Божья коровка

Любовь Скорик
   Ходили невнятные слухи, будто некогда Аныванна была молодой. Однако в эту нелепицу ни за что не верилось. Тем более, что подтвердить её своими личными воспоминаниями никто из соседей уже не мог. Но было доподлинно известно, откуда она во дворе нашем взялась. Якобы в немыслимые доисторические времена (меня ещё и на свете-то не было), в день, когда пришёл на станцию поезд из какого-то мифического Харбина, в калитку впорхнула расфуфыренная барышня. В одной руке она держала небольшенький баульчик, другой же прижимала к себе совсем крохотную собачонку. Незнакомка представилась Анютой и попросилась ненадолго в брошеный завалившийся флигелёк.

   – Нас с Майкой скоро заберут отсюда, – уверяла нечаянная гостья, – как только придёт следующий поезд из Харбина.
С тех пор утекли десятилетия, а Майку с её хозяйкой так никто и не забирал. Не больно-то они нужны и в нашем дворе. Да куда ж их денешь? Вросли уж тут, не выкорчевать. Оказались обе на диво к жизни не приспособленными, не соседи – так, верно, и не выжили бы. Благо, дом – коммунальный, большой и жильцов в нём предостаточно. Сообща подправили флигелёк, печурку, устроили топчан для спанья, понатаскали кое-какого барахлишка. Скоро выяснилось, что придётся их всем вместе ещё и кормить. Они не просили. Но когда по нескольку дней их не видели во дворе и находили в хибарке на топчане с мутными от голода глазами, просто приносили какую-нибудь малость.
Майка не могла самого простого собачьего дела – добыть себе хоть какой нибудь жратвы, ухватить плохо лежавший кусок, выпросить или даже отыскать на помойке. Она только смотрела на свою хозяйку умоляюще, не умея даже потребовать.

   – Сразу видать – заграничная собака, не нахальная, – толковали соседи. – Говорят, ещё в Харбине хахаль Аннушке подарил. Дак она, голубушка, из-за этой пучеглазой даже чемодан с вещами там оставила – руки-то третьей нету, чтобы тащить её, эту тварь, тьфу ты, прости господи.

   Единственный привезённый из-за границы баул содержал вещи диковинные и на первый взгляд абсолютно бесполезные: мно¬жество пахучих разноцветных флакончиков, крошечные кисточки, разнокалиберные щипчики, ножницы, расчёски. Этим инструмен¬том и стала потихоньку-помаленьку Анюта себе с Майкой на жизнь зарабатывать: красила женщинам ногти и брови, стригла и накручивала волосы. Так что ошиблись соседи: не пришлось им всю жизнь нежданных квартирантов кормить. Никакой другой работы, даже простой домашней, Анна не умела: ни прибрать, как следует, ни приготовить. Да и что с неё возьмёшь: малюсенькая да тощенькая – и костью, и телом не нашенская. К тому же – какая-то порченая, болезная. Что-то у неё в груди всё огнём горит. И потому носит она постоянно на шнурочке грелку резиновую с холодной водой. К телу тряпицей примотана. Прямо на минутку снять не может, так и ходит всегда, и спит с ней, бедная.
Долго новосёлы во флигельке по-настоящему не обосновывались, даже баул свой не распаковывали – всё ждали, что их не сегодня-завтра заберут. Да и после, через обманные летучие годы, тоже ждать не перестали. Каждый вечер на закате шли к станции встречь толпе с поезда. Вглядывались в лица, всё высматривали кого-то. А поутру обязательно встречали почтальона – ждали письма с вызовом в Харбин. Пытались Анне втолковать, что мир давным-давно перевернулся, исчез бесследно тот её Харбин и поехать туда невозможно. Слушала, кивала головой. Однако заканчивался разговор неизменным:

   – Готовиться нам надо, заберут нас скоро. В Харбин.
Время оттачивало на них свои зубы и когти. Внешне-то вечная Майка оставалась прежней: угольно-чёрная, слегка приплюснутая к земле, остромордая, лупоглазая, с вечным хищным оскалом, очень похожая на крысу. 0бличьем неизменная, характером Майка со временем изменилась напрочь. Испарилась куда-то её заграничная деликатность. Она стала хитрой, злой и скандальной. Превратилась в бессовестную попрошайку и наглую воровку. Могла часами рвать уши и души истошным надсадным лаем или же, напротив, втихаря подкрасться и тяпнуть исподтишка. Не одна у нас женщина плакала, поплатившись чулками.
 
   Иногда плакала сама Аныванна. Когда в любовном угаре Майка вдруг бесследно исчезала, порою на несколько дней. Потом она появлялась как ни в чём не бывало. Измученная поисками заплаканная хозяйка целовала её в хитрую крысиную морду и тут же прощала. Как я понимаю сейчас, вечная Майка – вереница клонов той, первой, как бы сказали теперь. Прежде чем в положенное время уйти в небытие, очередная Майка производила себе подобную – с каждым разом характером всё менее импортную, всё более здешнюю, местную, узнаваемую.
 
   Аныванну же, напротив, изнутри время изнахратить не смогло, но зато уж внешне искогтило безжалостно. От холодного ли сырого флигелька, от скудной ли пасмурной жизни или же от какой-то безжалостной ненасытной болезни скрутило её ноги в колесо. Стала она схожа с девочкой на обруче из цирка. И сразу сделалось в ней всё смешным: и тонюсенькие паучьи ручки с ослепительно-розовыми, тщательно отполированными ноготками, и сияюще-седые, но круто завитые букли, и в ярко-красной помаде губы, и чёрная бархатная родинка на левой щеке, похожая на божью коровку.
Сюда надо ещё добавить её наряды, которые она сооружала себе сама из старого соседского тряпья. Именно не шила, а сооружала, нередко вообще обходясь без иголки. Вырезанные отовсюду разномастные детали она могла просто связать, продёрнув в пробитые гвоздём дырки какой-нибудь игривый шнурок, а рваную прореху на спине – прикрыть огромной бабочкой, сшитой из разноцветных лоскутков. Как оказалось, Аныванна сильно опередила моду. Сегодня бы это никого не поразило, не показалось диким. А тогда...

   Когда она неизменно каждый вечер катила вперевалку навстречу толпе с поезда, на неё показывали пальцем, оглядывались и ошарашенно улыбались, а многие и просто хохотали. Только свои, дворовые, всякий раз смотрели с тревогой: опять она нацелилась на станцию, такую далищу, как бы не завалилась где-нибудь в канаву наша Аныванна. С каких-то пор за ней прочно закрепилось это полуимя. Да и то сказать – не тратиться же, в самом деле, для неё на полное имя-отчество!

   Перед тем как идти с Майкой в сторону вокзала, Аныванна вставала на порог своего флигелька и, как флюгер, разворачиваясь в разные стороны, кричала: «Скорей! Скорей! Скорей!» На этот зов неведомо откуда со всех ног неслись к ней две шелудивые обтрюханные курицы. Их она держала, чтобы каждый день кормить свежими яйцами Майку. Ночевали те в доме, а днями пребывали в свободном поиске – их кормёжкой хозяйка не озадачивалась. Однако они обожали её и тут же мчались на её зов, бросив даже какую-нибудь нечаянную поживу. Спали хохлатки, взобравшись на единственную табуретку, а коли та была занята, – на краешек топчана.

   Пахло во флигеле вечной сыростью, курятником, едко и остро ацетоном и тошнотворно-сладко – лаком. Прямо напротив двери на стене висел ни разу не надетый странной формы некогда небесно-голубой, но с годами безнадёжно выцвевший халат. Во всю его длину вызывающе посверкивал смолоду, видать, золотой, однако уже сильно поблекший дракон. Над топчаном вместо положенного ковра стену украшал большой, без рамки портрет. С него на вошедшего удивлёно таращилась глазастенькая наивная барышня в венце белокурых локонов. С чёрной родинкой на левой щеке, очень похожей на божью коровку. Эти две вещи: халат и портрет – были явно нездешними. Похоже, их в какие-то стародавние времена вместе с флакончиками привезла в своём баульчике из какой-то иной жизни нездешняя, почти неземная Анютка.
Соседи жалели Аныванну за её беспросветную нищету. Однако старики, тоже некогда приехавшие из Харбина (их у нас было немало), в голос удивлялись этой убогости и всё повторяли:

   – Да не могла она оттуда приехать ни с чем! Она же там заведение держала, – тут они начинали как-то странно хихикать и оглядывались на нас, ребятишек. – Да она и сама там шла нарасхват – ведь первая красавица была.
Тут начинали хихикать мы: Аныванна – «красавица»? Ну это уж слишком!

   Доброту соседей Аныванна мимо сердца не пропускала. На словах благодарить особо не была умудрена. Однако старалась отдарить чем могла. Дары её всегда приходились на канун больших праздников: Майских, Октябрьских, Новогодних, 8 марта, Пасхи. Самый же большой был День Красной Армии. И хотя самих красноармейцев после войны, считай, совсем не осталось, в нашем коммунальном доме жили ещё их жёны и подросшие дочери, а они должны быть красивыми. Накануне очередного праздника Аныванна совершала свой обязательный обход соседок. Она вкатывалась по очереди в каждую комнату и строго говорила: «Так, будем красиветь!» Никакие протесты ею не принимались.
Она всыпала щепотку чёрного (ещё харбинского) порошка в серебряную ложечку (самая ценная у неё вещь – в другую-то нельзя), капала туда из флакончика кислоту и, помешивая, разогревала на двух зажжённых спичках. И  скорей-скорей, пока месиво не остыло, рисовала им брови и красила ресницы тем, у кого они ещё были.

   Долго потом в самой большой очереди женщин нашего двора можно было безошибочно узнать по жгучему нездешнему взгляду из-под смоляных басурманских бровей. Много лет подряд из-за этого дом наш в городе дразнили "чернобровым". Проз¬вище это отцепилось разом. Потому что разом вдруг вылиняла с наших женщин та чужестранная красота.

   По весне, в свой очередной любовный загул, Майка попала под машину. Под грузовик. Осталось мокрое место да изорванный колёсами кожаный, некогда жёлтый ошейник. Аныванна, не подозревая беды, катала на своём колесе по округе. Обшаривала дворы, надрывала горло, выспрашивала у всех. Никто правды не говорил: жалели хозяйку. Спать та не легла ни в первую ночь, ни в другую – как всегда в таких случаях, неустанно искала. Когда же все обычные сроки прошли и стало ясно, что с Майкой что-то случилось (Аныванна подозревала, что ту украли), Майкина хозяйка начала чудить. Пошла по домам, где были мужики, и стала поднимать их на поиски, обещая царскую награду. Тому, кто Майку найдёт, клялась тут же купить дом и корову.

   Было очевидно: от горя у неё сдвинулись набекрень мозги. Чтобы не смешила она больше народ бредовыми посулами несметных богатств, решили сказать ей правду. Послали Павла Горячего – харбинского ещё её приятеля. И доказательства ему вручили. Он рассказывал потом, что ему и говорить-то ничего не пришлось. Только начал: «Тут такое дело...» и разжал ладонь с обрывком ошейника, она сразу всё поняла. И сразу поверила. Не закричала, даже не заплакала. Только побелели щёки да на левой ярче вспыхнула её божья коровка. Только – жалобно так выдохнула:

   – Как же так? Да ведь нам же с ней – в Харбин!
А больше разговаривать не стала. Легла на топчан и отвернулась.
В тот вечер Аныванна не скликала своих курочек и впервые не ходила к вокзалу встречать приезжих. Даже дверь на ночь не прикрыла, хотя было ещё очень зябко. Она вообще больше из своего флигелька не вышла. Утром соседи нашли её мёртвой. Подивились: приготовилась к этому как следует. Губы ярко накрашены. Ноготки подлакированы. Халат с драконом надела. А грелку с груди сняла – ни к чему теперь.

   Сообщили, как положено, в милицию. Пришёл участковый. Он и обнаружил, что в грелке-то не булькает, а позвякивает. Недолго думая, отвинтил пробку – и все ахнули. Там полно золотишка. Разного: песочек, кусочки, цепочки. А ещё – серёжки да колечки с камушками разными. С настоящими! Должно быть, грелочки этой хватило бы не на один обещанный ею дом – на целую улицу и не то что на корову – на стадо. Да и уж, конечно же, предостаточно, чтобы до Харбина-то доехать и ей самой с Майкой, и тому, кого ждала всю жизнь да так и не дождалась. Оно, может, и ждать-то оставалось всего ничего, самую малость. Да вот Майка подвела со своей любовью.

   И ещё одна диковина. Ценнее содержимого грелки оказался портрет барышни над топчаном. Его сразу забрали в музей и повесили среди старинных именитых картин. Только в раму вставили. А туда ведь что попало не возьмут. Там же сплошь – одни редкостные диковины. Их в своё время навезли отовсюду, пыжась переплюнуть друг друга, тогдашние отцы города – купцы. Наш захолустный городишко и знаменит-то стал только этим музеем. К нам специально едут, чтобы там побывать, о нём в умных книгах пишут. И вот, чтобы там – да наша Аныванна,  даже если ещё – Анюта?! На старой  холстине? Из тёмного вонючего флигеля? Да быть не может!
 
   Соседи толпами ходили в музей, самолично проверяли. И ведь точно: вот она, наша Анютка, на втором этаже, в огромном светлом зале, прямо напротив входа. Впрямь она, не ошибёшься. Правда, сильно за это время переменилась. Смешинки из глаз пропали. Вроде повзрослела и построжела она. Да оно и понятно – не до смеху тут. С соседями здесь нашей Аннушке явно не повезло. С одной стороны генерал какой-то в золотых эполетах да с усищами страшенными, как на врага уставился. С другой – толстая голая тётка в траве развалилась – срамотища одна, от стыдобушки глаза зажмурить хочется. Да и тяжёлая золочёная рама, в которую всунули Анюту, совсем ей не идёт, ну вот никак не личит!

   Непривычно яркий свет и многолюдье явно смущают её, она конфузится и робеет. К тому же после всегдашнего сумрака во флигеле она, кажется, тут наконец-то разглядела то, что столько лет всё старалась и никак не могла рассмотреть где-то там, впереди. И радости это не прибавило. Перестала она напряжённо вглядываться в даль, погасло озорное любопытство. Вместо него в глазах поселился угрюмый покорный страх. Даже божья коровка на щеке вроде испуганно скукожилась, вылиняла, стала почти неприметной.