или иной степени существует у всех людей более старшего возраста. Детство, отрочество, юность – помните трилогию Толстого? – лучшее время жизни. Неудивительно, что хочется отдать этому лучшему времени дань.
«Своими словами» охватывает период с 1972-го по 1993-й. Мне показалось удобным поставить точку именно в конце 1993 года – когда страна окончательно (я в этом уверен) перестала быть советской, и «детство-отрочество-юность», проведённые в СССР, стали историей. Моей личной историей. О которой я рассказываю своими словами.
Итак, читайте.

***

В 1968 году мой папа был голкипером (звучит как-то весомей, чем «вратарь», не правда ли?) юношеской сборной СССР, которая выиграла — в первый и последний пока что раз в истории — европейский Кубок УЕФА. Чемпионат проходил в Швеции.
На обложке популярного в советское время еженедельника «Футбол-Хоккей» (сейчас он разделился на два издания, угадайте, по какому принципу) была крупная фотография папы — в створе ворот, в прыжке за мячом, — и подпись: «Вратарь О. Иванов хорошо сыграл на чемпионате Европы». Номер сохранен как семейная реликвия, дожил до моего рождения в 72-м, цел и сейчас. В отличие от многого другого.
Папа сделал себя сам (в последнее время чаще говорят и пишут по-английски: «селф-мэйд мэн»). Моя бабушка родилась и выросла на Украине, во время войны была в эвакуации в Свердловске, потом вернулась в город Конотоп, встретила здесь полковника, фронтовика, вышла замуж, а вскоре его перевели в Москву. Здесь родился мой отец. Потом дед с бабушкой расстались. Отцу моему было тогда года два.
В следующий раз он увидел своего папу примерно через тридцать лет. Став журналистом, нашел его сам, приехал в Казахстан, в город Павлодар, где папа остался после службы, женился, оброс чадами и домочадцами, и был каким-то не последнего разбора человеком — кажется, начальником большой автобазы. Они посидели, поговорили, выпили, поплакали.
Я видел дедушку два раза в жизни. Уже стареньким он приезжал в Москву, в гости к первой любви, к сыну. Оказалось, что папа похож на него и внешне, и внутренне. Копия с поправкой на возраст. Оба властные, решительные, гордые. Дед любил показывать привезенные с собой фотографии: красивый, седовласый, в парадной форме, с «иконостасом» орденов и медалей, идет во главе колонны ветеранов на День Победы, или в штатском костюме, но все равно значительный, выступает на каком-то собрании; или стоит, опираясь на распахнутую дверцу своей «Волги»; или, улыбаясь, вдвоем с дородной женой, похожей на Людмилу Зыкину, — на крыльце собственного дома. Жизнь удалась.
Дед умер у себя в Павлодаре, в 2003 году, когда ему было глубоко за восемьдесят. Перед смертью строил планы переезда в Москву, часто звонил бабушке, рассказывал о том, как продаст дом, машину, привезет деньги. Жизнь пошла на закат, жена умерла, их дети оперились, разъехались. Продать бы машину, дом, рассчитаться с прожитым полувеком — да и вернуться к первой, любимой женщине, дожить бок о бок. Мой папа считал это авантюрой: «Ничего между ними нет общего! Это просто смешно!» Смешно или нет? Я считаю: грустно, трогательно, горько. Но есть ли теперь разница? Он не успел.
А тогда, в 49-м, молодая бабушка устроилась на железную дорогу, никакой работы не гнушалась. Наконец она стала мастером погрузо-разгрузочной конторы при Киевском вокзале. Руководила грузчиками. Получила от железной дороги комнату в общежитии, затем квартиру на Вторянке. (Вторянка — это обиходное название одного московского района, как есть Каширка, Горбушка, Варшавка. Об этом районе, о моей «малой родине», расскажу дальше.) На этой должности бабушка проработала всю свою трудовую жизнь. Сорок пять лет стажа. Стремилась к большему. Снималась в массовке на «Мосфильме» (всесоюзная фабрика грез, от Киевского вокзала недалеко), так что в знаменитом фильме 50-х «Гуттаперчевый мальчик» мою бабушку — молодую, красивую, совершенный женский типаж тех лет — можно увидеть три-четыре секунды в толпе, в берете, вид сверху и сбоку. «Вон, вон я!» — кричала она, когда кино показывали по телевизору, и, конечно, никто не успевал увидеть. Еще у бабушки был сильный, «украинский» голос. Шапочное знакомство с Людмилой Лядовой, эстрадным композитором, вечной соперницей Александры Пахмутовой, стало семейной легендой. Случилось однажды некое прослушивание в хоре Пятницкого, не возымевшее последствий.
Мой папа на каждом семейном застолье упрекал и упрекает бабушку — более или менее шутливо, в зависимости от настроения, — почему же она не "состоялась": сделала бы карьеру киноактрисы или певицы. «Надо было вас растить, кормить!» — обычно отвечает бабушка. «Вас» — потому что вышла в Москве, уже в начале 60-х, замуж за машиниста — доброго, симпатичного (видно по фотографиям), но пьющего, — родила ещё одного сына, моего дядю, сводного брата отца. Но муж вскоре, в 68-м, умер: сердце.
Короче, протеже моему папе некому было составить: он сам, в шесть лет, пришел в футбольную секцию, усердно тренировался, в четырнадцать лет принес в дом первую зарплату, превзошедшую, между прочим, оклад матери, а в девятнадцать поехал вот на чемпионат мира. Вратарь сборной! Потому что с детства он жил под девизом «Хочу быть первым!» — и, в общем, многое сбылось.
Я уже упомянул семейные предания. Они есть у всех. Что-то достоверно, что-то нет — но кто же «за давностию лет» разберет. Одно из наших преданий — такое: отец должен был заменить на месте главного голкипера сборной СССР великого Льва Яшина, но из-за интриг, сложных отношений с тренером, а главное, своего характера (на этом настаивает моя мама) загубил свою карьеру. Решающую роль сыграло поражение в одном важном матче: нам тогда забили много до неприличия, кажется, шведы; папа стоял на воротах, а ему было рано еще играть за взрослых, его подставили… Папа оказался сослан из Москвы аж в Барнаул, в местную команду. Это уже 1971 год.
Здесь, в столице Алтая, он и встретил мою маму.
Прадедушку по материнской линии раскулачили в 30-е, сослали с Дона в Алтайский край (да, во мне есть кровь казаков; и представляю, как на слове «казак» понимающе закивали бы западные люди, вообразив энергичного усатого mujik, размахивающего саблей и орущего песни). А когда он там не просто выжил, но и основал целую деревню, райцентр, под названием Кыштовка, коммунисты спохватились — не добили! — и отправили прадеда уже в ГУЛАГ, где и уморили-таки.
Его дочь, моя бабушка работала продавцом и в 60-е годы попала в тюрьму за какую-то недостачу. И опять по семейному преданию не поймешь: настоящую или мнимую, и столь ли уж важна формальная юридическая вина, если речь, может быть, шла о выживании. Мой дед по материнской линии к тому времени ушел из семьи. (О нем знаю мало. Инженер-энергетик, строил электростанции, разъезжал по всей Сибири.)
Мама на два года оказалась в детском доме. Я могу себе представить провинциальный детдом в то время. И по ее рассказам, и по книжкам, и по фильмам. Тяжело. Потом, вернувшись домой, с пятнадцати лет работала на местном заводе — закрытом, оборонном. Тогда такие предприятия назывались в народе «ящиками». И мама моя делала ящики — но настоящие, для снарядов. Платили мало. А мою абушку по материнской линии после зоны на достойную работу не брали. Безденежье. Однажды соседи выложили перед своей дверью тряпку — вытирать ноги. Тряпка была из красивой ткани. Мама увидела, забрала ее и сшила себе платье.
Однажды подруги пригласили ее за компанию на стадион. Играла местная команда. В воротах стоял мой отец — красивый, энергичный, из самой Москвы. Его уже знали в Барнауле: москвич, спортсмен, гулял, кутил, очаровывал, бросал. Мама ходила на его матчи несколько раз. Отвергала ухаживания других поклонников, среди которых мелькнул даже какой-то уголовный авторитет, предлагавший Марии Дмитриевне мешок денег за красавицу дочь (это уже опять из области семейных преданий, но почему бы и нет). Потом они познакомились с папой. Завертелось. Маме было тогда шестнадцать лет.

***

Я родился уже в Москве, в 1972 году. Но лет до семи московский период в моей памяти представлен куда беднее, чем барнаульский и конотопский. Ведь все раннее детство прошло в переездах, сообразно перемещениям моего отца (он продолжал футбольную карьеру, но уже на уровне «низком», провинциальном), а позже — и семейным обстоятельствам.
Большую часть своего дошкольного детства провел не в столице, а на Украине, в Конотопе. Хотя вскоре после рождения (я должен был родиться в Москве, стать коренным москвичом: на этом настаивал отец, хотя он тогда еще играл в барнаульской команде и заканчивал барнаульский вуз — Алтайский государственный университет, юридический факультет; папа думал о своем будущем, о жизни после спорта) меня увезли в Барнаул. Но мне там сразу стало плохо: тошнота, рвота, потеря аппетита, бессонница, постоянный плач. Местные врачи сказали: не прошел акклиматизацию, — и родители, посетовав, отправили меня назад в Москву, на попечение бабы Лиды. И — Марии Семеновны.
Я и все вокруг звали Марию Семеновну бабушкой. Бабой Машей.
Я оказался уже четвертым ребенком в нашей семье, которого ей довелось воспитывать.
Мария Семеновна Пяткина была сводной сестрой моей прабабушки по отцовской линии. У них был общий отец, но разные матери. Родилась она в 1905 году, в Петербурге. Перипетии революции, а потом Гражданской войны (все рухнуло, мой прадед Семен и его новая жена, теперь уже навеки безымянная, сгинули; в семейных преданиях как причина смерти упоминались тиф, штык, пуля) привели к тому, что судьба Марии Семеновны оказалось накрепко связана с судьбой моей бабушки по отцовской линии.
Кажется, прабабушка пожалела сироту, и Машенька стала жить в ее семье. Сначала они жили в Конотопе, потом в Москве. Но конотопская квартира (сначала это был дом, старый, с печкой, я его совсем не помню; потом снесли, всех переселили) как-то осталась за Марией Семеновной.
Бабушка моя всегда работала, уходила засветло, приходила поздно, а если выпадала ночная смена, то следующий день почти весь уходил у нее на сон. Поэтому Мария Семеновна — баба Маша — готовила, убирала, следила за детьми.
Своих у нее не было.
Всю Вторую мировую войну Мария прошла перевязочной сестрой в санитарном поезде. Познакомилась с раненым офицером. Его звали Михаил. Я видел единственную фотографию, маленькую и растрескавшуюся, напомнившую мне дореволюционные снимки: худощавый, подтянутый мужчина, с подкрученными «чапаевскими» усами, голый по пояс, со втянутым животом, смотрит в кадр весело и уверенно, слегка улыбается… Мария забеременела от него. Михаил вылечился, уехал в часть. А через несколько месяцев — погиб.
Мария Семеновна сделала аборт в том же, своем поезде. Кажется, срок был уже критический, но врачи-то свои. После этого она уже не могла иметь детей. Здоровье было подорвано и этой операцией, и войной: контузия, проблемы со слухом, с желудком. У нее не было больше мужчин. Всю свою любовь она отдала нам — детям семьи Кохановских-Гущиных-Яковлевых-Ивановых. И сколько ее было, этой любви!..
Каждое лето я проводил у нее, у бабы Маши, в Конотопе. Научился читать и говорить по-украински. Даже раньше, чем на русском. Навсегда запомнил Остапа Вишню, писателя-юмориста, его смешные рассказы. Книжка долго была в нашей семье, долго бередила во мне ностальгию. А теперь не найду ее. Жаль! Хотя украинский язык мною по большому счету забыт. Я что-то понимаю, а что-то нет, и сказать на «мове» смогу разве что несколько самых простых слов — как и любой «среднестатистический» русский.

***

В свой «творческий актив» могу занести необычные мысли, которые посещали меня в Конотопе лет эдак в четыре-пять.
Я мог размышлять, например, о Змее Горыныче. Как одно сознание может быть размещено в трех головах? И когда одна голова смотрит на другую, что они обе ощущают? Или все-таки каждая голова живет как отдельное существо?..
Но главное — меня посещали там необыкновенные сны.
Однокомнатная квартира бабы Маши — так мне казалось тогда, в этом я уверен и теперь, — была пропитана мистикой, которая тогда еще не вошла в моду и не была опошлена поп-экстрасенсами (не хочу никого обижать, поэтому никаких имен) и энергичными журналистами. В углу на кухне висела икона, которую я очень боялся: страшный Бог с пронзительными глазами смотрел на меня, как бы сквозь потустороннюю хмарь…
Я закрывал глаза, и начиналось: с кухни в комнату проходил, как-то враскоряку, тяжело топая, крупный лохматый чертушка; я всегда просыпался, не досмотрев, что ему у нас надо. Какой-то здоровенный еж в полумраке вставал на задние лапы и начинал передними сосредоточенно и деловито выдергивать свои иголки, все более и более превращаясь в человека, причем вся «картинка» была в моем сне стилизована под кинохронику: зыбкая, дрожащая, черно-белая. Снилось и такое: бабушка держит меня, маленького, на руках, стоя у окна, мы смотрим на то, как падают с неба наискосок черные камни, одновременно я смотрю на себя и бабушку, поднявших глаза в небо, со стороны, и во всем этом есть какая-то монументальность, мрачное величие. Через много лет я уловил то же настроение на картинах Караваджо, Босха…
И так далее.
Было кое-что еще интереснее. Однажды ранним утром я встал пописать, и прямо передо мной из-за угла кухни выпросталось то ли птичье крыло, то ли мохнатая рука, проскребло по стене и втянулось обратно. Я был обескуражен, но не сказать, чтобы очень напуган: у меня уже наладилось какое-то свойское отношение к местным призракам. Потом вспомнил: видел уже это крыло недавним вечером, когда к нам пришли гости, комната была ярко освещена, а дверь в темный коридор — распахнута, и вот там-то, в черном проеме, мелькнуло, а я подумал, показалось. И говорить никому не стал: не поверят, засмеют.
Объяснить все это предоставляю специалистам, которые свободно оперируют терминами «аура», «тонкое тело», «карма», «полтергейст» и все прочее. Наверное, им пригодится еще и такая информация: метрах в тридцати от бабушкиного дома был овраг — яр по-украински. Не Бабий, правда, но там фашисты во время оккупации тоже расстреляли много людей. Мемориальное кладбище располагалось прямо на склоне — могилки, решетки, стелы со звездами среди берез и сосен…
В пять лет о потустороннем думается мало. Позже у меня, конечно, сложилась своя концепция мироздания. Здесь не место и не время распространяться на эту тему. Говоря вкратце, я верю в мировую гармонию. Если разбить здесь стакан, то для соблюдения гармонии где-то должен жахнуть полноценный взрыв. Или — засмеяться ребенок. Еще можно усилием воли взорвать любую звезду и зажечь новую, не говоря уже о всяких ужимках и прыжках в стиле «Матрицы», но никто, слава Богу, не знает как.
Насчет веры в Бога… Как модно отвечать, это мое личное дело. В России, на мой взгляд, исчезающе мало истинно верующих, зато под видом веры подается этакая сентиментальность с надрывчиком, когда пьяный мужик вдруг призывает всех покаяться, пойти в церковь, покреститься тех, кто не крещен (как я, например). Никто не покается, никто никуда не пойдет… И, между прочим, это правильно. Я считаю, что креститься надо искренне верующему, что называется, воцерковленному человеку. А делать это только потому, что уж больно красивый и трогательный обряд, который вызывает положительные эмоции, слезы, временный подъем души, — просто пошлость.
Будь я американским кинорежиссером, конечно, сделал бы «мистический» бабушкин дом этакой избушкой на курьих ножках, со мхом, печкой и совой. Нет. Обычная хрущоба, пятиэтажка, где, кстати, воду надо было греть в так называемом титане, который топился дровами, — вот и вся романтика.
Первый свой рассказ я, под воздействием такой вот ауры, сочинил тогда совершенно в сюрреалистическом духе — про каких-то весенних зайцев, которые живут в пузырях из талой воды и смешно отражаются в их стенках.
Но главное, что именно в Конотопе я научился читать.
Всегда, насколько себя помню, я любил «экранизировать» в уме любую прочитанную книжку. Или прослушанную музыку. Радио, как у многих пожилых людей той поры, у нас практически не выключалось, а звучали по нему тогда главным образом советские патриотические песни. Вот слушаешь вечером, например: «И снег, и ветер, и звезд ночной полет…» — и представляешь себе все это. (Кажется, именно после «ночного полета» мне и приснился высокохудожественный сон про камни с неба.) Уже никто не сосчитает, сколько образов, «клипов» и полноценных «фильмов» родилось и умерло в моем мозгу за эти годы, оросив меня волной первобытного кайфа созидания. А сколько еще успеет родиться!
Я чувствовал себя «оком, разверстым в мир», я удивлялся, почему другие не чувствуют так тонко… — словом, случай достаточно классический, чтобы его нужно было особо пояснять. На самом деле довольно тяжело таскать в себе такую переносную киностудию, ну да у каждого свой крест.
Тут вот какая загвоздка. Если внутри тебя есть такой замкнутый и самодостаточный мир, с персональным освещением, пейзажами, курортами и пещерами с сокровищами, то ты перестаешь нуждаться в так называемой реальности. А у реальности достаточно способов и инструментов, чтобы дать тебе по голове. Это главный недостаток воображения. Ну ничего, пока справляюсь.

***

Жизнь всегда запоминается нам фрагментарно. Пунктиром, а не прямой линией. Когда вспоминаю Конотоп, в памяти всплывают отрывки. Морозные папоротники на окнах большого магазина, куда мы пришли с бабушкой, покупать, вероятно, что-то вкусное, новогоднее. В городском парке — огромная заиндевелая туша самолета «Ту-104», превращенного в кинотеатр. По соседству — елка, которая пятилетнему человеку кажется высотой с Останкинскую телебашню…
Конотоп теперь в чужой стране — (на? в?) Украине. Бабушка Мария Семеновна умерла в 93-м. (Да, она не была мне бабушкой по крови, но по-другому я ее звать не хочу. Как называется сестра прабабушки? Пратетя?.. Какой вздор.)
Порой во снах я возвращаюсь в детство. Она жива. Мы почему-то всегда ходим вместе по каким-то давно забытым, а может, вообще не существовавшим родственникам. Удивляюсь: сколько же интересных людей, а я и не знал. Сколько упущено!..
И это правда.
Последний раз я был в Конотопе во время летних каникул между первым и вторым классом. Это 1980 год. В СССР — Олимпиада. Легендарное событие! Жалел, что я не дома, в Москве. Смотрел церемонию закрытия по телевизору и думал: а ведь этот самый «ласковый Миша», который, под Пахмутову и слезы миллионов, взлетел над Лужниками на воздушных шариках, превосходно должен быть виден из окон моей комнаты на Вторянке. Как здорово!
Да, моя «малая родина» — это Вторянка.
Что такое Вторянка? То же самое, что Москва-Вторая. Она же Сортировочная. Она же улица Братьев Фонченко. Она же — Поклонная гора.
Мы с Димой Быковым — ныне певцом, композитором, солистом ансамбля Александрова (никакого отношения к полному тезке — известному журналисту и литератору) — там выросли. Наш дом стоит там до сих пор. Это та самая белая хрущевка, что видна за церетелиевской церковью.
Наша дворовая компания жила так же, как все городские дети. На Вторянке было где разгуляться мальчишкам. От Кутузовского проспекта нашу улицу отделял тогда овраг, а в овраге была свалка (сейчас все засыпано).
На свалке мы находили старые аккумуляторы, доставали из них серые хрупкие, обсыпанные каким-то порошком, похожим на цемент, решеточки (как они называются, не знаю по сей день), крошили их, как печенье, в консервные банки и расплавляли над огнем в красивую серебристую жидкость: свинец. Вкапывали в землю задом вверх баллоны из-под дезодорантов и заливали его в их вогнутые донышки. Через несколько минут можно было вытряхнуть на ладонь аккуратный, тяжеленький, еще горячий кругляш. Так мы делали «биты» для игры в монетки. Надо бросить «биту» на край монеты таким образом, чтобы та перевернулась. Тогда можно забрать ее себе или опять поставить на кон. Эту игру изображают в каждом втором фильме про до- и послевоенное детство. Дошла она и до нас. Не помню, чтобы я выигрывал много монеток, но сами свинцовые кругляши мне нравились. Если провести краем «биты» по бумаге, то останется серый след. Жаль, что ни одной не сохранилось. Хотя теперь-то знаю: свинец вреден для здоровья.
Еще на кострах вторянские детишки пекли картошку, наворованную тут же, на огородах. (Пять минут от Кремля на машине, правительственная трасса, Кутузовский проспект, Поклонная гора — и огороды, вот так.) А какие вели при этом разговоры!
Как мы вообще любили огонь! Весною жгли по косогору над железной дорогой прошлогоднюю пожухшую траву, летом, по канавам вдоль дорог, — тополиный пух. Люблю с тех пор, когда «дымком тянет». Конечно, если этот дымок — не от сгоревшей автомобильной покрышки.
Приходишь домой — и, отходя ко сну, видишь языки пламени, как бы проецируемые на черный испод век…
А сама железная дорога! Мы подкладывали на рельсы пробки, расплющивая их в монетки; гвозди, превращая их в маленькие сабли и мечи. Милиция нас гоняла.
Когда в начале 80-х, ради строительства мемориала, стали выселять дома — вообще кайф наступил для той детворы, которая пока оставалась. Бегали по пустым подъездам и разоренным квартирам, лазали на чердаки, на крыши…
Зимой мы играли в хоккей, летом — в футбол. Это целая история — про наши дворовые команды, «ближние» дома против «дальних». В 82-м играли на «кубок Зодиака» (я сам его нарисовал на плотной бумаге, лицевую и оборотную стороны, потом вырезал и склеил, вышло кривовато, но ничего), в 83-м — на «кубок «Конькобежец» (у Димки нашлась такая фаянсовая статуэтка). Было здорово.
Теперь наши кострища, футбольные площадки, луга, косогоры, кусты, деревья сбриты в ходе возведения мемориала Победы. Странно видеть свою «малую родину» как бы под стеклом, выставленную на равнодушный взгляд миллионов посторонних посетителей — из разных стран, любого общественного статуса, вплоть до хозяев мира, президентов великих держав, — в тени новых бетонных громад, которым и уделяется все внимание.
Уделяется справедливо. Упрекнуть некого и не за что. Мемориальный комплекс посвящен Великой Отечественной. Да, никуда без войны, и мы в свое время лазали по полузатопленным землянкам парка Победы, где располагалась зенитная батарея, — не нашли ничего, все досталось предыдущим поколениям вторянских мальчиков.
Тем не менее то, что вышло теперь со Вторянкой, напоминает мне опыты одного германского — какого же еще! мы ведь упомянули войну… — авангардиста, делающего инсталляции из трупов. Он снимает кожу, обнажает мышцы и сухожилия, соединяет тела и органы в причудливых сочетаниях, заливает прозрачным пластиком, чтобы хранились вечно. Можно завещать ему и свое тело — так сказать, ради бессмертия в искусстве. Но только кто кого переживет…
Вторянка, конечно, не там. Вторянка теперь — внутри нас, вторянцев. (Вторянцы, как вы понимаете, — это не от «вечно вторые».)
А так доступ к телу моей «малой родины» открыт для всех желающих. Пол-Москвы катается там на роликах. Каждый день играется несколько свадеб, и для лимузинов, украшенных шариками, лентами и пупсами, есть даже особая дорога. Люди приезжают пройтись, посидеть, похрустеть попкорном, сфотографироваться на фоне фонтанов и наструганного порционными кусками церетелиевского змия. По праздникам посетителей особенно много, и бывают концерты.
Кто не приезжал на Поклонную гору — по крайней мере видел все это по телевизору.

***

Телевизор, кажись, я ухитрился смотреть еще до своего появления на свет — глазами матери, стало быть? — и сразу же после. Как, судари мои, прикажете иначе объяснить, что я, родившийся 12 сентября 1972 года, помню передачи о вьетнамской войне (1965—1973): сначала — тревожные сводки в программе «Время», строгий диктор под размашистым лозунгом «Руки прочь от Вьетнама!» читает вести с фронтов (и помню свой страх перед этой войной, а больше перед надписью, как-то буквально воспринимаемой — руки тянутся!), а потом — ура! — наши победили, и помню трубы и прочие раструбы музыкальные веером во весь экран: ду-ду-у!
Вообще, в раннем детстве телевизор занимал меня особо.
Когда включаешь его в неурочное время или антенна повреждена — треск, шипение, а по экрану — мельтешение черных и белых точек, безумная рябь, в которой мне все мерещились какие-то ныряющие в густой толпе головы — решительные фантомы прут куда-то наискосок, потусторонняя демонстрация.
Еще, помню, году в 79-м на украинском телевидении (буквы «УТ» и стрелки часов в негативе, стандартная заставка, а что за УТ такой, уханье утробное, загадочное, — не знал я тогда) шел сериал из жизни первых русских и советских авиаторов, назывался он «Расколотое небо». По тому возрасту он показался мне настоящим, говоря современно, блокбастером. Сериал был длинным, очень интересным, но больше я его не видел нигде и никогда. Странно.
Фильмы про войну, революцию, гайдаевские комедии, мультики… Детские передачи: «Спокойной ночи, малыши!», «Будильник», «АБВГДейка», «В гостях у сказки». И ни маленьким, ни взрослым никуда без программы «Время» («Добрый вечер! Здравствуйте, товарищи!»), в которой Игорь Кириллов говорил, что в стране завершена уборка колосовых, между тем как американская военщина где-то бряцает оружием. Чуть постарше я открыл для себя «Международную панораму» с Бовиным, «Кинопанораму» с Рязановым, «Вокруг смеха» с Ивановым.
Таким для меня было советское телевидение.
Уже году в 86-м появилось «До и после полуночи» — настоящее западное шоу, канал для полуночников, — а потом его закрыли, и после перерыва вышло под тем же названием, с тем же ведущим Молчановым, что-то унылое, анемичное, с каким-то осенним лесом и занудными разговорами о культуре. Ну да мы, советские подростки, и не ждали, что лафа продлится долго. Вышел зато легендарный «Взгляд», но это было не то: душа жаждала красок, зрелищ, ветра с Запада, а «Взгляд» предлагал мрачных подпольных русских рокеров, вызывавших у меня смутные ассоциации с дворовой шпаной. Нет уж, только видео, видео, видео.
Первый видеофильм (это были знаменитые «48 часов», черт-знает-какая копия) я посмотрел в 1986 году, в гостях у неких нерядовых людей — дипломатов, что ли, или внешторговцев. Круг видеовладельцев тогда был еще весьма узок и страшно далек от народа.
Помню, что меня позабавила и порадовала возможность одним щелчком на пульте (несказанное чудо — пульт дистанционного управления!) переключать каналы — с постных лиц советских дикторов, правителей и знатных комбайнеров (как раз шла программа «Время») на западный «разврат и насилие» и обратно.
Году в 88-м началась эпоха видеосалонов. Они открывались повсюду — в любом мало-мальски пригодном помещении, где можно было поставить телевизор «Рубин», видак (обычно «Электроника ВМ-12», культовая советская модель) и несколько рядов стульев.
Стандартной ставкой за просмотр был рубль; если телевизор — импортный, то могли стребовать и полтора; в ресторанчике «Погребок» на Арбате (напротив скучного казенного «Видеоцентра») за элитарное обслуживание со столиками и молочным коктейлем брали пятерку.
В поездках по этим «очагам культуры», разбросанным по всей Москве, каждый видеоман ощущал себя путешественником, первооткрывателем, смелым потребителем нелегального и запретного (хотя дряхлеющей советской империи было уже явно не до борьбы с тлетворным влиянием Запада; на том и погорела).
Романтичное и наивное время, суть которого уже не объяснишь племени младому, незнакомому, да, наверное, и не нужно.
Известные события 91-го года загубили всю романтику, запретный плод стал официально разрешенным фруктом, видеосалоны стали умирать, а в 94-м году ваш покорный слуга обзавелся своим первым видеомагнитофоном, под названием «Шиваки». Ура!
В моем письменном столе лежит истрепанный, с любовью начатый в 88-м году список просмотренных видеофильмов, со старательно выписанными в скобках оригинальными названиями, именами культовых актеров и оценками — одна звездочка, две, три…
А последние страницы несут на себе печать вырождения: почерк небрежен, актеры уже не упоминаются, — на дворе конец 91-го… Все, точка, финита ля комедиа, продолжать бессмысленно: и эпоха сменилась, и мы выросли, господа.

***

Под размеренные «три четверти» диско 80-х меня всегда обволакивает блаженное ощущение детства: год 1985-й, Вторянка, зима, вечер, медленно падает снег, и самая сокровенная мечта — о культовом магнитофоне того времени, двухкассетнике «Шарп-800». Вторым культовым, но более доступным аппаратом была «Электроника-302», увесистый чемоданчик, советская классика за 144 рубля. Мама купила мне это чудо техники осенью 86-го, на четырнадцатый день рождения. Великолепный подарок!
Я слушал диско-группы и собирал фотографии Томаса Андерса и Дитера Болена, которого поначалу путал с Дином Ридом (забытый нынче американский поп-певец, эмигрировавший в СССР, исколесивший все великие стройки коммунизма, а потом поселившийся в ГДР и утонувший в озере под Берлином при темных обстоятельствах).
О появлении группы «Модерн Токинг» я узнал из писем лучшего своего друга, уже упомянутого Дмитрия Быкова, обретавшегося тогда, в 85-м, вместе с родителями (папа военный) в Восточной Германии, куда, по чисто географическим причинам, ветер с Запада долетал быстрее, чем до всех прочих бараков в «лагере мира и социализма». В самом начале 85-го Димон с восторгом написал о новой сенсации из ФРГ, по мелодизму и красоте вокала превосходящей все, что было создано в поп-музыке до этого. В дальнейших посланиях были переснятые с телеэкрана размытые черно-белые фотографии — например, чуть растянутое, черточками помех перечеркнутое лицо Томаса Андерса; под подбородком черноволосого певца было указано название исполняемой песни: «You're My Heart, You're My Soul».
Задним числом стало ясно, что это, между прочим, не что иное, как самая первая телетрансляция самого первого публичного выступления с самым первым, заглавным хитом. Потом, примерно через полгода, лакомая песня добралась и до просторов нашей родины, где мгновенно стала, что называется, на слуху.
Я заметил, что ее хронометраж в точности соответствует времени, затрачиваемому на дорогу от дома до метро и наоборот, так что при прохождении означенного пути обычно напевал ее про себя, за неимением плеера, с воспроизведением аккомпанемента: «Ту-ту-ту-ту-ту, ту, ту, ту…»
Миллионы будущих творцов российской рыночной экономики впервые выпивали полузапрещенные напитки («полусухой» горбачевский закон!), знакомились, танцевали, влюблялись именно под «Модерн Токинг». Совершенно неважно, что правила хорошего тона не менее строго, чем сейчас, предписывали молодым людям ненавидеть попсу и ценить продвинутую музыку, под которой тогда разумелись хэви-метал, «Депеш мод» и Жанна Агузарова, плюс русский социальный рок, естественно.
Над «Модерном» издевались, его пародировал — беззлобно, впрочем, — доселе известный шоумен Сергей Минаев, названия культовых песен неприлично переиначивали: «Шери-шери леди» — как «Шире-шире ноги». А главное, что появилась масса анекдотов — это, мне кажется, самое верное свидетельство народной любви и/или ненависти. Практически все они были посвящены гомосексуальной версии взаимоотношений Болена и Андерса.
Сидит Томас и плачет. К нему подходит Дитер:
— Томас, а ну не плачь, будь мужчиной!
— Эх, Дитер… Сегодня твоя очередь быть мужчиной…
В общем, невольно посочувствуешь титаническому труду создателей сайта www.moderntalking.ru, как-то ухитрившихся отобрать для рубрики «Анекдоты» только беззубо-приличные. Свечку, конечно, никто не держал, да и вообще голубые для среднего советского человека были равнозначны инопланетянам, поэтому большого вреда имиджу артистов это не наносило, если не сказать наоборот. Ну а когда возрожденный в 98-м «Модерн» стал устраивать концерты-презентации в гей-клубах — народу было уже все равно.
Кстати, Болен и Андерс - одни из немногих западных поп-исполнителей середины 80-х, удержавшихся от соблазна - или просто не успевших - записать песню на "русскую" тему на волне интереса к Gorbatchow, glasnost und perestroyka; а что, было бы забавно.

***

Дети в докомпьютерную эру сами придумывали себе игры.
Многие из них требовали ручки и бумаги. На бумаге рисовались разные схемы, знаки, символы, крестики, нолики…
Крестики-нолики. Морской бой. Эти игры пока еще известны. Думаю, что скоро их забудут окончательно. А были ведь и другие, которые, кажется, забыты уже сейчас. Забыты, забиты компьютером.
Самая простая игра, к которой я приобщился еще задолго до школы, лет в пять, — это танковый бой. Берется лист бумаги, по которому проводится вертикальная черта, делящая его пополам. На одной половине несколько маленьких танков рисуешь ты, на другой — твой соперник. (Можно, впрочем, играть и одному.) Звезды и кресты на башнях танков — по вкусу. Получаются две враждебные армии. Ходы в игре делаются так. На своей половине листа игрок ставит ручкой жирную точку с таким расчетом, чтобы, когда бумага будет сложена по той самой вертикальной линии, эта точка пришлась аккурат на вражеский танк. Складываем бумагу, ищем просвечивающую сквозь нее нашу точку — и рисуем на том же месте, но с обратной стороны, такую же. Раскрываем свернутый лист — чернильный отпечаток оказывается на вражеском поле. Если он пришелся на танк противника — есть попадание, и можно делать следующий ход. Промахиваешься — значит, очередь соперника рисовать точки-выстрелы. Название «Танковый бой», конечно, условное. Можно рисовать самолеты, пушки, солдат. Главное — делать их как можно мельче, чтобы противнику было труднее «прицелиться».
Другой, очень популярной игрой были «точки». Для нее нужен лист бумаги в клеточку. На стыках клеток одним игроком ставятся точки, другим — крестики или звездочки. Цель — окружить значки противника своими. Тогда эта область заштриховывается. Противник может отвоевать захваченное, если ему удастся эту область окружить. Обычно соревновались два участника, но можно играть хоть всем классом, если есть ручки с разными чернилами.
Были и игры со словами. Пишется фраза, потом лист сворачивается так, что ее не видно, и другой, не зная начала текста, пишет продолжение, что считает нужным. Получались порой очень смешные рассказы. Почти Даниил Хармс.
Словом, бумага и ручка были инструментами наших «тихих игр». А сейчас — известно что: клавиатура, мышка, джойстик, экран монитора.
Можно, конечно, порассуждать на эту тему: что наше поколение было, кхе-кхе, более «письменным», а стало быть, более одухотворенным, а вот нынешнее слишком компьютеризовано, и поэтому… Но не стоит. Не так все однозначно. Двадцать лет назад и ранее просто не было современных соблазнов и развлечений — только поэтому и получилась из нас «самая читающая страна». Это мое мнение, с которым, конечно, многие не согласятся. Возразят: да это советская власть больше заботилась о подрастающем поколении, о культуре, об образовании!.. Старый спор, который не сегодня начался и не завтра кончится.
Как бы то ни было, а читали книги тогда действительно практически все. «Пионерская правда» обличала прогульщиков и двоечников, которые вместо того, чтобы заниматься учебой, читают дома «Графа Монте-Кристо» — случай, кажется, совершенно невероятный сейчас.
Довольно популярным развлечением для нас, школьников 80-х, было еще издевательство над разными печатными текстами.
Берется рекламный буклет, или партийная брошюра, или газета, и слова переделываются по своему вкусу, что-то зачеркивается, что-то вписывается. Крем для бритья превращается в крем для битья, который «обеспечивает быстрое и приятное для рожи битье». «Урожай» превращается в «рожай», «за рубежом» — «за ежом», «коммунисты» — в «онанисты». И так далее. Дело-то нехитрое.
Мне было особенно интересно «поганить» таким образом тексты, обличающие Запад, капитализм, Америку, НАТО и прочие привлекательные для советского подростка вещи. Я задорно менял «капитализм» на «социализм», «Америку» на «СССР», а «НАТО» — на «Варшавский договор». Получалось что-нибудь вроде: «Советская военщина бряцает оружием, социалистические хищники не оставляют тщетных надежд сокрушить лагерь мира и капитализма»…
В 80-х, на закате советской империи (это уже штамп, «советская империя», но ведь верно), мы уже не боялись так шутить. А вот в более ранние времена, не говоря уже о сталинских, наверняка бы крепко не поздоровилось ни мне, ни моим родителям, если бы «изуродованная» брошюра Госполитиздата попалась на глаза какому-нибудь слишком верноподданному товарищу.
Еще можно было прочитать вслух любой текст, произнося вместо каждой запятой «раком», а вместо точки «боком». Способ так и назывался: «раком-боком». Попробуйте таким образом прочитать любой текст. Хотя бы тот, что сейчас перед вами…

***

Долгое время я не мог определиться с вопросом, кем я хочу быть. Понятно было одно: все связанное с точными науками — не для меня.
С математикой и химией была просто катастрофа. На этих уроках я, как правило, физически не мог понять, что учительница объясняет, какие закорюки рисует на доске… Много раз говорил себе, что так нельзя, что надо вникнуть, — но через две-три минуты снова терял нить и уже просто смотрел на загадочные письмена, слушал «синус-косинус, икс-игрек, а-квадрат минус бэ-квадрат в степени эн минус один», слова нудного, непонятного, чуждого и враждебного наречия, — и меня клонило в сон. Я по нескольку раз переписывал каждую контрольную, чтобы заслужить тройку — это был предел моих мечтаний.
Лучше шла физика — устройство мироздания, всемирное тяготение, ньютоново яблоко, преломление света, колебание барабанной перепонки, взаимопроникновение молекул при диффузии — все это я мог себе вообразить. По физике у меня всегда была четверка — и в аттестате так. Я, конечно, «плавал» в формулах, но зато мог образно рассказать о какой-нибудь третьей космической скорости, при которой корабль уже никогда не вернется на Землю. А однажды было домашнее задание: вылепить из пластилина модели разных молекул. И я не просто сделал это, но поместил их в красивую коробку из-под дефицитных финских конфет «Фазер», и физичка была особо восхищена.
Другое дело — русский язык, литература, история. Смутно грезилось писательское будущее — на том основании, что я писал «повести», которые показывал только самым близким друзьям. Это как-то поднимало меня над сверстниками с их «обычными» планами: поступить в институт, закончить, стать начальником.
Всегда хорошо писал диктанты. А особенно мне удавалась творческая работа — сочинения. Пять за содержание мне было гарантировано. А за грамотность было то пять, то четыре — порой я увлекался и не соблюдал в должной мере правил. Вообще, писал грамотно я прежде всего благодаря так называемой интуиции — а на самом деле я просто очень много читал и многое запоминал. Правила для меня всегда были не подпоркой, необходимой для того, чтобы писать грамотно, но «пятым колесом в телеге», которое нужно разве что для ответов у доски, но не для практического использования.
Мне всегда везло с учителями русского языка и литературы. Благодарен нашему классному руководителю от пятого класса и до выпуска — Лидии Николаевне Мальцевой. Я, можно сказать, был у нее в «любимчиках». Занимался так называемой общественной работой — например, единолично сочинял и рисовал классную (в смысле «нашего класса», а не высокого качества) стенгазету — на ватманском листе, фломастерами, получалось немного криво, зато ярко и красочно. На конкурсе школьных стенгазет моя победила.
От школы меня то и дело посылали участвовать в олимпиадах по русскому языку и литературе. По нашему району — Кунцевскому — я занял первое место, а по городу получил так называемый диплом второй степени. Дело было в 1986 году. На районном этапе я написал сочинение на свободную тему. Рассказал про свою малую родину, Поклонную гору, Вторянку, и помню, что в конце сочинения у меня было: «и мириадами крохотных огоньков сверкает на солнце снег». А вот на соревнованиях за звание «лучшего в Москве», которые проходили, помню, в гуманитарном корпусе МГУ, я писал рецензию на какой-то рассказ — по-моему, Приставкина, но не уверен. Лейтмотивом рассказа был, если не ошибаюсь, конфликт ребенка и отчима. Мне это оказалось достаточно близко, и рецензию я написал живо и эмоционально. За что и получил указанную «вторую степень». Вторую! Но это ведь тоже немало.
Помогал по русскому другим ребятам. И когда меня просили помочь написать сочинение, тут уж я разворачивался. Особенно любил темы, связанные с идеологией: с коммунизмом, социализмом, комсомолом… Штампы советской прессы я воспроизводил в совершенстве.
Избегая употреблять их в своих сочинениях, я с удовольствием «оттягивался», работая на одноклассников. Я чувствовал себя мастером художественной пародии, утонченным интеллектуалом с «фигой в кармане», хотя вряд ли кто-нибудь замечал, что дело нечисто. Издевался над советскими штампами, выписывая что-нибудь вроде: «Благодаря неустанной заботе Коммунистической партии неуклонно улучшаются жизнь и быт трудящихся» или «В столице нашей Родины, городе-герое Москве установлены памятники Пушкину, Гоголю, Ленину, Тимирязеву, Циолковскому…» Сейчас мало кто заметит, что здесь нарушение канона, что Ленина обязательно нужно было особо выделять! Но даже тогда это проходило безнаказанно, и опекаемый мной одноклассник, которому я впаривал эту чепуху, получал как минимум четыре.

***

Пресса советских, особенно доперестроечных времен представляла собой великолепную основу для пародии.
Недавно во время ремонта в нашей квартире я нашел старые «Пионерскую правду» и «Вечернюю Москву» (свернутые в рулон, эти газеты выполняли роль утеплителя в дерматиновом ролике, прибитом на косяке входной двери. Я извлек, разгладил, сохранил. Раритет!). А там писали, например, такое:
«Ударно завершим юбилейный год! Задания трех лет пятилетки — досрочно! Поиск резервов продолжается! Передовые ткачихи обратились к товарищам по труду с призывом развернуть соревнование за создание участков высокой производительности, качества продукции и культуры производства. Важный вклад в разработку теоретических вопросов социалистического и коммунистического строительства на современном этапе! Высоких производственных показателей добился в юбилейном году коллектив трубного завода. Семья, воспитание детей, забота детей о родителях — в нашей стране это дела государственные. Поэтому воспитание детей осуществляется у нас в неразрывном единстве: семья — школа — общественность. Самые высокие, самые горячие слова признательности и любви обращаем мы к ветеранам революции. Проникновенные, взволнованные, уважительные слова Л. И. Брежнева сразу приходят на ум…»
Брежнев! Эпоха его правления (1964—1982) — мое раннее детство. Эту эпоху назвали «застоем» — слово нынче позабытое, а во время перестройки, во второй половине 80-х, оно гремело и обличало: был застой, было плохо, боритесь с пережитками застоя, рвитесь вперед! На самом деле, как сейчас я оцениваю, так называемая эпоха застоя была, конечно, серой и скучной, и в магазинах шаром покати, и притесняли диссидентов, и гнали из страны художников-авангардистов, — но в то же время она была и смешной, и уютной, и заслуживающей ностальгии. Пересмотрите фильм «Ирония судьбы» — может быть, почувствуете ту атмосферу. В этой картине она вполне достоверна.
Перечитывая прессу того времени, понимаешь ясно и окончательно, что никто уже тогда не верил ни в какой коммунизм. Вся официозная публицистика, включая выступления партийных бонз и самого Брежнева, кажется совершенной пародией.
Брежнев собирал коллекцию западных автомобилей, как нынешние олигархи, и любил гонять на машинках «вероятного противника» по Подмосковью, пока его не разбил инсульт. Писано-переписано про семью «главного коммуниста планеты», про его приближенных. Они жили вполне по-буржуазному. Не забывая рассказывать народу о прелестях социализма и коммунизма. Вот ведь прикол. Настоящий прикол.
Прикалывались вожди, прикалывались журналисты, прикалывались деятели культуры. Ибо нельзя, никак невозможно на полном серьезе сочинять: «советский народ, вдохновленный и воодушевленный решениями коммунистической партии и правительства, неуклонно поддерживает и одобряет». Прямо видно, как надрывали животики сочинители. И чего уж совсем нельзя — так это действительно воспринимать откровенно фальшивое, пародийное, забавное словоблудие как руководство к действию и на самом деле, всерьез «поддерживать и одобрять». А ведь именно так говорили на партийных собраниях, именно эти фальшивые словеса, сочиненные хихикающими в кулачок людьми, считались официальной идеологией большой и великой страны.
Вся страна таким образом превратилась тогда в театр пародии. Антикоммунистов, так называемых диссидентов, гнобили в психушках, может быть, именно потому, что они этим тонким пародиям ужасались всерьез и боролись против них — всерьез. Мешали спектаклю. Вот их и «выводили из зала», как полоумных зрителей.
Примечательно, что практически ни один из этих диссидентов, смелых и многострадальных, так и не вписался, не состоялся в ту самую новую эпоху, которую вроде бы и приближал. А вписались и состоялись — кто? — да именно те самые бонзы, журналисты, спичрайтеры. Пародисты. Те, кто дожил.
Хотя об этом я, наверное, не имею большого права рассуждать, потому что был в настоящую, «кондовую» советскую эпоху слишком мал. Но вот как-то чувствую, как-то это мне близко. И памятный снег все падает и падает мне под ноги, и я еще ростом ниже любой легковой машины (в конце 70-х, в начале 80-х еще ездило много автомобилей старых, округлых, пузатых, внушительных), и Мария Семеновна жива, да и вообще никто никогда не умрет.

***

Когда я заканчивал школу, время было уже совершенно другое — перестроечное. Пресса бурлила, обличала брежневский застой, вранье, лицемерие. Журналисты становились властителями дум. Я сначала, советский ребенок, удивлялся: как это им разрешают писать такое, печатают на публичное обозрение и не сажают? И пришел к выводу: вся так называемая гласность — это подстава, игра КГБ с целью выявить инакомыслящих. Пусть поговорят, а потом…
Хотя видел: к «игре КГБ» все не свести. Слишком многое вокруг стало изменяться, рушиться. Западные поп-дивы вдруг запели про нашего нового Генерального секретаря:
Лав, лав, лав фор Михэйл Горбачев, Лав, лав, лав фор зе бест…
Никто уже не помнит имени той западноевропейской диско-звезды, что исполняла в 80-х песню вот с таким смешным припевом. Да и не одна она такая была — и певица, и песня, — прославляющая восхитительные перемены в этой таинственной России.
Ви хочите гласность, ви хочите перестройка?
Вы не хочите кока-коля, хочите перестройка?
Вы хочите танцувать — танцуем перестройка.
Да, да, да-да-да-да-да.
Романтика.
Еще вывешивали по праздникам портреты Ленина на серых административных зданиях — лицо с прищуром и так далее, этак в десять этажей, и в каждом зрачке могло уместиться по окну, — но уже появились у метро «кооперативные» палатки (о, палатки — это целая эпоха!), в которых продавали разную пеструю, соблазнительную дрянь; уже можно было говорить недопустимые ранее вещи, и даже читать их в легальной прессе, а не в плохих ксерокопиях; и смотреть в видеосалонах бездуховность, разврат и насилие. Эпоха, иначе говоря, была интересная, романтическая, с надеждами. Не говоря уж о том, что мы были моложе. Скажем больше: мы были юны.
И как же мы не ценили ни юности своей, ни окружающей нас романтики, ни даже песенок этих, которые сейчас вызывают тонкую ностальгию, улыбку грустно-понимающую, тихий блеск в глазах! Чего мы хотели? свободы? А что это слово — свобода — значило для нас?
Да, привлекательный термин, даже не вполне законный, какой-то импортный, какой-то даже — неведомо почему — антисоветский, обозначающий… что? изобилие в магазинах, открытые границы, что-то еще? Никто не мог сформулировать внятно. Хотели, словом, чего-то большего, чего-то лучшего.
Не знали мы, что за это придётся заплатить. И не будет больше юности, не будет романтики, не будут западные девушки петь про Горбачева, и девушек этих не станет— растворятся они, сгинут вместе с «евробитом» - разновидностью поп-музыки, в которой худо-бедно работали; вместе со всеми трогательными приметами времени, с «дутыми» сапогами-луноходами, вареными джинсами etc.
Но до всего этого в начале 1987 года, когда я решил, по совету отца, поступать в знаменитый Московский издательско-полиграфический техникум имени Ивана Федорова, было еще ой как далеко.
Сейчас думаю: 87-й… 91-й… Всего-то четыре года между ними. Что такое для меня сейчас четыре года?.. Но давно известно: «Чем дольше живем мы, тем годы короче, тем слаще друзей голоса».

***

После восьмого класса в полиграфическом техникуме принимали на два отделения: «Технология фотомеханических процессов» и «Корректирование книг и журналов». Естественно, «Технологию…» я отмел сразу же.
Что такое корректирование, я представлял смутно. Отец имел журналистский опыт (писал на спортивные темы) — от него я узнал, что корректор — «это тот, кто исправляет ошибки». Хорошо, подумал я. Если сам не делаю на письме ошибок — естественно, могу исправлять ошибки других.
Оказалось, что в том году на специальность «Корректирование книг и журналов» был экспериментальный набор. Насколько я знаю, ни до, ни после этого учиться на корректоров после восьмого класса не брали.
На вступительных экзаменах надо было сдавать русский язык, литературу, историю и — о, ужас! — математику. За счет того, что я сдал первые три предмета на пятерки, мне удалось набрать проходной балл даже с учетом тройки по нелюбимому предмету. Математика лишила меня стипендии на первые два года обучения, пока мы «добивали» общеобразовательные предметы. Я, как и в школе, много раз переписывал контрольные, добиваясь вожделенного «трояка», с которым, разумеется, на стипендию нечего было претендовать.
Но Бог с ней. И со стипендией, и с математикой.
Я был рад, что после школы перешел на некую новую ступень. Сразу же нам было объявлено: это вам не школа, все серьезно, все по-взрослому. В моей группе оказалось, конечно же, большинство девушек, но было и несколько мальчишек. Многие из них считали техникумовское образование лишь «трамплином» для поступления в вуз. Меня тоже отец настраивал так: техникум дает базовую специальность, лучше поучиться в нем, чем еще два года протирать штаны в школе, а потом можно без проблем поступить в институт.
Лучше всего — на журналистику. Среди других ребят в нашей группе (а их всего-то было, если не ошибаюсь, пять человек) почти все метили потом в журналисты. Было три парня, имена которых начинались на А.
А., например, сын каких-то высокопоставленных родителей, твердо знал, что потом будет поступать в МГУ. У него были все атрибуты богатого тинейджера, или, как говорили тогда, мальчика-мажора: двухкассетный магнитофон, видео, модная одежда. Он проучился два или три курса, потом его все-таки отчислили за неуспеваемость. С ним дружил М., красивый, мускулистый парень, импозантный, пользовавшийся большим успехом у девушек. Он тоже стремился заниматься журналистикой.
Другой А. занимался общественной и комсомольской работой, был целеустремлен, аккуратен и, конечно, тоже не связывал свою жизнь с корректурой. Так, трамплин, первый этап. Рассказывал, то ли в шутку, то ли всерьез, что хочет стать функционером, аппаратчиком, партийным деятелем. Он закономерно стал комсоргом нашей группы. Если не ошибаюсь, после окончания техникума он остался в нем на какой-то административной работе.
Третий А. поступил на наш факультет и вовсе, как он сам говорил, случайно. Кажется, просто ему не хватило проходного балла на ту самую «Технологию фотомеханических процессов». Его родители недавно приехали с Севера — в советские времена многие ехали туда «за длинным рублем». Отработай там несколько лет — и будущее обеспечено. Они купили квартиру в ближнем Подмосковье. Разумеется, у Антона тоже был двухкассетник. Серьезный символ благосостояния. Мы сдружились. Но этот парень тоже не доучился до конца, перевелся наконец на более близкий ему факультет. Хотя мы продолжали общаться.
Но особенно близко мы сошлись с Дмитрием. Он любил видео и хэви-метал. При этом обладал незаурядными литературными способностями и был грамотен. У нас было «соревнование», кто получит больше пятерок по гуманитарным предметам. Обычно была «боевая ничья». Его дом, надо сказать, находился прямо напротив знаменитого монумента Мухиной «Рабочий и колхозница», из квартиры открывался образцовый, открыточный вид на эту советскую достопримечательность. Мы проводили много времени вместе.
Так образовалась наша компания: Д., третий А. и я. А.-комсомолец был как-то наособицу. А у того А., которого я упомянул в первую очередь, образовалась своя тусовка, в которую входили девушки из нашей группы — те, что были побогаче и ему, стало быть, ровня.
Девушек было подавляющее большинство. Написал и улыбнулся: а кого же это большинство подавляло? Наоборот.
Вот такие люди учились тогда в уникальном, единственном в стране техникуме имени первопечатника Ивана Федорова, деревянная скульптура которого, повторяющая известный памятник в центре Москвы, стояла — да и по сей день стоит, наверное, — у нас в коридоре на втором этаже. Кажется, у нас единственное учебное заведение в России, названное по имени выдающейся личности аж XVI века.
Кажется, никто из нашей славной пятерки в известные журналисты так и не вышел. Разве что скрылись под псевдонимами. К сожалению, мы давно разошлись, так и не наладив ничего вроде «встреч выпускников».
Но тогда были надежды. Мы учились, веря в себя, в свое будущее, и это как-то сочеталось с теми переменами, что шумели уже вовсю по стране.

***

Можно составить такой список популярных в то время среди молодежи вещей: «Мастер и Маргарита», «Депеш мод», двухкассетный магнитофон, Жанна Агузарова, дутые сапоги, «Ласковый май», Борис Ельцин, «Дети Арбата», Александр Солженицын, вареные джинсы, «Наутилус Помпилиус», видеомагнитофон, хэви-метал. Я свалил, как видите, все это в кучу малу. Ну а разве не куча мала была тогда в наших головах?
Мы учились в то время, когда вера в Ленина тихой сапой разрушалась, но о скором крушении социализма еще мало кто думал. Стало повольнее — и это уже считалось большим достижением.
В наш техникум зачастили какие-то социологи, выясняющие, чем живет и дышит молодое поколение. Составляли портрет молодежи в эпоху перемен. Они договаривались с преподавателями, и вместо технологии полиграфических процессов, корректуры или там обществоведения мы то и дело заполняли тесты. Нам раздавали листки с типографским способом отпечатанными вопросами, мы вписывали ответы. «Кто из современных журналистов Вам наиболее интересен?» Я вписывал Юрия Щекочихина, автора занимательных статей о преступности и коррупции в «Литературной газете». «Кто из литературных героев вызывает у Вас большую симпатию?» Я писал: «Раскольников». А что? Юношеский максимализм.
Странно смешались тогда в головах наших социалистическая пропаганда и новые веяния. Мне кажется, что это хорошо видно на примере нашумевшего тогда фильма Сергея Соловьева «Асса».
С главным героем, Банананом, которого сыграл знаменитый питерский богемный персонаж Африка, все ясно: символ добра и света, образец прогрессивной молодежи. Ну а отрицательный герой, Крымов, которого сыграл Станислав Говорухин, теневой бизнесмен, коррупционер, мутные связи с КГБ, — стал чуть ли не символом советской эпохи. Хотя, казалось бы, ну как предприниматель и мафиозо может им стать? Но ведь стал. И миллионы зрителей «Ассы» вздыхали: вот какие люди на самом деле правили нашей страной при Брежневе, а мы и не знали…
Тут, в отношении к этому герою, смешались ведь и «антисоветские» наши позывы, и то, что нам было вбито советской пропагандой. Кто такой этот ужасный Крымов? Бизнесмен, предприниматель. Ему сочувствовать нужно. Ведь именно он враг «совка». А подавался в фильме, воспринимался зрителями как персонаж из той, презренной, преодолеваемой эпохи, где коррупция, лицемерие, двойные стандарты, Брежнев, которому вручают очередной орден или там инкрустированную сабельку… Именно с такими людьми мы и боремся в новую благословенную эпоху гласности, перестройки и ускорения. Помню, что тогда на Арбате (собиравшем тогда всех «городских сумасшедших»), на каком-то заборе, я увидел, среди прочих, листок с машинописными строчками — стихами, очень белыми и очень искренними:
Вы видели фильм «Асса»?
Вы поняли, кто правил нашей страной?
Вы поняли, кто будет править нашей страной,
если мы останемся такими, как были?..
Что на это можно сказать? Каша в головах.
Ведь именно Крымовы — а кто еще-то? — вскоре стали хозяевами нашей новой жизни, рыночной экономики. Стали продюсерами тех самых светлых музыкальных мальчиков Банананов.
Что же на самом деле хотели те, кто приветствовал перестройку? Чего хотели мы, которым тогда было 15, 16, 17 лет? Кто-то удачно сострил, это теперь известная шутка: «Работать, как при социализме, а получать, как при капитализме». Нет, никак мы были не готовы отказаться от завоеваний социализма, который вроде как не любили, и окунуться в мир «насилия и чистогана». Не готовы. А пришлось ведь.
В свободное от занятий время мы с моим другом Димой Косинским фарцевали у гостиницы «Космос». Она ведь у метро «ВДНХ». А стало быть, выбираясь от техникума по Ярославскому шоссе домой, мимо не проедешь. Мы не конкурировали с серьезными «фарцами», или «утюгами», поджидавшими своих клиентов-иностранцев на автостоянке у «Космоса», в «Жигулях» с полуоткрытыми дверцами. Они меняли иконы, матрешек и прочий русский эксклюзив на валюту и вещички. А мы всего лишь меняли значки с Горбачевым, которые делали сами (в киосках «Союзпечати» тогда, копеек за пятнадцать, продавались детские значки с персонажами советских мультиков, пластмассовые кругляши с бумажной картинкой под стеклышком; мы их вскрывали, выбрасывали Крокодила Гену и вставляли Михал Сергеича, вырезанного из газеты), на жвачки, ручки и прочую мелочевку. Выучили несколько слоганов, с которыми приставали к иностранцам: «Плиз, шевинг-гам, пен» и «Ченч он самфинг». Бегали от милиции. Милиция делилась на «форменных» и «штатников» — по типу одежды. Последние были трудновычисляемы и потому более опасны. Еще бегали от фарцовщиков-конкурентов.
Делали тайники в палисаднике, во дворе магазина «Свет», что через дорогу от «Космоса» (он до сих пор существует), зарывали нафарцованное добро, чтобы не «обули». Романтика.
А однажды я «фарцанул» аж футболку. Добрая пожилая американка в обмен на «Горбача» извлекла из сумки белую майку с красной надписью по-английски: какой-то там благотворительный забег 1988 года. Стыдно, но я так и не запомнил ту надпись. А футболка ведь вышла легендарная. В техникуме мне завидовал даже мальчик-мажор Леша, когда я ее надевал. 88-й год, свежак! А потом она прослужила еще десять лет. Хорошее качество ткани. Настоящая Америка, не Китай…
Я иногда думал: ну и как же это сочетается? Высокое и низкое. На уроках в техникуме, значит, я о классической литературе, о поэзии, об Альде Мануции, о Фоме Аквинском, и получаю за это, как правило, пятерки, ну а у «Космоса» удираю от ментов, унося трофей: жвачку… Как так можно, безобразие! Я в некоторой степени по этому поводу комплексовал.
Но вот, уже в начале 90-х, вычитал в примечаниях к роману Набокова «Дар» кое-что подходящее к моему случаю: «Дневники Чернышевского удивительны разноплановостью содержания. Разнородное содержание дневников объединяют два антропологических мотива: в человеке заслуживают равного внимания высокое и низкое; они уживаются, не смешиваясь».
Вот так. Антропологические мотивы. А у Набокова шла речь о том, что Чернышевского часто рвало — был беден, ел простую грубую пищу, желудок же был слаб, — и великий разночинец все это отмечал в своем дневнике, между куда более высоких рассуждений.
Может, кто-то обвинит меня: равняю себя с Чернышевским. Хотя цель я имею такую: а вдруг кто-нибудь из моих молодых читателей теперь запомнит про дневники Чернышевского, и это поможет ему сдать какой-нибудь там зачет. Запросто.
А несколькими абзацами раньше оный молодой читатель почерпнул сведения о том, что такое фарцовка — советское понятие и занятие, теперь вымершее…
Ведь курочка по зернышку клюет. Я всегда считал, что информацию надо черпать отовсюду. Из высоких и низких источников. Это развивает интеллект.
Я помню удачный свой день. Солнышко, май. Я успешно сдал в техникуме очередной зачет по литературе. Именно о Чернышевском. О «Что делать?» А потом, по дороге домой, задержался у метро «ВДНХ». Там, у входа, щебетала стайка иностранцев, два пожилых туриста в панамках чего-то допытывались у русской девушки. Она обратилась ко мне: «Слушайте, может, вы понимаете английский?» Наверное, я был в той самой «легендарной» футболке. Я кивнул. Туристов, кажется, интересовало что-то совсем элементарное, вроде того, как пройти к ВДНХ (пятьсот метров от метро). В обмен на ответ мне вручили значок «Я люблю Нью-Йорк». Дизайн многим известен: латинское I, потом сердечко и NY. «Фенк ю! Ай лав Ню Йок вери матч!» — просиял я.
Вот он, значок. Я приколол его на грудь плюшевого Винни-Пуха (американского), который сидит у меня на полке. Винни-Пух гораздо моложе значка. Я извлек его прошлым летом из обычного игрального автомата «Кран», которые стоят сейчас в каждом втором супермаркете.
Память о далеких и наивных днях. Как мало было нужно для счастья!

***

Как в «Республике ШКИД» (когда-то это произведение, о специализированном интернате, где жили и перевоспитывались беспризорники послереволюционного времени, было практически культовым) одно время чуть ли не каждый воспитанник интерната стал издавать свою газету — так и в России начала 90-х появилось огромное множество периодических изданий, спонсируемых кем угодно.
Вера в печатное слово в народе еще сохранялась, обличать грехи коммунизма еще было модно, чувствовать себя властителем дум — приятно. Большинство газет той поры себя не окупало, тем не менее журналисты и сотрудники жили хорошо. Видимо, спонсоры этих убыточных изданий банально отмывали деньги.
В  издательско-полиграфическом комплексе, куда я устроился работать после техникума, одном из крупнейших в Москве, печатались многие из мелкотиражных газет. Политические, мистические, эротические. Редакции располагались где угодно, а типографские услуги выполнялись у нас.
К нам в корректорскую свежие образчики новорусской прессы приносил один из работников типографии. Своеобразный дяденька. Было известно, что в свое время Беллини (такое было у него прозвище) учился на философском факультете МГУ, а может быть, даже его окончил. Но… странности, психиатрическая клиника и диагноз: шизофрения. Вот уже много лет Беллини работал в типографии, раз или два в год ложась на плановую госпитализацию в желтый дом. Его болезнь проявлялась в безудержной говорливости, резонерстве; он безостановочно что-то бормотал, иногда по-актерски управляя голосом и бурно жестикулируя, но смысл его слов уловить было трудно. Философия, вкрапления поэтических цитат, политика, отрывки популярных песен (тут Беллини начинал приплясывать), классическая русская литература и — это был особый «пунктик», возможно, подробно освещенный в истории его болезни — публицистика разночинцев: Герцен, Добролюбов, Писарев. Однажды я, шутки ради, попробовал поговорить с ним в одном ключе, запустив такой же литературно-философский «поток сознания»; мне это удалось без труда, и коллеги аплодировали.
В общем он был безобидным шутом. В своем синем засаленном халате Беллини входил в корректорскую, произносил в качестве приветствия что-нибудь вроде «Гоп! Краски жизни, звезды мира, бодался теленок с дубом, а на кой?!» — и раскладывал по столам экземпляры какого-нибудь порнографического «Мистера Х» или, напротив, респектабельных «Курантов».
Приносил он порой и книжки — может, из своей личной библиотеки. Мне подарил однажды великолепное академическое собрание сочинений Лермонтова, пять маленьких пузатых зеленых томиков, 50-х годов издания, припевая при этом: «На севере диком стоит одиноко на голой вершине… Сосна, сосна-а…»
На севере диком перемены катили своим чередом. Стало плохо с подпиской, почта работала с перебоями, ящики в подъездах взламывались веселой шпаной, и газеты распространялись в первую очередь на улицах, в метро, огромной армией частных продавцов. Зарплату нам стали платить деньгами, которые приносили они, — толстыми пачками мятых обесцененных сторублевок.
Время от времени я пробовал «протолкнуться» на страницы какой-нибудь газеты, робко предлагал свои стихи и рассказики. Карьера репортера, хваткого журналиста, добывающего информацию, казалась мне недоступной.
Один легендарный в мире московской журналистики человек, ныне живущий в другой стране, опубликовал-таки мою заметку. Она была по большому счету высосана мною из пальца: вспомнив свой крошечный «фарцовый» опыт в середине 80-х, я представил, как это может выглядеть сейчас, и придумал некое «интервью».
Следующая моя заметка, опубликованная, впрочем, в другом издании, помельче, была посвящена челнокам и издержкам их профессии. Я написал ее на основе общения с одним реальным молодым человеком, коллегой по челночному бизнесу подруги моей матери. Он пару раз останавливался в нашей квартире, приезжая в Москву. Получился эдакий документ эпохи.

"Избитая, казалось бы, тема — «челноки». Бытует мнение, что они привозят товары из-за границы. Сегодня это верно лишь отчасти. Большинству торговцев не нужен паспорт, чтобы закупить вещи: теперь «заграница» — Москва, Петербург, Брест.
Более того, зарубежные рейды «челноков», вопреки распространенному мнению, сворачиваются. Причины очевидны: валютный рэкет, поборы на таможне, насыщение внутреннего рынка товарами (прибыль челноки получают не из-за дефицита, как раньше, а благодаря разнице цен в Москве, к примеру, и на окраинах). Коммерческие фирмы ныне занимаются доставкой партий товаров в крупные города. Здесь-то их и ждут «челноки».
Итак, не нужен загранпаспорт, не нужны «мафиозные связи» и особый предпринимательский талант. Необходимы знакомые, у которых можно занять (под проценты или под товар) некоторую изначальную сумму, — и друзья в том городе, где вы собираетесь что-то купить или продать. Провинциалы едут в Москву. Иной москвич, накупив, допустим, сигарет в ближайшем коммерческом киоске, может отправиться в выгодный рейс на периферию, Сдав товар оптом в тот же коммерческий магазин, он получит многократную прибыль. Друзья пустят его переночевать, подскажут, где в их городе самые щедрые коммерсанты, помогут с обратными билетами…
Итак, загружайтесь — и вперед.
Как добраться в выгодное для торговли место? Быстрее, безопаснее и удобнее, конечно, самолет. Однако цены авиабилетов таковы, что «съедят» львиную долю вашей прибыли. Поэтому «челноки» выбирают поезд.
Что такое наши железнодорожные вокзалы и поезда, объяснять не надо. Если вы эстет, забудьте о челночном бизнесе.
Рэкет… Поборы на вокзале, за погрузку, не исчерпывают неприятности пути. В поезде? Для примера возьмем такой маршрут. Москва — Казань — Новосибирск — Барнаул. Вот приключения Аркадия Н., 22-летнего «челнока», отправившегося из Барнаула в Москву за товаром:
— В поезде, как всегда, было спокойно до Новосибирска. Там вошли рэкетиры. Они высматривали, кого бы «обуть». Моего друга напоили, вывели в тамбур, избили, забрали 200 тысяч. Потом пристали ко мне, врезали кастетом в глаз, я упал без сознания, они вывернули мне карманы. На счастье, там было всего пять тысяч — остальные я прятал в трусах. Если бы те ничего в карманах не нашли, обыскали бы и вытащили, конечно, и оттуда. Пронесло. «Почистив» таким образом полпоезда, они вышли в Казани. Казань — столица шпаны СНГ. Но на этот раз нам, «челнокам», повезло. Единственная преступная группа, подсевшая в наш поезд, состояла из «катал» (карточных шулеров). Их оружие — не кастеты, а вежливость: «Не желаете ли пульку расписать?» Кто глуп — тот согласится…
Глядя на моего собеседника, у которого на месте глаза — сизый мешок, налившийся кровью, на его сестру, на подругу сестры — компанию «челноков», спящих на полу московской квартиры, — не очень-то хочется заняться их бизнесом. С другой стороны, каждый из них, увезя в родной город набитые в Москве баулы, получил полмиллиона чистой прибыли. А через две недели — новый вояж…
Насилия можно избежать, если: а) не выдавать при подо?зрительных личностях свою «челночную» сущность; б) заручиться в поезде поддержкой проводника, который поможет (за мзду, но умеренную) надежно укрыть вещи.
Если товара очень много и прибыль соответственно будет высокой, следует все-таки лететь на самолете. Разумеется, безопасней ничего этого вообще не делать. Но это Обломов жил за счет поместья. Мы живем за собственный".

В общем, заметку я попытался составить по всем стилистическим и «мировоззренческим» стандартам, присущим тогдашней либеральной российской прессе. Что касается содержания, то мои предположения о челночном бизнесе оказались ошибочными. Челночный бизнес, связанный с поездками за границу, до сих пор жив.
Как бы то ни было, а эта публикация весьма меня воодушевила, и я решил, что уж в этой-то маленькой газете, где не так остра конкуренция, я смогу состояться как автор. Воодушевлённый первым успехом, я стал писать подобные «нетленки» одну за другой. При этом сама мысль о том, что надо серьёзно собирать материал, как «настоящие журналисты», приводила меня в ужас.
Круг моего общения всегда был весьма ограничен. Находить контакты, располагать людей к себе, тем более что-то у них выпытывать мне было тяжело. Однажды я с улыбкой прочитал статью о страдающих аутизмом, в которой говорилось, что при надлежащем уходе и обучении эти несчастные всё-таки могут работать по тем специальностям, которые не требуют интенсивного общения. Например, садовниками или корректорами. Здесь стоило бы поставить смайлик.

***

Шалея от «безнаказанного» доступа к газетным страницам, я сочинял и сочинял. Про общественный транспорт (однажды ехал «зайцем» и был оштрафован), про малый бизнес (мама работала в палатке), про видеопиратство (один знакомый «держал» видеопрокат)… Иногда в каждом номере еженедельника было по две-три моих заметки. Какие сюжеты! Какие подробности! Какие персонажи!
 
"— Если сто способов надругательства над человеком в нашем государстве незаконны, то почему сто первый, формально законный, способ будет восприниматься обывателем как-то иначе? — говорит мой знакомый. — Автобус — обшарпанный, ходит редко; типичный московский контролер хам с уголовными замашками, и свой собачий жетончик или удостоверение он сует тебе под нос, как кастет.
Это говорит, стоит отметить, не люмпен, а пожилой интеллигентный человек. Сколько бы я ни доказывал, что здесь — заколдованный круг (мол, именно обилие «зайцев» не дает возможности держать на контролерских должностях вежливых старушек и пополнить нищий бюджет транспортников), что смешно выражать протест таким образом, — В. был непреклонен: «Считай, что это — мой личный протест, индивидуальная странность не для всеобщего обозрения».

«Там, у палатки с закрытым окошком, но приоткрытой дверью, тусуется потрепанный парнишка в телогрейке. Тянет из бутылки пиво.
— Торгуете? — спрашиваем мы. — Сигареты есть?
— Есть. Заходи! Но только один кто-нибудь.
Александр входит внутрь, где тесно от коробок и южных людей, а я остаюсь и разговариваю с Лёхой, что стоит «на стреме».
— В своей «путяге» я появляюсь через пень колоду, — говорит он, — все равно «пятера» обеспечена. Никто сейчас не идет в ПТУ: невыгодно, и в армию загребут все равно. А мне-то по фигу, послужу, хотя обидно дело бросать. Хотя вот Зурик, что палатку держит, обещал меня «откупить»: я не «тормоз», я ему нужен.
— А не боишься? Вроде запретили оптом торговать.
— Я не торгую, — прищурился Лёха, — я пью пиво.
К нам подходили другие парни, тусующиеся у соседних палаток: «Ну как, идёт торговля?» — «Идёт, идёт».
— А милиция?
— А ничего не знаем! Все закрыто! Что, нельзя покурить в своей палатке? Они не опечатаны…"

"…Антону А. — 20 лет. В «пиратской команде» с 85-го. Он вроде курьера: целый день на ногах, курсируя от «поставщиков» к тем, кто занимается переводом, дублированием, распространением. Встречается с курьерами из других городов, снабжающими видеопродукцией тамошние пункты записи и проката, студии кабельного телевидения. В удачный месяц (много нового, кассового) Антон может и триста «штук» заработать. Но он говорит, что работает скорей «из любви к искусству»:
— Видео полюбил с тех пор, как в 81-м посмотрел первый фильм — «Кулак ярости» с Брюсом Ли. Где-то года через два, десятилетним пацаном, вышел на «видеотипов» (людей, занимающихся видео). Когда генсеком стал Горбачев — и все разрешил. Это не так. До 88-го лютовали. Но наша «контора» поумнее «Конторы Грубых Бандитов» (КГБ)…
Антон прав. Еще в 86-м служебная инструкция, скажем, таможенников московского «Шереметьево-2» предписывала изымать не только порнографию и «антисоветчину», но и фильмы, «назойливо рекламирующие буржуазные ценности». В этой борьбе случались и курьезы. Вспоминает Валерий  Д., давний видеолюбитель:
— Сидим с мужиками, смотрим «Эммануэль». Тут — стук в дверь. Сдуру открыли. Входит мент: «Нам сигнализировали — у вас разврат!» Только плохо ему настучали, без подробностей. Оказалось, он не знал, что такое видео! Посмотрел на экран: «Телевизор смотрите?» Потоптался и вышел — только брови высоко поднялись. Шел 79-й год… потом они поумнели. Вырубали в доме свет — а без него кассету из магнитофона не вытащищь. Вот и готова улика. Но мы не дураки: маленький аккумулятор — и нет проблем!"
 
Перечитывая это сейчас, ловлю себя на мысли: а ведь неплохо. Так оно и было. Хотя, конечно, это скорее художественная литература под видом журналистики.
Я предпринимал две или три тщедушных попытки пробиться в другую газету, более известную и солидную. Редакторы хмыкали, обещали посмотреть, и на этом всё заканчивалось. «Дальнейшее — молчанье». Напоминать я стеснялся.
Однажды, договорившись с заведующим службой информации, что попробую писать в отделе заметки, я поехал в редакцию в свой выходной день, причём ощущал себя, как если бы мне предстояло первый раз прыгнуть с парашютом. Решил по пути собрать материал. Настоящий, не выдуманный…
Где же его найти? Наверное, в милиции. Там точно могут рассказать и показать много чего интересного… Я вышел из электрички на Киевском вокзале и стал искать вход в отделение милиции. Вход увидел. И понял, что физически не смогу войти внутрь. Ощущения были совершенно такими же, которые испытал лет в четырнадцать, однажды решив (для укрепления духа) вылезти на карниз под балконом и постоять на нём, держась за перила. Нет, нет и нет… Поэтому доехал до редакции «пустым». Сидел в отделе информации, стесняясь потенциальных коллег-журналистов, бодрых, весёлых, раскованных, и пытался вымучить хоть какую-нибудь заметку.
Как? Откуда взять информацию? Придумал: надо листать телефонный справочник и звонить по моргам, травмопунктам, в гражданскую оборону, в те же отделения милиции. Заочный контакт не так страшен.
Дрожащими пальчиками, на грани тошноты от смущения и страха, я набирал номера серьёзных служб, глухо бубнил: «Это из редакции беспокоят… Не было ли сегодня каких-то оригинальных случаев?» — «Не было», — мрачно отвечали мне и клали трубку. Через некоторое время, когда я набрал очередной номер, меня одёрнули: не надо, эту контору уже «окучивает» другой журналист. Потом в отдел вошёл молодой репортёр — сейчас весьма статусный товарищ, его имя известно практически всем… Он поздоровался со всеми, а когда я протянул руку, посмотрел на меня с брезгливым недоумением.
Каким блаженством для меня было уйти вечером из этого отдела… Больше таких тягостных попыток я не предпринимал.
А вот в другой газете, правда, куда менее известной и влиятельной, мои литературно-художественные опусы шли, можно сказать, на ура. Простой вопрос: «А откуда вы берёте информацию?» — заставил бы меня, как писали в старых романах, залиться краской стыда и смущения. Но мне его никто не задавал.
Почему же мне так везло?
Издание было малотиражным, и порой у меня создавалось впечатление, что его вообще никто не читает. Газету спонсировал один довольно известный в то время банк. Его реклама давалась в каждом номере, минимум на полполосы. Через несколько лет, если я ничего не путаю, председатель этого банка подался в бега, прихватив деньги вкладчиков, и находится в розыске по линии Интерпола по сей день. Но тогда деньги платились сотрудникам газеты исправно.

***

Летом 1991 года я совершил, не по своей, естественно, воле, свою краткую и неудачную вылазку в армию: забрили в мае, в июле я «вскрылся», пометив кровью казенные простыни, ну а в августе, во время Эпохальных Перемен 19-21 августа, лежал в провинциальной психушке и наблюдал события по телевизору.
Понял, что все рухнуло и отошло в область снов и преданий, сразу же. В стране переворот. У власти снова «настоящие» коммунисты. Говорят, Горбачев болен?.. Ха! Я как-то сразу понял, что он убит — ну, по крайней мере арестован, убьют потом… — черными этими коммунистическими заговорщиками. А стало быть, всему конец, всему едва проклюнувшемуся солнечному, теплому миру, который и не в политических особенностях для меня выражался, а в атмосфере, эмоциях, ощущениях, песнях этих даже…
Лав, лав, лав фор Михэйл Горбачев,
Лав, лав, лав фор зе бест…
— шептал я про себя, глотая слезы.
Грохнувшая как обухом по черепу политическая катастрофа как-то слишком точно совпала с тем надрывным состоянием, в котором я пребывал тогда. Кабы мне не было так плохо, я, может быть, восхитился бы этой гармонией внешнего и внутреннего. В тот момент, когда кончалась (казалось мне тогда) моя жизнь, закономерно — ведь как она может сохраниться без меня? — кончается, закатывается моя эпоха, все, что было в жизни светлого, приятного, многообещающего, и сама страна погружается во мрак… А какая была надежда, как мы верили, но финита ля комедиа.
Горбачев, улыбчивый и обаятельный словоблуд, «голова с заплаткою», который, однако, вот устроил же как-то так, что можно жить не боясь, можно даже его пародировать и ругать — и это делали все кому не лень, — можно слушать запрещенную раньше музыку, и смотреть запрещенные фильмы, и много чего еще, — этот необычный, наконец-то в кои веки неопасный наш руководитель теперь лежит в каком-нибудь подвале, смешная «заплатка» прострелена, голова в крови. Весь пестрый, приоткрытый им для нас мир исчез, схлопнулся, сколлапсировал. Черные потусторонние упыри сидят на телеэкране, шевелятся, говорят смертоносную чушь. Доконали.
Потом танки сокрушали мой город, и что-то горело в темноте, и кто-то погиб в каком-то переходе — на Садовом кольце, что ли, — целых три человека…
Но оказалось: мы победили. Ура. Будь у меня мания величия, я бы решил, что это продукт именно моих страстных мысленных усилий. Чихнуть не успели, испугаться толком, новых упырей-правителей по именам запомнить — а все уже кончилось, и снова солнце повернуло на лето. Все пошло меняться в лучшую сторону, даже как-то неправдоподобно шибко, и вот запретили коммуняк, и отняли партийное имущество, и провозгласили капитализм.
Великая и смешная эпоха перестройки — и моей юности — кончилась, хотя и не таким образом, как показалось мне утром 19 августа 91-го года. Коммунисты к власти не вернулись — эпоху убили другие. Банкиры, бандиты, бизнесмены. Все на «б». Еще год-полтора ничего путного не было в магазинах — шуршала какая-то смутная, почти потусторонняя, никак не отражающаяся на обыденной жизни коммерческая возня, и возникли «пирамиды», и полопались, и те, кому надо, заработали на этом начальный капитал. И наконец-то наступило то, о чем вроде бы невнятно и мечталось в конце 80-х, — нормальный капитализм. Или ненормальный.
Мне уже никогда не будет восемнадцать лет, и песня про Горбачева никогда не станет поп-хитом. И Горбачев давно не президент, и никто ничего не «начнет» и не «углубит», и процесс никуда не «пошел». Свадебный генерал, стареющая кинозвезда, покрытая тональным кремом. И глаза усталые. И жену он схоронил.
А ведь даже и в восемнадцать лет мне казалось, как и в заснеженном моем детстве, что никто никогда не умрет.
И та темная история с путчем, и те ужасы, казавшиеся немыслимо-страшными, — все давно забыто, за новыми историями, потемней, и новыми ужасами, пострашней, — и уже в 93-м году, в начале октября, работал ваш покорный слуга под звуки стрельбы и канонады, и даже не очень огорчался этому звуковому сопровождению.
Вероятно, мне повезло. Родись я на три-четыре года — мог бы, после призыва в армию, загреметь в Чечню. Где можно было умереть разнообразно. Лучше — от пули, осколка — сразу; хуже — как рядовой Родионов, причисленный ныне к лику святых.
Да, все это рядом с нами. Можно сказать ласковее: рядышком. Об этом не думаешь, в это не веришь, но чуть отклонишься — и вот оно, средневековое зверство, отмена ценности человеческой жизни и, собственно, разрушение всего человеческого. Слой цивилизации, к сожалению, тонок. Он слетает достаточно легко.
События конца сентября-начала октября 1993 года, которые в свое время были названы «путчем номер 2», уже смешиваются в массовом сознании с «путчем номер 1». Проверял. Путают люди. Кто на кого тогда нападал, кто прав, кто виноват. Никто ведь не держит перед глазами подшивку актуальной прессы, тем более учебник новейшей истории (впрочем, не знаю, что там написано). Историю люди обычно представляют в картинках. Согласитесь, что революции и войны для нас — кадры из фильмов, визуальный отпечаток в сознании. А картинки — так сказать, визуальный ряд — были одинаковы что в 91-м, что в 93-м. Ну, не одинаковы, конечно, а, как выражаются юристы, «похожи до степени смешения».
Тот же Белый дом.
Те же танки и БТРы.
Те же действующие лица и исполнители. Только некоторые из них поменялись ролями, а некоторые — нет.
Если взять аналогию с кинематографом, то мы обнаружим, что Часть Вторая — «путч номер два», — как ей и положено, была помасштабней. Больше действия, больше крови.
Кровь была далеко не бутафорской. Но все «актеры» — кто выжил, конечно, — были помилованы и после «съемок» тихо-мирно разошлись по домам.
Впоследствии они с меньшим или большим успехом играли другие роли. Ну а блокбастер «The Buttle for White House, Part Two: Inversion Attack» собрал свою кассу и сошел с большого экрана. Кассета с этим фильмом пылится где-то на дальней полке видеопроката истории. Посетители редко берут этот старый, к тому же невнятный боевик. Кто там герой, кто злодей? Хеппи-энд формально есть, но тоже какой-то сомнительный.
Все же сниму это кино с полки, сдую пыль. Тем более что я — как принято говорить, по стечению обстоятельств (стеклись и засосали) — оказался хоть не на самой «съемочной площадке», но неподалеку. Так что с полным основанием отматываю пленку памяти.
Сентябрь 93-го года. Всего-навсего чуть больше двух лет назад Белый дом был символом свободы. Теперь, напротив, там окопались реваншисты, и Белый дом, соответственно, — символ возврата в проклятое прошлое. Произошла рокировка, инверсия, как в футболе, где во втором тайме команды меняются местами.

***

Кризис начинался чуть ли не за год — воистину загодя, — и к моменту кровавого его разрешения все в общем знали расстановку сил — настолько, насколько о ней проинформировали СМИ.
В ходу тогда был термин «руцкисты», которые позиционировались как страшная вражеская сила. Сам Руцкой, лидер мятежников, рисовался предателем демократических идеалов.
При упоминании его имени я сразу вспоминал, что он в 89-м году, во время первых независимых от КПСС альтернативных выборов, баллотировался именно по нашему московскому округу. Листовки, которыми тогда были обклеены все более-менее подходящие для этого поверхности, а также неподходящие (мусорные контейнеры например), рассказывали, какой это героический и благородный офицер, летчик, «афганец». Не помню, победил ли он на тех выборах, в которых участвовала еще толпа именитых кандидатов, но потом попер в гору, стал вице-президентом при Ельцине и вот докатился до путча.
Второй лидер вредоносных депутатов — Хасбулатов (непроизвольно выскочила рифма), был спикером Верховного Совета и также одной из главных мишеней демократической прессы.
Штурм Белого дома вообще готовился загодя, со шпыняния этого самого Хасбулатова и вообще прокоммунистического Верховного совета — тормоза реформ. Агиткампания велась нешуточная. Была, например, придумана формула «БиДе» (Белый Дом); Знаменитая Московская Газета объявила конкурс на лучшее похабное название для засевших там депутатов, даже с какой-то серьезной денежной премией; победил, если не ошибаюсь, поэт-юморист Владимир Вишневский — с вариантом «съездюк».
Еще весной 93-го прошел знаменитый референдум «да-да-нет-да» — эту формулу, представляющую собой правильный порядок ответов на вопросы, долбасили по телевизору с утра до вечера, как некую мантру: «да» Ельцину, «да» новой Конституции, «нет» Верховному совету, «да» его переизбранию (кажется, так). В общем, пропагандистская кампания, предваряющая штурм, вышла вполне эффектной и эффективной.
С другой стороны, если не смотреть телевизор, не читать политические статьи в прессе и не ездить в район Красной Пресни, можно было вообще не ощутить, что намечается маленькая война.
Но я-то по долгу службы приезжал на «Краснопресненскую» почти ежедневно.
Еще за две-три недели до исторических событий там, угрюмо жужжащими кучками, собирались какие-то неопрятные мужчины, которых все обходили стороной. Пахло потом, плохим табаком, неблагополучием и злобой. «Коммунисты, анпиловцы…» — думалось тогда. Люди эти выглядели неприятными, но в принципе безобидными — такая особая порода городских сумасшедших, из той же серии, что собирались тогда по выходным у музея Ленина, напротив не огламуренной тогда еще Манежной, и торговали всякой экзотической дребеденью: советскими значками (отрадой иностранных туристов), антисемитской прессой, Лениным, Сталиным, Гитлером.
Кроме этого, в обычный ассортимент живописных торговцев, кстати, входили вымершие нынче порнографические газеты, скверно отпечатанные на скверной бумаге. (Позднее я прочитал у Бунина о том, как в 20-е годы в Москве тоже торговали с одного лотка и брошюрами Ленина, и открытками с голыми бабами. Все это, в порядке некоей метафизической шутки, странно перекликается со словами самого Владимира Ильича, язвительно писавшего в свое время, что от буржуазного писателя публика требует «порнографии в лицах и картинках, проституции в виде дополнения к „святому“ искусству вашему». Порнушка стала дополнением к самому Ильичу.)
Собственно события начались в конце сентября. По телевизору показывали уличные беспорядки, орущую толпу, бросающую камни в милиционеров. Сообщили о том, что один офицер милиции погиб.
Потом пошло еще хуже. Вокруг Белого дома стали наваливать баррикады из хлама. По какой-то программе пустили Си-эн-эн. Они установили камеру на крыше гостиницы «Украина» и пускали в эфир креатив: здание Верховного Совета с титром «Крайзис ин Раша». Из живого пока было только мельтешение людей за кучами досок и арматуры, их флаги и транспаранты.
Помню, как 3 октября отрубились телеканалы, а на паре сохранившихся, дециметровых, поверх изображения высветилась надпись: «Вещание прекращено ворвавшейся в здание вооруженной толпой».
На одном канале фоном для этих невероятных и страшных слов шел некий кукольный мультик, с угловатыми персонажами, словно собранными из конструктора «Лего», — или это куклы занимались тем, что строили фигурки из деталек? — а на другом — старый американский фильм-катастрофа про захват и последующее крушение многострадального «Боинга-747». Мне тогда это показалось весьма многозначительным.
«Так, понеслось», — подумал я и, схватив ручку и раскрыв тетрадь, стал записывать все происходящее. Было наивное, щекочущее нервы и несколько тщеславное чувство причастности к Большой Истории.
На следующий день, как раз в утро штурма, я поехал на работу, которую никто не отменял, более того: это ведь предназначение и долг Знаменитой Московской Газеты — отслеживать судьбоносные события.
Доехал на электричке до Киевского. Из окна вагона смотрел, как пара военных вертолетов — кажется знаменитые, неоднократно испытанные в деле «Ми-24», «крокодилы», — очень низко, плавно, медленно и бесшумно перемещались наискосок в белесом небе в сторону центра города.
На вокзале же была обычная суета, хотя до эпицентра событий отсюда — метров пятьсот. Кучка подростков столпилась на парапете у лестницы, ведущей с платформы вниз, на площадь, — там, в проеме между домами, можно разглядеть верхнюю часть Белого дома, башенку с позолоченными часами.
Стрельбы еще не было.
С «Киевской» я, как всегда, доехал до «Баррикадной». Грозное карканье репродуктора объявило, что необходимая мне станция метро, «Улица 1905 года», перекрыта, поезда проходят ее без остановок.
Поэтому к своей Редакции я шел от «Беговой» — под звуки стрельбы и канонады, доносившейся все ближе, ближе…
Внутри все были на нервах.
За окнами, напротив через улицу, выстраивались крытые темно-зеленые военные грузовики, перебегали автоматчики.
Мы вели себя так, как, наверное, обычно ведут себя люди в такой ситуации. Чувства притупились. Слегка посасывало под ложечкой, но… острого мандража не было.
Шептались, что же будет. Не ворвутся ли в Редакцию «руцкисты», как накануне пытались ворваться в «Останкино». Кто-то шутил. Я обронил фразу: «Издержки жизни в историческую эпоху» и гыгыкнул. Пожилой охранник (тогда еще не было в Знаменитой Московской Газете серьезной службы безопасности) вытащил откуда-то охотничье ружье, длинное такое, — а может, его привез кто-то из руководства? Не помню. Потом явились люди в боевом снаряжении, с автоматами, пара-тройка человек. Звякая, прошли по коридорам. При всем при этом Учреждение работало в обычном режиме, и в обеденный перерыв я вместе с сослуживцами отправился в столовую покушать. Было два часа дня или около того.
Именно в тот момент, когда мы отобедали и поднялись из-за стола, с улицы послышались резкие и близкие автоматные очереди, которые сразу же смешались с оглушительным звоном стекла. Машинально повернув голову «куда не треба» — к окну, я увидел на той стороне улицы людей в камуфляже, которые, пригнувшись, бежали по газону и тротуару. А военные грузовики к тому времени уехали.
Кто-то из присутствующих рявкнул: «Всем лежать!». Все и легли.
Стрельбы больше не было, и когда мы оправились от смятения, оказалось, что в столовой окна не пострадали, зато на лестничной площадке все было засыпано битым стеклом, а в уцелевших фрамугах зияли дыры от пуль в сеточках трещин. Кто-то полоснул, видать, целенаправленно по застекленным лестничным пролетам.
К счастью, никто не пострадал, и пули, кроме того что разнесли окна, разве что наделали щербин на стенах и с нижней стороны лестниц.
А когда вернулись в помещение Редакции, радио бодро рассказывало об успехах армии и милиции, о том, что победа уже практически одержана, осталось переловить некоторых убежавших мятежников. Не они ли, убежавшие, стрельнули по нам?..
Вечером выяснилось, что на крыше Редакции якобы залег снайпер и даже подстрелил кого-то — в том числе врача «скорой помощи». Поэтому мы выходили с работы парами и тройками: сказали, что одинокий человек больше провоцирует, чтобы по нему стрельнуть.
У метро у «моей» группы проверили документы омоновцы, почему-то весьма веселые.
Домой я опять, само собой, ехал с Киевского вокзала. С перрона отчетливо были видны горящие окна Белого дома — несколько живых, бурлящих светло-оранжевых пятен в ряд в кромешной темноте. Уже было известно, что «наши победили».
Через пару дней, ощущая смутную щекотку в солнечном сплетении, я прошелся по тем местам — мимо горелого Белого дома, здания СЭВ (тогда еще не прижилось, что это мэрия), там и сям зиявшего раскуроченными проемами окон, вдоль битых витрин на Калининском (сейчас — Новом Арбате).
Ну а на премию за героическую работу, выданную всем сотрудникам, пребывавшим в Учреждении в тот день, я купил «мыльницу» — магнитофон «Панасоник», который доблестно прослужил у нас на кухне почти десять лет.
Мои дневниковые записи тех дней тоже не сохранились. А было бы занятно перечитать.
…В десятую годовщину по НТВ показали фильм «Черный октябрь» Евгения Кириченко — того, который вел одно время программу «Забытый полк». Тоже в принципе о «забытом полку», о жертвах 93-го года.
Все, что казалось байками национал-патриотов, в этом фильме ожило в рассказах свидетелей. Солдаты, оказывается, стреляли по окнам жилых домов: «Там за окном кто-то вошкается». — «Сейчас… Ну вот, уже не вошкается». «Вошкалась» девочка четырнадцати лет, пришедшая к бабушке в гости.
Ну а по солдатам, оказывается, стреляли откуда угодно, только не из Белого дома. «Была третья сила», — многозначительно говорят спецслужбисты. Какая? Неизвестно.
Галерея убитых защитников Белого дома: все как на подбор истово религиозные люди, трепетно хранившие образ Святой Руси в окружении икон; впрочем, иные из них бросали в БТРы бутылки с зажигательной смесью.
Очевидцы ходят среди мирных пресненских дворов, неотличимых от тысяч других, и показывают, куда именно попала пуля и где складывали трупы.
А вот и видеохроника. Трупов много. Трассеры из «Останкино» летят прямо в темную гущу толпы. Убитый оператор Сидельников. Коржаков рассказывает, как крепко бухали в Кремле в те дни — сначала от мандража, потом за победу. Обвинения Ельцину со стороны вдов убитых. Напоминание о метафизическом возмездии: «Как он может не бояться за внуков? Как правительство может работать в расстрелянном Белом доме?..»
За эти, вполне «чеченообразные», события в Москве никто не ответил, все были поголовно амнистированы. Если кто предполагал такой ход развития событий, мог смело отправляться на Пресню и в «Останкино» со снайперской винтовкой, как на сафари. Вволю пострелять по живым мишеням и потом — если бы его кто-нибудь самого не пристрелил — быть отпущенным.
Когда-нибудь будущие историки пригвоздят к позорному столбу… но кому от этого станет легче.
А пока все забыто. Ну, постреляли, ну, покрошили пару сотен человек, ну, Белый дом горел живописно. Ну и что. Те, кто выжил в катаклизме, в пессимизме пребывали недолго. Снова стали сыты, пьяны, нос в табаке. Кто-то где-то губернаторствовал, кто-то еще чего-то возглавлял. Никто никакого путча больше устраивать не пытался.
Вроде как протрезвели. Побузили — и будя.
И вопрос — почему это за убийство, даже случайно-нечаянное, человека сажают в тюрьму, а массовая гибель от автоматов-пулеметов в центре Москвы прошла вроде как по разряду стихийного бедствия, — оказался наивным, дурацким, никого не интересующим.

***

Под этим и подведу пока черту. Первые два десятилетия жизни, наверное, каждому из нас (если, конечно, не испытал человек именно в этот период особенных каких-нибудь горестей) кажется раем.
Рай, правда, давно поблек, эдемские розы осыпались, мы выросли. Прощай, детство и юность наша, - или до свиданья в неком идеальном пространстве-времени, где все, что мы любили, чем себя тешили, окружит нас уже навсегда. Все вернется. И никто не станет спорить, что достойно вечности, а что нет, - потому что спорить будет некому, не о чем и незачем. Там будут сплошь "непродвинутые" банальности: любимый плюшевый медвежонок, древние кассеты, истрёпанные книги, запах костра, "два-три заката, женское имя и темная горсточка земли родной".