Отец мой...

Нина Рождественская
         
            


ОТ   АВТОРА

Эта повесть написана давно, в конце 80-х, вскоре после смерти моего отца. Фактически – это история создания фильма об отце. Я делала этот фильм вместе с кинолюбителем Сергеем Мазовым, с которым меня познакомил мой институтский друг Николай Виноградов (в повести их имена изменены, как и имена главных героев). Хотя фильм был фактически закончен, в свет он не вышел. Дело в том, что вскоре после описываемых событий Сергей попал в автокатастрофу и погиб. Николай Виноградов, в фотолаборатории у которого работал Сергей, позвонил мне и спросил:
-Нина, где фильм?
-Но ведь он остался у Сергея…
-Я звонил его вдове. Фильма нигде нет.
«Мистика какая-то, - подумала я тогда, - оператор фильма погиб, а сам фильм пропал»…
Иногда я думаю о том, что отец, находясь в иных мирах и в иных сферах, смотрит  наш фильм о своей мятежной юности…

   * * *

Проснулась в два часа ночи. Будто толкнул кто-то. Молча смотрела в темноту. За окном круглая луна слепила глаза. Думала об отце (а раньше много ли думала о нем?). Вспомнила его сухонькую фигурку, ссутулившуюся, сиротливую. Вдруг подумала с запоздалыми слезами: «Он был несчастлив в своей семье и  о д и н о к. Как это страшно – одиночество в семье, - и тут же с ужасом, - почему «был»? Ведь он жив еще! – но что-то отозвалось горестно и безнадежно, - полно, жив ли?.. Нет его уже среди нас…
Вечером этого дня смотрела телевизор. Брат хохотал заразительно: Андроников корчил на экране уморительные рожи. Она тоже смеялась, словно со стороны слыша свой надтреснутый смех. Потом мыла посуду на кухне и думала: отец умирает, а мы смеемся, что же это?..
Брат приехал из Екатеринбурга днем, и они отправились в больницу. Отец лежал в палате один.
-Папа, это я, я сегодня приехал, - звал брат,- отец не открыл глаз. Дышал тяжело и быстро. «Это невозможно, долго так дышать, - подумалось тогда. И еще, глядя на его сомкнутые, словно склеенные веки, - он уже не откроет глаз, не сможет открыть»…
Минувшая ночь была страшной. Она проснулась от голосов. В комнате родителей горел свет. Отец лежал, приложив ко рту платок. На губах выступила розовая пена. Вызвали «Скорую», отца откачивали два часа, сменили пять кислородных баллонов.
Она молилась, прислонившись к холодной стене: Господи, сделай так, чтобы эта ночь не повторилась, я больше не выдержу.
Ночью везти в больницу побоялись, уж очень он был плох. Утром снова вызвали «Скорую». Отца собрались увозить. Толстая и добродушная медсестра сказала:
-Что, старичок, писать хочешь? Ну, давай…
Отец молчал. И она вдруг поняла то, что не могла понять эта толстуха: отцу стыдно, и он сдерживает нужды своего бренного тела. Подумалось с болью и нежностью: пока в человеке жив стыд, он – человек.
Отца положили на носилки. На улице январский мороз. Она закрыла его одеялом, но он почему-то все время сжимал ее руку.
-Папа, закройся, - бормотала она, не понимая, почему он с таким упорством вытаскивает руку.
Носилки понесли. Отец поднял руку и попытался поднять голову: нелепый и горестный жест прощания – но в подъезде только и были, что она, да несколько любопытных детей, глазевших с верхней площадки.
И она, наконец, поняла, дошло:
-Мама! Он простился со мной! Простился! – с прорвавшимися рыданиями бросилась к матери…
И вот теперь, ночью, жестко и холодно вошло в комнату ощущение конца и небытия, и то, что утром брат позвонил в больницу, и ему сказали: отец умер – ничего к этому ощущению не добавило.

ИСТОРИЯ    ФИЛЬМА

…Мы смотрели с братом старые отцовские фотографии. Густой коричневый цвет, как в кашированном кино, словно вобрал в себя минувшие десятилетия, сгустил время.
-Вот качество! – Восхитился брат.
Одна особенно поразила: тридцать пятый год, Турксиб.
-А где же отец? – Брат раздумчиво, - он не может лежать и не может сидеть… Да вот же он! Ну, чем не Павка Корчагин!
Действительно, в третьем ряду, среди стоящих железнодорожников, лица которых словно припорошены угольной пылью, ясное лицо отца: глаза горят, шинель распахнута, руки в карманах, сам весь подался вперед – сейчас бы на коня и… за светлое будущее! За победу коммунизма!
Подруга посмотрела фотографии:
-Здорово! Как кинохроника. – Сказала, особенно не задумываясь, небрежно, а в меня запало. Сделать фильм? Столько материала – письма, фотографии, документы – неужели все это уйдет в небытие вместе с отцом?..

* * *

Меня познакомили с оператором-кинолюбителем, Николаем Малевым, почти мальчиком – двадцать три года. Держится он просто и самоуверенно одновременно:
-Я снимаю с первого класса… наша киностудия – народная… один мой фильм был в Москве…
-А тебе эта тема интересна? – Спрашиваю осторожно.
-Да, сейчас это актуально.
Что ж, если актуально… Договорились, что я напишу сценарий и начнем работать.

* * *
Из автобиографии Михаила Родина: «Родился в 1906 году в селе Овсище Тверской губернии. До двенадцати лет занимался крестьянским трудом».
-С шести лет он начал работать, - рассказывает мама, - семья-то большая, а он из мальчиков самый старший был…
-Что же он мог делать в шесть лет?!
-Воду носил. Это ж деревня. До трехсот ведер в день его хозяин заставлял приносить. Представляешь?
-Если честно, то нет. Откуда такая сила?
-Он, возможно, и рос поэтому плохо, да в двенадцать лет еще с дерева упал. У них в семье все высокие были.
Из автобиографии: «В 1920 году семья переехала в Тверь. В том же году вступаю в ряды РКСМ. В 1922 году поступаю на Тверскую мануфактуру, где организую ячейку РКСМ и становлюсь секретарем. Работаю инструктором в Тверском фабрайкоме, а затем заведующим в пролетарском клубе имени Ленина».
Сначала я утонула в материале, но вскоре и нашла много «белых» пятен. Вот – Тверь, начало сознательной жизни отца. Но что стоит за скупыми строчками? А главное, где изобразительный материал, ведь мы будем снимать кино.
Мама рассказывает: «Вскоре, как поженились, приехал в гости брат Миши, Егор. Вез портфель с фотографиями и сумку с картошкой. В дороге портфель потерял, а картошку привез. Миша все никак ему простить не мог: «Уж лучше бы ты картошку потерял!»
Да, фотографии двадцатых годов – бесценный материал, где же мне взять их теперь? Роюсь в адресах и нахожу только один, из Твери. Написано неразборчиво, словно специально, чтобы было непонятно. Какая-то женщина с редким именем Эля. А отчество? Не указано. Неудобно как-то. Она, наверное, мне в матери годится. Все же написала. У отца была с ней переписка. Об этом говорят многочисленные поздравительные открытки. Мама, как мне кажется, не хочет, чтобы я писала в Тверь. Тайна какая-то! Но письмо мое сдержанно и официально: «Эля…простите, не знаю Вашего отчества…», плюс – некролог о смерти отца. Буду ждать ответа.
Средняя Азия – еще одно «белое пятно». Туда отца послали из Твери. Борьба с басмачами – на одном этом материале можно было бы сделать фильм, но где он, материал?
-Да, ему нужно было писать мемуары, он все собирался, -вздыхает мать.
Но самое главное, конечно, работа в редакции газеты «Комсомольская правда» - самый радостный, счастливый и насыщенный период жизни отца. В это время он познакомился с мамой (сохранились их письма). Сохранились и воспоминания отца о «Комсомолке», где он писал, что все свои поступки в своей жизни он равнял по «Комсомолке».
Я написала письмо Марку Дубровину, с которым отец вместе работал в «Комсомольской правде», жил в одной московской коммуналке и дружбу с которым пронес через всю жизнь.
Я несколько раз останавливалась у Дубровина, когда была в Москве. Несмотря на свои восемьдесят лет, этот хрупкий человек полон жизни: раньше всех домашних встает, чтобы идти на работу (он до сих пор работает в газете «Гудок») и позднее всех возвращается домой. И это несмотря на далеко не безоблачную жизнь: в тридцать седьмом году он был арестован и отсидел до пятьдесят шестого, что называется: от звонка до звонка.
« Вы понимаете, - писала я Дубровину, - насколько ценны для меня любые ваши воспоминания об отце. Но если бы вы смогли записать их на магнитную пленку… не смею настаивать, возможно, это сложно, тогда забудьте о моей просьбе. Однако Ваш голос очень бы украсил фильм».

БЭЛА

…Снова, уже в который раз, шла она к Днепру, сами ноги несли туда, как только кончались занятия в институте. Но сегодня она особенно спешила. Нужно было подумать вдали от людских глаз, как же ей быть дальше, и неужели этот Тихон Яловенко, каланча чертова, догадался, в чем дело.
В перерыве между лекциями, когда она с подружками хохотала, бог знает о чем, он вдруг быстро подошел к ней, наклонился, неожиданно подняв ей лицо за подбородок:
-Ой, дивчинка, смотрю я, якая ты всегда веселая, гарная, не налюбуюсь. А глаза-то, какая тоска у тебя в глазах, вся мировая скорбь в них отразилась… нет, не весело тебе, дивчина…
Она вся похолодела, резко толкнула его в грудь так, что он отшатнулся и тихо засмеялся:
-Ишь,  как глазищами полыхнула, смотри, так и убить можно.
Подружки подбежали, затормошили, оттеснили Тихона, и через минуту она уже смеялась снова, только глаза боялась поднять. Ах, верно говорят, что глаза – зеркало души.
Хорошо у реки в этот час, безлюдно. И слезы льются сами. Пусть льются, благо не видит никто и не увидит никогда. И как только не ослепла она еще от этих слез, которые льются уже полгода, с того самого дня…
А началось еще раньше. Что же это стало, что случилось с нами? Откуда поползло это темное и страшное: люди, с которыми вместе работали, встречались и вдруг… враги народа.
Миша приходил домой мрачный, задумчивый, молчаливый. Однажды она вошла в комнату и увидела: он держал в руках наган. Тот самый, из Средней Азии. Она страшно закричала. Он поднял на нее глаза, спокойные, сосредоточенные, и она испугалась еще больше.
-Я бы не стал, что ты… Знаешь, забери-ка его, спрячь.
-Я спрячу… я сейчас… Что ты, Миша, что случилась?
-Меня исключили из партии.
-Как? За что?
-За связь с врагами народа, - он горько усмехнулся. Неожиданно вскочил, заметался по комнате:
-Как же жить… как же теперь жить?... Знаешь что, - остановился перед ней, - я написал письмо в ЦК. Там разберутся, должны разобраться…
-Конечно, - она заставила его сесть, - конечно, разберутся.
-Я про все написал, ну, что здесь… у нас. Я попросил Егора, он будет в Москве, пусть там письмо бросит… И знаешь что еще…Я решил идти туда, к ним, сам…
-Куда, Миша, что ты говоришь?
-Ну, к ним… Ты только не отговаривай. Я скажу: если я враг – сажайте меня, а если нет – дайте работать и жить, как честному человеку.
-А как же я, как Яшенька?
-Ты пойми, я должен сам.
На следующий день он ушел и не вернулся. Вечером пришли двое с обыском. Один – нагловатый, с дурной улыбкой; другой – спокойный, задумчивый, ей показалось, жалеет он ее. Она и фамилию его запомнила: Осипов, - да и как не запомнить, ведь это он спас ее. Когда уходили, тот, что с наглыми глазами, задержался:
-Не грусти, красавица, скоро встретимся.
На следующий день позвонил:
-Что ж, красавица, приду сегодня вечером на чай, жди.
-Нет уж, - отрезала, - если днем пойдете со мной в театр, тогда и на чай можно.
-Ты… - задохнулся даже, - отдаешь себе отчет, с кем говоришь?! – трубку бросил и не звонил больше.
А потом было то комсомольское собрание в институте. Обсуждали одного парня с их курса, Антипова Семку, за то, что он дружил с Вознесенским, а Вознесенский был знаком с Родиным – врагом народа. Она сидела, низко опустив голову. Ей казалось, что сейчас прогремит голос:
-Товарищи! Да вот же жена Родина!
Но никто не знал, что она была его женой. Они не были зарегистрированы, хотя жили вместе уже семь лет.
«Как же так, - стучало в висках, - судят Семку, а он ведь даже не знает Мишу, дома у нас никогда не был, в глаза его не видел, а я… я здесь».
В тот же день она позвонила Осипову:
-Мне нужно с вами встретиться. – Он неожиданно легко откликнулся:
-Можете сейчас прийти?
-Конечно!
-Жду вас. Пропуск вам выпишут.
Как хорошо, напарника его в этот день не было.
-Что случилось? – спросил Осипов.
Она рассказала про собрание:
-Если Миша – враг, значит и я тоже враг. Конечно, я понимаю: лес рубят – щепки летят…
Он строго посмотрел на нее, но тут же смягчился, спросил:
-У вас есть родные?
-Да, в Киеве.
-Вот вам мой совет. Берите сына и уезжайте в Киев. И никому ничего не говорите. Вы поняли меня?
-Да. Спасибо вам.
-Не за что. – Он усмехнулся короткой усмешкой, тут же потерявшейся в складках около губ.
И она уехала. Она быстро закончила дела, сказав в институте, что родные ее больны и зовут к себе и что учебу она продолжит в киевском пединституте. Никто особенно ее не задерживал, и через несколько дней она была уже в отчем доме. Никому она ничего не сказала: ни родителям, ни подругам. Матери сказала, что Михаил уехал на заработки на Север, а когда вернется – напишет. Мать была неродная. Свою мать Бэла не помнила, та умерла, когда она была слишком маленькой. Но никогда не звала она вторую жену отца мачехой, та была хоть и строга, но справедлива. Мать гремела посудой на кухне и ругалась:
-Яки мужики пошли! Бросил жену с дитем и уехал к чертям на рога!
Бэла плакала по ночам, а днем смеялась. Еще здесь плакала, у Днепра. Волны шумят, как любит она этот шум. И там, в Крыму, тоже шумели волны, но шум их убаюкивал, а если и волновал, то это было приятное волнение оттого, что рядом, неотступно за нею по пятам следует сумрачный парень, обритый наголо. Сначала как увидела, даже жутко стало, но он объяснил: после тифа. А потом уже рассмотрела глаза, ясные, светлые, словно небо в них опрокинулось. Теперь шум другой: волны бегут на берег с какой-то злобой, и каждый удар волны отдается в сердце стоном… Как там, у Гоголя: «Чуден Днепр при ясной погоде»… Если подняться вон на тот склон…ведь нет здесь никого… и потом прыгнуть… Страх? Но это недолго…вода сомкнется и все…
«А Яша?! – будто закричал кто-то внутри. И еще: а родные? Вон у отца какая родня. Начнут копать, выяснять и докопаются до врага народа Родина. Все головы полетят, все… Да какое право ты имеешь так малодушничать? Худо тебе? А Мише легко? Только о себе и думаешь!»
Нет, нет, не о себе! О, Господи! Надо идти домой, задержалась она сегодня. Бэла вытерла глаза, попыталась улыбнуться и сама почувствовала, что улыбка получается жалкая. На днях – звонок в дверь. Она открыла, увидела черное кожаное пальто, портупею и почувствовала, что теряет сознание. «Это за мной», - стучало в висках. Слава Богу, сундук оказался рядом, опустилась на него без сил.
-Бэла, - услышала она откуда-то издалека знакомый голос, - ты что, болеешь? Сестра сердится, что забыла ты нас, загордилась, нос не кажешь.
Да это же муж двоюродной сестры Гриша! Она и сейчас, вспоминая эту сцену, усмехнулась. Нет, нельзя так распускаться. «Ну же, будь умницей, - уговаривала она себя, слезы вытри, умойся днепровской водой, а теперь довольно, довольно».
И домой пришла обычная Бэла, уверенная в себе молодая красивая женщина с огромными печальными глазами.
Мать открыла дверь и с порога:
-Телеграмма от твоего. Радость у нас или как?
Она, задрожав, вырвала телеграмму: «Белка, все в порядке. Вышли, если можешь, немного денег».
И вот тут она впервые, не таясь, заплакала. Громко. Навзрыд.
-Шо случилось? Шо ты?.. – закудахтала мать, но Бэла прислонилась к ее плечу, чувствуя, как с этими слезами впервые скатывается с души непереносимая тяжесть. И тут же поведала она матери, задыхаясь и захлебываясь, об этих своих шести месяцах, а мать сидела рядом, широко открыв ужаснувшиеся глаза, а потом прижала ее голову к себе и тоже заплакала над судьбой своей приемной дочери:
-Ой, дивчинка, - пела она, - ой, не я тебя родила, ой, не в меня ты, гордая якая. Да как же ты все это вынесла, дивчина моя!..

* * *
Сегодня пришел Николай, и я показала его наброски сценария.
-Ну, знаешь, у тебя тут перечень орденов и медалей. Это не пойдет.
-Это же голый материал, - стала оправдываться я, - у меня столько белых пятен, голова кругом. Сейчас смотрю материалы по тридцать седьмому году – это какой-то кошмар. Ничего невозможно понять, в газетах – одна ругань, все враги народа. А кто же тогда честный: доносчики? Предатели? Сохранилась одна книжка (я тебе ее покажу), так там сплошное славословие вождю и учителю. Прямо до тошноты. Как только можно было так? Не понимаю… Слушай, а, может, без тридцать седьмого? Уж очень все запутанно.
-Какой тридцать седьмой! Ты смеешься? Фильм – десять минут!..
-Но это же ничего не сказать! Как можно такую жизнь – и за десять минут?..
-Можно, можно. Нужно только постараться.
-Не уверена. Я понимаю, что тебе хочется снимать, но подожди еще немного. Я еще не получила писем из Москвы и Твери…- я задумалась, - может, так… взять самые яркие эпизоды жизни и рассказ: мой, брата, Дубровина, если он пришлет запись.
-Пожалуй, это мысль. Только так: пик – равнина, опять пик. Обязательно должны быть пики, чтобы было интересно.
-Будут тебе пики.

МИХАИЛ

Какое странное чувство. Михаил шел по городу, в мозгу звенело: свободен! И еще: справедливость восторжествовала. Но радости… радости не было. Он не мог сказать себе, что он несчастлив. В том-то все и дело, что он не мог понять своего состояния, мучительного, горестно-сладкого, с этой непривычной праздностью, от которой не знаешь, куда деться. Вот уже неделя, как он бродит по улицам с утра до вечера, дышит и никак не может надышаться, смотрит на людей, вещи, магазины, деревья, речную воду и, конечно, на солнце, и снова на людей. С людьми он не разговаривает, не с кем говорить, но не от этого больно. Не от этого…
И писать некому. Только Белке. Ей он сегодня обязательно напишет. Обо всем. Родная… Как она там? В ответ на телеграмму прислала деньги, и ни слова, ни строчки… Вчера был суд. Судили за «халатность». Приговор суда: год исправительно-трудовых работ, но, учитывая предварительное заключение, с ч и т а т ь  с р о к  н а к а з а н и я    о т б ы т ы м. Итак, отныне в его биографии появилось дополнение: был судим, отбыл срок исправительно-трудовых работ. Украшение, прямо скажем, незавидное. Как там у Гамлета:

Что благородней для души – терпеть
Судьбы-обидчицы удары, стрелы,
Иль, против моря бед вооружась,
Покончить с ними? Умереть, уснуть…

Да, Белка, к сожалению, были и такие «порывы». Прошедшие полгода их, конечно, не вытравили, скорее, наоборот. Он может сказать теперь о себе, что, пожалуй, стал более трезво смотреть на жизнь и людей. С известной долей скептицизма. Он раньше как-то иначе представлял советские тюрьмы. Не думал, например, что здесь пытают. Конечно, на него и на тех, кто с ним сидел, смотрели как на врагов, и все-таки… даже, если враг…
Дальше мысль уходила в потемки и просыпалась память. Утром вели на допрос. Следователь подвигал бумагу: подпишите, Родин, что вы делали то-то и и то-то, что вы встречались с тем-то и тем-то… Он молча отодвигал бумагу, также молча вставал и становился к стене. Была такая пытка: стояние. Он не дожидался, когда они начнут. Был один день, когда он простоял семь часов. Ноги опухали, казалось, это были не его ноги, а что-то неживое, тяжелое и мерзкое. А ног у него нет, их отрезал доктор из Средней Азии, тогда, в двадцать девятом. Он заболел тифом, а потом осложнение – опухоль на ноге. Смотрел его старый врач, типичный старичок-интеллигент из бывших, еще бы пенсне на нос:
-Да-с, молодой человек, надо резать…
-Ну, так режьте.
-Ногу… Вы согласны?
-Ногу?!
-Гм, вам лет-то сколько?
Двадцать три ему тогда было, двадцать три! Он вытащил из-под подушки наган. Старичок труханул:
-Вы что, молодой человек!
Он усмехнулся:
-Мне, доктор, без ноги нельзя. Зачем мне без ноги жить? Я уж тогда сразу… Да ты не бойся, не тебя.
У старичка тряслись руки, тряслась жидкая бороденка. Он бормотал про мальчишек, которые погубили Россию и себя, и прочую буржуазную чушь. За такие слова можно было бы и шлепнуть. Он сжал наган, но рука ослабла, все поплыло перед глазами, и он потерял сознание… Очнулся. Рядом сидела та, что стала его женой. Не по любви, по его дурости. Когда вернулся с учебы из Москвы в Тверь, узнал, что его первая любовь, Соня, вышла замуж. Тоска сдавила клещами, хоть волком вой. В райкоме сказали:
-Поедешь, Родин, в Среднюю Азию.
Подумал тогда: хоть к черту! Встретил на улице Анюту Мартову. Она была старше его на несколько лет, дружить не дружили, в клубе встречались.
-Поехали, Анка, со мной на Восток.
-Поехали! – засмеялась в ответ. Пошли и расписались. Он думал тогда: Сонька узнает, ей передадут и – пусть… Ох, какой же был дурак! Как казнил себя через несколько лет в Киеве, когда рассказал обо всем Белке. Как расширила они и без того громадные глаза:
-Как же ты мог! Как мог! Почему не сказал мне ничего сразу?
-Потому и не сказал, что… не пошла бы за меня… - а она уже беременная тогда была…
Итак, очнулся, а рядом сидела Анюта, Анна Михайловна.
-Радуйся, Родин, целы твои ноги. Доктор – мастер оказался, какую-то редкую операцию сделал, кожу пересадил.
И спиной к нему повернулась. А он думал тогда, что ему не то что радоваться, жить не хочется…
Все это вспоминалось в тюрьме, когда стоял часами около стены. На распухшие ноги обувь не лезла, ходил в калошах.
Первое время всех в камере сторонился: как же, враги кругом. Потом стал присматриваться: узнал одного – писал о нем, потом другого. Вскоре понял, что все они такие же «враги», как он сам. Все эти люди знали его и часто спрашивали:
-Когда же с нами разберутся, Михалыч? Ты бы написал Самому, ты ж редактор, кому ж еще писать, как не тебе. А мы подпишем.
Он молчал. Что он мог им ответить? Что уже написал и сам ждет ответа? Только однажды он сказал:
-Все это чудовищное недоразумение. Мы – честные люди. Помните это и верьте только в это. Справедливость восторжествует.
Себе же он говорил, что нельзя распускаться. Поэтому по утрам всегда делал зарядку. Странно, но его уважали и те, кто допрашивал. За что? Может, за, что молчал, что не подписывал бумаг, что сам становился к стене?..
Когда его лишили работы, выяснилось, что время некуда девать. Белка подсовывала ему своих любимых писателей: Чехова, Мопассана. Он отмахивался: еще буржуазных авторов я не читал! Она сердилась, как она сердилась: да ты прочти сначала! От нечего делать стал читать. Сначала Чехова – свой все-таки, русский, потом за француза взялся: «Милый друг», «Пышка», «Жизнь» - поразило, нет, не то слово – потрясло. Когда сидел в камере, прочитанные страницы вставали перед глазами, и он рассказывал их заключенным. Как слушали его простые железнодорожники! Был там один учитель, все удивлялся:
-Неужели вы не учитель? Такая память, такое знание текста.
Михаил потерял счет дням, тягостно повторявшим один другой. Однажды к ним впустили нового заключенного. Михаил его тут же узнал, встречались в депо, а тот подошел к Родину и заговорил шепотом:
-Михалыч, слушай сюда, - быстро снял сапог, достал номер «Правды», - не спрашивай, где взял, читай…
В газете был материал о смещении Ежова. Писалось также о том, что много людей было арестовано по ложным доносам.
-Вот где главная гадина сидела, - возбужденно шептал знакомый, - ну теперь, слава богу, разберутся. Хорошо, Михалыч, что ты в железнодорожную угодил, а не в городскую. В городской, слышь, разговор короткий, а ты – человек заметный…
Через несколько дней Михаила вызвали к следователю. Осипов (это был он) сказал, не поднимая глаз:
-Мы разобрали ваше дело, Родин. На вас было несколько анонимок. Как выяснилось, они носили клеветнический характер. Однако, снимая с вас обвинение в связях с врагами народа, мы установили… впрочем, это так, пустяки, - он усмехнулся короткой усмешкой, - в суд вас вызовут, ждите повестку.
Михаил смотрел на него непонимающими глазами.
-Вы свободны, Родин. Можете идти. Вещи вам выдадут, - и когда Михаил уже стоял в дверях, добавил, - да, все собирался вам сказать. Ваша жена… она, кажется, в Киеве… вместе с сыном.
Нет, все-таки хороший мужик этот Осипов. Да разве он один? Вышел из тюрьмы, чуть не ослеп от солнца, а куда идти? Ни дома, ни денег, ни работы. Так и шел, куда ноги идут. А ноги шли привычным путем и привели его к дому, где он жил раньше. Постучал в дверь своей бывшей квартиры. Открыла незнакомая женщина.
-Вы меня простите, - начал Михаил, - я здесь жил раньше, с семьей…
-Да вы проходите, Михаил Петрович, - просто сказала женщина. В этих домах жили простые железнодорожники, и все они знали своего бывшего редактора. Ведь он не отсиживался в кабинете. Это он организовал на станции выездную редакцию, боевые листки… И вот эти люди… простые люди… эх, да что тут говорить! А муж этой женщины, придя с работы, сказал:
-Поживите пока у нас, - и уступил ему диван, на котором спал в комнате.  Михаил стал отказываться, сказал, что он может и на полу в коридоре, но хозяин не стал его слушать. Днем Михаил часто играл с его сынишкой, который напоминал ему Яшу. Раньше он мало чувствовал себя отцом. В Твери жила дочь от первого брака. Он аккуратно посылал туда деньги, но увидеть дочку не было желания. Теперь же он страшно тосковал не только по жене, но и по сыну. Да ведь он в школу должен пойти в этом году. Вот, черт! Совсем большой пацан!
… В дом идти не хотелось, опять хозяйке беспокойство. Он сел на скамейку, достал записную книжку, карандаш и стал писать Белке письмо. Письмо получилось длинное, ему казалось, что все время ускользает что-то главное: «Белка, скажу откровенно. Прежде, чем писать письмо, передо мной упорно вставал вопрос: а, может быть, Белка вовсе не интересуется моими «перипетиями» и я совершаю исключительную бестактность, докучая своими письмами. Если это так, искренне прошу простить меня и понять, почему я так поступаю. Еще убедительная просьба: никакой жалости ко мне, никакого снисхождения не проявляй. Достаточно ты претерпела из-за меня за минувший год. Одно скажу: многое бы я дал, чтобы хоть с полчаса побеседовать с тобой. То, что я хочу сказать – в письме не выразишь, не умею…».

* * *

Ура! Наконец-то! Сегодня пришло заказное письмо из Твери и бандероль из Москвы. Я первым делом вскрыла бандероль. Там была кассета с магнитной записью. На кассете надпись: «Слово о Мише Родине». Я чуть не разрыдалась. Тут же родилась идея. Сделаем двухчастевый фильм под общим названием : «Несколько слов и такая большая жизнь», часть первая – «Слово о Мише Родине».
Звонит Николай, и я сообщаю ему хорошие новости.
-Прекрасно, - слышу я его бодрый голос, - начнем пока с записи, а потом будем снимать.
Я напоминаю ему, что Михаил Ромм, когда снимал «Обыкновенный фашизм», сначала собрал съемочный материал, а потом уже записывал голос. Однако Николай находится в том возрасте, когда безоговорочно признается только собственный авторитет, уж какой тут Ромм!
Нетерпеливо разрываю конверт из Твери. Посыпались фотографии. Есть очень интересные. А письмо совсем короткое, на небольшом листке бумаги легкие, изящные строчки: « Здравствуйте, Татьяна Михайловна! С горечью узнала о смерти отца. Мне не пришлось жить с ним вместе…». Что-то я ничего не понимаю. О чем пишет эта женщина? Читаю снова: «С горечью узнала о смерти отца. Мне не пришлось жить с ним вместе… Меня назвали Электрина, тогда было такое время…».
Я собиралась прочитать письмо матери, но споткнулась на первой же фразе и ушла к себе в комнату переживать одна.. Что же это получается? Выходит, что эта женщина, Эля, Электрина – моя сестра?! А я ей написала: простите, не знаю вашего отчества. Боже, стыд какой! Естественно, не знаю. Откуда же мне знать?
Пришла мама:
-Ну что там, в этом письме?
Я плачу, уже вслух, навзрыд, прямо истерика:
-Она что, сестра мне?
-Откуда ты узнала?!
-Она сама пишет.
-Пойми, я дала слово твоему отцу никогда об этом не говорить.
-Но почему?
-Он был женат… еще до меня. Если бы я знала…
-Это же смешно, мама. Был женат. Ну и что? Это же было  д о  т е б я!
-Да, но все-таки…
Смешные старики. Сколько лет прошло, а они все берегут свои стародавние тайны. А мне почему-то обидно и горько. Да, у меня есть старшие братья. Это, конечно, хорошо. Но что расскажешь брату? Про неприятности на работе? А старшая сестра, о, это совсем другое дело. Как часто я мечтала о ней, как она мне была нужна. И, оказывается, она действительно есть, живет себе в Твери. Но что мне теперь в этом, что?..
Вечером пришел брат-журналист с магнитофоном, и мы, собравшись всей семьей, слушаем старческий голос Дубровина: «Дочь моего покойного друга Миши Родина попросила меня… - вот он споткнулся, пауза, пьет воду, начинает снова. Воспоминания большие, минут на двадцать. Правда, они носят слишком гладкий, мемуарный характер. Тем не менее, для меня это очень важный материал. Мама вздыхает, вспоминая жизнь в московской коммуналке, смеется при словах: «Наши жены жили дружно…».
-Да, с его женой мы действительно дружили, но там была еще одна семья.
Я собираюсь весь сценарий сделать на материале этой записи. Завтра придет Николай, надо торопиться. Придется работать ночью.

* * *

Сегодня мы поссорились с Николаем. Вспоминаю вчерашний день, когда ничто не предвещало «бурю». Николай принес студийный магнитофон, пообещав, что на следующий день, то есть сегодня, принесет кассетный.
-Запишем сначала тебя, - дает указания Николай, - говори свободно. Потом все равно что-то вырежется, что-то уберется… Так… раз-два-три, проверка… Ты готова?.. Начали!
Передо мной на столе фотографии, документы, старые газеты, чтобы легче было войти в образ. Я начинаю с заметки в «Тверской правде», написанной в 1923 году:
«Фабричная комсомолия Твери хорошо знает Мишку Родина, да и как его не знать, выросшего в массе, отдающего всего себя молодежи. Жизнь мальчонки, вынужденного своим трудом зарабатывать кусок хлеба, выковали из Родина стойкого парня…». Ну вот, это кажутся такие простые слова… - я замолкаю, задумываюсь. Николай делает поощрительное движение рукой: мол, задуматься ты, конечно, можешь, но не слишком долго: время, время! – То есть, - продолжаю я, - это, наверное, можно сказать о многих людях того поколения. Что касается отца… - и далее я рассказываю о его действительно безрадостном детстве. Тут же, мимоходом, думаю о возможной причине внешней замкнутости и угрюмости отца: если человек в детстве разучился улыбаться, то как ему научиться этому потом?
-Так. Записано. – Николай прослушал запись и остался доволен, - что там у нас дальше?
-Ленинский клуб. Вот посмотри фотографии.
-Прекрасно. Этого пацана я сделаю крупно.
-И лозунг на доме: «Цель – мировая революция». Это приметы времени.
-Конечно. Знаешь, я найду похожий дом в городе и сниму вечером, чтобы окна светились. Когда пойдет рассказ о клубе, как там молодежь веселилась, я дам эти окна.
-По-моему, хорошо.
-Ну и давай сейчас этот кусок запишем.
-Вот папина статья о клубе.
-Так… Здесь я возьму в кадр крупно название… Понятно. Ты готова? Запись.
-Вот передо мной молодежная газета «Смена». Отца попросили написать воспоминания. Дело в том, что в Твери был клуб имени Ленина и отец им заведывал. Он вспоминает здесь о том, как они отдыхали, сколько молодежи туда приходило: юноши и девушки буквально заполняли все пространство перед сценой, в проходах стояли – это напоминало муравейник. Он рассказывает, как они спорили, какие спектакли ставили (в основном, классический репертуар), тогда не было современных пьес, и они их придумывали сами, и даже папа как-то оперетку сочинил, - тут я засмеялась. Николай машет рукой: мол, нормально, дальше, дальше давай! – были песни, которые он очень любил. Возможно, эти песни были самодеятельные, я помню одну из них, «Джон подшкипер»…
-Так, записано. И тут нужно дать голоса.
-А где ты возьмешь голоса?
-Да студентов попросим. Они и спляшут, и споют, и покричат.
-Слушай, а хорошо бы еще какую-нибудь танцевальную мелодию того времени, например, «Падеспань». Мне недавно мама пела. Это совершенно уморительно:
Падеспань – очень миленький танец,
Он танцуется очень легко.
Подымите-ка левую ножку
И увидите как хорошо.
-А где взять мелодию?
-У нас есть пластинка.
-Да ты что?!
Я не понимаю, почему Николай так удивился. Я забыла, что он моложе меня на десять лет. Для него это такая далекая история, а у нас еще сохранились пластинки тридцатых годов.
-Так покажи скорее!
Чувствуя себя такой же древней, как сами пластинки, я достаю большую картонную коробку: Рио-Рита, Падеспань, песня о Москве… Я включаю проигрыватель, и мы слушаем все подряд:
Утро красит нежным цветом
Стены древнего кремля.
Просыпается с рассветом
Вся советская страна…

А вот эти строчки теперь, естественно, не поют:

Чтобы громче зазвучали
Наши лозунги побед,
Чтобы руку поднял Сталин,
Посылая всем привет…

        И Корнилов, написавший такие верноподданнические строки, был репрессирован!
Николай любовно перебирает пластинки и говорит:
-Даже погладить хочется.
Мы тут же прикидываем, какая песня на каком куске фильма пойдет. И вдруг, среди старых пластинок, мелькнула гибкая, с южным видом на море и фотографией отца .Звуковое письмо! Отец прислал его в конце пятидесятых. Я тогда совсем маленькая была, но помню, как мы его слушали. Ставлю пластинку: «Родные мои…» - дрожь по коже. Нет уже отца, но вот его голос и он спрашивает: «Родные мои, как вы там?..».
Мы с Николаем переглядываемся: какая удача! И тут же решаем, что дадим в конце фильма голос отца вместе с песней, записанной тогда же:

Плыла, качалась лодочка
По Яузе-реке…
Давно уж мы разъехались
Во все концы страны,
Но дружбе мы по-прежнему,
По-старому верны…

        Несколько часов провозились мы с пластинками. Потом пили чай и говорили, какое шикарное звуковое сопровождение  сделаем к фильму. Да, вечер был чудесный, а вот сегодня…
Николай, как и обещал, принес кассетный магнитофон, и мы включили запись Дубровина. И я сразу поняла, что все мои ночные творческие бдения со сценарием были напрасны. Николай хотел, чтобы голоса Дубровина было как можно меньше:
-Вот тут он повторяет, потом воду пьет. Это я, конечно, уберу.
А я-то собиралась с этого начать: волнение человека, который посылает прощальный привет дочери умершего друга.
-И потом запись… Ну куда это? Двадцать минут!
-Я же не все включила в сценарий.
-Все равно много. Очень много. И голос… Ты понимаешь, плохая запись. Эх, если бы я его записывал, я бы конфетку сделал!.
Я начинаю раздражаться, но сдерживаюсь:
-Однако, - говорю я, - если ты не можешь его записать, то давай исходить из того, что есть.
-Да, конечно, - соглашается он без энтузиазма, - но голос… голос мне не нравится.
Я взрываюсь:
-Тебе не нравится его голос! Тебе не нравится голос человека, которому восемьдесят два года, который двадцать лет сидел по лагерям и который до сих пор работает в союзной газете! А ты, а какой у тебя будет голос в восемьдесят лет? Он у тебя и сейчас не особенно приятный!
Вот так. Договорилась. Удар ниже пояса. Николай багровеет и опускает голову. Очень низко. Я смиряю гнев:
-Прости. Я не хотела.
-Ничего, - выдавил из себя, - я понимаю. Это работа.
-Хорошо, - говорю я устало, - я подумаю, сокращу еще. Просто мне казалось… Они ведь были друзья с юности, с «Комсомолки». Отец здесь друзей так и не нажил. Понимаешь?
Он кивает головой, но, конечно, ни черта не понимает! Он знает только, что на пленку записан старческий надтреснутый голос, что этот голос говорит долго и нудно, и раз это неинтересно ему, значит никому.
И что тут сделаешь? Простились мы на этот раз довольно холодно. Я все думаю: кто же прав? Ведь не детектив же мы делаем! Пики ему подавай! Да, конечно, в воспоминаниях Дубровина пиков нет. Я снова включаю запись: «В годы первых пятилеток редакция «Комсомольской правды» размещалась в старом доме в Малочеркасском переулке. Здесь, в начале января 1930 года, в длинном узком редакционном коридоре я впервые познакомился с Мишей Родиным. По-своему внешнему виду и по тому, как он был одет, он напоминал заводского мастерового рабочего. Миша Родин некоторое время работал специальным корреспондентом по Ленинграду, а затем руководил комсомольским отделом газеты. Было ему в то время двадцать четыре года».
Двадцать четыре года. Это столько же, сколько Николаю. Как же быстро они тогда взрослели. А ведь у отца за спиной были уже Тверь, московские профсоюзные курсы, Средняя Азия, Дальний Восток. В том же тридцатом году он познакомился с мамой на юге, в Доме отдыха журналистов. Мама рассказывала: отец был сумрачен, говорил, что не хочет жить. Как совместить все это?
«Приход Миши Родина в газету совпал с началом первой пятилетки. Какое это было замечательное время! С первых дней работы в «Комсомолке» наши пути с Мишей Родиным скрестились Первым дебютом и боевым крещением была выездная редакция на Путиловский завод. На заводе шла острая борьба за темпы, обеспечивающие выполнение встречного плана: двенадцать тысяч тракторов в год. Мы, журналисты, писали, что двенадцать тысяч тракторов – это двенадцать тысяч снарядов, взрывающих старый мир». Да, Николаю это не интересно. И зрителю, который это будет слушать, - тоже. Да ведь не в тракторах этих, черт их дери, дело! Люди за ними! Люди!
* * *
22.09.30г.
«Белка, родная!
Милая, не сердись, что так задержался с письмом. Знаю, что оправдания нет, поэтому и не оправдываюсь. И все-таки позволь объяснить причину задержки.
Первого сентября я выехал в один из районов под Ленинградом, не успел там обосноваться, как получил телеграмму с вызовом в Ленинград. А вызван я был вот почему: «Комсомолка» взяла на буксир завод «Красный путиловец». Так вот я – организатор этого буксира. Дело ответственное и  интересное вдобавок. Я в течение пятидесяти шести часов не выходил  с завода. Затем выпустил там спецгазету и выехал в Москву на совещание. Два дня работал на совещании и две ночи спал как убитый, а отдохнул только сегодня к утру. Сейчас восемь часов утра. Лежу еще в постели в здании Советов и пишу тебе письмо. Ты не сердись, что я так взялся за работу. Сейчас это необходимо. В Ленинграде уже несколько лет не было таких темпов.
Так вот, Белочка, вспоминал я тебя, а написать не мог. Да ты знаешь, что твое последнее письмо я читал в одну из этих ночей (в четыре часа утра) на заводе. Как я рад был, Белка, ему. С меня усталость как рукой сняло. Целую тебя крепко. Твой Мишка.

* * *
16.03.31г.
Белочка, здравствуй!
Сегодня вернулся из командировки. Ездил в один из ближайших городов на пять дней. По приезде меня застали твои письма. Белка, родная, извини, что опять манкирую с письмами. Каждый день даю себе слово написать, а потом заматываюсь и не успеваю.
Работы сейчас много. Мирон мой уехал, и остался я за него и за себя. Командировка меня не удовлетворила: мало и недалеко, а в редакции мне сейчас поднадоело. Знаешь, заедает текучка. Хочется развернуться, как следует подумать, прежде, чем дать очередной материал, а тут – гони очередную подборку и баста. А в подборке ты как личность теряешься.
Кстати, ты спрашивала, почему «Комсомолка» скучная сейчас. Нас «заели» съезды и процессы. Остается мало места на остальное, поэтому приходиться сжиматься и засушивать материал.
Насчет квартиры вроде бы в ближайшее время выгорит. Правда, я бы уже мог иметь комнату, но отказался: маленькая и сырая. Есть возможность гораздо лучше. Через десять, пятнадцать дней кончают строить дом, где нам дают пять комнат. Я ездил смотреть: комнаты большие, хорошие, светлые и теплые, паровое отопление. Будут все свои из редакции. Ведь хорошо, верно? Недостаток, что далеко от редакции, но зато места замечательные. Недалеко роща, не надо и дачи.
Ну, Белка, два часа ночи. Спать пора, а то я сегодня дежурил и мало спал. Твой Мишка.

* * *

Работа над фильмом идет полным ходом. Комната моя представляет интересное зрелище. На шкафу – осветительные приборы для съемки, в углу – киноаппаратура. Стол, тумбочки – все завалено книгами, газетами, папками с документами, фотографиями. Удалось достать кое-какую кинохронику. Я снова переделала сценарий, теперь уже окончательно. Николай делает одновременно запись на пленку и киносъемку для экономии времени.
В наших отношениях с Николаем появился холодок, хотя со стороны все кажется нормальным. Но если раньше он приезжал почти каждый вечер, то теперь перерывы между съемками становятся все длиннее, и, закончив снимать, он тут же торопится уехать. Мы больше не пьем чай после съемок, не спорим самозабвенно, перебивая друг друга. Наш энтузиазм, наша радость от совместной работы ушла, уступила место просто труду и желанию поскорее все закончить. И это грустно, потому исчезло взаимопонимание, и неизвестно, что ж в таком случае получится из нашего фильма…
Сегодня смотрели отснятый материал. Фактически все закончено, остались мелочи и наложение звука на звук. Я спрашиваю Николая, умеет ли он это делать.
-Пробовал когда-то, - отвечает он меланхолично. Мне кажется, что его интерес к фильму заглох еще и потому, что теперь уже ясно: в десять минут мы никак не укладываемся. И это, несмотря на все мои жертвы и компромиссы. К участию же в конкурсе допускаются только десятиминутные фильмы. Значит, мы идем вне конкурса.
-Ну, вот, - говорит Николай, - теперь еще нужно объяснить, зачем мы все это снимали.
Я чуть не падаю со стула. Неужели не ясно? Полгода бьемся над фильмом, сотни раз все обсуждали…
Вчера мы записывали эпизод «Ленинский клуб», который нам помогали озвучивать  студенты-историки. Они очень лихо кричали:
Мы – синеблузники,
Мы – профсоюзники,
Нам все известно обо всем.
И вдоль по миру
Свою сатиру,
Как яркий факел понесем.
Хуже шла запись песни про Джона подшкипера, плохо улавливался мотив. Археолог Сергей ( мой приятель со времени учебы в институте) делал музыкальное сопровождение на баяне. Николаю, записывающему нас на магнитофон, все время что-то не нравилось. То и дело слышался его голос:
-Стоп! Снова запись!
Наконец, Сергей не выдержал:
-Ну, ребята, с ума с вами сойдешь. С одной стороны – режиссер давит, с другой – оператор.
Николай переменился в лице. Сергей назвал режиссером  м е н я. Странно устроен человек. Обладая каким-то даром, он всегда хочет иметь то, что ему не дано. Я видела любительские работы Николая. Они неплохо сделаны, но говорить о режиссуре не приходится. Так, картинки, зарисовки с натуры. Я же написала не только литературный, но и режиссерский сценарий с подробной раскадровкой, я держу в голове весь фильм от начала до конца, в то время, как Николай по поводу каждого кадра обращается ко мне. И после этого он хочет быть режиссером! Да я уже и на это согласна, только бы мы закончили работу.

* * *

7.10.33г.
Бельчонок!
Через несколько часов Алма-Ата. Там на вокзале пошлю это письмо. Как тебе нравится – сижу в купе в одной рубашке и со лба вытираю пот – очень тепло. А в полдень даже жарко, но не душно. Уже веет осенняя прохлада. Но зато вечера богатые – воздух свежий и теплый. Такая погода стоит уже третий день пути
С этой ночи еду по Турксибу. Сначала был знакомый путь, по нему я ни раз ездил во Фрунзе. А на последней станции (Луговая) фрунзенская ветка пошла прямо. Все-таки заметно, что это новая дорога: путь прямой-прямой, сторожевые будки такие чистенькие и скромные, станции не громоздкие, а простые и удобные. Поезд временами идет медленно – крутые подъемы… Выскакивал на станцию, купил «наши» алма-атинские газеты. Нашел статью Ф. Статья скучная и длинная. Не знаю, как можно делать такие скучные газеты. Хотя, как говорится : «не хвалися едучи на рать».
Пейзажик тускловат: степь, желтизна холмов.
Шамовка в дороге скудная, ресторан дорог и еда дрянная – поэтому, когда будешь ехать, учти это.
Ну, как вы там, Белочка, как Яшка – думаю о вас. Только это меня и беспокоит. А работа и прочее – на все это бодро смотрю. Крепко тебя целую. Твой Мишка.

* * *

Николай пропал. То есть никто его, конечно, не убивал. Просто он перестал появляться. Мама предположила, что у него «завелась любовь». Вещь вполне вероятная, тем более, что в таком возрасте гораздо естественнее, на мой взгляд, заниматься любовью, чем снимать фильм о старике, который был когда-то молодым. На душе у меня скверно и муторно. А я еще собиралась снимать с ним вторую часть об основном периоде жизни отца здесь, в Челябинске. Какая же я дура! Целый год коту под хвост!
Снова, в который раз, листаю сценарий. Из воспоминаний отца: «В сентябре 1933 года был мобилизован в политотдел железнодорожного транспорта редактором газеты «Турксиб». Между прочим, вместе со мной на Турксиб поехали сотрудники «Комсомольской правды» - Булгакова, Сухин, Сазановский, а из «Пионерской правды» - Трояновский, Ганина. Видимо, влекла их романтика, но я им горячо благодарен. По существу, это было ядро вновь созданной редакции «Турксиб».
Мама: «Страшно много работал. Иногда терял сознание на работе. Помню, как-то на планерке говорил и вдруг упал. Я к нему бросилась, и мне тоже стало плохо. Наши не знали, кому помогать… Не знали, что я его жена, в столовую вместе ходили. В редакции говорили: Родин ухаживает за Ганиной, разговоры всякие. Ну, потом, конечно, узнали… Уже после нашего отъезда новому редактору привели в пример Родина, а он сказал: «Я не ломовая лошадь, чтобы так работать».
Мой комментарий: «Но отец умел не только работать. В Москве, в их маленькой комнатке в Сокольниках, и в Алма-Ате, где им уже жилось свободнее, к ним после работы приходили друзья. И они пели. Много тогда было песен. Была у отца одна любимая с юности песня «Джон подшкипер», которая имела какое-то западное происхождение, судя по мелодии, и самодеятельные слова. Но было, наверное, что-то в этих словах дорогое для отца, если через всю свою жизнь пронес он песню о бродяге Джоне подшкипере, и нам, детям, передал эту любовь:

Джон подшкипер с английской шхуны
Плавал двенадцать лет.
Знал моря, долины, лагуны,
Старый и Новый свет.
Как-то раз, порою вечерней,
Как-то в полночный час,
Джон услышал в старой таверне
Странный чудной рассказ:
Есть Россия, слушай, страна…

        И финальная фраза фильма: «В 1935 году отец с семьей приехал в Челябинск, и на этом его странствия закончились. Здесь ему было суждено прожить пятьдесят лет».
Я задумалась: может, прав Николай? Может, я действительно слишком увлеклась биографическими сведениями, благо и материала достаточно?..
Невеселые мои мысли прервал звонок в дверь. Это пришел «пропащий» Николай, сказал, что нужно забрать магнитофонную запись для наложения шумов на звук. Я давно не видела его в таком радостном настроении. Но, как выяснилось, все объяснялось очень буднично и прозаично. Он действительно завел, как он говорит, подружку и вовсю строит планы будущей семейной жизни. Я уже однажды предостерегала его от поспешной женитьбы, потому что семейная жизнь плохо сочетается с творчеством. Дернуло же меня  сказать ему и в этот раз:
-Одумайся. Как женишься, тут твоему творчеству и конец.
-Творческий человек должен быть сыт.
Ха! Вот вам и любовь!
-Творческий человек должен голодать, - возражаю я, - от сытости ты будешь спать, а не творить.
Помрачнел, кое-как попрощался и ушел.

* * *

После этой встречи я Николая больше не видела. Неожиданно мне пришла в голову простая мысль: Николай решил, что я в него влюбилась. Несмотря на всю кажущуюся нелепость, мысль эта довольно логично объяснялась. Только моим неравнодушием к нему он мог объяснить мои попытки отговорить его от женитьбы. Как только эта истина возникла передо мной со всей очевидностью, я почувствовала бешенство. Я! Влюбилась! В кого?! Мальчишка! Как он смел подумать! Господи! И почему именно Николай, почему именно с ним связалась?
Дело в том, что для меня имеют большое значение вещи совершенно незначительные, ерундовые, например, сны. Прямо как у Пушкинской Татьяны:

Татьяна верила преданьям
Старозаветной старины,
И снам, и карточным гаданьям…

       Так вот, по поводу снов. Он приснился мне вскоре после того, как мы решили снимать фильм. Я тогда еще сомневалась, думала, что есть же другие кинолюбители, мои ровесники, что они взрослее, серьезнее, профессиональнее, в конце концов. А тут этот сон. Я вижу отца лежащим в кровати, в белой рубашке, как это было в последние дни. Он молчит, но он жив, глаза его открыты. Я чувствую, что он не доволен тем, что в комнате посторонние люди. Это мужчины. Они что-то говорят об отце, и ему это неприятно. Он хочет встать и не может. Эти мужчины стараются ему помочь, но он отталкивает их руки. И тут приходит Николай, жизнерадостный, стремительный, легкий. Он подходит к отцу и помогает ему подняться. Отец опирается, с одной стороны, на его плечо, с другой – на мое. Так мы его и ведем. Только куда – непонятно. А те мужчины остаются и смотрят нам вслед с усмешкой.
Я восприняла этот сон, как знак: только Николай и больше никто. И что же теперь? Обидно, обидно до слез, что все зря, все напрасно. Столько сил, бессонных ночей и ради чего? Ради женитьбы Николая на неведомой мне подружке. Жалкий финал!

ПОСЛЕ    ФИЛЬМА

Конечно, я успокоилась в конце концов. С тех пор прошло несколько лет. Наступила эпоха распоясавшейся гласности, и мой фильм на этом фоне выглядел бы, мягко говоря, старомодно.
И я спрашиваю себя теперь: полно, да стоило ли так бесноваться из-за этой неудачи, и не большей ли неудачей оказался бы сам фильм? Да и само любительское кино – это так не серьезно! Тогда зачем, ради чего был этот год? Был ли он нужен мне и кому-то еще?
Все это сложно объяснить, почти невозможно. При живом отце у каждого из нас была своя отдельная жизнь, и любое соприкосновение было болезненным. Между нами существовало, казалось, поле взаимного отталкивания, но отец через это поле пытался прорваться, а я… Мне хотелось только одного, чтобы он не вмешивался в мою жизнь. Но вот от умер, и образовалась какая-то зияющая пустота. Я стою на ее краю, и мне жутко и одиноко. Так неужели мой фильм – только попытка заполнить эту пустоту? Ведь что такое фильм, как не воссозданная на экране реальность? Однако эта реальность иллюзорна. Фильм давал мне зыбкую возможность соприкоснуться с жизнью отца, а значит, и с ним самим. Помилуй, Бог, да ведь ему это уже не нужно теперь, не нужно!..
Но это нужно мне! Даже здесь, в этом благородном деле, я вела себя как эгоистка. Я перебирала его фотографии и видела на них прекрасное лицо. Какая чистота и ясность линий, какое благородство (откуда? Это у деревенского-то паренька), каким вдохновенным светом горят глаза. Одна фотография была у нас лейтмотивной: пронзительный свет отцовских глаз, перестук колес, свет и тени от бегущих вагонов – что ж, это Николай придумал неплохо.
Как жаль, что эти фотографии никто, кроме меня не увидит. Мне кажется, они говорят так много. Может, и не нужен был весь мой мученический текст, может, хватило бы умело выстроенного монтажа?..
Я пыталась понять. Понять своего отца. Почему мы пытаемся понять мертвых и не протягиваем руку понимания живым? Если человечество когда-нибудь ответит на этот вопрос, есть надежда, что оно выживет. Итак, я пыталась разгадать своего отца, его жизнь, его время. Сейчас на нас обрушилась лавина литературы о том времени. Многое становится понятным. Но стал ли для меня понятнее мой отец? Совсем в недавние времена люди, делавшие революцию, преподносились нам, как герои. Сейчас говорят, что эти люди были жестоки, что они не могли жить без крови и насилия.
Я всегда чувствовала неловкость от того, как люди быстро «меняют кожу», перестраиваются. А если завтра потребуется совсем иная точка зрения? И что же, опять хор прокричит ее, как единственно верную?
Мне нужна истина. И, наверное, не мне одной.
Отец был атеист, и когда с церквей снимали купола, принимал в этом не последнее участие. Но значит ли это, что в его душе не было ничего святого, кроме партии и революции?
-Мама, он ездил по колхозам. Он что не видел, что там происходит?
-Видел, конечно. Приезжал, рассказывал: «Знаешь, как мне их всех жаль, как они живут…». Я говорила ему: «Не рассказывай мне ничего, лучше я не буду знать». Для одной женщины он все-таки что-то сделал. Она всю жизнь проработала в колхозе, а пенсию не получала. Он добился,  документ сделал: по выслуге лет. Приезжала она сюда: покажите мне Родина.. Ну, показали ей. Она на колени перед ним опустилась: «Ты, Родин, святой».
Я думаю, что не одной этой женщине помог отец. Не случайно останавливали его на улице люди, когда он уже был на пенсии, и просили помощи. Но теперь он уже ничего не мог сделать, хотя и пытался: писал в Москву, но получал вежливые отписки. Став рядовым членом общества, он вдруг почувствовал свое бессилие.  Ему не верили, думали, что достаточно одного его имени, чтобы руководители почтительно затрепетали. Ведь не случайно о нем говорили: Родин – это живая легенда. А он, увидев очередного просителя, опускал голову. Возможно, в такие минуты у него возникали сомнения в безупречности советской власти, но в этих сомнениях он никому, и даже себе, не признавался.
Вот передо мной вся жизнь отца в документах, письмах, фотографиях. Но как случилась, что эта жизнь, с ее трудностями, сомнениями, отчаянием, и мой фильм – получились диаметрально противоположными?
Думаю, что я пошла не тем путем. Ордена и медали (кстати, полученные совершенно заслуженно) увели на обкатанную и привычную дорожку биографического фильма. Я хотела посмотреть на прошлое сквозь розовую дымку, а сколько таких романтических фильмов и книг уже было!
Читая воспоминания отца, его письма и очерки, я пришла к выводу, что он был хорошим журналистом, но с тридцать восьмого года он занимается уже только партийной работой. Почему? Мне кажется, что он принадлежал к числу людей, которые свою жизнь посвятили построению нового общества. Знаю, кое-кто иронически улыбнется, прочитав эти строки. И напрасно. Отец принадлежал к талантливой и энергичной части рабочей молодежи. Именно на этих честных и преданных идее коммунистов обрушился молох тридцать седьмого, а после войны – сорок восьмого года. Думаю, произошло это потому, что люди, узурпировавшие власть, и не думали о построении коммунизма, а только лишь о своей карьере и привилегиях. На их фоне коммунисты такого типа, как отец, представляли реальную опасность и подлежали уничтожению. Как же ему удалось спастись? Это была цепь случайностей. В тридцать седьмом году он находился в железнодорожной тюрьме, где были более либеральные нравы. Повезло ему и со следователем ( Осипов, кстати, был вскоре арестован и сослан), а в тридцать восьмом году он попал под постановление, когда часть людей была освобождена. Придя в 1941 году в военкомат, он получил отвод из райкома: «Ты здесь нужнее», - сказали ему и назначали комиссаром Южно-Уральской железной дороги. Отец несколько раз писал заявление с просьбой отправить его на фронт, но каждый раз получал отказ ( «Что я скажу детям, когда вырастут?»). В то время, по рассказам мамы, он приходил домой один раз в неделю, чтобы помыться и выспаться. С горящими глазами, худой, почти прозрачный ( он весил тогда сорок девять килограммов – «живые мощи», так тогда его звали).
В 1954 году отца назначили первым секретарем горкома партии города Копейска. Тогда это был грязный шахтерский городок, заполненный убогими одноэтажными домишками. Главные люди города – шахтеры – жили плохо. Отец изучал горное дело, спускался в шахты, посещал шахтерские семьи. Он форсировал строительство, добивался, как депутат, улучшения бытовых условий и жизни шахтеров.
Интересный эпизод рассказала мне однажды мама. Копейск снабжали хлебом три челябинских хлебокомбината. Случилось так, что один из комбинатов вышел из строя. Сразу почувствовалась нехватка хлеба, в городе началась паника. Отец договорился с двумя другими заводами, чтобы они прислали недельную норму. «Михаил Петрович, что вы делаете,- говорили отцу,- мы выбьемся из графика». «Все будет в порядке, - отвечал он, - главное, чтобы не было паники. Люди еще не забыли войну». Город завалили хлебом, паника, естественно, прекратилась. Его способность к неожиданным и нестандартным решениям поражала, как его сторонников, так и противников. Поэтому о нем говорили: Родин или авантюрист, или гениальный человек.
Еще о нем говорили: Родин привез в Копейск советскую власть. Но были слышны и другие голоса: надо убить Родина.
Я была тогда ребенком. Что у меня осталось в памяти? Я стою перед чудным дворцом, очень высоким, светлым, белые колонны уходят в небо – это Дворец пионеров. Он еще не достроен. Вокруг ямы, какие-то кучи, дальше – маленькие дома. Когда я, уже взрослым человеком, приехала в Копейск, то пошла искать дворец с белыми колоннами. Я нашла его не сразу, он почти сливался с окружающими двухэтажными домами, хотя колонны были на месте. Я постояла около него, было грустно. И второе воспоминание: брат сжигает в печке портреты Сталина. Отец только что вернулся из Москвы, где был делегатом на двадцатом съезде
Мама рассказывала, как однажды он пришел с работы «поздно, как всегда, лег на кровать: никуда больше не пойду, -говорит, - пусть без меня… не могу больше, пусть, как хотят… не пойду на работу…». Я испугалась сначала, а потом стала его успокаивать: конечно, никуда не пойдешь. А сейчас усни, ты устал. Он заснул и проспал десять часов. А утром ушел на работу. Молча. О вчерашнем разговоре не слова».
Я нашла его фотографию того периода: измученное, больное лицо, а в глазах такая мука…
Сейчас Копейск вполне приличный городок, пригород Челябинска. Отца там до сих пор помнят, хотя работал он там только три года.
Однажды, когда отец уже был на пенсии, к нам пришел друг моего брата-журналиста, Павел. Он часто спорил с отцом о политике. Заспорили и на этот раз.
-Какие сейчас коммунисты, - говорил Павел, - им бы только урвать себе чего-нибудь да поразвратничать.
Отец горячился, возражал:
-Что ж, и я такой?.. Я ведь тоже… коммунист.
-Вы… Нет, вы не такой. Я вот друзьям всегда говорю: есть у меня один знакомый, Родин Михаил Петрович. Это – настоящий коммунист…
Но и теперь, зная об отце так много, я чувствую свою с ним несовместимость. Неистовая вера в идею и партию делала его слепым, заставляла закрывать глаза на многое. В тридцать восьмом году говорил жене: «Я знал, что не будут держать в тюрьме невиновного». А в это время Дубровин, сосланный по этапу, пытался выброситься из поезда. Его остановили.
Да, было построено государство нового типа. Мощное, если судить по количеству ракет. И беспомощное, если судить по отношению к человеческой жизни.
Так ради чего нужны были эти чудовищные жертвы? Стоили ли они того общества, в котором нам пришлось жить?..
«Товарищи, мы вступили в новую полосу развития. Мы победили!
Кому же этими великими победами мы обязаны? Этим мы обязаны величайшему человеку, великому гению – Ленину (делегаты встают, бурная овация. Дальше все совещание стоя, до конца речи, слушают товарища Орджоникидзе).
Мы обязаны тому, кто был первым помощником Ленина, мы обязаны этим Сталину ( бурная овация, крики «Ура», «Да здравствует товарищ Сталин!»).
Когда на Востоке надо было защитить советские государство от полчищ Колчака, Ленин бросил туда своего Сталина и Колчак был разгромлен! (бурные аплодисменты).
Когда нужно было защищать советское государство на юге от Деникина, Ленин бросил туда Сталина, и Деникин был разгромлен (бурные аплодисменты).
Когда надо было разгромить Врангеля, Ленин бросил туда своего Сталина, и враг был разгромлен и опрокинут в Черное море, благодаря гениальному руководству товарища Сталина! (Возгласы «Ура!», овация в честь Сталина длится несколько минут).
После смерти Ленина, когда надо было отстоять ленинизм от троцкистов, зиновьевцев, каменевцев и других оппортунистов всех мастей – во главе партии встал Сталин, который разгромил всех врагов ленинизма и привел партию и страну к величайшим победам (бурная овация, возгласы «Ура»).
Эти мерзавцы, эти негодяи, эти разгромленные враги революции за свое поражение отомстили тем, что вырвали из наших рядов одного из лучших, из любимейших наших товарищей – товарища Кирова. Пусть кровью обливается сердце, что Кирова нет среди нас, Кирова, который говорил на ХУ11 съезде партии с этой трибуны: «Как хочется жить и жить». (Траурное молчание в зале).
Велика потеря, но большевистская партия, большевистская страна идет вперед. И никто и ничто ее не остановит (продолжительные аплодисменты).
Наша страна индустриализована товарищем Сталиным, а это, товарищи, было не так-то легко. Теперь можно гордиться победами, но чтобы получить эти победы, надо было преодолеть массу препятствий и трудностей. Но мы имели своим знаменосцем товарища Сталина и мы победили! (продолжительные аплодисменты).

Из речи Сергея Орджоникидзе на первом всесоюзном совещании
Стахановцев, 1935 год.

И еще одна мысль мучает меня. Что, если бы не умер Ленин, и Сталин ушел бы с поста Генсека, а коммунисты ленинской гвардии уцелели и сохранились бы такие коммунисты, как мой отец – что же, построили бы они то общество, мечтой о котором делалась революция?..

«…Проникновение на транспорт, как и в другие отрасли народного хозяйства и даже партийные организации, троцкистских шпионов и диверсантов, их вредительская деятельность могла происходить потому, что часть руководящих работников, увлекшись хозяйственными успехами, оторвалась от партийно-политической работы, потеряла большевистскую бдительность. Они упустили, что мы находимся в капиталистическом окружении, что буржуазия посылала и будет посылать шпионов и диверсантов. Они не поняли того, что троцкисты давно не являются политическим течением и представляют собой наемную банду убийц и шпионов».
Из доклада Кагановича, 1937 год.

И сомнение гложет меня. Слишком фанатичны были эти люди. А фанатизм – слишком это благодатная почва для рождения очередного Сталина и иже с ним.

«Вскрытие и разоблачение антисоветской троцкистской банды вызвали новую мощную волну активности железнодорожников, направленную на быстрейшую ликвидацию последствий троцкистского вредительства, на повышение бдительности. При помощи честных железнодорожников разоблачен ряд троцкистских последышей на нашей дороге».
Из газеты «Призыв» Южно-Уральской железной дороги.

Перебираю пожелтевшие вырезки из «Призыва» 1937 года. Если даже не он писал эти статьи – что из того? Он был редактором, он подписывал их к печати.
А происходило, как известно, так: писался донос, потом соответствующие органы подтверждали донос у жертвы, потом газета подтверждала имена «врагов». И возникает вопрос: кто же палач?.. О, Боже! Нет, я не собираюсь судить своего отца, нет у меня такого права. Не верно, что дети мудрее отцов. О нет. Мы также слепы, опутаны словесами и сквозь их мишуру уже не видим истину.
Прости, отец. Я знаю, ты хотел как лучше…
И еще я знаю, что ты не нуждаешься в моих оправданиях. Вся твоя жизнь – пример тому. И тридцать седьмой год – тоже. Исключение из партии, снятие с работы – все это говорило о том, что ты не вписывался в заданную схему и автоматически сам переходил в число «врагов». И ты всегда был честен: перед собой и людьми…
Я надеюсь, что пройдут десятилетия и непредвзятый историк все поставит на свои места. И тогда найдется место и для таких людей, как мой отец, романтиков идеи и революции…

* * *

Но я вспоминаю сиротливую фигуру отца последнего года жизни и спрашиваю себя: если бы он остался жить, если бы его смогли спасти – исчезла бы тогда пропасть отчуждения и непонимания между нами? И я не могу ответить на этот вопрос положительно.
И я знаю, что снова проснусь в слезах и снова буду просить прощения у мертвого, который приходит ко мне во сне живым:
Отец мой, отец мой, прости…
Но что же делать, если мы так невыносимо одиноки в этом мире, в этой жизни, в этом обществе, в своей собственной семье…



СПУСТЯ    ДЕСЯТЬ   ЛЕТ

Однажды мой сын, который учился уже в художественном училище, рассказал свой сон. Училище находилось недалеко от нашего дома. Два раза в год там устраивались экзамены: просмотры студенческих работ. К просмотрам студенты готовились очень основательно, а ночь перед просмотром всегда проводили в училище: там и работали, и ели, и пили, и спали. Я потому так подробно на этом останавливаюсь, что в своем сне сын увидел себя именно в училище, в ночь перед просмотром. Он находился на третьем этаже и почему-то залез на подоконник, открыл окно и упал вниз. Почему это произошло – не известно да и не важно. Рядом с училищем находился большой продуктовый магазин, а около него сын увидел двух стариков: один – совсем старый, а другой – помоложе. И тот, что помоложе, сказал ему:
-Ну что, тебе еще летать не надоело?
-И тут я понял, - рассказывал сын, что это дедушка.
-А что было дальше?
-Мы с ним пошли вместе. Прошли подземный переход, потом – мост, потом свернули налево и дошли до больницы, где роддом. Ну, там, где я родился. Здесь он остановился и сказал:
-Вот отсюда все началось. – И посмотрел на меня. И я понял, что он все знает: что со мной было и что будет.
-Скажи, а он еще что-то говорил?
-Он всю дорогу говорил о политике. Но ты же знаешь – я не интересуюсь политикой.
-Пожалуйста, вспомни хоть что-то, - попросила я сына, чувствуя, что для меня это очень важно.
-Я помню только одну фразу. Он сказал: ты знаешь, а эти большевики, оказывается, никогда никакими большевиками и не были…
Мне к этим словам больше добавить нечего.

1988, 2000.