Нирвана Виктора Пелевина

Страница Из Романа
I. Что есмь истина?

Как известно, всё стоящее в русской культуре было создано до 1991 года. Дальше пошёл век насилия и чистогана, в который ничего путного возникнуть не может.

Тем не менее формально всё осталось как было. В частности, жанры, роды и виды литературы на месте.

На самом деле, как мало-мальски продвинутые критики давно доказали, это так называемая литература. Постмодернизм. Перепевки и пародии.

Писать нужно так: ни словечка в простоте, ни словечка серьёзно. Идеальное произведение должно соответствовать обоим этим постулатам.

В жизни не осталось места незыблемым авторитетам и заслуживающим почтения вершинам, на которые интеллигентному человеку было бы не стыдно карабкаться.

Вошедшее в обиход вскоре после ликвидации советской власти слово-паразит “как бы” это вполне наглядно иллюстрирует.

Всё в мире “как бы”, всё заслуживает иронии.

Соцарт и Владимир Сорокин разнесли в щепы советский официоз, делая это временами талантливо. Но когда не стало советского официоза, оказалось непонятно, что делать дальше.

Советский цирк уехал, а клоуны остались.

Тут, перебрасывая мостик к Виктору Пелевину, заметим, что типичное для “новых времён” отношение к реальности вот именно такое — через “как бы” — забавно соответствует эзотерическому подходу к жизни.

Я употребил слово “эзотерический” за нехваткой более уместного обобщающего термина. Тогда уж и Набоков — эзотерик; он писал, что реальность — “странное слово, которое ничего не значит без кавычек".

Впрочем, а кто и когда был против такой обнадёживающей идеи.

Жизнь есть сон, да.

Вот на таком уровне и можно заниматься чем-то серьёзным.

***

Весь Виктор Олегович Пелевин (род. 1962, как принято писать в энциклопедиях и аннотациях), собственно, содержится в ранней своей повести “Затворник и Шестипалый”.

В конце 80-х её можно было прочесть как социальное обличение — читали же так Стругацких, “по мотивам” которых, строго говоря, и была эта повесть написана.
Так и впредь все произведения Пелевина будут читаться в первую очередь как тонкая социальная сатира — такая тонкая, что в ней даже прослеживаются эзотерические мотивы, что, безусловно, не снилось Петросяну и Мартиросяну.

Но если допустить, что Виктор Олегович глубже, чем нам хочется, то придётся вспомнить старую истину: писатель иллюстрирует свои идеи тем материалом, что под рукой.
Идеи вечные, ну а декорации — какие были на момент жизни. Вот и Христос, проводя свои психотренинги и семинары, пользовался близкими пастве примерами.

Только не стоит обвинять вашего покорного слугу в сравнении божьего дара с яичницей, а Пелевина — с основателем христианства. Тем паче Виктора Олеговича принято относить к адептам буддизма.

В общем, ответим на традиционный школьный вопрос: что хотел сказать автор?
Вычленим суть, не отвлекаясь на декорации.

В таком случае всегда оказывается, что любой писатель, в сущности, пишет одну и ту же книгу; впрочем, это литературоведческая банальность.

Итак, что в “сухом (на самом деле мокром, приправленном слёзной влагой — не течёт, но увлажняет глазки благодарного читателя) остатке"?

А ничего нового.

Указание жизненного пути — или, если угодно, Пути.

Ну, этим — указанием — все грешат, направления только разные.

Что же это за Путь?

Тоже ведь ничего нового.

Путь должен быть к идеалу. (Фраза о “дороге к храму” выскакивает автоматически — а что, кстати, за храм? какой конфессии? Тонем в метафорах, короче, и надо вовремя вынырнуть.)
Слово “идеал” раздражает, оно банально и безвкусно.

Сформулируем по-другому, как это и делают буддизм и Виктор Олегович: к истинному своему состоянию, некой константе души, абсолюту, нирване.

При этом — что самое важное — не отвлекаясь на подложные цели, которые подставляет, подсовывает тебе окружающий иллюзорный мир.

Познать себя, найти себя...

Уж последний-то псевдоним смысла жизни — найти себя — избит и затёрт, всем известен. Тут никакой не эзотерик, а товарищ Александр Твардовский советует “найти себя в себе самом и не терять из виду".

Собственно, это лучшее, что мы можем друг другу посоветовать.

Материалисты-реалисты-пессимисты считают, что под этим “найти себя” кроется обретение призвания, занятия, приносящего максимальную радость человеку до старости, а хорошо бы и до смерти (смерть на сцене как апофеоз актёрской биографии). Ну а всякие-разные идеалисты-оптимисты, в том числе буддисты, раскидывают это занятие на вечность, за что честь им и хвала.

А так все всё понимают правильно. Найти себя в себе самом, не отвлекаясь...

Это, собственно, и всё, что автор — не только Виктор Пелевин, а любой заслуживающий внимания — хотел сказать.

***

Мы хотим сохранить хорошее настроение, поэтому нам, конечно, ближе поиск себя в вечности, а не на протяжении восьмидесяти, приблизительно, лет.

Утешительная теория, по-видимому, неизбежно рождаемая умом (на определённой стадии развития) из страха смерти: видимая реальность лишь декорация, до поры до времени прикрывающая подлинную сущность вещей. Эта теория стала краеугольным камнем человеческой философии и культуры.

Надежда и убеждение (надежда, ставшая убеждением, убеждение, дающее надежду): “реальность, данная нам в ощущениях”, — это ещё не всё.

Любое великое произведение мировой литературы (да и значительную часть невеликих) можно прочесть именно так – стремление человека вырваться из привычных декораций к чему-то Настоящему, Истинному и Вечному. Декорации, повторяю, вопрос второстепенный. Все достойные внимания авторы на протяжении веков указывали на декорации и декораторов, скрывающие суть мира; обличали фальшь, лицемерие, “свиные рыла вместо лиц”, подложные ценности, пошлость, ложных кумиров.

Тема любого стоящего писателя, сквозной сюжет его произведений – герой, пробирающийся сквозь бурелом подложных истин к Истине настоящей, или же трагедия героя, который такой Истины не нашёл, а прильнул к поддельной; или же, в конце концов, трагедия героя, который Истину и вовсе не собирался искать.

Тут ещё нужно учитывать, что для того или иного автора – Истина.
Кто-то — если брать близкий исторический период — упирался в коммунизм, кто-то в религиозные ценности, кто-то – выкрутившись из логической ловушки Понтия Пилата “Что есмь истина?” — назвал её “несомненным смыслом добра” (Лев Толстой).

Пелевин идёт радикальнее — он отвергает абсолютно все ценности мира и указывает на Истину, которая “где-то там”.

Так где она и что она, истина Пелевина?
Буддийская нирвана — можно сказать и определить так. Но тоже ведь туманно.

Вот определение из Википедии:

“Нирвана (санскр. “угасание, прекращение”) — понятие, обозначающее состояние освобождения от страданий. В общем смысле нирвана — состояние, при котором отсутствуют страдания, страсти; состояние умиротворённости, “высшего счастья”. По своей сути нирвана — трансцендентное состояние непроходящего покоя и удовлетворённости. Нирвана — разрыв в цепи перерождений (сансары), прекращение перевоплощений, абсолютный, ненарушимый Покой. Нирвана не поддается никаким определениям. По поводу того, как именно надо ее понимать, среди буддийских теологов и исследователей буддизма всегда велись и продолжают вестись споры”.

Характерно, что слово “нирвана” у Пелевина не встречается.

II. Стремящиеся убедиться

Бывают дни: “Не может быть, — бормочешь, —
Не может быть, не может быть, что нет
Чего-то за пределом этой ночи, -
И знаков ждёшь, и требуешь примет.
Касаясь до всего душою голой,
На бесконечно милых я гляжу
Со стоном умиленья, — и, тяжёлый,
По тонкому льду счастия хожу.

Это маленькое стихотворение Владимира Набокова, собственно, тоже содержит всего Виктора Пелевина.

Набоков оказал на Виктора Олеговича серьёзное влияние — в этом никакого секрета нет.
Сам Набоков никогда не давал чёткого определения своей метафизической доктрине; Вера Слоним, жена писателя, уже после его смерти отметила, что суть его творчества – в поисках потустороннего мира, намёков на него.
Владимир Владимирович всю жизнь искал “знаков и примет”, и находил их. “И всё же, хоть мало различаешь в темноте, блаженно верится, что смотришь туда, куда нужно” ("Другие берега").

При этом Набоков отрицал, так сказать, серийные, опробованные миллионами чужих душ фонарики, разгоняющие темноту, — то есть все мировые религии, эзотерику, да и философию: “общий путь плох именно потому, что он общий". Ему просто была глубоко несимпатична мысль о том, что путь к спасению ему может указать другой какой-то дядя, с пафосом и с указующим перстом.
В
 самом деле, во фразе “Не сотвори себе кумира” кроется загвоздка: всегда можно добавить: “кроме меня, любимого” или, на худой конец, "кроме кумира, одобренного мною лично".

***

Одна из трагических фигур Пелевина, Василий Маралов, профессиональный советский философ на пенсии, всю жизнь посвятивший распространению штампованных благостных истинок, в которые сам не верил, вдруг с ужасом понимает, что его мирок как бы прохудился.

"…На самом деле существовало нечто другое, и тот момент, когда оно ворвалось к нему в душу, оно проделало в ней дыру, из которой весь Маралов вытек бы, как молоко из бракованного пакета, не заткни он брешь. Ухряб — это было, во-первых, звуковое, во-вторых — буквенное и в-третьих – смысловое сочетание, служившее для закрывания дыры. (Борт “Титаника”, пропоротый айсбергом, и всякая дрянь, затыкающая пробоину; в машинном отделении ухряб — это промасленная ветошь, в пассажирском — постельное белье, смокинги и платья, и так далее.)".

Сравните с рассказом Набокова “Ужас”:

"Когда я вышел на улицу, я внезапно увидел мир таким, каков он есть на самом деле. Ведь мы утешаем себя, что мир не может без нас существовать, что он существует, поскольку мы существуем, поскольку мы можем себе представить его. Смерть, бесконечность, планеты — все это страшно именно потому, что это вне нашего представления, И вот, в тот страшный день, когда, опустошенный бессонницей, я вышел на улицу, в случайном городе, и увидел дома, деревья, автомобили, людей, — душа моя внезапно отказалась воспринимать их как нечто привычное, человеческое. Моя связь с миром порвалась, я был сам по себе, и мир был сам по себе, — и в этом мире смысла не было. Я увидел его таким, каков он есть на самом деле: я глядел на дома, и они утратили для меня свой привычный смысл; все то, о чем мы можем думать, глядя на дом... архитектура... такой-то стиль... внутри комнаты такие-то... некрасивый дом... удобный дом... — все это скользнуло прочь, как сон, и остался только бессмысленный облик, — как получается бессмысленный звук, если долго повторять, вникая в него, одно и то же обыкновеннейшее слово”.

Интересный парадокс: если в мире есть “нечто другое”, отличное от нашей реальности, — это вроде бы замечательно, даёт надежду на посмертное наше существование души. С другой стороны, проявления потустороннего, разгадка мира или хотя бы иллюзия этой разгадки всегда приводят нас в ужас.

Так что же разглядывается там, за горизонтом, — продолжение “хоть подобия личности за гробом” (Набоков, Ultima Thule) или, наоборот, точное осознание конечности бытия этой самой личности?

Мир — декорации. Мир — игра. Но актёры-то, мы с вами, привязаны к этим декорациям, не в силах уйти со сцены.

Или всё-таки в силах?

"Самым распространённым культом в Тимбукту является секта “Стремящиеся Убедиться”. Цель их духовной практики — путем усиленных размышлений и подвижничества осознать человеческую жизнь такой, какова она на самом деле. Некоторым из подвижников это удается; такие называются “убедившимися”. Их легко узнать по постоянно издаваемому ими дикому крику. “Убедившегося” адепта немедленно доставляют на специальном автомобиле в особый монастырь-изолятор, называющийся “Гнездо Убедившихся”. Там они и проводят остаток дней, прекращая кричать только на время приема пищи. При приближении смерти “убедившиеся” начинают кричать особенно громко и пронзительно, и тогда молодые адепты под руки выводят их на скотный двор умирать. Некоторым из присутствующих на этой церемонии тут же удается убедиться самим — и их водворяют в обитые пробкой помещения, где пройдет их дальнейшая жизнь. Таким присваивается титул “Убедившихся в Гнезде”, дающий право на ношение зеленых бус. Рассказывают, что в ответ на замечание одного из гостей монастыря-изолятора о том, как это ужасно — умирать среди луж грязи и хрюкающих свиней, один из “убедившихся", перестав на минуту вопить, сказал: “Те, кто полагает, что легче умирать в кругу родных и близких, лежа на удобной постели, не имеют никакого понятия о том, что такое смерть”.

Собственно, всё, что остаётся человеку, который каждой клеточкой, как говорится, осознал конечность своего бытия, — это и есть “дикий крик”, и единственное, что от него избавляет, — повседневные заботы.
“Жизнь всё время отвлекает наше внимание, и мы даже не успеваем понять, от чего именно”, — так сказал Франц Кафка.

Может быть, хорошо, что отвлекает.

Или всё-таки здесь что-то другое? Герой Набокова Цинциннат Ц. пошёл — после казни — мимо рушащихся декораций жизни туда, где его ждали “люди, подобные ему”.

III. Не расслабляться

Советские служаки, постсоветские бандиты, банкиры, чиновники, силовики, пиарщики, искусствоведы в штатском и прочие “князья мира сего” – набор тех самых “свиных рыл вместо лиц”, окружающих душу и сбивающих её с Пути.

Согласно Пелевину, оказывается, что подложные пути, декорации, кумиры — одним словом, мытарства — могут ожидать человека не только в материальном мире при жизни, но и за порогом смерти; там тоже есть охотники заманить душу на ложный путь.
Так что — не расслабляться.

Видно, что Пелевин не хочет быть уличённым в навязывании какой-то истины, тем более банальной, — а идея, что после смерти все проблемы сами собой решаются, вполне банальная. “Там, там, там вечное лето, там, там, там вольная жизнь, там Господь каждому даст конфету и позовёт в свой коммунизм” — так поётся по этому поводу в иронической песне современного барда Трофима.

А мы тут живём, живём — ничего не видим вокруг. А помираем — тоже, небось, в дурах оказываемся” (“Вести из Непала”).
В
 рассказе “Фокус-группа” из книги “ДПП (нн)” есть подложный божок, существо – так и названное: Существо, — которое стремится забрать души “новоприбывших” покойников, устраивает им испытание, показывает “машину”, в которой душа может испытывать вечное блаженство. А, кстати, что это такое – вечное блаженство?..

Вот то-то и оно.

Существо расспрашивает людей о том, что в их понятии счастье, — а человек, естественно, не может сформулировать, он вспоминает бытовые какие-то вещи, наименования Счастья — с прописной буквы — вовсе не достойные.

Один из персонажей справедливо замечает, что рай, построенный по этим заявкам, будет напоминать “профсоюзный санаторий”, не более.

Тем не менее ничего другого человеческий ум и не может придумать. Вот максимум: объединить все удовольствия воедино, и квинтэссенция всех ощущений и будет этим самым счастьем.

“Допускали ли вы, что фильм, который мы смотрим, сможет одновременно насыщать? Мечтали ли вы о том, что икра, которую мы едим, разбудит воображение и вызовет захватывающее дух любопытство к каждой проглатываемой икринке? Думали ли вы о половом акте, который доставит высочайшее моральное удовлетворение?”

“Мы хотим, чтобы в потребляемом продукте или услуге были представлены свойства и качества, привлекавшие нас в многообразии того, что доставляло нам удовольствие при жизни. И чтобы переживание этих свойств и качеств происходило одновременно, без всяких препятствий и границ, пространственных, временных или каких-либо еще”.

“Неуклонный прогресс человечества и развитие великой технологической революции неизбежно приведут к тому, что хлеб и зрелища встретятся и сольются в одном безопасном, хрустящем и красочном продукте, переливающемся сочными оттенками вкуса и смысла. Потребление этого абсолютного продукта будет происходить посредством неведомого прежде акта, в котором сольются в одну полноводную реку сексуальный экстаз, удачный шоппинг, наслаждение изысканным вкусом и удовлетворение происходящим в кино и жизни. Это поистине будет не только венец материального прогресса, но и его синтез с многовековым духовным поиском человечества, вершина долгого и мучительного восхождения из тьмы полуживотного существования к максимальному самовыражению человека как вида…”

Всё правильно — Пелевин иронизирует над обывательским, человеческим понятием счастья.
Закономерно, что члены “фокус-группы”, согласившиеся на этот вариант, просто поглощаются Существом, которое оказывается завлекательным элементом эдакой исполинской потусторонней росянки, питающейся не мухами, но человеческими душами.

“Небо над пустыней было затянуто тучами. Их разрывал похожий на рану просвет, в котором сияло что-то пульсирующее и лиловое. Из просвета вылетали сонмы голубых огоньков. Они опускались вниз, закручивались вокруг светящихся цветов и, исполнив короткий сумасшедший танец, с треском исчезали в их металлических стеблях. Изредка один или два огонька вырывались из этого круговорота и уносились назад к небу. Тогда по металлическим цветам проходила волна дрожи, и над пустыней раздавался протяжный звук, похожий то ли на сигнал тревоги, то ли на стон, полный сожаления о навсегда потерянных душах”.

Итак, выход всё-таки есть, душа может спастись. Но как?

Удалось ли спастись Отличнику, герою рассказа, который продержался на испытании дольше остальных, и тем не менее боль погнала его к аппарату?

И что это за боль? Человеческая суть, привычки, само сознание, может быть?

И спаслась та женщина из той же фокус-группы, что, исчезнув, оставила свою сумку — знак земных страстей и привязанностей?

“Я... Как бы тебе объяснить... Не пролезаю. Очень много духовных богатств за жизнь собрал. А от них потом избавиться — сложнее, чем г-но из рифленой подошвы вычистить”.

Это уже из “Чапаева и Пустоты”.

***

Характерно, что для человечьего, то есть подложного рая, вовсе не обязателен духовный полёт. Ведь если рай – иными словами, максимум, что может достичь человеческая душа в принципе, — всего лишь сумма всех доступных удовольствий, то это можно сделать вполне материальными средствами:

“Аппарат воздействует на G-структуры лобных долей головного мозга, синхронизируя поступающие по нервным каналам сигналы таким образом, что возникает эффект, называющийся когнитивным резонансом”.

То же самое утилитарное устройство предлагается и после смерти, когда, казалось бы, нет уже никаких лобных долей головного мозга, полная свобода.

“Рад бы в рай, да грехи не пускают” — так, что ли.
С
ловом, копайте дальше, “пределы этой ночи” не достигнуты, хотя человек уже за пределами жизни.

“Действующие лица — люди из того кошмара, когда вам кажется, будто вы уже проснулись, хотя на самом деле погружаетесь в самую бездонную (из-за своей мнимой реальности) пучину сна” — так писал Набоков, разбирая пьесу Гоголя “Ревизор”.

IV. All you need is love

Суть всех достойных внимания литературных произведений — в приключениях героя на пути к Истине, в обретении её (счастливый финал, хеппи-энд) или в увязании в ложных истинах, что и означает подлинную смерть.

Описывать такое увязание и наказание проще, ибо описывать счастливый исход трудно, не указав на саму Истину, — а тут любой писатель оказывается в том же положении, что и обычный человек.

Произведения, где в качестве такой Истины вбрасывается та или иная политическая или религиозная идея (“сельский учитель прилежно ищет истину и находит её в коммунизме”, иронически писал Набоков про сюжеты советской литературы), имеют короткий век — человечество ищет что-то всё-таки “за пределами этой ночи”, а не в кострах, люстрах, светильниках, кое-как рассеивающих тьму.

В произведениях Пелевина герой прорывается к истине или, по крайней мере, явно находится на пути к этому прорыву, — что, конечно, вовсе не значит, что сможет этот путь пройти до конца, не затормозиться.

Всё это можно описать в терминах буддизма — колесо сансары и нирвана. Но это лишь термины. Стоит ли зацикливаться на них?

“Насколько мне известно, он презирает все символы, к чему бы они ни относились” (“Чапаев и Пустота”.)

***
 
Всё-таки — что же это за нирвана, предел стремлений, Рим, где сходятся все пути?

Может быть, на ответ смутно намекает один диалог из “Затворника и Шестипалого”.

“- Слушай, Затворник, ты все знаешь — что такое любовь?
- Интересно, где ты услыхал это слово? — спросил Затворник.
- Да когда меня выгоняли из социума, кто-то спросил, люблю ли я что положено. Я сказал, что не знаю. И потом, Одноглазка сказала, что очень тебя любит, а ты — что любишь ее.
- Понятно. Знаешь, я тебе вряд ли объясню. Это можно только на примере. Вот представь себе, что ты упал в бочку с водой и тонешь.
Представил?
- Угу.
- А теперь представь, что ты на секунду высунул голову, увидел свет, глотнул воздуха и что-то коснулось твоих рук. И ты за это схватился и держишься. Так вот, если считать, что всю жизнь тонешь (а так это и есть), то любовь — это то, что помогает тебе удерживать голову над водой.
- Это ты про любовь к тому, что положено?
- Не важно. Хотя, в общем, то, что положено, можно любить и под водой. Что угодно. Какая разница, за что хвататься, — лишь бы это выдержало. Хуже всего, если это кто-то другой, — он, видишь ли, всегда может отдернуть руку. А если сказать коротко, любовь — это то, из-за чего каждый находится там, где он находится. Исключая, пожалуй, мертвых... Хотя...
- По-моему, я никогда ничего не любил, — перебил Шестипалый.
- Нет, с тобой это тоже случалось. Помнишь, как ты проревел полдня, думая о том, кто помахал тебе в ответ, когда нас сбрасывали со стены? Вот это и была любовь. Ты ведь не знаешь, почему он это сделал. Может, он считал, что издевается над тобой куда тоньше других. Мне лично кажется, что так оно и было. Так что ты вел себя очень глупо, но совершенно правильно. Любовь придает смысл тому, что мы делаем, хотя на самом деле его нет.
 — Так что, любовь нас обманывает? Это что-то вроде сна?
 — Нет. Любовь — это что-то вроде любви, а сон — это сон. Все, что ты делаешь, ты делаешь только из-за любви. Иначе ты просто сидел бы на земле и выл от ужаса. Или отвращения.
 — Но ведь многие делают то, что делают, совсем не из-за любви.
 — Брось. Они ничего не делают.
 — А ты что-нибудь любишь, Затворник?
 — Люблю.
 — А что?
 — Не знаю. Что-то такое, что иногда приходит ко мне. Иногда это какая-нибудь мысль, иногда гайки, иногда ветер. Главное, что я всегда узнаю это, как бы оно ни наряжалось, и встречаю его тем лучшим, что во мне есть.
 — Чем?
 — Тем, что становлюсь спокоен.
 — А все остальное время ты беспокоишься?
 — Нет. Я всегда спокоен. Просто это лучшее, что во мне есть, и когда то, что я люблю, приходит ко мне, я встречаю его своим спокойствием.
 — А как ты думаешь, что лучшее во мне?
 — В тебе? Пожалуй, это когда ты молчишь где-нибудь в углу и тебя не видно.
 — Правда?
 — Не знаю. Если серьезно, ты можешь узнать, что лучшее в тебе, по тому, чем ты встречаешь то, что полюбил. Что ты чувствовал, думая о том, кто помахал тебе рукой?
 — Печаль.
 — Ну вот, значит, лучшее в тебе — твоя печаль, и ты всегда будешь встречать ею то, что любишь”.

IV. Правда об СССР

Известный современный писатель, шоумен, радио- и телеведущий Виктор Ерофеев в своём предисловии к собранию сочинений Набокова говорит: «…Нетрудно предположить, что основное содержание набоковских романов – авантюры «я» в призрачном мире декораций и поиски этим «я» состояния стабильности».

Можно ли то же самое сказать о произведениях Пелевина? Полагаю, можно и нужно. Теперь вопрос, заслуживают ли эти самые призрачные декорации хоть какого-нибудь внимания, раз уж они призрачны.

Наверное, заслуживают.

Во-первых, мы неизбежно фокусируем взгляд на том, что нам близко, а во-вторых, описывая антураж приключений героя, "авантюр "я", автор неизбежно решает и массу частных второстепенных задач - второстепенных по отношению к главному замыслу, но тоже имеющих смысл и значение.

Та самая сатира на нравы, политико-общественное устройство - почему бы нет.

Главное - не перепутать главное со второстепенным, не посчитать, что автор, будь то Пелевин, Набоков, давно мною не перечитанный Ерофеев (автор "первого эротического российского романа" "Русская красавица", если кому интересно) или любой другой, заслуживающий внимания, не ставил, сочиняя текст, никакой цели, кроме обличения текущих власть имущих или ещё чего-нибудь актуального и прикладного.

Поскольку к призрачному миру декораций серьёзно относиться не выходит, то и получается, что любое стоящее произведение - в определённом роде сатира; в советском литературоведении "Мастер и Маргарита" именовался "философско-сатирическим романом".

Сатира так сатира, о ней и поговорим.

Один поэт, как известно, написал стихотворение о любви и закрыл тему. Так вот, Виктор Пелевин написал "Омон Ра" и закрыл тему СССР. Мне так действительно кажется.

Когда я читал эту повесть первый раз, почему-то был уверен, что написана она была в кондовое советское время, в семидесятых, что ли, годах, и, возможно, ходила в самиздате.

На самом же деле "Омон Ра" был написан и издан уже в начале 90-x, когда по советской эпохе и без того садили со всех стволов, поэтому
всемирно-историческое значение произведения" оказалось несколько смазано. Жаль.

Пелевин традиционно проводит своего героя через мытарства к пониманию иллюзорности и фальши этого мира, и поскольку в данном случае этот мир советский и рассмотрен подробно в самой своей сути, в "сухом остатке" - в чём именно его гнильца, его лицемерие, его сокровенная подлость, - именно "Омон Ра" стоит рекомендовать всем желающим разобраться в этом вопросе.

Прочитав повесть, можно понять главное. И всё, что было написано, снято, наговорено за последние девяносто лет, советского и антисоветского, только подтвердит сказанное Пелевиным.

Как обычно у этого автора, повесть начинается вполне "реалистично" и лишь постепенно погружается в фантасмагорию.

Главный герой, Омон Кривомазов - среднестатистический советский мальчик, условный ровесник Пелевина, сын спившегося милиционера (точнее, некоего работника органов, которому приходилось "изредка стрелять в людей", и любой русский читатель сможет сам предположить его биографию), проживает типичное советское детство (знаю, сам был советским ребёнком).

Мечтал стать лётчиком, космонавтом, а как иначе-то. И вот ему открылось, "что такое наша советская космонавтика" - а заодно и что такое наше советское всё.

Не буду здесь пересказывать сюжет. Кто читал, понимает, о чём я, а кто не читал - тех не стоит лишать удовольствия.

Процитирую, впрочем, большой фрагмент, достойный того, чтобы стать отдельной новеллой.

"Лучше других сильных духом мне запомнился майор в отставке Иван Трофимович Попадья. Смешная фамилия. Он был высокий - настоящий русский богатырь (его предки участвовали в битве при Калке), со множеством орденов на кителе, с красным лицом и шеей, весь в беловатых бусинках шрамов и с повязкой на левом глазу. У него была очень необычная судьба: начинал он простым егерем в охотничьем хозяйстве, где охотились руководители партии и правительства, и его обязанностью было гнать зверей - кабанов и медведей - на стоящих за деревьями стрелков. Однажды случилось несчастье. Матерый кабан-секач вырвался за флажки и клыком нанес смертельную рану стрелявшему из-за березки члену правительства. Тот умер по пути в город, и на заседании высших органов власти было принято решение запретить руководству охоту на диких животных. Но, конечно, такая необходимость продолжала возникать - и однажды Попадью вызвали в партком охотхозяйства, все объяснили и сказали:
- Иван! Приказать не можем - да если б и могли, не стали бы, такое дело. Но только нужно это. Подумай. Неволить не станем.
Крепко думал Попадья - всю ночь, а наутро пришел в партком, и сказал, что согласен.
- Иного не ждал, - сказал секретарь.
Ивану Трофимовичу дали бронежилет, каску и кабанью шкуру, и началась новая работа - такая, которую смело можно назвать ежедневным подвигом. В первые дни ему было немного страшно, особенно за открытые ноги, но потом он пообвыкся, да и члены правительства, знавшие, в чем дело, старались целить в бок, где был бронежилет, под который Иван Трофимович для мягкости подкладывал думку. Иногда, конечно, какой-нибудь дряхленький ветеран ЦК промахивался, и Иван Трофимович надолго попадал на бюллетень, там он прочел много книг, в том числе и свою любимую, воспоминания Покрышкина. Какой это был опасный - под стать ратному - труд, ясно хотя бы из того, что Ивану Трофимовичу каждую неделю меняли пробитый пулями партбилет, который он носил во внутреннем кармане шкуры. В дни, когда он бывал ранен, вахту несли другие егеря, в числе которых был и его сын Марат, но все же опытнейшим работником считался Иван Трофимович, которому и доверяли самые ответственные дела, иногда даже придерживая в запасных, если охотиться приезжал какой-нибудь небольшой обком (Иван Трофимович каждый раз оскорблялся, совсем как Покрышкин, которому не давали летать с собственным полком). Ивана Трофимовича берегли. Они с сыном тем временем изучали повадки и голоса диких обитателей леса - медведей, волков и кабанов, - и повышали свое мастерство.
Было это уже давно, когда в столицу нашей Родины приезжал американский политик Киссенджер. С ним велись важнейшие переговоры, и очень многое зависело от того, сумеем ли мы подписать предварительный договор о сокращении ядерных вооружений - особенно это важно было из-за того, что у нас их никогда не было, а наши недруги не должны были об этом узнать. Поэтому за Киссенджером ухаживали на самом высоком государственном уровне, и задействованы были все службы - например, когда выяснили, что из женщин ему нравятся полные низкие брюнетки, именно такие лебеди проплыли сомкнутой четверкой по лебединому озеру Большого театра под его поблескивающими в правительственной ложе роговыми очками.
На охоте проще было вести переговоры, и Киссенджера спросили, на кого он любит охотиться. Наверно, желая сострить с каким-то тонким политическим смыслом, он сказал, что предпочитает медведей, и был удивлен и напуган, когда на следующее утро его действительно повезли на охоту. По дороге ему сказали, что для него обложили двух топтыгиных.
Это были коммунисты Иван и Марат Попадья, отец и сын, лучшие спец егеря хозяйства. Ивана Трофимовича гость положил метким выстрелом сразу, как только они с Маратом, встав на задние лапы и рыча, вышли из леса, его тушу подцепили крючьями за особые петли и подтащили к машине. А в Марата американец никак не мог попасть, хотя бил почти в упор, а тот нарочно шел медленно как мог, подставив американским пулям широкую свою грудь. Вдруг произошло совсем непредвиденное - у заморского гостя отказало ружье, и он, до того, как кто-нибудь успел понять, в чем дело, швырнул его в снег и кинулся на Марата с ножом. Конечно, настоящий медведь быстро бы справился с таким охотником, но Марат помнил, какая на нем ответственность. Он поднял лапы и зарычал, надеясь отпугнуть американца - но тот, пьяный ли, безрассудный ли, - подбежал и ударил Марата ножом в живот, тонкое лезвие прошло между пластин бронежилета. Марат упал. Все это произошло на глазах у его отца, лежащего в нескольких метрах, Марата подтащили к нему, и Иван Трофимович понял, что сын еще жив - тот тихонько постанывал. Кровь, которую он оставил на снегу, не была специальной жидкостью из баллончика - она была настоящей.
- Держись, сынок! - прошептал Иван Трофимович, глотая слезы, - держись!
Киссенджер был от себя в восторге. Он предложил сопровождающим его официальным лицам распить бутылку прямо на “мишках”, как он сказал, и там же подписать договор. На Марата и Ивана Трофимовича положили, снятую со стены домика лесника, доску почета, где были и их фотографии, и превратили ее в импровизированный стол. Все, что Иван Трофимович видел в следующий час - это мелькание множества ног, все, что слышал - это чужую пьяную речь и быстрое лопотание переводчика, его почти раздавили танцевавшие на столе американцы. Когда стемнело, и вся компания ушла, договор был подписан, а Марат - мертв. Узкая струйка крови стекала из раскрытой его пасти на синий вечерний снег, а на шкуре мерцала в лунном свете повешенная начальником охоты золотая звезда героя. Всю ночь лежал отец напротив мертвого сына, плача - и не стыдясь своих слёз".

Таким образом, приглашая подобных сильных духом людей, Омона Кривомазова готовили к своему подвигу - родственному тому, что сделал Иван Трофимович. Других подвигов, собственно, в идеальном советском мире и не бывает.

Юношам, обдумывающим житьё и заглядывающимся на величие советской империи, стоит прочитать особо: знайте, вся она, советская империя и её величие, все её легенды и соблазны, целиком, сводятся именно к этому, только к этому, и ни к чему, кроме этого.
    
***

"Омон Ра", безусловно, не единственное произведение Пелевина на "советскую тему", более того, трудно найти его рассказ и тем более роман, где она бы вовсе не фигурировала. А что делать, "мы все родом из детства". Но счёты с СССР сведены именно в повести, посвящённой (это эпиграф) «Героям Советского Космоса». 

В качестве, так сказать, дополнительной литературы по теме - рассказы "День тракториста" и "Реконструктор". Но, конечно, хорошо бы знать советскую эпоху, её письмена и артефакты, чтобы полностью оценить иронические фантазии Пелевина про страну тт. Санделя, Мунделя и Бабаясина и подземных двойников тов. Сталина.

"Единство и борьба противоположностей" - коммунизма и нацизма - изящно обыгрываются в "Музыке со столба" и "Докладе Крегера".
З
наменитый в своё время рассказ "Принц Госплана", написанный Виктором Олеговичем под впечатлением игры Prince of Persia, связан с советской темой лишь косвенно. Это уже излёт 80-х, упадок империи, первые компьютеры и первые связанные с ними потрясения и озарения.

Если "Омон Ра" закрыл тему СССР, то "Принц Госплана" закрыл тему компьютерных игр, причём задолго до их современного расцвета. Всё, что можно сказать - и говорится - о виртуальной реальности, о взаимодействии человека и управляемого им игрового персонажа, о переплетении обоих миров и прочая и прочая - там уже есть.

Рассказы "Ухряб" и "Вести из Непала" - о том, как в серую советскую бытовуху вдруг врывается, так сказать, потусторонний сквознячок. (Булгаков построил на этом самый знаменитый свой роман.)

"О,  как  трогательны  попытки душ,  бьющихся  под  ветрами воздушных мытарств, уверить себя, что ничего не произошло! Они ведь и первую догадку о том, что с ними случилось,  примут за  идиотский рассказ  по радио! О  ужас советской смерти! В такие странные игры  играют,  погибая,  люди! Никогда не знавшие ничего, кроме жизни, они принимают за жизнь смерть. Пусть же оркестр балалаек под управлением Иеговы Эргашева разбудит вас завтра. И  пусть  ваше завтра будет таким же, как сегодня, до мгновения, когда над тем, что  кто-то из  вас принимает за свой колхоз, кто-то - за подводную  лодку, кто-то -  за троллейбусный  парк,  и так дальше, когда надо всем тем, во что  ваши души наряжают смерть, разольется задумчивая мелодия народного напева саратовской губернии "Уж вы ветры".

Довольно ледяной сквознячок.

Сюда же, о том же - новелла "Синий фонарь", типичная ночь в типичном пионерлагере, где мальчики рассказывают друг другу страшные истории...

Любопытно, что именно такие страшилки и садюшки (включая культовые четверостишия про Маленького Мальчика, "Ту-104" и сантехника Потапова) стали главным направлением советского детского фольклора. Нос Буратино, протыкающий нарисованный очаг, - вот что мне представляется в данном случае: дыра в благостной советской иллюзии, пробитая детьми, а из этой дыры - да-да, снова тот самый потусторонний сквознячок, единственная истина в этом мире.

"Ангел мой, ангел мой, может быть, и все наше земное ныне кажется тебе каламбуром, вроде "ветчины и вечности" (помнишь?), а настоящий смысл сущего, этой пронзительной фразы, очищенной от странных, сонных, маскарадных толкований, теперь звучит так чисто и сладко, что тебе, ангел, смешно, как это мы могли сон принимать всерьёз (мы-то, впрочем, с тобой догадывались, почему все рассыпается от прикосновения исподтишка: слова, житейские правила, системы, личности  так что, знаешь, я думаю, что смех - это какая-то потерянная в мире случайная обезьянка истины)".

Это уже не Пелевин, а Набоков, Ultima Thule.

V. Два главных

Советские декорации постепенно стали уносить со сцены и заменять новыми. Спектакль остался тем же, что и всегда: по-прежнему «жизнь отвлекает наше внимание, и мы даже не успеваем понять, от чего именно».

Грубые и пёстрые декорации «новой демократической России» дали Пелевину отличный материал для препарирования; читатели увидели в его текстах тонкую и точную сатиру на такую узнаваемую современность.

Два романа – «Чапаев и Пустота» и «Дженерейшен Пи» - стали, так сказать, основополагающими и судьбоносными, главными книгами России конца 90-х, подводящими итоги десятилетия.

Это странно звучит, если вспомнить, что речь идёт не о политических памфлетах, но об произведениях эзотерических, где «новая русская реальность»  - лишь, повторюсь, очередной набор иллюзорных декораций, призванных отвлечь внимание человека от главного в жизни (поэтому и обличается, обесценивается, высмеивается - «обезьянка истины» у Пелевина резвится вовсю).

«Этот  мир был очень  странным. Внешне он изменился мало  - разве что на улицах стало больше нищих, а  все вокруг - дома, деревья, скамейки на улицах - вдруг как-то сразу постарело  и опустилось. Сказать, что мир  стал иным по своей сущности, тоже было нельзя, потому  что никакой сущности у него теперь не было. Во всем царила  страшноватая неопределенность. Несмотря  на это, по улицам  неслись потоки  "мерседесов"  и "тойот", в  которых сидели абсолютно уверенные в себе и  происходящем крепыши, и даже была, если верить  газетам, какая-то внешняя политика.
По телевизору  между  тем показывали те  же самые хари, от которых всех тошнило последние двадцать лет. Теперь они говорили точь-в-точь то самое, за что раньше сажали других,  только были гораздо смелее, тверже и радикальнее. Татарский часто представлял  себе  Германию  сорок  шестого года, где доктор Геббельс истерически орет по радио о пропасти, в которую фашизм увлек нацию, бывший   комендант  Освенцима  возглавляет  комиссию  по  отлову  нацистских преступников,  генералы  СС  просто  и   доходчиво   говорят  о  либеральных ценностях, а возглавляет  всю лавочку прозревший наконец гауляйтер Восточной Пруссии.  Татарский, конечно,  ненавидел советскую власть в  большинстве  ее проявлений, но все же ему  было непонятно -  стоило ли менять империю зла на банановую республику зла, которая импортирует бананы из Финляндии» («Дженерейшн Пи»).

Это настроение знакомо многим, кто застал начало 90-х в сознательном возрасте. Отсюда логически происходят основные черты характера нашего поколения (поколения «П», всё верно) – ирония по отношению ко всему «доброму и светлому» и «цинизм, бескрайний, как вид с Останкинской телебашни». Любимым присловьем стало «как бы» - всё у нас «как бы». Ну а те, кто утверждает обратное (есть вечные ценности! есть искренность! есть духовность!), всего-то хотят поглубже залезть в ваш карман - скорее всего, это как раз те самые «прозревшие гауляйтеры», не более.

***

«Авантюры «я» в призрачном мире декораций» в двух главных романах Пелевина развиваются по-разному. Оба главных героя ищут свою «золотую удачу», но идут в противоположных направлениях.

Пётр Пустота обретает свою «Внутреннюю Монголию», выйдя из круга бесконечных перевоплощений – точнее, узнав, как именно это делается. Вавилен Татарский соблазняется материальными благами и иллюзорной властью в этом мире.

Если оперировать христианской терминологией, главный герой «Дженерейшн Пи» таким образом продаёт душу Князю мира сего. (Впрочем, из «Чапаева и Пустоты» можно узнать, что душу продать на самом деле невозможно – хотя бы потому, что продающий должен отличаться от того, что продаёт, - но желающих сделать это меньше не становится).

Иначе говоря, «Чапаев и Пустота» - это роман о том, «как надо», а «Дженерейшн Пи» - о том, «как не надо». (В «ослабленном варианте» та же антитеза, та же парность прослеживается в двух романах уже «нулевых» годов – «Священной книге оборотня» и «Empire V». Представляю, кстати, сюжет компьютерной игры в жанре файтинг – оборотень против вампира, Лиса-А vs. Ромы Шторкина.)
***
«Чапаев и Пустота» многими считается лучшим романом Пелевина.

Начинается он (если исключить туманное предисловие от лица буддийского гуру), как образчик эмигрантской антисоветской прозы «первой волны»: первые послереволюционные годы, молодой интеллигент шагает по красной Москве.

«…Этой зимой по аллеям мела какая-то совершенно степная метель, и попадись мне навстречу пара волков, я совершенно не удивился бы. Бронзовый Пушкин казался чуть печальней, чем обычно - оттого, наверно, что на груди у него висел красный фартук с надписью: “Да здравствует первая годовщина Революции”. Но никакого желания иронизировать по поводу того, что здравствовать предлагалось годовщине, а революция была написана через “ять “, у меня не было - за последнее время я имел много возможностей разглядеть демонический лик, который прятался за всеми этими короткими нелепицами на красном».

Ну и так далее.

Этот интеллигент, по имени Пётр, оказывается представителем дореволюционной петербургской богемы, авангардным поэтом (судя по всему, близким к имажинизму), одним из второстепенных осколков Серебряного века.

Таких чувственных юношей было много, и судьба их – что за границей, что по эту сторону – оказывалась, как правило, грустной. (Набоков - одно из счастливых - впрочем, это под вопросом - исключений.)

На Тверском бульваре он встречает давнего приятеля, тоже в своё время баловавшегося поэзией, а теперь ставшего большевиком, чекистом, занимающем квартиру (где «стоял секретер в разноцветных эмалевых ромбах», а стало быть, до революции «жила благополучная кадетская семья» - тут Пелевин передаёт лукавый привет Набокову), теперь заваленную реквизированными вещами.

Выведав контрреволюционные настроения поэта, этот Григорий фон Эрнен, или  Фанерный (такова партийная кличка), пытается Петра арестовать. В ходе короткой стычки Пётр Фанерного убивает, забирает его револьвер, документы и вещи (включая банку с кокаином)…
Такое начало, как видим, весьма интригует и может вырасти хоть в авантюрный роман а-ля Борис Акунин, хоть в сложную психологическую драму; у Пелевина же всё быстро сворачивает в то, что Набоков называл «магическим хаосом».

В образе тов. Фанерного нашего поэта приглашают в культовое богемное заведение – такое действительно имело место быть - «Музыкальная табакерка».

Там он, перекинувшись несколькими фразами с Валерием Брюсовым, читает со сцены наспех написанное «революционное стихотворение», а потом, выстрелом в люстру, начинает, при помощи двух революционных матросов, Жебрунова и Барболина, полный бардак и погром. (Дяди с такими фамилиями действительно существовали – именами Жебрунова и Барболина названы улицы в Москве, в Сокольниках; не говоря уж, знамо дело, о Брюсове.)

Единственным из посетителей богемного кабачка, кто не поддался панике и продолжал с ироническим пониманием смотреть на экзерсисы Петра (разумеется, не пугаясь каких-то там пуль и осколков), оказался некий красный командир с большими усами… Да-да, тот самый.
Дальше магический хаос ширится. Пётр просыпается во вполне современной – на момент написания романа – российской подмосковной психбольнице, которую сначала принимает за чекистский застенок.

Как и принято у Пелевина, важные рассуждения и суждения вбрасываются читателю через диалог – в данном случае психиатра и пациента.

Мысли, высказываемые здесь главным героям, имеют отношение и к миру «Чапаева и Пустоты», и к миру «Дженерейшн Пи», и…

 «- …Вы просто не принимаете нового… Вы как раз принадлежите к тому поколению, которое было запрограммировано на жизнь в одной социально-культурной парадигме, а оказалось в совершенно другой. (…) Вы презираете те позы, которые время повелевает нам принять. И именно в этом причина вашей трагедии.
- …Если сказать все то, о чем вы говорили, короче, то выйдет, что некоторые люди приспосабливаются к переменам быстрее, чем другие, и все. А вы когда-нибудь задавались вопросом, почему эти перемены вообще происходят?
Тимур Тимурович пожал плечами.
- Так я вам скажу. Вы, надеюсь, не будете спорить с тем, что чем человек хитрее и бессовестнее, тем легче ему живется?
- Не буду.
- А легче ему живется именно потому, что он быстрее приспосабливается к переменам.
- Допустим.
- Так вот, существует такой уровень бессовестной хитрости, милостивый государь, на котором человек предугадывает перемены еще до того, как они произошли, и благодаря этому приспосабливается к ним значительно быстрее всех прочих. Больше того, самые изощренные подлецы приспосабливаются к ним еще до того, как эти перемены происходят.
- Ну и что?
- А то, что все перемены в мире происходят исключительно благодаря этой группе наиболее изощренных подлецов. Потому что на самом деле они вовсе не предугадывают будущее, а формируют его, переползая туда, откуда, по их мнению, будет дуть ветер. После этого ветру не остается ничего другого, кроме как действительно подуть из этого места».

Есть возражения?

Соблазн примкнуть к «наиболее изощрённым подлецам» - раз уж у них всё так хорошо получается - достаточно велик.

Вавилен Татарский, главный герой «Дженерейшн Пи», ему поддаётся. А Петра Пустоту спасёт Чапаев.

VI. Шизофрения, как и было сказано

Сторонним здравомыслящим наблюдателям (здравомыслам) ясно, что «чапаевский» мир – это мир глюков Петра Пустоты, а реальность – это психиатрическая больница, где его от этих самых глюков лечат.

Да, он официально признанный шизофреник; в его истории болезни записано: 

«В раннем детстве жалоб на психические отклонения не поступало. Был жизнерадостным, ласковым, общительным мальчиком. Учился хорошо, увлекался сочинением стихов, не представляющих особ. эстетич. ценности. Первые патолог. отклонен. зафиксированы в возрасте около 14 лет. Отмечается замкнутость и раздражительность, не связанная с внешними причинами. По выражению родителей, “отошел от семьи”, находится в состоянии эмоц. отчуждения. Перестал встречаться с товарищами - что объясняет тем, что они дразнят его фамилией “Пустота”. То же, по его словам, проделывала и учительница географии, неоднократно называвшая его пустым человеком. Существенно снизилась успеваемость. Наряду с этим начал усиленно читать философскую литературу: сочинения Юма, Беркли, Хайдеггера - все, где тем или иным образом рассматриваются философские аспекты пустоты и небытия. В результате начал “метафизически” оценивать самые простые события, заявлял, что выше сверстников в “отваге жизненного подвига”. Стал часто пропускать уроки, после чего близкие вынуждены были обратиться к врачу.
На контакт с психиатром идет легко. Доверчив. О своем внутреннем мире заявляет следующее. У него имеется “особая концепция мироощущения”. Больной “сочно и долго” размышляет о всех окружающих объектах. Описывая свою психическую деятельность, заявляет, что его мысль, “как бы вгрызаясь, углубляется в сущность того или иного явления”. Благодаря такой особенности своего мышления в состоянии “анализировать каждый задаваемый вопрос, каждое слово, каждую букву, раскладывая их по косточкам”, причем в голове у него существует “торжественный хор многих “я”, ведущих спор между собой. Стал чрезвычайно нерешителен, что обосновывает, во-первых, опытом “китайцев древности”, а во-вторых, тем, что “трудно разобраться в вихре гамм и красок внутренней противоречивой жизни”. С другой стороны, по собственным словам, обладает “особым взлетом свободной мысли”, которая “возвышает его над всеми остальными мирянами”. В связи с этим жалуется на одиночество и непонятость окружающими. По словам больного, никто не в силах мыслить с ним “в резонанс”.
Полагает, что способен видеть и чувствовать недоступное “мирянам”. Например, в складках шторы или скатерти, в рисунке обоев и т.д. различает линии, узоры и формы, дающие “красоту жизни”. Это, по его словам, является его “золотой удачей”, то есть тем, для чего он ежедневно повторяет “подневольный подвиг существования”.
Считает себя единственным наследником великих философов прошлого. Подолгу репетирует “речи перед народом”. Помещением в психиатрическую больницу не тяготится, так как уверен, что его “саморазвитие” будет идти “правильным путем” независимо от места обитания”.

Большая часть этого текста – подлинная, взята Пелевиным из одной советской научно-популярной книжки по психиатрии, изданной в 60-х годах. В определённой степени жаль, что этого больного, как пишет автор книжки, вылечили (ну, добились стойкой ремиссии), и он даже смог, о счастье, поступить в ПТУ.

Петру Пустоте Пелевин (что-то кроется в этих «п», и «Поколение П» туда же – здесь как минимум знак особого отношения автора, причастности и родства) придумал гораздо лучшую участь.

***

Главный герой живёт – как шизофренику и пристало - между двумя мирами, постепенно приходя к выводу, что оба они равно иллюзорны, хотя истину лучше постигать вместе с Чапаевым, который оказывается гуру с буддийским уклоном, можно даже сказать, боддисатхвой.

У Чапаева есть верная ученица и сподвижница – Анка-пулемётчица, идеальная женщина, метафизический секс-символ. (В традициях известного целомудрия, очень присущего многим писателям, когда идёт речь о симпатичных им женских персонажах, как раз секса-то с её участием и не будет, кроме как в мечтах Петра.)

Гражданская война сводится к войне вечных философских (при всём ироничном отношении этого Чапаева к самому понятию «философия») идей, имеющей отдалённое отношение к политике и вообще реалиям тех лет.

Если первые страницы книги можно при желании прочесть как традиционный антисоветский памфлет, то дальше «магический хаос» отодвигает эту тему на очень задний план.

Комиссар Фурманов и его «полк ткачей» - символ тупого материализма и вообще тупости, зашоренности людей, безотрывно привязанных к «призрачным декорациям» этого мира и, более того, агрессивно навязывающих свою жизненную позицию (за которой нет ничего, кроме смерти) всем остальным; ну и красные звёзды на них, естественно.

Красный командир Котовский – образец человека, ищущего личного спасения в эзотерике, но слишком вульгарного, слишком нацеленного на прикладное значение высоких истин.
Характерно, что, рассуждая об этих материях, он не упускает случая вывести разговор на вполне житейскую, практическую выгоду - на то, чтобы разжиться у Петра кокаином, например.

Поскольку большинство людей, задумывающихся над тайнами мироздания, жизнью и смертью, рассуждают именно так, как Котовский, эти самые рассуждения – типичное «общее место» популярной эзотерики.

"- Посмотрите на этот воск. Проследите за тем, что с ним происходит. Он разогревается на спиртовке, и его капли, приняв причудливые очертания, поднимаются вверх. Поднимаясь, они остывают, чем они выше, тем медленнее их движение. И, наконец, в некой точке они останавливаются и начинают падать туда, откуда перед этим поднялись, часто так и не коснувшись поверхности. Представьте себе, что застывшие капли, поднимающиеся вверх по лампе, наделены сознанием. В этом случае у них сразу же возникнет проблема самоидентификации.
Здесь-то и начинается самое интересное. Если какой-нибудь из этих комочков воска считает, что он - форма, которую он принял, то он смертен, потому что форма разрушится. Но если он понимает, что он - это воск, то что с ним может случиться? Тогда он бессмертен. Но весь фокус в том, что воску очень сложно понять, что он воск. Осознать свою изначальную природу практически невозможно. Как заметить то, что с начала времен было перед самыми глазами? Даже тогда, когда еще не было никаких глаз?
Поэтому единственное, что воск замечает, это свою временную форму. И он думает, что он и есть эта форма, понимаете? А форма произвольна - каждый раз она возникает под действием тысяч и тысяч обстоятельств. Единственный путь к бессмертию для капли воска - это перестать считать, что она капля, и понять, что она и есть воск. Но поскольку наша капля сама способна заметить только свою форму, она всю свою короткую жизнь молится Господу Воску о спасении этой формы, хотя эта форма, если вдуматься, не имеет к ней никакого отношения. При этом любая капелька воска обладает теми же свойствами, что и весь его объем. Понимаете? Капля великого океана бытия - это и есть весь этот океан, сжавшийся на миг до капли. Но как, скажите, как объяснить это кусочкам воска, больше всего боящимся за свою мимолётную форму?.."

Не правда ли, всё это нам известно, знаем, плавали. В десятках книг, тысячах интернет-блогов и в устных рассуждениях продвинутых школьниц и студенток («в промежутках между пистонами полиставших философский учебник», усмехаясь, говорит Пётр Пустота) говорится именно это. Вместо воска, правда, обычно берут воду: человек – капля, на миг взлетевшая из океана, ну и так далее.

Прочёл с удовольствием, радостно согласился - ну а потом всё равно воешь по ночам от ужаса грядущей когда-нибудь смерти и «раковинного гула вечного небытия».

Лекарство Котовского и Ко не действует – или мы просто «не умеем его готовить»? Ищем, стало быть дальше.

"Резкий грохот, ударивший мне в уши, заставил меня отшатнуться. Лампа, стоявшая рядом с Котовским, взорвалась, облив стол и карту водопадом глицерина. Котовский соскочил со стола, и в его руке из ниоткуда, словно у фокусника, появился наган.
В дверях стоял Чапаев с никелированным маузером в руке. На нем был серый китель, перетянутый портупеей, папаха с косой муаровой лентой и подшитые кожей черные галифе с тройным лампасом. На груди у него блестела серебряная пентаграмма (я вспомнил, что он называл ее “Орденом Октябрьской Звезды”), а рядом с ней висел маленький черный бинокль.
- Хорошо ты говорил, Гриша, про каплю воска, - сказал он хрипловатым тенорком, - только что ты сейчас скажешь? И где теперь твой окиян бытия?"

Так-то.

VII. Алхимические браки

«Соратники» Петра по лечению – такие же шизофреники с «раздвоением ложной личности». Они тоже, каждый по-свому, ищут истину, являя читателям разные грани «загадочной русской души».

Мускулистый юноша невнятной секс-ориентации, отзывающийся на имя Мария, видит в своих грёзах “алхимический брак России с Западом”, ни больше ни меньше. В роли России выступает он сам; характерно, что воплощением “загадочной русской души”, которую он примеряет на себя, становится для него “просто Мария” — героиня одноимённого слезливого мексиканского сериала. (О женственности России и русского характера писано многими, но, кажется, никто до Пелевина не обратил внимания, что даже для этого образа нет у нас отечественной “легенды”.)

В роли Запада, мужского, стало быть, начала, предстаёт не кто иной, как Арнольд Шварценеггер. Между ними происходит тот самый “алхимический брак” – по мотивам кульминационного эпизода фильма “Правдивая ложь”, с элементами “Терминатора”. (Жену настоящего Шварценеггера, кстати, действительно зовут Мария, из какового факта, возможно, и проистекла пелевинская фантазия.)

Хорошее дело браком не назовут. Строго согласно анекдоту, по которому, если русскому дать два стальных шарика, он один потеряет, а другой сломает, “просто Мария” разрушает — не со зла, как водится, — высокотехнологического западного голема.

"Вдруг самолёт дёрнулся под ней, и она почувствовала, что верхняя часть стержня как-то странно болтается в ее ладони. Она отдернула руки, и сразу же металлический набалдашник с дырочками отвалился от антенны, ударился о фюзеляж и полетел вниз, а  от былой мощи осталась короткая трубка с резьбой на конце, из которой торчали два перекрученных оборванных провода, синий и красный".

За это, как и положено самоотверженному русскому герою, совершившему подвиг, “просто Мария” тяжело расплачивается.

Плюшево-пушистый, благостно-изобильный, комфортно-обезжиренный Запад может, когда действительно затронуты его интересы, налиться злой бездушной свинцовой силой и разнести носителей чуждой ментальности в кровавые ошмётки.

Пелевин рисует ещё одну метафорическую иллюстрацию к этой нехитрой истине.

"Его левый глаз был чуть сощурен и выражал очень ясную и одновременно неизмеримо сложную гамму чувств, среди которых были  смешанные в строгой пропорции жизнелюбие, сила, здоровая любовь к детям, моральная поддержка американского  автомобилестроения в его нелёгкой схватке с Японией, признание прав сексуальных меньшинств, легкая ирония по поводу феминизма и спокойное осознание того, что демократия и иудео-христианские  ценности  в конце концов обязательно победят все зло в этом мире.
Но его правый глаз был совсем иным. Это даже сложно было назвать глазом. Из развороченной глазницы с  засохшими потеками  крови на Марию смотрела похожая на большое бельмо круглая  стеклянная линза в сложном металлическом держателе, к которому из-под кожи шли тонкие провода. Из самого центра этой линзы бил луч ослепительного красного света — Мария заметила это, когда луч попал ей в глаза.
Шварценеггер улыбнулся. При этом левая часть его лица выразила то, что и положено выражать лицу Арнольда Шварценеггера при улыбке — что-то неуловимо-лукавое и как бы мальчишеское, такое, что сразу становилось понятно: ничего плохого этот человек никогда не сделает, а если и убьёт нескольких ..удаков, то только после того, как камера несколько раз и под разными углами убедительно зафиксирует их беспредельную низость. Но улыбка затронула только левую часть его лица, правая же осталась совершенно неизменной — холодной, внимательной и страшной".

***

Интеллигентный алкоголик Сердюк, наоборот, вступает в «алхимический брак» с Востоком.
В эпизоде с «просто Марией» Пелевин мимоходом вбрасывает тему московских событий осени 93-го года. В эпизоде с Сердюком автор в нескольких абзацах показывает нам внутренний мир всех интеллигентных русских алкоголиков среднего возраста.

"…Сердюк ясно вспомнил одно забытое утро из юности: заставленный какими-то ящиками закоулок во дворе института, солнце на жёлтых листьях и хохочущие однокурсники, передающие друг другу бутылку такого же портвейна (правда, с чуть другой этикеткой - тогда еще не были поставлены точки над “i”). Еще Сердюк вспомнил, что в этот закоулок, скрытый со всех сторон от наблюдателей, надо было пролезать между прутьев ржавой решётки, пачкавшей куртку. Но главным во всем этом был не портвейн и не решётка, а на секунду мелькнувшие в памяти и отозвавшиеся печалью в сердце необозримые возможности и маршруты, которые заключал в себе тогда мир, простиравшийся во все стороны вокруг отгороженного решеткой угла двора.
А вслед за этим воспоминанием пришла совершенно невыносимая мысль - о том, что мир сам по себе с тех пор совсем не изменился, просто увидеть его под тем углом, под которым это без всяких усилий удавалось тогда, нельзя: никак теперь не протиснуться между прутьев, никак, да и некуда больше протискиваться, потому что клочок пустоты за решеткой уже давно заполнен оцинкованными гробами с жизненным опытом.
Но если нельзя было увидеть мир под тем же углом, его, без сомнения, можно было увидеть под тем же градусом. (…) Портвейн оказался таким же точно на вкус, как и прежде, и это было лишним доказательством того, что реформы не затронули глубинных основ русской жизни, пройдясь шумным ураганчиком только по самой ее поверхности. (…)
Опьянение по своей природе безлико и космополитично. В наступившем через несколько минут кайфе не присутствовало ничего из того, что обещала и подразумевала этикетка с кипарисами, античными арками и яркими звездами в темно-синем небе. Никак не ощущалось, что портвейн левобережный, и даже мелькнула в голове догадка, что будь этот портвейн правобережным или вообще каким-нибудь молдавским, окружающий мир претерпел бы те же самые изменения.
А изменения с миром произошли, и довольно явственные - он перестал казаться враждебным, и шедшие мимо люди постепенно превратились из адептов мирового зла в его жертв, даже не догадывающихся о том, что они жертвы. Еще через минуту что-то случилось с самим мировым злом - оно то ли куда-то пропало, то ли просто перестало быть существенным. Опьянение достигло своего блаженного зенита, на несколько минут замерло в высшей точке, а потом обычный груз пьяных мыслей поволок Сердюка назад в реальность".

Разумеется, для большинства русских читателей никаких откровений в этом описании нет.
Восток приходит к Сердюку в лице японца по имени Кавабата. К реальному Кавабате, метафизику и постмодернисту, первому всемирно знаменитому японскому литератору, другу Юкио Мисимы, этот персонаж имеет более близкое отношение, чем гуру Чапаев – к подлинному Василию Ивановичу.

За бутылкой сакэ Кавабата просвещает Сердюка по поводу загадочной японской души, которая в его изложении оказывается близка загадочной русской.

"Мы в Японии не беспокоим Вселенную ненужными мыслями по поводу причины её возникновения. Мы не обременяем Бога понятием “Бог”. Но, несмотря на это, пустота на гравюре - та же самая, которую вы видите на иконе Бурлюка. Не правда ли, значимое совпадение?
- Конечно, - протягивая пустой стаканчик Кавабате, сказал Сердюк.
- Но вы не найдете этой пустоты в западной религиозной живописи, - наливая, сказал Кавабата. - Там всё заполнено материальными объектами - какими-то портьерами, складками, тазиками с кровью и еще Бог знает чем. Уникальное виденье реальности, отраженное в этих двух произведениях искусства, объединяет только нас с вами. Поэтому я считаю, что то, что необходимо России на самом деле, - это алхимический брак с Востоком.
- Честное слово, - сказал Сердюк, - вчера вечером как раз об этом…
- Именно с Востоком, - перебил Кавабата, - а не с Западом. Понимаете? В глубине российской души зияет та же пустота, что и в глубине японской. И именно из этой пустоты и возникает мир, возникает каждую секунду. Ваше здоровье".

В итоге этой интеллектуальной пьянки Кавабата посвящает Сердюка в самураи. Ну а через несколько минут заявляет, что придётся совершить совместное харакири.
Надо сказать, что Сердюк всё же не настолько проникся самурайским духом, чтобы согласиться на это без всякой внутренней борьбы.

"В его голове шевелились вялые мысли о том, что надо бы оттолкнуть Кавабату, выбежать в коридор и… Но там запертая дверь, и еще этот Гриша с дубинкой. И еще, говорят, есть какой-то Семен на втором этаже. В принципе можно было бы позвонить в милицию, но тут этот Кавабата с мечом… Да и не поедет милиция в такое время. Но самым неприятным было вот что - любой из этих способов поведения предполагал, что настанет такая секунда, когда на лице Кавабаты проступит удивление, которое сменится затем презрительной гримасой. А в сегодняшнем вечере все-таки было что-то такое, чего не хотелось предавать, и Сердюк даже знал что - ту секунду, когда они, привязав лошадей к веткам дерева, читали друг другу стихи. И хоть, если вдуматься, ни лошадей, ни стихов на самом деле не было, все же эта секунда была настоящей, и ветер, прилетавший с юга и обещавший скорое лето, и звезды на небе - все это тоже было, без всяких сомнений, настоящим, то есть таким, каким и должно быть. А вот тот мир, который ждал за отпираемой в восемь утра дверью…
В мыслях Сердюка возникла короткая пауза, и он сразу же стал слышать тихие звуки, прилетавшие со всех сторон. У сидящего с закрытыми глазами возле факса Кавабаты тихо урчало в животе, и Сердюк подумал, что тот уж точно совершит всю процедуру с легкостью и блеском. А ведь мир, который предстояло покинуть японцу - если понимать под этим словом все то, что человек мог почувствовать и испытать в жизни, - уж точно был намного привлекательнее, чем вонючие московские улицы, которые под пение Филиппа Киркорова наплывали на Сердюка каждое утро. (…)
Сердюк думал еще несколько секунд.
- Да катись оно всё, - решительно сказал он. - Давай меч".

Но далее этот уютный мир (с привлекательной смертью в благородном обществе) предательски бледнеет, изнашивается, рвётся, оборачивается подлостью и кошмаром.

Японец не спешит оказать русскому «последнюю услугу» - отрубить голову после того, как он взрезал себе живот.

Пока Сердюк корчится от боли, его гуру начинает с кем-то говорить по телефону, сыпля русским матом. Из разговора понятно, что речь идёт о продаже автомобиля, что у мнимого Кавабаты ещё есть земные дела, что неспроста он похож на «человека, приехавшего из Ростова-на-Дону - причем мелькали даже догадки, зачем именно, и догадки эти были мрачны».
Впрочем, Сердюк же отметил ещё несколькими часами ранее (когда ходили с Кавабатой в ночной ларёк за добавкой: «…несмотря на сходство Кавабаты с приезжим из Ростова - а точнее, именно благодаря этому сходству и особенно тому, что он не особенно походил на японца лицом, - сразу делалось ясно, что это чистокровный японец, вышедший на минуту из своего офиса в московский сумрак».

Кто знает, каковы на самом деле «чистокровные японцы» и в какой момент они оставят доверчивого туземца корчиться на полу, истекая кровью…

"А теперь Сердюк (да и никакой на самом деле не Сердюк) плыл в бескачественной пустоте и чувствовал, что приближается к чему-то огромному, излучающему нестерпимый жар. Самым ужасным было то, что это огромное и пышущее огнем приближалось к нему со спины, и никакой возможности увидеть, что же это такое на самом деле, не было. Ощущение было невыносимым, и Сердюк стал лихорадочно искать ту точку, где остался весь знакомый ему мир. Каким-то чудом это удалось, и в его голове колоколом ударил голос Кавабаты:
- На островах сначала не поверили, что вы справитесь. Но я это знал. А теперь позвольте оказать вам последнюю услугу. Ос-с-с!"

Можно предположить, что эти слова были последней слуховой галлюцинацией умирающего, а на самом деле «приезжий из Ростова», у которого всё не получается выгодно продать свою иномарку б/у, давно покинул помещение.

Алхимические браки не задались.

VIII. Абсолютная Любовь

Третий сосед Петра по палате — бизнесмен Володин — «главнее» и бедного Сердюка, и тем более «просто Марии».
О
н сам учитель, гуру для «крышующих» его бандитов. Введение братков в метафизику происходит с помощью умных разговоров и галлюциногенных грибочков. Но расцениваются они лишь как вспомогательное средство.

"- …У нас внутри — весь кайф в мире. Когда ты что-нибудь глотаешь или колешь, ты просто высвобождаешь какую-то его часть. В наркотике-то кайфа нет, это же просто порошок, или вот грибочки… Это как ключик от сейфа. Понимаешь? (…)
— Слушай, — опять заговорил Шурик, — а вот там, внутри, этого кайфа много?
— Бесконечно много, — авторитетно сказал Володин. — Бесконечно и невообразимо много, и даже такой есть, какого ты никогда здесь не попробуешь. (…) Этому всю жизнь надо посвятить. Для чего, по-твоему, люди в монастыри уходят и всю жизнь там живут? Думаешь, они там лбом о пол стучат? Они там прутся по-страшному, причем так, как ты здесь себе за тысячу гринов не вмажешь. И всегда, понял? Утром, днем, вечером. Некоторые даже когда спят.
— А от чего они прутся? Как это называется? — спросил Колян.
— По-разному. Вообще можно сказать, что это милость. Или любовь.
— Чья любовь?
— Просто любовь. Ты, когда ее ощущаешь, уже не думаешь — чья она, зачем, почему. Ты вообще уже не думаешь".

С помощью наркотиков, конечно, можно попасть в потустороннюю реальность, она же вечная любовь, да только это, как дальше разъясняется, незаконное проникновение с «чёрного хода». На ту же тему есть рассуждение и в «Дженерейшн Пи».

В «Чапаеве и Пустоте» охранником, смотрителем «того света», или «кем-то вроде лесника», является ещё один персонаж с псевдонимом реального исторического лица — барон Юнгерн. (В «Дженерейшн Пи» похожую роль играет существо сирруф.)

Проникших с чёрного хода он может просто «выкинуть» обратно — что и происходит с Володиным и его «братками», а может и повязать — «на физическом плане в дурдом, а куда на тонком — не знаю даже».

Барон Юнгерн, строго говоря, охраняет не весь «тот свет», а лишь его область, в которую попадают после смерти погибшие с оружием в руках. Для Петра, которого он по просьбе Чапаева берёт сюда на «экскурсию», это место выглядит как огромное чёрное пространство, где повсюду в строгом геометрическом порядке горят костры, у которых и греются мёртвые.

Юнгерн следит за тем, чтобы к таким кострам не попадали не только живые, попавшие сюда под действием наркотиков, но и те умершие, кто не заслужил вечной любви — например, бандиты. С ними барон поступает так.

"Нагнувшись, он дунул на пламя, и оно сразу же уменьшилось в несколько раз, превратившись из ревущего жаркого факела в невысокий, в несколько сантиметров, язычок. Эффект, которых это оказало на двоих полуголых мужчин, был поразителен — они сделались совершенно неподвижными, и на их спинах мгновенно выступил иней.
— Бойцы, а? — сказал барон. — Каково? Кто теперь только не попадает в Валгаллу. Сережа Монголоид… А все это идиотское правило насчет меча в руке.
— Что с ними случилось? — спросил  я.
— Что положено, — сказал барон. — Не знаю. Но можно посмотреть.
Он еще раз дунул на еле заметный голубоватый огонек, и пламя вспыхнуло с прежней силой. Барон несколько секунд пристально глядел в него, сощурив глаза.
— Похоже, будут быками на мясокомбинате. Сейчас такое послабление часто бывает. Отчасти из-за бесконечного милосердия Будды, отчасти из-за того, что в России постоянно не хватает мяса".

Фактически Юнгерн руководит чистилищем. Далее он разъясняет Чапаеву главное.

"Меня поразил костер, который я только сейчас разглядел в подробностях. На самом деле его нельзя было называть костром. В огне не было ни дров, ни веток — он возникал из оплавленного отверстия в земле, по форме похожего на ровную пятиконечную звезду с узкими лучами.
— Скажите, барон, а почему этот огонь горит над пентаграммой?
— Как почему, — сказал барон. — Это ведь вечный огонь милосердия Будды. А то, что вы называете пентаграммой, на самом деле эмблема ордена Октябрьской Звезды. Где ж тогда гореть вечному огню милосердия, как не над этой эмблемой?
— А что это за орден Октябрьской Звезды? — спросил я, покосившись на его грудь. — Я слышал это выражение при самых разных обстоятельствах, но никто из тех, кто употреблял эти слова, не потрудился объяснить мне, что они значат.
— Октябрьская Звезда? — переспросил Юнгерн. — Очень просто. Знаете, как с Рождеством. У католиков оно в декабре, у православных в январе, а празднуют один и тот же день рождения. Вот и здесь такой же случай. Реформы календаря, ошибки переписчиков — короче, хоть и считается, что это было в январе, на самом деле все было в октябре.
— А что было-то?
— Вы меня удивляете, Петр. Это же одна из самых известных историй на земле. В свое время был один человек, который не мог жить так, как другие. Он пытался понять, что же это такое — то, что происходит с ним изо дня в день, и кто такой он сам — тот, с кем это происходит. И вот однажды ночью в октябре, когда он сидел под кроной дерева, он поднял взгляд на небо и увидел на нем яркую звезду. В этот момент он понял все до такой степени, что эхо той далекой секунды до сих пор…
Барон замолк, подыскивая слова, но, видимо, не нашел ничего подходящего.
— Поговорите лучше с Чапаевым, — заключил он. — Он любит про это рассказывать. Главное, что существенно, — что с той самой секунды горит этот огонь милосердия ко всем живым существам, огонь, который даже по служебной необходимости и то нельзя загасить целиком".

Это обаятельное рассуждение, полагаю, устроит представителей всех мировых конфессий, не только буддистов.

***

То, что говорит Юнгерн о взаимоотношениях личности и мира, устроит, наверное, и агностиков, и атеистов — верующие же в Бога, скорее всего, сочтут это проявлением гордыни.

"Представьте себе непроветренную комнату, в которую набилось ужасно много народу. И все они сидят на разных уродливых табуретах, на расшатанных стульях, каких-то узлах и вообще на чем попало. А те, кто попроворней, норовят сесть на два стула сразу или согнать кого-нибудь с места, чтобы занять его самому. Таков мир, в котором вы живете. И одновременно у каждого из этих людей есть свой собственный трон, огромный, сверкающий, возвышающийся над всем этим миром и над всеми другими мирами тоже. Трон поистине царский — нет ничего, что было бы не во власти того, кто на него взойдет. И, самое главное, трон абсолютно легитимный — он принадлежит любому человеку по праву. Но взойти на него почти невозможно. Потому что он стоит в месте, которого нет. Понимаете? Он находится нигде".

Что-то в этом роде мы все и подозреваем.

***

Красноармейская песня, которую орут у своих неправедных костров взбесившиеся ткачи Фурманова (Пётр возвращается в чапаевский мир), иллюстрирует здесь метафизическую тупость:

Белая Армия, чёрный барон
Снова готовят нам царский трон.
Но от тайги до британских морей
Красная Армия всех сильней.

Они угрожают Чапаеву, Анке, Петру и вообще всем личностям, больше понимающим в устройстве мира. Впрочем, эта угроза иллюзорная. Лучшая борьба с ней — это на самом деле отказ от борьбы.

"Практически, Петька, я тебе скажу, что, если ты боишься, нам обоим скоро хана. Потому что страх всегда притягивает именно то, чего ты боишься. А если ты ничего не боишься, ты становишься невидим. Лучшая маскировка — это безразличие. Если ты по-настоящему безразличен, никто из тех, кто может причинить тебе зло, про тебя просто не вспомнит и не подумает. Но если ты будешь елозить по стулу, как сейчас, то через пять минут здесь будет полно этих ткачей".

Можно выделить крупным шрифтом: «Страх всегда притягивает именно то, чего ты боишься». Банальная истина «позитивной психологии».

***

Перед развязкой происходит долгожданный эротический союз Петра и Анны, во время коего Пётр бормочет вполне правильные слова:

"Обман и, может быть, величайший из женских секретов… ах, моя девочка из старой усадьбы… заключается в том, что красота кажется этикеткой, за которой спрятано нечто неизмеримо большее, нечто невыразимо более желанное, чем она сама, и она на него только указывает, тогда как на самом деле за ней ничего особого нет… Золотая этикетка на пустой бутылке… Магазин, где все выставлено на великолепно убранной витрине, а в скрытом за ней крохотном, нежном, узком-узком зале… Умоляю, милая, не так быстро… Да, в этом зале — пусто".

С другой стороны, продолжим мысль Петра и Пелевина, в пустоте и заключается всё (именно там находится «царский трон» для каждого человека), а стало быть, секс не худший вариант приближения к Истине, в любви плотской есть элемент Любви Абсолютной.

«Любая форма — это пустота, а это значит, что пустота — это любая форма», — скажет Чапаев чуть позже.

Окажется, кстати, что половой контакт с Анкой Петру просто приснился. Иллюзия умножается на два — в итоге остаётся та же пустота, поэтому всё в порядке.

Таким образом Пётр разделывается с последним соблазном так называемой реальности — половой тягой, либидо, или, в его метафоре, Чёрным Бубликом (напоминает, кстати, одну из концепций Вселенной), в середине которого «пустота, пустота, пустота-а-а-а!»

Теперь Петр полностью готов к последнему преображению.

***

У Чапаева есть глиняный пулемёт — замурованный в глину палец Будды, который «при наведении» на любую вещь выявляет её истинную природу — пустоту, — тем самым уничтожая. Так они, главные герои книги, в конце концов и уничтожают реальность, с её полоумными ткачами, и прыгают в свет, разлившийся повсюду. Это Урал — Условная Река Абсолютной Любви, в которую всё уходит и из которой всё рождается.

Почти занавес.

В порядке эпилога — ещё несколько страниц, где Пётр «выныривает» из Урала в психбольнице.
Лечащий врач Тимур Тимурович признаёт его полностью здоровым, ибо «весь этот болезненно подробный мир, который выстроило ваше помутненное сознание, исчез, растворился в себе, и не под нажимом врача, а как бы следуя своим собственным законам».

Пётр прощается с Володиным и Сердюком, оставшимися на лечении. («Просто Мария» давно выписан — этот юноша никогда и не стремился постичь истину, застрял «на уровне Шварценеггера» и закономерно «скурвился в духовном плане» — «бой на станции Лозовая» между ним и Петром произошёл ещё в середине книги.) Объясняет им потаённую сущность известных анекдотов о Чапаеве. Догадывается, что в этих анекдотах кто-то сознательно и злонамеренно исказил правду.

Когда Пётр выходит за пределы больницы и приезжает в Москву, то окончательно убеждается, что этот странный мир создал Котовский, «который продолжает злоупотреблять кокаином».
Герой решает ехать в «Музыкальную табакерку», с которой и начались его приключения в чапаевском мире, чтобы закольцевать историю и свести счёты уже с этим вариантом реальности.
Л
овит такси. За рулём автомобиля «Победа» не кто иной, как Александр Исаевич Солженицын, — «бородатый господин, чем-то напомнивший мне графа Толстого — вот только борода у него была немного куцей. (…) На нем был странного вида пиджак, покроем напоминавший военный френч вроде тех, что любило носить большевистское начальство, но сшитый из какого-то либерального клетчатого сукна».

Заговорил он с пассажиром, разумеется, о том, как обустроить Россию. Разговора не получилось: Пётр, открывший высшую истину, «простое и глупое устройство Вселенной», далёк от подобных глупостей.

«Музыкальная табакерка» оказывается на прежнем месте — в этой реинкарнации она оказывается кооперативным рестораном, где сидят всё те же «свинорылые спекулянты и дорого одетые б…». Читает стихотворение о своём побеге из психбольницы — прозрачная метафора этого мира, — и разбивает люстру (из стреляющей авторучки, позаимствованной у санитара).

"Боже мой, да разве это не то единственное, на что я всегда только и был способен — выстрелить в зеркальный шар этого фальшивого мира из авторучки? Какая глубина символа, думал я, и как жаль, что никто из сидящих в зале не в состоянии оценить увиденное. Впрочем, думал я, как знать".

Это Пелевин говорит о своих читателях, о ком же ещё.

Начинается пальба — безвредная для нашего героя, он уходит.

Броневик с Чапаевым и Анкой стоял «как раз на том месте, где я ожидал его увидеть, и снежная шапка на его башне была именно такой, какой должна была быть». Пётр садится в него — и мастера метафизики уезжают в свою Внутреннюю Монголию, персональную нирвану, которая находится, не будем забывать, в Абсолютной Пустоте, или Абсолютной Любви.
Запятую перед «или» ставлю не зря.

Вот теперь занавес.

IX. Простое человеческое счастье

Карьера пиарщика Вавилена Татарского, от продавца в палатке до главы Межбанковского Комитета (эдакого русского филиала «мировой закулисы»), — вот предмет «Дженерейшн Пи».

В конце девяностых книгой зачитывались, её обсуждали, в ней увидели (сквозь метафизику, а может, и благодаря ей) историю типичного «героя нашего времени» — «креативного и состоявшегося человека». Что там говорить: многие узнали себя.

Вавилен Татарский (имя образовано от «Василий Аксёнов» и «Владимир Ильич Ленин»; впрочем, история советских имён знала и более замысловатые конструкции) и в самом деле вполне типичный молодой человек позднесоветского поколения из интеллигентной городской семьи. В юности писал стихи, поступил в Литинститут, но приземлился в коммерческой палатке — по вполне понятным каждому заставшему начало «лихих девяностых» в России причинам.

Впрочем, Татарский никогда не был большим моралистом, поэтому его занимала не столько оценка происходящего, сколько проблема выживания.

"Никаких связей, которые могли бы ему помочь, у него не было, поэтому он подошел к делу самым простым образом — устроился продавцом в коммерческий ларёк недалеко от дома".

***

Сюжет романа гораздо более линеен, чем в «Чапаеве и Пустоте». Карьера Вавилена Татарского катится, в общем, как по рельсам. При этом сам герой, как легко заметить, абсолютно инфантилен и самостоятельных действий почти не предпринимает. Его откровенно ведут. А вот кто ведёт, куда и зачем — собственно говоря, и есть «соль» книги.

Приятели Татарского — Сергей Морковин (сокурсник по Литинституту) и Андрей Гиреев (одноклассник), которые, каждый по-своему, продвигают главного героя, только слуги этой потусторонней силы.

Обязанности по «заботе» о Татарском между этими двумя «апостолами» строго поделены. Морковин занимается бизнесом, Гиреев — душой.

Обоих Татарский — давно после института и тем более после школы — встречает как бы невзначай, каждого — в свой срок, в нужное время и в нужном месте.

"Однажды у Татарского спросили пачку «Давидофф». Рука, положившая смятую стотысячную купюру на прилавок, была малоинтересной. Татарский отметил тонкую, еле заметную дрожь пальцев, посмотрел на аккуратно опиленные ногти и понял, что клиент злоупотребляет стимуляторами. Это вполне мог быть, например, бандит средней руки или бизнесмен — или, как чаще всего бывало, нечто среднее.
— Какой «Давидофф»? Простой или облегчённый? — спросил Татарский.
— Облегчённый, — ответил клиент, наклонился и заглянул в окошко.
Татарский вздрогнул — перед ним стоял его однокурсник по Литинституту Сергей Морковин".

Однокурсник незамедлительно приглашает Татарского в рекламную фирму, с которой связан сам. Так и началось восхождение главного героя к вершинам масс-медиа, пиара и земной власти. В нужный момент Морковин всегда оказывался рядом, помогал, спасал, направлял. А в финале он окажется заместителем Татарского по Межбанковскому комитету — можно сказать, что они образовали «правящий тандем».

Немногим позже главный герой встречает и второго «ангела-хранителя». Накануне Татарский (в поисках идей для рекламного ролика сигарет) нашёл у себя в кладовке принесённую откуда-то ещё в детстве и забытую папку — «приложение к диссертации по истории древнего мира», о Древнем Вавилоне, восхождении на зиккурат, богине Иштар и галлюциногенных грибах.

"На следующий день Татарский, все еще погруженный в мысли о сигаретной концепции, встретил в начале Тверской улицы своего одноклассника Андрея Гиреева, о котором ничего не слышал несколько лет. Гиреев поразил его своим нарядом — синей рясой, поверх которой была накинута расшитая непальская жилетка. В руках он держал что-то вроде большой кофемолки, покрытой тибетскими буквами и украшенной цветными лентами, ручку которой он вращал; несмотря на крайнюю экзотичность всех элементов его наряда, в сочетании друг с другом они смотрелись настолько естественно, что как бы нейтрализовывали друг друга".

Гиреев оказался наркоманом-интеллектуалом. Он помог «расширить сознание» и Татарскому — естественно, с помощью тех самых грибов.

В состоянии, говоря милицейским языком, наркотического опьянения главному герою открываются некоторые истины насчёт устройства мироздания, собственного пути в жизни, личного восхождения на зиккурат, а уж идей для творчества у него теперь оказалось море — с соответствующими последствиями для карьеры и кошелька.

Принципиально, что все высокие истины Татарский использует в первую очередь в сугубо прикладном смысле — применяет в рекламных текстах и роликах, «вставляет в концепции и базары».

Всё мировое культурное наследие годится, оказывается, только для этого. Как писал Маяковский, «футуристы прошлое разгромили, пустив по ветру культуришки конфетти». Вот именно этим Татарский — не футурист, но рекламист — и занимается.

А годится ли «культуришка» на что-то ещё? Это ведь, в сущности, та самая «вечность», о которой Татарский рассуждал в начале книги. Выродившаяся, никому не нужная, исчерпавшая саму себя.

Вот главный герой смотрит на типичную «романтическую» фотографию:

"Композиция была настолько перенасыщена романтизмом и вместе с тем до того неромантична, что Татарский, созерцая ее долгими днями, понял: все понятия, на которые пыталась опереться эта фотография, были выработаны где-то веке в девятнадцатом; их остатки перешли вместе с мощами графа Монте-Кристо в двадцатый, но на рубеже двадцать первого наследство графа было уже полностью промотано. Слишком много раз человеческий ум продавал сам себе эту романтику, чтобы сделать коммерцию на последних оставшихся в нем некоммерческих образах. Сейчас, даже при искреннем желании обмануться, почти невозможно было поверить в соответствие продаваемого внешнего подразумеваемому внутреннему. Это была пустая форма, которая уже давно не значила того, что должна была значить по номиналу. Всё съела моль: при виде условного Нибелунга со студийной фотографии возникала мысль не о гордом готическом духе, который подразумевался пеной волн и бакенбард, а о том, дорого ли брал фотограф, сколько платили за съемку манекенщику и платил ли манекенщик штраф, когда ему случалось испачкать персональным лубрикантом седалище казенных штанов из весенней коллекции. И это касалось не только фотографии над столом Татарского, но и любой картинки из тех, которые волновали когда-то в детстве: пальмы, пароход, синее вечернее небо, — надо было быть клиническим идиотом, чтобы сохранить способность проецировать свою тоску по несбыточному на эти стопроцентно торговые штампы".

Но как же быть человеку? Тоска о несбыточном никуда не делась. А на ней лишь зарабатывают, зарабатывают и зарабатывают.

А кстати, счастливы ли те, кто зарабатывает?

"Татарский окончательно запутался в своих выкладках. С одной стороны, выходило, что он с Эдиком мастерил для других фальшивую панораму жизни (вроде музейного изображения битвы, где перед зрителем насыпан песок и лежат дырявые сапоги и гильзы, а танки и взрывы нарисованы на стене), повинуясь исключительно предчувствию, что купят и что нет. И он, и другие участники изнурительного рекламного бизнеса вторгались в визуально-информационную среду и пытались так изменить ее, чтобы чужая душа рассталась с деньгами. Цель была проста — заработать крошечную часть этих денег. С другой стороны, деньги были нужны, чтобы попытаться приблизиться к объектам этой панорамы самому. В сущности, это было так же глупо, как пытаться убежать в картину, нарисованную на стене…"

Буддийский гуру, которого ближе к финалу книги цитирует Гиреев, говорит:

"…всегда рекламируются не вещи, а простое человеческое счастье. Всегда показывают одинаково счастливых людей, только в разных случаях это счастье вызвано разными приобретениями. Поэтому человек идет в магазин не за вещами, а за этим счастьем, а его там не продают".

Те, кто зарабатывает на людской «тоске о несбыточном», сами такие же люди, с теми же экзистенциальными проблемами, но притворяются, что у них всё в порядке. По существу, они торгуют тем, чего сами не имеют, — «простым человеческим счастьем».

Упомянутый выше Эдик — классический пример: несвежий замотанный дяденька, зарабатывающий на жизнь сочинением «эпатажной» чепухи для глянцевых журналов.

"Это был немолодой, толстый, лысый и печальный отец троих детей… Отрабатывая квартирную аренду, он писал сразу под тремя или четырьмя псевдонимами в несколько журналов и на любые темы. Псевдоним «Бло» они придумали вместе с Татарским, заимствовав название у найденного под ванной флакона жидкости-стеклоочистителя ярко-голубого цвета (искали спрятанную женой Эдика водку). В слове «БЛО» чувствовались неиссякаемые запасы жизненной силы и одновременно что-то негуманоидное, поэтому Эдик берег его. Он подписывал им только статьи, которые дышали такой беспредельной свободой и, так сказать, амбивалентностью, что подпись вроде «Сидоров» или «Петухов» была бы нелепа. В московских глянцевых журналах был большой спрос на эту амбивалентность, такой большой, что возникал вопрос — кто ее внедряет? Думать на эту тему было, если честно, страшновато, но, прочитав статью про восторг растущего зуда, Татарский вдруг понял: внедрял ее не какой-нибудь демонический шпион, не какой-нибудь падший дух, принявший человеческое обличье, а Эдик.
Конечно, не один — на Москву было, наверно, сотни две-три таких Эдиков, универсалов, придушенных бытовым чадом и обремененных детьми. Их жизнь проходила не среди кокаиновых линий, оргий и споров о Берроузе с Уорхоллом, как можно было бы заключить из их сочинений, а среди пеленок и неизбывных московских тараканов. В них не было ни снобской заносчивости, ни змеящейся похоти, ни холодного дендизма, ни наклонностей к люциферизму, ни даже реальной готовности хоть раз проглотить марку кислоты — несмотря на ежедневное употребление слова «кислотный». Но у них были проблемы с пищеварением, деньгами и жильем, а внешне они напоминали не Гэри Олдмена, как хотелось верить после знакомства с их творчеством, а скорее Дэнни де Вито".

Естественно, не эти «придушенные универсалы», глубоко на самом деле несчастные и несвободные люди, — хозяева этого мира.

Об этом, собственно, задумался главный герой. И засквозил потусторонний холодок.

"Но откуда мы — то есть я и Эдик — узнаем, во что вовлекать других? — думал Татарский. — С одной стороны, конечно, понятно — интуиция. Справок о том, что и как делать, наводить не надо — когда доходишь до некоторого градуса отчаяния, начинаешь улавливать все сам. Главную, так сказать, тенденцию чувствуешь голодным желудком. Но откуда берется сама эта тенденция? Кто ее придумывает, если все в мире — а в этом я уверен — просто пытаются ее уловить и продать, как мы с Эдиком, или угадать и напечатать, как редакторы всех этих глянцевых журналов?»
Мысли на эту тему были мрачны".

X. Страшный уродливый мир

Карьера Вавилена Татарского началась со сценария рекламного клипа, в котором прославлялись незыблемость и стабильность «Лефортовского кондитерского комбината» — логотип этой фирмы, вместе с надписью по-латыни «Спокойный среди бурь», был высечен на скале, единственной, возвышающейся над поверхностью поглотившего Землю океана.

Эта реклама навевала «сон золотой» заказчику, типичному бизнесмену начала «лихих девяностых», который жил в постоянном страхе. Но клип снять не успели — заказчика задушили.

Так и в мире, оказывается, нет никакой «скалы», никакой вечной и непреложной истины. Любые самые «святые» идеи годятся лишь на то, чтобы их использовать в рекламе и наварить немного бабла.

Восходя по ступеням своей карьеры, метафорического зиккурата, Татарский узнаёт и кое-что похлеще: Россией управляют вовсе не правительство и даже не олигархи, а так называемый Межбанковский комитет — огромная пиар-контора, которая и придумывает это правительство и этих олигархов. Их рисуют на компьютере и дают в телевизионный эфир, имитируя политику и экономику.

Но кто это делает и зачем, кто на самом деле всем управляет, — остаётся жуткой загадкой даже для самих работников Межбанковского комитета.

"- Понял, — сказал Татарский. — Кажется, понял… То есть как, подожди… Выходит, что те определяют этих, а эти… Эти определяют тех. Но как же тогда… Подожди… А на что тогда все опирается?
Не договорив, он взвыл от боли — Морковин изо всех сил ущипнул его за кисть руки — так сильно, что даже оторвал маленький лоскуток кожи.
— А вот про это, — сказал он, перегибаясь через стол и заглядывая в глаза Татарскому почерневшим взглядом, — ты не думай никогда. Никогда вообще, понял?
— А как? — спросил Татарский, чувствуя, что боль только что откинула его от края какой-то глубокой и темной пропасти. — Как не думать-то?
— Техника такая, — сказал Морковин. — Ты как бы понимаешь, что вот-вот эту мысль подумаешь в полном объеме, и тут же себя щипаешь или колешь чем-нибудь острым. […] И потом, постепенно, у тебя вокруг этой мысли образуется как бы мозоль, и ты ее уже можешь без особых проблем обходить стороной. То есть ты чувствуешь, что она есть, но никогда ее не думаешь. И постепенно привыкаешь. Восьмой этаж опирается на седьмой, седьмой опирается на восьмой, и везде, в каждой конкретной точке в каждый конкретный момент, есть определенная устойчивость. А завалит делами, нюхнешь кокоса и будешь конкретные вопросы весь день решать на бегу. На абстрактные времени не останется".

В конце концов эта загадка всё-таки откроется.

Служат все эти всемогущие пиарщики великой золотой богине Иштар, «самой идее золота», контролирующей людские души, заставляющей их думать только о деньгах и способах их добывания.

Когда Татарского выбирают очередным ритуальным «мужем великой богини», он становится новым начальником Межбанковского комитета. Предыдущего «мужа», Азадовского, убивают. Понятно, что та же участь ждёт рано или поздно и самого Татарского.

Легко увидеть, что Иштар — лишь ещё один псевдоним «золотого тельца», мамоны, дьявольщины и бездуховности. Роман Пелевина «Поколение «П» встаёт в длинный благородный ряд сочинений, относящихся к т.н. гуманистической литературной традиции. Впрочем, то же самое относится практически ко всем текстам этого автора. При желании можно увидеть в них почти чеховскую грусть по поводу мира, устроенного именно так, как устроен, и людей, которые не видят другого выхода.

"Когда-то и ты и мы, любимый, были свободны, — зачем же ты создал этот страшный, уродливый мир?»
— А разве это сделал я? — прошептал Татарский.
Никто не ответил".

На этот вопрос может ответить лишь сам читатель, и не по поводу главгероя, а по поводу себя.

***

Кроме «Затворника и Шестипалого», «Омона Ра» и двух Главных Произведений, в 90-е годы Виктор Олегович написал ряд блестящих рассказов, любимую многими повесть «Жёлтая стрела» (образец самокопирования, пересказ того же «Затворника» на основе чуть другой метафоры: жизнь уже не птицефабрика, а поезд, люди в нём пассажиры, ну и так далее; возможно, идея «Стрелы» автору была навеяна прослушиванием известной песни «Машины времени») и, конечно, роман «Жизнь насекомых», основанный уже на метафоре «люди — насекомые».

Вдохновлялся ли Пелевин рассказом Кафки «Превращение» — неизвестно. Похоже, что да.
Люди — насекомые, а насекомые — люди, они текуче переходят из одной формы в другую и обратно, как в программе компьютерного «морфинга», и жизнь их — конечно, не более чем унылое копошение, присущее насекомым. (Татарский из «Дженерейшн Пи» был бы в этом мире главным тараканом.)

Одни люди становятся, когда приходит их черёд, «конопляными клопами», которых забивают в косяк и скуривают, но и те, кто их выкурил, оказываются мухами и комарами, которых так же рано или поздно тем или иным способом прикончат другие насекомые.
Многослойность, «матрёшечность», закольцованность этого мира, в котором происходят грустные и трогательные истории.

Девушка-муха, ищущая того самого женского счастья, но увязшая в липкой ленте. Комар-недотыкомка, решившийся (под воздействием разбитных приятелей) на настоящий полёт — и, как часто происходит в таких случаях, всё для него заканчивается трагично.

Жуки-навозники, обречённые всю жизнь толкать перед собой шарик «этого самого», — более того, постепенно с этим шариком отождествляясь. Типовая история советско-русской жизни, мужской и женский вариант, — «муравьихи Марины» (офицерской, понимаешь, вдовы, чья дочь не стала повторять честную её жизнь и стала развратной мухой — той самой, что однажды прилипла) и «таракана Серёжи», проведённая в вечном земляном копошении, в поисках бабла  причём это копошение включило в себя даже и эмиграцию в США.

"Серёжа вдруг с недоумением подумал, что за всю долгую и полную усилий жизнь, в течение которой он копал, наверное, во все возможные стороны, он так ни разу и не попробовал рыть вверх. […]
Серёжа понял, что это и есть тот самый вечер, когда он начал свое длинное подземное путешествие, потому что никакого другого вечера просто не бывает, и еще он понял, о чем трещат — точнее, плачут — цикады. И он тоже затрещал своими широкими горловыми пластинами о том, что жизнь прошла зря, и о том, что она вообще не может пройти не зря, и о том, что плакать по всем этим поводам совершенно бессмысленно. Потом он расправил крылья и понесся в сторону лилового зарева над далекой горой, стараясь избавиться от ощущения, что копает крыльями воздух. Что-то до сих пор было зажато у него в руке — он поднес ее к лицу, увидел на ладони измятый и испачканный землей коробок с черными пальмами и неожиданно понял, что английское слово «Paradise» обозначает место, куда попадают после смерти".

«Положительными» героями этой, возможно, самой грустной пелевинской вещи являются лишь два мотылька, Митя и Дима. По крайней мере, они летят к свету — или, если угодно, к Свету. А для остальных людей-насекомых «светится только танцплощадка». Увы.
Впрочем…

"…А на танцплощадке народ, все смеются, танцуют, и песня играет, вот как сейчас. Глупая страшно. (…) А меня эта музыка почему-то трогает.
— Бывает, — сказал Дима.
— Я тебе даже так скажу, — с горячностью продолжал Митя, — если самый главный ленинградский сверчок возьмет лучшую шотландскую волынку и споет под нее весь «Дао дэ цзин», он и на сантиметр не приблизится к тому, во что эти вот идиоты, — Митя кивнул в сторону, откуда доносилась музыка, — почти попадают.
— Да во что попадают?
— Не знаю, — сказал Митя. — Как будто раньше было в жизни что-то бесценное, а потом исчезло, и только тогда стало понятно, что оно было. И оказалось, что абсолютно всё, чего хотелось когда-то раньше, имело смысл только потому, что было это, непонятное. А без него уже ничего не нужно. И даже сказать про это нельзя".

Завершается «Жизнь…» именно цитатой из популярной «глупой песни». Как и песня «Ой, то не вечер…» в «Чапаеве и Пустоте», она в контексте обретает глубокий смысл:

Только никому
Я не дам ответа,
Тихо лишь тебе я прошепчу:
Завтра улечу
В солнечное лето,
Буду делать всё, что захочу.

(«Будду делать всё, что за хочу» — как перефразировал хорошо относящийся к Пелевину критик Курицын.)

Ну а кто, собственно, сказал, что группа «Мираж» и прочие попсовики-затейники поют не об этом, сквозь всю чепуху и халтуру всё-таки «почти попадая» в невнятные человечьи мечты о несбыточном лете — когда «и ты, и мы, любимый, были свободны»?..

XI. Переходный период

С началом нового века в России, как известно, началась и новая политико-социальная эпоха — для кого-то «авторитаризм» и «власть чекистов», для кого-то «возрождение и укрепление страны», альтернатива «лихим девяностым».

Как бы в желании разобраться в переменах и, соответственно, определиться с дальнейшим творчеством, несколько лет Пелевин не издавал новых романов. И вот осенью 2003 года вышла его очередная книга — «Диалектика переходного периода из ниоткуда в никуда».

"Жизнь менялась. Бандиты исчезали из бизнеса, как крысы, которые куда-то уходят перед надвигающимся стихийным бедствием. По инерции они все еще разруливали по дорогам на вульгарно дорогих машинах и нюхали героин в своих барочных дворцах, но все чаще на важную стрелку с обеих сторон приезжали люди с погонами, которые как бы в шутку отдавали друг другу честь при встрече — отчего делалось неясно, можно ли вообще называть такое мероприятие стрелкой".

Это из романа «Числа», который и составляет «системообразующую» часть книги — кроме него, «Диалектика…» включает несколько рассказов.

Главный герой «Чисел» — ещё один «герой нашего времени», толстячок Стёпа, выросший из советского подростка в новорусского банкира.

Стержень его личности — прикладная нумерология: он считает своим счастливым числом 34 (цифры, дающие в сумме семёрку), а число 43, где цифры в обратном порядке, — соответственно, несчастливым. Все решения Стёпа принимает исходя из этого — и ему действительно, к посрамлению сторонников здравого смысла, сопутствует успех.

"Всё можно было объяснить простым самовнушением. Только это объяснение на самом деле не объясняло ничего. Человеческое существование, говорил один Степин знакомый, и есть не что иное, как сеанс самогипноза с принудительным выводом из транса. Слово „самовнушение“ звучало научно, но Степа не изучал свою жизнь, а жил ее. Как бы это ни называли другие, радость, наполнявшая его душу, когда судьба посылала ему тройку с четверкой в нужном порядке, была для него совершенно реальна. Но за это приходилось платить такой же реальной тоской, которая сжимала его сердце, когда порядок цифр оказывался обратным".

Российские политические перипетии начала «нулевых» годов сказались на его жизни и бизнесе так: вместо криминальной чеченской «крыши» («двух братьев с библейскими именами Иса и Муса») его банк стали контролировать коррумпированные чекисты во главе с начальником некоего «четвёртого главного управления» капитаном Лебёдкиным (вольная шутка в адрес Достоевского).

Впоследствии у главного героя появился и духовный гуру — наподобие Гиреева в «Дженерейшп Пи», но эпоха-то сменилась, так что и эта область жизни поставлена под надёжный контроль.

"Всё в нем выдавало осведомителя ФСБ — восемь триграмм на засаленной шапочке, нефритовый дракон на впалой груди, расшитые фениксами штаны из синего шелка и три шара из дымчатого хрусталя, которые он с удивительной ловкостью крутил на ладони таким образом, что они катались по кругу, совсем не касаясь друг друга. Когда он взял в руки гитару и, отводя глаза, запел казацкую песню „Ой не вечер“, Степа укрепился в своем подозрении. А когда Простислав предложил принять ЛСД, отпали последние сомнения".

Так главный герой оказался под всесторонней опёкой «искусствоведов в штатском» (Стёпа был не против — «наоборот, он старался чаще бывать в их обществе, чтобы власть как можно большим количеством глазёнок видела, что ему нечего скрывать», впрочем, он считал, что главную свою тайну — «особые отношения» с числом 34 — ему от «глазёнок» удалось скрыть; ошибался, естественно).

В его личной жизни — тоже перемены: роман с англичанкой Мюс, работающей в его банке референтом. Очередной «алхимический брак России с Западом».

Беда пришла откуда ждали: Стёпе исполняется 43 года, ну и пошло-поехало.

Появляется его антагонист — поклоняющийся числу 43 банкир Жора Сракандаев, гомосексуал и покровитель богемы. Попытка Стёпы его уничтожить превращается в феерически-наркотический половой акт — да-да, в неестественной, понимаешь, форме. «Англичанка гадит» — уводит из Стёпиного банка несколько миллионов долларов.

В порядке насмешки судьбы (точнее, автора), единственным человеком, который может эти деньги вернуть, оказывается именно Жора Сракандаев. Степа уже готов оказывать ему регулярные интимные услуги — но…

Впрочем, избежим того, что в заметках о кинофильмах называют «спойлером» - раскрытием сюжета.

В итоге автор поступает со Стёпой примерно так же, как герой Петра Мамонова из фильма «Остров» — с архиереем, героем, соответственно, Виктора Сухорукова: освобождает от мирского и открывает возможность духовного перерождения.

Потеряв всё (кроме сравнительно мелкой заначки), Стёпа бежит — по крайней мере, что называется, навостряет лыжи — за границу.

Что касается чисел 34 ; 43, то они как бы взаимоуничтожились и больше влияния на Стёпину жизнь и душу не оказывают.

Правда, главгерой наметил себе-таки новое несчастливое число — 60, с дорожного знака (ограничитель скорости) на пути в «Шереметьево-2», но тут же утешил себя: ещё семнадцать лет спокойной жизни. Занавес.

Роман «сопровождают» пять рассказов.

«Македонская критика французской мысли» — о том, как один из эпизодических героев «Чисел», богемный меценат с весёлыми именем и фамилией — Насых Насратуллаевич, путем одного метафизического ритуала спасает (или думает, что спасает) западную цивилизацию от инфернальной энергии России.

«Акико» — образцовая сатира на тему порносайтов и порноклиентов, настоятельно рекомендуется к прочтению.

«Один вог» — маленькая сатирическая зарисовка о гламуре.

«Фокус-группа» — о загробных мытарствах.

«Гость на празднике Бон» — изящное эссе о Юкио Мисиме, причём от первого лица.

Критика восприняла «Диалектику» в целом прохладно. Отмечались отдельные удачные моменты, всплески «локального юмора» (по выражению одного из рецензентов) — но, по преобладающему мнению, некой цельной картины у Пелевина не сложилось, всё в его новой книге как-то рыхло и необязательно.

Иначе говоря, к «переходному периоду» в этой своей работе Виктор Олегович всё же только примеривался и пристреливался.

***

Следующий «выстрел» Пелевина — «Священная книга оборотня» (многие в Интернете упорно называют её «настольной»), 2004 года выпуска.

Главная героиня, бессмертная нимфетка, лиса-оборотень с неприличным именем А Хули («мой личный секс-символ», сказал о ней сам автор; отметим, что роман написан от первого лица), живёт в Москве и зарабатывает элитной проституцией.

На самом-то деле она, используя гипнотическую силу, просто внушает своим клиентам, что они совершают с ней половой акт.

Однажды она встречает свою настоящую любовь — оборотня в погонах (в прямом и переносном смысле), по имени Александр, коррумпированного волко-чекиста и, вообще-то, православного патриота. (Его эскапады на эту тему, в стиле газеты «Завтра», заслужили одобрение со стороны самой газеты «Завтра» — была там на «Священную книгу…» благожелательная рецензия.)

Между двумя сверхсуществами завязывается роман. Но лиса А Хули — чистая буддистка, тысячи лет ищущая просветления и спасения; Александр же все истины, которые она открывает перед ним, использует в сугубо прикладном смысле.

В итоге он остаётся — в новом своём образе — спасать Россию («Дивную силу, полученную от тебя в дар, я направлю на служение своей стране»), а главная героиня всё-таки постигает высшую истину и покидает этот мир.

"Мир, который мы по инерции создаем день за днем, полон зла. Но мы не можем разорвать порочный круг, потому что не умеем создавать ничего другого. Любовь имеет совсем иную природу, и именно поэтому ее так мало в нашей жизни. Вернее, наша жизнь такая именно потому, что в ней нет любви. А то, что принимают за любовь люди — в большинстве случаев телесное влечение и родительский инстинкт, помноженные на социальное тщеславие. Оборотень, не становись похожим на бесхвостую обезьяну. Помни, кто ты!"

Итак, «переходные периоды» меняются, а спасение — всё то же и всё в том же.

XII. Рома, в элиту вошедший

Роман про Романа Шторкина, «Empire V» или «Ампир В», вышедший в 2006 году, — самая кинематографичная, на мой взгляд, книга Пелевина. (Пока из пелевинского творчества экранизированы, насколько знаю, две вещи: рассказ «Синий фонарь» и роман «Дженерейшн Пи»; на момент написания этой главки ни того, ни другого фильма я не видел).

Жил себе обычный парень, и однажды ему выпадает шанс, ну и так далее. «Человек-паук», «Матрица», «Особо опасен», далее везде.

Экранизация романа потребует размаха, стиля, компьютерных спецэффектов.

В сущности, для писателя этот роман — попытка (удачная) «поработать с молодёжью», с поколением, которое по малолетству не читало его книг 90-х годов. Обычно Пелевин в качестве главного героя брал человека своего поколения, понятного и близкого, 60-х годов рождения, последнего, вкусившего в полной мере советскую жизнь. (Бессмертная лиса А Хули, живущая на Земле с сотворения мира, не в счёт.)

А здесь — 19-летний герой, родившийся (если считать год издания романа временем действия — «нашими днями») в 1987 году. Тем не менее «советская парадигма» на него повлияла.

Если поколение 60-х — последнее, полностью сформировавшееся в СССР, то поколение 80-х — последнее, которое хотя бы краешком зацепило «уходящую империю».

"…я видел удивительную фреску: плоский диск земли лежал на трех китах в бледно-голубом океане. Из земли росли деревья, торчали телеграфные столбы и даже катил среди нагромождения одинаковых белых домов веселый красный трамвай. На торце земного диска было написано «СССР». Я знал, что родился в этом самом СССР, а потом он распался. Это было сложно понять. Выходило, что дома, деревья и трамваи остались на месте, а твердь, на которой они находились, исчезла… Но я был еще мал, и мой ум смирился с этим парадоксом так же, как смирялся с сотнями других. […] По-настоящему я запомнил себя с момента, когда детство кончилось. Это произошло, когда я смотрел по телевизору старый мультфильм: на экране маршировала колонна коротышек, счастливых малышей из советского комикса. Весело отмахивая руками, коротышки пели:
Но вот пришла лягушка,
Зелёненькое брюшко,
Зелёненькое брюшко,
И съела кузнеца.
Не думал, не гадал он,
Никак не ожидал он
Никак не ожидал он
Такого вот конца…
Я сразу понял, о каком кузнеце речь: это был мускулистый строитель нового мира, который взмахивал молотом на старых плакатах, отрывных календарях и почтовых марках. Веселые коротышки отдавали Советскому Союзу последний салют из своего Солнечного города, дорогу в который люди так и не смогли найти.
Глядя на колонну коротышек, я заплакал. Но дело было не в ностальгии по СССР, которого я не помнил. Коротышки маршировали среди огромных, в полтора роста, цветов-колокольчиков. Эти огромные колокольчики вдруг напомнили мне о чем-то простом и самом главном — и уже забытом мною.
Я понял, что ласковый детский мир, в котором все предметы казались такими же большими, как эти цветы, а счастливых солнечных дорог было столько же, сколько в мультфильме, навсегда остался в прошлом. Он потерялся в траве, где сидел кузнечик, и было понятно, что дальше придется иметь дело с лягушкой — чем дальше, тем конкретней…
У нее действительно было зелёненькое брюшко, а спинка была чёрной, и на каждом углу работало её маленькое бронированное посольство, так называемый обменный пункт. Взрослые верили только ей, но я догадывался, что когда-нибудь обманет и лягушка — а кузнеца будет уже не вернуть…"

Так ушедшая эпоха цепляет за душу даже тех, кто застал её на заре жизни. Тем более что защитники «новой реальности», пропагандисты «современных ценностей», лицемерны и неприглядны — как отец Ромы, давно ушедший из семьи:

"Тот работал журналистом в крупной газете; я даже нашел в интернете его колонку. С маленькой фотографии над столбцом текста приветливо глядел лысый человек в очках-велосипеде, а текст статьи объяснял, что Россия никогда не станет нормальной страной, пока народ и власть не научатся уважать чужую собственность.
Мысль была справедливая, но отчего-то меня не вдохновила. Возможно, дело было в том, что отец часто употреблял выражения, которых я тогда не понимал («плебс», «вменяемые элиты»). Улыбка на родительском лице вызвала во мне ревнивую досаду: она явно была адресована не мне, а вменяемым элитам, чью собственность я должен был научиться уважать".

В общем, из Ромы Шторкина мог бы получиться и нацбол, но получился вампир.

Вышло это просто: гуляя по летней Москве, парень увидел стрелку, нарисованную зелёным мелом на асфальте, с подписью: «Реальный шанс войти в элиту». Стрелка привела в квартиру, где его поджидал странный человек в маске. Усыпил, связал, рассказал, что к чему, и укусил, а потом — застрелился. (Были причины.)

Укус передаёт другому человеку «сущность вампира» — некую органическую субстанцию, которую называют «языком» и которая образует «дополнительный мозг».

Теперь Рома может «дегустировать» людей — по одной капле крови («красной жидкости», как говорят вампиры, в чьей среде слово «кровь» считается неприличным) узнавать о человеке всё, заглядывать в глубь его сознания, изучать его навыки. (Идею заимствовал Борис Акунин в романах «Квест» и «Сокол и ласточка».)

Но главное — Рома узнаёт многое об устройстве этого мира.

«Язык» — это часть тела Великой Мыши, богини и кормилицы вампиров, издавна живущей на Земле. Собственно говоря, именно Великая Мышь вывела людей, чтобы питаться ими. Люди с «подселёнными» им в мозг «языками» являются вампирами, её служителями и помощниками.
Питаются Мышь и вампиры не кровью как таковой — а человечьими низменными желаниями и устремлениями. Поскольку это и есть пища вампиров, они всячески потакают и способствуют тому, чтобы человек за пределы таких желаний и устремлений никогда не вышел.

Для этого вампиры придумали «две главных вампирических науки» — гламур и дискурс. Это, соответственно, внешнее (картинка) и словесное (текст) выражение материальных ценностей. (Классическое сочетание гламура и дискурса — типичный глянцевый журнал.)

Гламур и дискурс заставляют людей комплексовать по поводу отсутствия тех или иных материальных благ и стремиться к ним, отдавая этой погоне все физические и душевные силы — таким образом они, не сознавая этого, кормят Великую Мышь и её слуг.

Продукт «перегонки» человеческих желаний, пригодный для употребления в пищу, вампиры называют баблосом.

Снова легко заметить, что Великая Мышь — парафраз Золотого Тельца, Мамоны, в конце концов, Диавола.

***

Рома Шторкин (которому присвоили имя Рама — вампиры носят имена богов любых религий) в этом вампирском «комьюнити» делает карьеру, как и Вавилен Татарский — в сфере пиара. Кстати, Татарский проскользнёт в одном из эпизодов.

Эти пиарщики, гламурщики, вообще все «сильные мира сего» — члены Ордена Халдеев, такие же слуги Великой Мыши, как вампиры, но стоящие на ступень ниже (потому что у них нет «языка»). И богиня Иштар, которой поклоняются халдеи, — псевдоним Великой Мыши, даже, точнее, её «сменной головы».

Да, Мыши (вполне реальному гигантскому существу, подвешенному вверх лапами в гигантской пещере под Москвой, тайном святишище вампиров), чтобы улавливать человеческие устремления, присущие той или иной эпохе, нужны «сменные головы» — людей, которые наиболее, как говорится, отвечают чаяниям этой самой эпохи. (Однажды Рома Шторкин видит эту череду усохших, «отработанных» голов — с первобытных времён до наших дней.)

На момент, когда он становится вампиром, роль «сменной головы» выполняет голова по имени Иштар Борисовна, она же Примадонна, — думаю, это не нуждается в комментариях. Её время уже уходит, вампиры готовят смену, и смертный страх довлеет над «сменной головой богини» так же, как над простыми смертными.

"- Ты позавчера ночью опять о душе думал?
— Думал, — признался  я.
— А что это такое — душа?
— Не знаю, — ответил  я. — Меня наши уже спрашивали.
— Так как же ты можешь о ней думать, если ты не знаешь, что это такое?
— Сами видите, — сказал  я.
— Действительно… Слушай, ты и о смысле жизни думаешь?
— Бывает, — ответил я смущенно.
— О том, откуда мир взялся? И о Боге?
— И такое было.

Иштар нахмурилась, словно решая, что со мной делать. На ее гладком лбу возникла тонкая морщинка. Потом морщинка разгладилась.
— Я тебя вообще-то понимаю, — сказала она. — Я и сама размышляю. Последнее время особенно… Но у меня-то хоть повод есть. Конкретный. А ты? Ты же молодой совсем, должен жить и радоваться! Вместо нас, пенсионеров! […]
— Значит, так, — сказала она. — Я, конечно, богиня, — но на эти твои вопросы ничего умного ответить не смогу. Потому что я богиня в очень узкой области".

В конце концов в поисках ответа (Иштар Борисовна, добрая душа, всё-таки подсказала, к кому обратиться) Рома-Рама кое-что узнаёт и понимает.

"Наша планета — вовсе не тюрьма. Это очень большой дом. Волшебный дом. Может, где-то внизу в нем есть и тюрьма, но в действительности это дворец Бога. Бога много раз пытались убить, распространяли про него разную клевету, даже сообщали в СМИ, что он женился на проститутке и умер. Но это неправда. Просто никто не знает, в каких комнатах он живет — он их постоянно меняет. Известно только, что в тех комнатах, куда он заходит, чисто убрано и горит свет. А есть комнаты, где он не бывает никогда. И таких все больше и больше. Сначала сквозняки наносят туда гламур и дискурс. А когда они перемешиваются и упревают, на запах прилетают летучие мыши".

Тем не менее, при определённых обстоятельствах (читайте книжку, дамы и господа, она того заслуживает), он достигает максимума вампирской карьеры, становится другом Иштар — уже другой «сменной головы».

Это и есть вершина человеческо-вампирских устремлений, «вершина Фудзи», на которой «темно и холодно, одиноко и пустынно», и по-прежнему нет ответа на вечные вопросы — а точнее, искать эти ответы не хочется, ибо страшно. Но это выбор. И, заметим, выбор человека (или вампира?), который всё осознаёт и понимает. Потому и даёт в финале такой совет:

"Спешите жить. Ибо придет день, когда небо лопнет по швам, и свет, ярости которого мы даже не можем себе представить, ворвётся в наш тихий дом и забудет нас навсегда".

Возможно, именно «Empire V» — лучшая вещь Пелевина.

XIII. Прощальные песни

Последнюю книгу, «Прощальные песни политических пигмеев Пиндостана» (2008), не обругал только ленивый.

В самом деле, впечатление — что писатель просто взял пять рассказов, лежащих в ящике стола (или на жёстком диске компьютера), и опубликовал как книгу.

Мало кто обратил внимание, что «ППППП» сделана по той же схеме, что и книга, ознаменовавшая «возвращение» Пелевина в начале «нулевых» годов, — «Диалектика переходного периода (из ниоткуда в никуда)». Там был «системообразующий» роман «Числа» и несколько рассказов-спутников.

В новой книге тоже есть «главная», она же первая, повесть «Зал поющих кариатид». Схожесть аббревиатур — «ДПП» и «ППППП» наводит на подозрение: не хочет ли Пелевин «попрощаться» с нами, закольцевав так своё творчество «нулевого» десятилетия? И следующая книга выйдет уже в десятых годах двадцать первого века?
Поживём — увидим.

Все тексты в новой книге — типично пелевинские, но любопытно, что градус сатиры и политизированности в них выше, чем в предыдущих. Если уж «прощальные песни», то высказать можно всё. Это, конечно, не прямолинейные политические памфлеты Владимира Сорокина «День опричника» и «Сахарный Кремль», но шаг в ту сторону. Кого-то это может и покоробить.

На весёлой обложке книги есть изображение телепузика с простреленной башкой и подпись «Зачищено три олигарха!». Всё верно.

В персонажах узнаются вполне реальные, известные «сильные мира сего» (халдеи в терминологии «Дженерейшн Пи» и «Empire V») : один элитный сутенёр, один влиятельный чиновник, один политтехнолог, один галерист, не считая уж обобщённых образов олигархов, гаишников, «силовиков» и даже «гламурных кис». (Притча об асассине, заключающая, выбивается из этого ряда.)

«Зал поющих кариатид» — история про тайный развлекательный центр, призванный отвлечь российских олигархов от заграничных увеселений (подрыв репутации родной державы и так далее). Организован и курируется он, естественно, истинными хозяевами новой России, которых принято обобщённо называть «силовиками» и «чекистами». Расположен, естественно, под Рублёвкой — в смысле не «около» Рублёвки, а действительно под землёй. Напрашивается сравнение с рейхсканцелярией Гитлера — и в тексте оно действительно есть.

В это суперэлитное заведение набирают обслуживающий персонал — готовых на всё за большие деньги юношей и девушек, в числе которых и главная героиня, Лена. «Дядя Петя», эдакий главный кадровик развлекательного центра, вводит их в курс дела.

"— Представьте кариатид, — продолжал он, — которые оживают по желанию клиента, поют, вступают с ним в беседу, оказывают ему различные услуги интимного характера… Но только в том случае, если клиенту это интересно. Все остальное время они пребывают в оцепенении, являясь просто деталью интерьера, в котором может происходить что угодно — от изысканной оргии до собрания акционеров. При желании клиент может прийти в это пространство со своими девушками или даже с семьей, и тогда вы должны будете часами сохранять каменную неподвижность. Ну, или создавать звуковой фон, выступая с вокальными номерами.
— А как мы будем часами сохранять каменную неподвижность? — спросила коротко стриженная блондинка с первого ряда. — Или Родина научит?
— Не иронизируй, киса, — ответил дядя Петя. — Вот именно что научит. Завтра утром. Только сначала подписки соберёт".

Для «сохранения каменной неподвижности», оказывается, разработан секретный препарат, вытяжка из мозга и нервной системы богомола — насекомого, которое может, охотясь на других насекомых, долгое время «притворяться сухой веточкой».

И всё бы ничего, да только у препарата обнаруживаются «побочные эффекты» — он тоже «расширяет сознание» в ненужную «хозяевам мира сего» сторону.

«Архетипический богомол», появляющийся в видениях Лены, становится её гуру, наставляет на путь истинный и… Да, приводит к итоге к тому же «полному и окончательному освобождению», которым Пелевин всегда награждает своих любимых героев и героинь.

"…Голова Ботвиника еще не отделилась от тела, когда Лена поняла, что экзамен сдан: она снова увидела счастливую лужайку, залитую дрожащим и переливающимся солнечным светом. К ней спешили два больших богомола, которые должны были помочь ей с переездом. У них в лапках были специальные стрекочущие палочки, которыми они помогали ей скинуть человеческое тело навсегда, и, хоть это было немного больно, она знала, что вместе с телом навсегда пройдет и боль.
«Интересно, — думала она, — а что во мне? Неужели такое же серое и смрадное? Сейчас вот и узнаем… Нет, не такое. Вот оно. Оно яркое… Светлое… Чистое… Какая все-таки красота…»

При чём здесь голова Ботвинника (не шахматиста), узнает каждый, кто прочтёт эту вполне достойную работу Пелевина.

Остальные рассказы, за вычетом уже упомянутого «Ассасина», — по существу изящные фельетоны, пинающие «сильных мира сего» и в хвост и в гриву.

Одного самодовольного, пресыщенного, всезнающего, хамоватого и вполне мерзкого олигарха уже казнили в «Зале поющих кариатид» (вот и выдал я тайну головы Ботвинника).

Второй подобный дядя, по имени Алексей Иванович, наказывается в рассказе «Кормление крокодила Хуфу». Нищий бродячий фокусник (а на самом деле, возможно, тайный творец этого мира), над которым насмехается Алексей Иванович, отправляет его катать тачку на великие стройки Древнего Египта.

В рассказе с прямолинейным названием «Некромент» — история коррумпированного генерала ГАИ, который под воздействием «патриотических идеологов» придумал свою метафизическую концепцию: если делать «лежачие полицейские» из праха реальных милиционеров, то их души будут верными стражами Родины.

Эту идею генерал воплотил в жизнь (заманивая на смерть своих коллег-подчинённых якобы для гомосексуальных утех). А потом и сам, застрелившись, стал таким же «лежачим полицейским».

Для общества всё это прошло незамеченным, затерялось — и здесь Пелевин мимоходом ставит диагноз нашему Интернету, да и всему «медийному пространству», а точнее, всем нам, потребителям и соучастникам.

"Вот как выглядели заголовки о деле Крушина в общемедийном контексте той недели, когда информация о деле генерала еще могла считаться «новостью» и «событием» (для полноты картины читатель может сам домыслить выскакивающие из-под строчек поп-апы, призывающие купить «Мерседес» S-класса или ознакомиться со «скандальной фотосессией первой красавицы»):
16 мая
— Медсестры заклеивали брошенным младенцам рты
— Застрелившийся милиционер сжигал коллег в печурке
— Тайна кладбища секс-рабынь: главный сутенер убил и закопал в лесу собственную дочь
17 мая
— Девочка, икавшая 38 дней, успокоилась с приходом весны
— Мышь из штата Мэн похитила вставную челюсть
— Гомосексуалистов из ГАИ ждало огненное погребение
18 мая
— Женщин привлекает запах огурцов
— «Лежачие полицейские» сделаны из человеческого праха
— Генерал-самоубийца любил желтоволосых парней
19 мая
— Геев и лесбиянок поженят под водой
— В суд передано дело педофила-олигофрена, орудовавшего на территории Кремля
— Пепел ГАИ стучит в твои шины
20 мая
— Четырнадцатилетние школьницы рожали в туалете
— Король проституток Гамбурга повесился в подвале пивной
— Милицейский генерал занимался некромантией в служебном кабинете
21 мая
— Ганноверские полицейские три часа гнались за беременной коровой
— 180 геев из ГАИ пропало без вести в Сочи
— Козлы спасли непальский «Боинг» от гнева божества
Мы видим, что даже два поставленных рядом заголовка, посвященных делу Крушина, совершенно тушуются на этом ярком и жизнеутверждающем фоне".

Да уж.

***

В «самом фельетонном» рассказе книги — «Пространство Фридмана» — описывается, как специалисты пытаются проникнуть в сознание сверхбогатых людей.

«Простая параллель с теорией черных дыр позволяет видеть, что должна существовать сумма денег, личное обладание которой приведет к подобию гравитационного коллапса, ограниченного рамками одного сознания. (…) Ее точное значение в настоящий момент засекречено; скажем только, что порог Шварцмана успели пересечь многие российские бизнесмены. Расчеты показывают, что после пересечения этого порога никакой реальной информации о внутренней жизни сверхбогатого субъекта получить уже нельзя — хотя внешнему наблюдателю по-прежнему будет представляться, что тот способен вступать в общение и обсуждать широкий круг тем, от футбола до бизнеса…»

С помощью разных ухищрений (специальных подопытных «баблонавтов», электродов, вживлённых в мозг, и тому подобное) проникнуть в сознание сверхбогатых удалось.
Оказалось, что видят они одно и то же:

«обыкновенный коридор, с плиточным полом и стенами, крашенными в зеленый цвет примерно до высоты в два метра (выше стены были белыми). В нескольких метрах впереди коридор поворачивал вправо, в какое-то неосвещенное пространство, но сказать, что там, было сложно. Попытка увидеть изображение в инфракрасном и ультрафиолетовом диапазонах мало что добавила к первоначальной картине; выяснилось только, что за углом находится что-то очень горячее".

Ассоциации с тюрьмой, расстрельным коридором («зелёной милей» на американском сленге) и с адом, думаю, пояснять не стоит.

"Конечно, трудно смириться с научно доказанным фактом, что многогранная творческая активность людей, населяющих вершину человеческой пирамиды, есть просто релятивистская иллюзия, а на деле сознание любого из них — застывший глазок, вглядывающийся в полутьму ведущего неизвестно куда коридора.
Скорей всего, именно психологическая непереносимость подобной мысли (или обострение войны внутри силовых структур) и стоит за муссируемыми желтой прессой слухами, будто во время эксперимента произошла элементарная техническая ошибка, и поступающая от баблонавтов телеметрия при коммутации проводов была перепутана с картинкой камеры наблюдения в резервной бойлерной гостиницы «Метрополь» (под которой, как известно, и располагается секретный компьютерный центр ФСБ). Что ж, каждый верит в то, что ему по нраву".

М-да.

Как отметила (беотносительно к творчеству Пелевина) в одном эссе писательница Татьяна Толстая, «положительный образ предпринимателя у нас ещё (или уже?) невозможен». И её в общем правильные рассуждения в том же эссе («Купцы и художники», 1998): «русская литература совершенно обошла стороной практическую пользу денег, их неимоверное удобство», «российскому бизнесу очень не хватает доверия общества», «предпринимательство — это не купание в шампанском с голыми бабами, а прежде всего труд, труд тяжёлый и опасный, труд полезный, труд радостный…» — всё ещё мимо, мимо, мимо.

А вот Пелевин — в точку, в точку, в точку.

Почему так?

На этот вопрос, думаю, читатель может ответить самостоятельно.

***

Всё-таки надеюсь, что «Прощальные песни политических пигмеев Пиндостана» — не последняя (а ещё больше надеюсь, что далеко не последняя) книга Виктора Олеговича, хотя, возможно, действительно он решил закончить на этом «нулевые» годы двадцать первого века. Впрочем, и «нулевые» близятся к концу — пишу это в марте 2009-го. Подождём.

На этом завершаю эссе о произведениях Пелевина.

Темы вроде «использования мата» или «пропаганды наркотиков» в творчестве этого писателя, как видите, я не поднимал — за их полной, на мой взгляд, бессмысленностью. Кроме старой шутки о том, что "жопа есть, а слова нет", мне по этому поводу сказать, право, нечего. (Почти уверен, что рано или поздно Виктора Олеговича включат в школьную программу, как говорится, несмотря на и невзирая на. Возможно, вся "обсценная" лексика в этом случае будет заменена многоточиями.)

Не занимался я и глубоким лингвоструктурным, литературоведческим, культурологическим, религиоведческим и прочим анализом — право, чтобы получать удовольствие от книги, необязательно знать точное значение термина «ирреальная модальность». Пусть этим занимаются учёные для учёных.

Точнее по этому поводу, как всегда, высказался Владимир Набоков:

«Под поэзией я понимаю тайны иррационального, познаваемые при помощи рациональной речи. Истинная поэзия такого рода вызывает не смех и не слезы, а сияющую улыбку беспредельного удовлетворения, блаженное мурлыканье, и писатель может гордиться собой, если он способен вызвать у своих читателей, или, точнее говоря, у кого-то из своих читателей, такую улыбку и такое мурлыканье».

Улыбайтесь, мурлыкайте, читайте Пелевина.
Dixi.