Суша 5. Разговор о поэте и поэзии

Николай Борисович
В один из моих последних вечеров в Симеизе я присел на лавку напротив кафе «Ежики». Обычно там всегда роится народ, кто-то кого-то ждет – я и сам сошел туда с аллеи посмотреть,  нет ли там знакомых москвичей. Здесь следует отметить первую странность этого долгого августовского вечера. Не только у лавочки, но и во всей аллее, перпендикулярной Кипарисовой, не оказалось ни одного человека.
И только на всегда забитой скамье сидела одинокая девушка. Места вокруг было много, но я – по известной любви к знакомству с девушками – спросил, не занято ли, и, получив приглашение садиться, осторожно опустился рядом. В Симеизе все это необычайно просто.
Следующий вопрос тоже был для меня совершенно естественен: я попросил разрешения почитать мои стихи, и вновь удостоился дружелюбного согласия.
Ну и вот читаю я ей как наш костел в тумане светит, и пришел, и ослабел, и лег: он без ног ходить не мог, и глупый пингвин, что ты вьешься ад моею головой, а она знай себе головой кивает и улыбается, но ни в глаза мне не смотрит, ни «бяша» не говорит.
А смотрит она мимо меня на дверь «Ежиков», и вот оттуда выходит такой крепышок рослый, я его еще сквозь распахнутые двери приметил, он у барной стойки скандалил – то ли кагор ему недостаточно сухой подали, то ли он требовал, чтобы бармен из мохито мяту вытащил. И идет этот крепышок прямо к нам.

Встав перед нами метрах в трех – чтобы его нельзя было достать ногой, что ли, не в первый раз, видать, с людьми разговаривал – крепыш постоял, послушал, да и заявил:
– Получаса не прошло, как я отвадил одного – и вот второй. Стоит только московской журналистке присесть на юге на скамейку, как к ней сразу начинает клеиться какой-нибудь поэт. А я вот физик, и значит, считается, я должен любить литературу.
А с чего это мне ее любить? Ну хорошо, давайте, я попробую любить литературу. Вот что мне сделать, чтобы попасть в ваш кружок?
– Нет, – отвечаю вежливо, – у меня кружка, я вообще сам по себе.
– Нет, – не унимается, – поэт без кружка не может. Ведь поэты – они как пидарасы, все своими кучками держатся. Пидарасов я вообще ненавижу, была бы моя воля – сам перестрелял бы всех.
– Убедительный пример толерантности, – одобрил я.

Вообще надо сказать, что это самое кафе «Ежики», перед которым разворачивался весь наш Гайд-парк – это такой клуб сексуальных меньшинств СНГшного, а то и европейского значения, я там и немецкую речь слышал, и французскую, там и официанты с подведенными глазами попками подкручивают, так что порой меньшинства являют там явное большинство, и за гомофобные высказывания огрести бывает несложно.
Словом, место он выбрал удачно, но увы – повторяю – пуста была аллея, и даже вышибала, здоровенный такой педрила, куда-то отошел.
– Только вот у пидарасов, – развивал свою мысль спикер, то ли сам человек немалой храбрости, то ли у него у него в процессоре пошел Fatal Error – сообщества по одним интересам, а у поэтов по другим.
Если только они не пидорасы, уточнил я мысленно. Он это слово думает отчетливо через «а», а я – строго через «о».

– Ну и чему может научить литература продавщицу Анну из галантерейного отдела или автослесаря Васю? – излагал свою систему координат физик. – Да ничему, потому что им важнее телесериалы или – на худой конец, если они все-таки что-то читают – книжки Донцовой и Устиновой. И они – народ, и им решать, нужно или не нужно им искусство, и они-то свой выбор давно сделали: все это ваше искусство, все эти Гессе с Бродским – это говно, как и вы с вашими доморощенными стихами, бездарный никому не известный, а главное – и никому не нужный симеизский поэтишко. Хотя, конечно, подсадили их на эти сериалы ваши демократы: раньше, при социализме, книги издавались миллионными тиражами, а теперь идет проплаченная Америкой программа обездуховливания русского человека, его оболванивания, перевод его потребностей с книг на сериалы.

Ну, со мной-то ясно, это в нем ярость клокотала, что пока ему джин-тоник тоником испортили, а в шампанское пузырьков напукали, к его бабе какой-то хмырь подсел, но американцы-то как подорвали  ту литературу и заменили ее этой, которую физик терпеть не может?

– И какая настоящая литература тогда так хорошо издавалась? – спрашиваю.
– Шолохов, Фадеев, Полевой, – отвечает по сути правильно, – их в школе проходили, люди потом читали и перечитывали. А я вот хочу быть таким как вы, говорить складно, – несколько непоследовательно горячился он, – так вы мне скажите, что надо читать, чтобы вот так высокомерно посматривать, когда с тобой люди разговаривают? Вот из-за такого говна презрительного и великая держава СССР распалась, тогда тоже, небось, так же вот сидели по кухням и улыбались ехидненько.
И ведь прав, не поспоришь: сидели, улыбались, а скоро, похоже, опять придется.
– Читать надо было «Муму», давно-давно уже, – ответил я, – да не просто читать, а еще и пожалеть и собачку, и Герасима, и поплакать над книжкой, а вы, видать, какой-то поворот проворонили, так что туда, где я сейчас, вам никак не попасть, да и невозможно вам это никак – таким как я стать, да и не нужно это.
А он и не слушает, и не унимается:
– А вот чтобы я понял, какое вы право судить умеете, вот скажите, Твардовский – хороший поэт или плохой?
– Да, – разозлился наконец я, – никакой он не поэт, ни хороший, ни плохой, потому что он вообще никакой поэт, стихоплет он, – и пошел прочь со скамейки, даже с девушкой-журналисткой – все это время продолжавшей загадочно улыбаться – не попрощался.
А он меня и не удерживал. Только кричал вслед:
– Да что с вами разговаривать, если для вас Твардовский плохой поэт?
Вот же блин, ничего не услышал и не понял человек.
– Может, вы тут вообразили, что я Достоевского не читал?
Нет, как раз, еще на скамейке сидя, вообразил, что Достоевского он читал. Даже вообразил, как он его читал.

Но это все всего-навсего вводная. Разговаривать с ним и вовсе не надо было, только чуть-чуть поток бессознания направлять, потому что не часто приходится с кунсткамерой общаться. Но возражения-то, ему не высказанные за бесполезностью, они-то все равно есть.
И когда я восклицаю всякие такие вот, как будет сейчас ниже, эксклеймеры, я же их даже и не для вас пишу, т.к. думаю, что каждый из вас давно для себя все эти вопросы решил. Пишу для себя: чтобы закрепить формулировки. Хотя вы, конечно, если вам что-то иначе видится, то вы уж скажите, не поленитесь. И один вопрос я все-таки задам.
Итак.
 

Литература ничему не учит, она только – да и то с большими оговорками и достаточно опосредованно – развивает вкус и позволяет получать удовольствие, а порой и наслаждение, от взаимного расположения букв, удачного сочетания слов, донесенной мысли. Но даже и учи она читателя, научить литература могла бы только очень небольшому количеству вещей: достоинству, жалости, состраданию, умению понимать других, непохожих на тебя людей с их другими обычаями и системой ценностей.
Потому что количество людей, которые читали «Войну и мир» и «Братьев Карамазовых», но не стали от этого ни добрее, ни снисходительнее, ни – смешно сказать – воспитаннее ничуть не меньше, чем среди не читавших Толстого и Достоевского вовсе.
И тем не менее. Ведь чтение хороших книг – пусть на какие-то микроны – должно же увеличивать, укреплять культурный слой читателя? А с другой стороны – нацисты читали Гете и слушали классическую музыку, а физик читал Достоевского. Так дает ли литература хоть что-нибудь?
Или, может быть, какой-то скачок должен изначально произойти в самом читателе – скажем, в детстве, когда он заплакал над «Черной курицей» или «Детьми подземелья», или даже еще до того, как он начал читать – и лишь при условии этого скачка литература способна будет и дальше оказывать человеку какую-то помощь и поддержку?