Школьные годы. 1953-54. 6-й класс

Виктор Сорокин
1953-54. Шестой класс

Шестой класс – важнейший период моей жизни. В это время я начал искать, хотя и неосознанно, выход из пустого бытия в Жизнь. Ощупью, без каких-либо наставников и друзей.

…Однажды за крайней дверью на четвертом этаже я услышал бессвязное бренчание каких-то струнных инструментов. Я улучил момент и вошел в комнату с десятком стульев и множеством музыкальных инструментов, расставленных повсюду. Оказалось, что это школьный музыкальный кружок. Впервые в жизни я проявил инициативу и поинтересовался, не могу ли и я записаться в кружок. Меня беспрепятственно записали. Из всех струнных народных инструментов я выбрал домру-приму. Я не задавался вопросом, каким интересом руководствовался руководитель оркестра. Он мне абсолютно не запомнился, но, глядя из сегодня, думаю, что он просто отбывал свой небольшой заработок.

Домру мне позволили взять домой, и я с азартом подбирал мелодии, сидя на скамейке крыльца. Помимо этого, я еще много пел – в основном военные, революционные и народные песни. Странно, что никто из соседей моим пением и игрой на домре не возмутился.
 
В классе в то время разворачивался настоящий террор против слабых ребят. А самым слабым, как ни печально, был я. Садистская жестокость исходила от троих ребят из рабочего поселка при камвольной фабрике «Серп и Молот». Заводилой был круглый двоечник Сергей Снегирев.

Экзекуция начиналась с первого урока. Я сидел на второй парте, шпана – на последних. Стоило мне посмотреть в сторону учителя, как в затылок врезалась пулька, выстреленная из рогатки. Рогатка делалась из тонкой жилы, вытянутой из резинки трусов. На концах резиновой жилы делались две петли, надеваемые на указательный и средний палец. Г-образные пульки были двух сортов: слабые делались из тонкого жгута скрученной бумаги, сильные – из алюминиевой проволоки. Алюминиевые пульки пробивали кожу до крови.

Стреляли исподтишка, так что определить обидчика доподлинно было невозможно. Одна из пулек угодила мне в край левого глаза, и после этого лет двадцать нижнее веко периодически вздрагивало. Защиты от хулиганов не было никакой. Зато за постоянное оборачивание назад мне, как злостному нарушителю дисциплины, выставили за первую четверть четверку по поведению. А за годовую четверку в наше время исключали из школы…

По дороге в школу я проходил мимо недавно построенного наспех дома, в котором жила семья из Мордовии с ребенком лет шести. Однажды этот мальчик стал меня оскорблять. Я его догнал и надавал ему тумаков. Но когда продолжил свой путь, то до меня стала доходить мысль, что я не намного лучше тех, кто обижал в школе меня. И стоило мне вспомнить, как я бил слабое существо, не пытавшееся даже защищаться, то чувство омерзения к самому себе доходило до тошноты. С мальчиком я потом нормальные отношения наладил, но истребить стыд до конца так никогда и не удалось… Последствием этого случая стало то, что с тех пор я всегда вставал на сторону слабых.

За насилие надо мной мне было стыдно перед Ниной, в которую я был втайне сильно влюблен. Чувство неполноцености по причине физической слабости не давало мне права признаться ей в своих симпатиях. За все годы учебы бок-о-бок у меня с нею для общения появилась только одна возможность, и ту я с позором профукал. …Был редкий случай, когда мы возвращались домой вдвоем (она жила на полпути до моего дома, у моста). Молча. Перед своим домом она задала мне вопрос: «Ты знаешь, что такое померанец?». «Нет», – ответил я. Следующий разговор состоялся через четверть века – на прощальной встрече перед эмиграцией, устроенной Валерой Кудрявцевым…

Приблизительно в это время в нашем коммунальном доме появились двое новых соседей – Олег Маковкин с матерью (они поселились на мансарде) и Валера Смирнов (с родителями и сестрой они поселились в большей из наших двух комнат, которую им сдал отчим на длительный срок).

Алик был на четыре года старше меня. Его положение отличалось от моего тем, что его мать работала техником (по-видимому, на фабрике «Гознак») и имела нормальную зарплату, позволявшую покупать сыну разные интересные вещи. А хобби у Алика было сразу два: охота и радиодело. В делах охотничьих мы с ним стояли на одной ноге – по крайней мере в том, что касалось изучения охотничьего дела. К счастью, Алик не выпячивал того обстоятельства, что уровень его жизни был несравнимо выше моего.

Алик выписывал журнал «Охотничьи просторы», который мы подробно  штудировали. Больше всего меня интересовало следопытство. Но главное – у Алика было ружье. И вот однажды мы пошли с ним на «охоту» – недалеко от дома, за Староярославское шоссе. Алик увидел на сосне некрупную птицу, прицелился и выстрелил. Птица замертво свалилась наземь. Это была красавица-сойка. О том, что ее можно есть, мы нигде не читали. Алик расправил разноцветные крылья, полюбовался и забросил сойку в кусты. С тех пор интерес к охоте у меня пропал…

Еще у Алика была возможность покупать радиодетали. У него-то была, а у меня нет. Но насколько я себя помню, к зависти я относился настолько отрицательно, что у меня появлялось чувство отторжения к предемету зависти. И в описываемой ситуации подобное отторженние перешло на… радиодело! Я, конечно, радовался за Аликовы успехи, но заставить себя вникать в радиосхемы не мог. (Интересно, что отторжение электроники – следовательно, и информатики – осталось у меня на всю жизнь, хотя острая необходимость освоения программирования возникала у меня не раз…) Помню, как Алик радовался, как ребенок, когда у первого собранного им детекторного радиоприемника вдруг прорезался голос!..

Так же холодно отнесся я и к электропроигрывателю, который, вместе с большой коллекцией грампластинок, у Алика тоже был. Но записи я слушал с большим интересом. Музыкальные вкусы у нас с Аликом совпали, и мы могли по десять раз подряд слушать «Маручеллу», «Рио-Риту», «Домино»…

Семья Смирновых сняла у нас комнату в связи с тем, что их отец был направлен на учебу в ВПШ (Высшая партийная школа). Они приехали, кажется, из Гомеля. Их сын Валера оказался моим ровесником, и он пошел в мою школу, в параллельный класс. Его сестра Лариса, с розовыми пухленькими щечками, была на два года моложе. Они вчетвером заняли 20-метровую комнату, а нам на пятерых осталась 16-митровая. Но плата за сдачу комнаты (300 или 400 рублей) позволяла нам держаться хотя бы на биологическом минимуме.

Валера и Лариса учились без троек. Валера был интересным пареньком, но сблизиться с ним у меня не получилось – мешал его более высокий социальный статус. Валера интересен был тем, что у него была железная мускулатура. И это в двенадцать лет! Ничего подобного я больше в жизни не видел. Через два года его отец, Феодосий Николаевич, получил направление на работу в Белоруссию, и они уехали. Больше мы с Валерой не встречались.

***

Река в эту зиму замерзла уже после появления снежного покрова. Однажды я пошел на речку, взяв с собой пятилетнего брата Леню, усадив его в санки. На лед заходили у моста, где почва была твердой и прочно смыкалась со льдом реки. Но еще в этом месте был родник, и ручеек из него впадал в речку почти под мостом. И вот, накатавшись по льду, я решил провезти брата по краю ручьевой полыньи. Естественно, один край саней провалился в воду. К счастью, в этом месте было неглубоко и брат промок лишь до пояса. Стремглав я повез его домой. Странно, но за мою оплошность отчим меня не наказал. А картинка с полыньей так и осталась в памяти на всю жизнь.
 
До 1953 года новогодние елки мы рубили прямо возле дома. Но постепенно молодняк сошел на нет, и за елками стали ходить по другую сторону Ярославки, за ветлечебницу. В эти годы милиция стала охранять леса от самовольных порубок. Но шустрый сосед Вовка-Щелгач (которому я посвятил рассказ «Стая бело-розовых») находил тысячу способов обмануть милицию и во всю использовал редкую возможность подзаработать.

Перед Новым 1954 годом с некоторой опаской последовал его примеру и я. Нарубить в лесу елок и притащить их домой было несложно – трудно было их продать. Лучшим местом был район рынка. Ну и, конечно, я попался! В милицейской комнате при рынке я объяснил грозному милиционеру, что мне эти несколько рублей (по три-семь старыми за елку; мороженое стоило рубль) нужны для покупки книг, а у родителей на это денег нет.

И… меня отпустили, причем вместе с елкой! Конечно, про намерение купить книги я несколько приврал; однако, продав елку, я пошел именно в книжный и все деньги оставил там: купил небольшую книжку для родителей о воспитании детей! С этого момента я занялся САМОВОСПИТАНИЕМ. И это занятие оказалось очень интересным…

Одним из самых радостных дел для нас, детей, была мартовская очистка крыш от снега, толщина которого на сарае доходила до полуметра. После очистки гора снега внизу доходила почти под самую крышу, на которую можно было всходить без лестницы.

На крышу сарая мы, конечно, забирались частенько, а вот чтобы побывать в «поднебесье» – на крыше дома – нужно было иметь законное оправдание перед родителями, ибо от частого посещения толевая часть крыши могла прохудиться. И вот вожделенная мечта под ногами! Сегодняшних детей, конечно, трудно обрадовать чем бы то ни было так, как меня радовала весенняя крыша под ласковым солнцем. Крыша – это место, куда не забираются нормальные взрослые люди, это друга планета! Крыша – это как побег из тюрьмы…

К весне обнаружилось, что я почти ничего не слышу – уши были забиты серными пробками. Промывка ушей оказалась делом простым, но последствия просто обескуражили: шепот врача в конце комнаты был для меня как шум Ниагарского водопада! Схожая ситуация возникает, когда при включенном на полную громкость мощном усилителе провести пальцем по игле проигрывателя.

Защищаясь от громкости уличного шума, я опустил уши зимней шапки. Но, идя домой и выйдя на середину Серебрянского водохранилища, я их поднял – и услышал разговоры людей и весеннее пение птиц за километр от меня! А приблизившись к дому на сотню шагов, я услышал тихий насмешливый разговор обо мне Алика с кем-то из его гостей, который происходил у открытого окна их террасы на мансарде. Я крикнул Алику, что все слышу, и повторил его слова, чем cразил его наповал…

От шпанистых ребят в классе доставалось и девочкам. Но вот загадка: самую красивую из них – Валю – они не трогали. Все они говорили о ее красоте, но открыто проявлять свои симпатии к ней не осмеливался никто. Был влюблен в нее и я, но я не мог не видеть полную безнадежность не то что на взаимность, но и просто на контакт – она была хорошо воспитана и училась почти на одни пятерки. Я не помню, чтобы когда-нибудь о чем-нибудь разговаривали…

***

Во все школьные годы, не считая первого класса, мне досадно не везло: из-за пониженного иммунитета (по причине отсутствия нормального питания) я перед каждыми весенними каникулами простужался. Каждый год у меня был бронхит, а через год – воспаление легких. Не миновала меня сия чаша и в ту весну, и 20 марта 1954 года я попал на три недели в Пушкинскую детскую городскую больницу, расположенную недалеко от железнодорожного переезда. Эти три недели дали мне впечатлений больше, чем предыдущие три года.

Меня поместили в просторную (пустую!) четырехместную палату на втором этаже. Все было в диковинку: и белизна белья, и крашеные стены, и тумбочки у каждой кровати… Правда, было немного зябковато – дома-то я накрывался какой-нибудь ватной телогрейкой, а здесь – байковое одеяло в пододеяльнике. Тумбочки имели незабываемый специфический запах – они пахли передачами моим предшественникам.

Я лежал головой к наружной стене. Палата за левой стеной была пустая, а за правой находился врачебный кабинет, так что при закрытых дверях палат в моей палате стояла мертвая тишина. К вечеру весь медперсонал, кроме дежурной сестры, разошелся по домам. И здесь началось завораживающее действо.

Железнодорожный переезд образовывал на шоссе петлю с полным разворотом. И вот когда редкая машина, съезжая с перезда, поворачивала направо, то яркий луч дальнего света медленно следовал за поворотом пути, и в какой-то момент он скользил по окну моей палаты. А поскольку оконные стекла были несовершенными, свилевыми, то проходивший сквозь них луч на противоположной от меня стене образовывал картину из световых полос, в загадочной тишине медленно ползущую по стене палаты.

В первые ночи это особенно завораживало, ибо я не понимал происхождения этих картин. Они появлялись узкой полоской над противоположной кроватью, потом росли, перемещались направо и вдруг поворачивались обратно и постепенно гасли. Время между картинами позволяло погрузиться в фантастические мечтания…

На следующий день я понял, что на этаже есть дети кроме меня. Постепенно я осмелел и вышел в коридор, откуда увидел еще несколько палат. Общение завязалось само собой. Из всех ребят запомнились четверо: Коля Курочкин, Ромка, Вероника (точно имя не помню) и Аня Зак. Коля, Ромка и Вероникой прибыли из Пушкинского детдома. Ромка был на год моложе меня, озорным, но очень миролюбивым; у него было тяжелое хроническое заболевание костей. Вероника, грустная и красивая девочка, болела туберкулезом легких; она была на год старше меня. Аня Зак была во всех отношениях нормальной девочкой. По выходе из больницы мы с ней несколько раз встречались. Она жила в переулочке возле Госбанка, была моей ровесницей и училась в школе №1.

Заводилой во всех причудах был Ромка, в палате которого собирались все дети и играли во что только было можно. И совершенно поразительно, но я не помню ни одного случая, чтобы медперсонал проявлял хоть малейшую нелюбезность к нам. Вообще, я чувствовал себя в раю, если не считать замкнутости пространства.

У нас в отделении была даже кошка. Однажды мы отхохмили такую штуку: кому-то принесли в качестве передачи сливочное шоколадное масло, полпачки которого мы дали кошке. Ну и, конечно, после этого кошка испачкала поносом и рвотой весь пол. И даже после этого нянечки на нас не ворчали! Ну не помню ни малейшего повышения голоса!..

Ромка, этот озорной и добрый детдомовец, открыл мне другую, неведомую мне культуру – уголовно-романтическую. Он, пятиклассник, приобщил нас к миру «Мурки», «Аржака» и «Ковбоя Гарри». О значении этих песен для нас, с шорами на глазах единственно верной линии партии и правительства и Павлика Морозова, совершенно гениально написал в 1967 г. наш будущий друг, поэт Виктор Некипелов в стихотворении «Ковбой Гарри»:

«Смешно и грустно думать мне сейчас
И кажется немыслимо-нелепым:
Ну как могла та песенка для нас
На много лет – вдруг стать духовным хлебом?

А может быть… Да так оно и есть –
Была она про дерзость и отвагу,
Про мужество, достоинство и честь,
Про рыцарскую, праведную шпагу».

И вскоре весь этаж распевал антиобщественные песни…

Где-то через неделю моего пребывания в больнице в мои руки попал номер выписываемой больницей «Пионерской правды» (впрочем, не исключено, что это была «Комсомольская правда», но это маловероятно; спустя лет пятнадцать я пытался отыскать этот номер газеты, но безуспешно). И была там статья на полный подвал «О дружбе и любви». И мне, не знавшему до того о женщине ничего, кроме сексуальной возможности, открылся еще один грандиозный и неведомый дотоле мир – мир высоких отношений между мужчиной и женщиной. Не знаю, в самом ли деле та статья была столь глубока, но я ее воспринял, как надо, правильно! С той поры я знал, КТО мне нужен!..

Как раз в это время в больницу положили, в соседнюю с моей комнату, новичка – полненького шестилетнего Сашу Житкова. Он жил в селе Братовщина на Ярославском шоссе, недалеко от станции «Правда». В первые дни я за ним ухаживал – приносил воду, вызывал врача… А дня через четыре к нему приехали родные – мама и сестра. Саша лежал в удобной для свидания палате: из нее был выход на балкончик с лестницей; в застекленной части двери была форточка. Во время свидания я находился в палате у Саши. Его сестра мне приглянулась, и попросил Сашу познакомить меня с сестрой.

Знакомство с Галей произошло легко. После непродолжительной переписки мы договорились о первом свидании. К этому времени я уже полностью находился во власти «статьи» из газеты. Вполне целенаправленно я искал родство душ и интересов – я испытывал сильное желание найти человека, интересного мне ВО ВСЕХ ОТНОШЕНИЯХ, но ни малейших признаков совпадения у Гали я не находил. После второго свидания наше общение как-то само собой заглохло…

Конечно, я еще весьма незрело подходил к поиску своего человека: я смотрел на то, каков человек в данный момент, а на самом деле гораздо важнее знать, каким он может стать. То есть намерения человека важнее его сегодняшнего состояния.

***

…Третья неделя моего пребывания в больнице подходила к концу. Перед окнами моей палаты было нечто похожее на парк. В синеве берез тарабанили грачи. Солнечно попискивали мелкие пичуги. Весна звала к себе, а я томился в неволе. Уже не радовали игры, ибо там, за окном была Воля. И вот долгожданный день наступил. Переодевшись в принесенную мамой «гражданскую» одежду, мы вышли на улицу. От опьянения свободой я чуть было не потерял сознание. Море запахов ударило мне в лицо. Странно, что даже после освобождения из тюрьмы (не ломайте голову вопросом «за что же тюрьма?» – «всего-навсего» за диссидентскую и правозащитную деятельность; да, были и такие времена) я не испытывал такого острого чувства свободы…

За 21 день я основательно вырос – я сделал крупный шаг из детства, из детства, которому навеки останусь верным в своих чувствах и воспоминаниях…

Лето 1954 года было бесшабашным. Основную часть времени я провел на пляже, купаясь и играя с ребятами, а то и со взрослыми в карточного «козла». Особым летним удовольствием была ловля рыбы и раков корзиной. По берегам Серебрянского водохранилища образовалась плавнина, под которой пряталась разная речная живность – лини, окуни, плотвицы, щурята, раки. Изредка попадались и крупные раки. Они прятались в корнях плавающей дернины, а чтобы их достать, нужно было переворачивать плавнину. Наловив часа за два полведра раков, мы шли к Алику и варили их на керогазе – у него на террасе. Аромат и вкус был непревзойденным, и никогда в жизни я более не испытывал такого нежно-сладкого вкуса. Правда, может быть, потому, что тогда я жил впроголодь…

=================

На фото: Наш дом в 1959 г. Справа - Алик Маковкин