Просто жизнь, просто смерть

Марина Рябоченко
Нянька приходила два раза в день. Рано утром и вечером. Паря принимала как должное, что высокая  женщина с сильными руками как пушинку ставит ее  в ванну, сдергивает памперсы, моет, одевает в спортивные штаны, кофру и жилет-душегрейку, кормит…
     « Как мама, как мама», - всплывала  в эти минуты у Пари в голове одна и та же мысль.
      Правда, родилась Паря  восемьдесят лет назад, в сибирской глуши, в то глухое время и в том глухом, не тронутом цивилизацией месте, где мыться  ходили в баню не больше двух раз в месяц, а если уж была сильная нужда навести чистоту, то летом мать просто окунала детей в огромную деревянную кадушку с теплой, нагретой на солнце водой… И сейчас, в городской квартире со всеми удобствами, реагировала не на ситуацию, а на отношение, почти материнскую заботу,  с которой относилась эта взрослая здоровая женщина к немощной старости.
За привычной коротенькой мыслью иногда следовала череда будто из тумана выплывающих картинок… Паря любила эти приходящие видения, а особенно – то тепло, которое они приносили с собой.
     А детство было теплым. Ее молодая мать, беременная первенцем – Парей - вдруг бросила законного мужа и пошла за вдовца, как тогда говорили - «на пятерых» детей. Какая сила страсти бушевала между матерью и отчимом, Паря ни тогда, ни позже не знала, но жили они душа в душу, родили сына. Детей не баловали, растили в труде и строгости. Только Паря – так домашние сокращали ее длинное имя Прасковья -  была на особом положении. Отчим, большой и добрый человек, любил ее, не родную, больше всех детей – за живой ум. Быт был примитивный, работа по хозяйству тяжелой, еда простой. Конфеты появлялись на столе раза два в год, после поездок отчима в город. Делили их поровну между всеми детьми, но Паре втихаря перепадало на одну больше. И за эту одну лишнюю конфетку она всегда – и тогда, в детстве, и сейчас, в старости, была очень, до слез благодарна.  Вот так и баловали,  да работой сильно не нагружали – Паря должна была учиться.  Когда курс начальной школы был успешно пройден, мать собрала Парю и младшего брата к дальним родственникам - в город. Стояла трескучая сибирская зима, а путь был долог. Вез их отец на телеге, в дороге дети заболели. И запомнила Паря, как долго они отогревались на русской печи у добрых людей, приютивших их в попутной деревеньке… Братик не выжил, а Парю отец все-таки довез, отдал в ученье.
     Дальше вспоминать не любила – как жила, хоть и у родни, но в чужой семье, одна-одинешенька со своею жизнью, скучала по дому и теплу. Окончила семь классов, да грянула война... Пошла в артель шить рукавицы и ватники, а после войны выучилась на бухгалтера. Как не любила счетоводить, а любила рисовать, примечать все вокруг себя – и погоду, и природу, и людей, любила даже записать что-то в  дневник. Так и осталось это «баловство» лишь баловством, да на всю жизнь. Зато научила хорошо рисовать дочку, учила и внучку, а дневники вела до старости...

     Эти дневники - общие тетради в девяносто листов в простой картонной обложке - вместе с фотографиями и документами припрятала Зойка на шкаф. Ненадежной стала Паря: поджигала на конфорке полотенца и тряпицы, ложки и вилки закатывала в обрывки газет и засовывала под матрац, про унитаз забыла…  Зойка несколько месяцев помучилась, а потом  отрезала все пути к самодеятельности – купила памперсы, ручки у плиты сняла, посуду, книги, бумаги  спрятала. 
     Всю работу Зойка выполняла деловито и быстро, без брезгливости - она уже много лет работала в медичках в доме для престарелых. Разговаривала мало – утром торопилась на работу, вечером домой. Там ее ждала восьмидесятилетняя, больная раком  мать, да пятилетняя внучка стояла у окна в детском саду, поджидая бабу. Родители девочки, сын и невестка, то бурно ссорились, то мирились, и места для ребенка в их жизни не находилось.
     Зойка, а  было ей уже за пятьдесят, крутилась как могла, зарабатывая и на себя, и на мать, и на внучку. За подопечную платили неплохо, а хлопот немного. С едой Зойка не морочилась – что готовила дома, то и приносила: блины, оладьи, котлетки, прикупала фрукты и йогурты.
 
     Так, впервые за свою долгую жизнь, Паря оказалось свободна как птица.
Весь день теперь просиживала около окна. Солнце, дождь, снег в положенное время сменяли друг друга, но Паря мало обращала внимание на круговорот сезонов. Главное, что в любую погоду за окном проходила жизнь. Высокие и низкие, круглые и тощие фигуры с утра до темноты сменяли друг друга. Одни были скучные –  шли торопливо, наклонив вперед голову, согнув спину, будто им тяжела и неинтересна их дорога. Паре смотреть на них было скучно и даже тоскливо, словно смотрела она на себя, ту, далекую, молодую… Как утром, торопливо, головой вперед – на работу, вечером, согнув спину, с отвисшими от тяжести сумок руками – домой… Другие, маленькие и быстрые,  кружились перед глазами Пари часами – спускались с горок, крутились на каруселях и когда в теплый день Зойка не закрывала форточку, было слышно, как они громко кричат и смеются. 
     Память Пари еще была подобна капризной океанской волне – приливы и отливы регулярно сменяли друг друга. Только отливы, жадно забирающие с собой последние крупицы рассудка, становились все дольше, а приливы короче. Приносили они с собой такой ворох обрывистых воспоминаний, дум и вопросов, что лучше и не было бы их вовсе.
     В такие часы Паря становилась беспокойной и нервной, все пыталась что-то сделать, что-то сказать. Однажды даже взялась за телефонную трубку, вспомнила номер, позвонила. Говорила обрывисто, непонятно: «Тут, за окном, эта длинная, в черном… Бегает…Когда придет?»
     Ей отвечали, что-то объясняли, успокаивали – длинная, мол, скоро будет.
     Длинная, в черном до пят пальто, внучка открыла своим ключом дверь, прошла на кухню. Сидела, что-то говорила, чем-то кормила. Паря ела хорошо, но разговор понимала плохо и внучку даже по имени не назвала ни разу – забыла имя. 

     Жила ее внучка с отцом и мачехой.  Родная мать - единственная Парина дочка - уже десяток лет строила новую жизнь на новых берегах. Уехала в Америку якобы на месяц, в гости к подруге, да так и не вернулась.
     Паря тогда осталась с четырехлетним ребенком на руках и больным мужем. Жили они с дочерью отдельно, несколько остановок езды на метро, и Паре приходилось разрываться между ребенком и стариком. Взять к себе домой внучку не могла - была девчонка неуправляемая, капризная, на месте не сидела... Дед ее не привечал, раздражался и все плохое настроение срывал на Паре.
Зять помогал, но немного, и толку от него было мало.
     Месяца через три после отъезда дочери, когда уже было понятно, что она не вернется, зять позвонил и сказал, что возьмет девчонку на пару недель, отдохнет с ней у друга на даче. Паря обрадовалась, собрала самое необходимое: горшок, ванночку для купания, несколько маек, трусов, пару платьев, плащик…Зять приехал, и девчонку и вещи забрал, и не звонились они с Парей, не общались больше года… Поначалу Паря даже боялась звонить – так устала от внучки, от забот, что даже страшилась ее возвращения. 
     Близился уже шестой день рождения внучки, когда Паря через десятые руки узнала, что у зятя давно новая семья, а у ее внучки уже даже есть сестренка. Набралась смелости, позвонила, и в ближайшее же воскресенье приехала на знакомство. С тех пор и зачастила в дом к бывшему зятю – отогреваться душой.   Когда эта чужая женщина, внучкина мачеха, открывала ей дверь, улыбалась с порога, у Пари словно гири падали с плеч, и легче становилось на душе, и улыбка  растягивала губы. Все Паре в ней нравилось. И как она растит внучку – та была кровь с молоком, ухоженная, а по характеру спокойнее.  И как она быстро и вкусно готовит, с душой угощает. И как по-доброму разговаривает, слушает, обо всем расспрашивает… И не для того, чтобы время убить, а искренне сострадает. И Паря была рада вспоминать, вспоминать…

     Как, к примеру, познакомилась с мужем своим, Германом. Было ей уже  двадцать семь. По тем, послевоенным меркам, почти старая дева. Жила в небольшом уральском городке, куда приехала по распределению после учебы. И вот впервые решила провести отпуск не у родных, а поехать к морю. Как-то шла по кромке воды, загребая ногами мокрый тяжелый песок и высматривая ракушки, наслаждалась жарким южным солнцем, теплотой набегающей волны, и вдруг услышала:
     - А звать-то тебя как?
      Повернула голову и увидела сидящего по горло в воде усатого молодца.                - Паря, - ответила просто.
       - А, Таня! А я Герман.
      Услышав имя благородное, из пушкинских времен, Паря застеснялась своего простого, деревенского, и с тех пор так и осталась для всех новых знакомых Татьяной, Татьяной Михайловной.
     Был Герман статный, веселый, надежный: почти на десять лет старше, военный, в чине. Татьяна влюбилась, Герман отвел взаимностью. Вскоре после отпуска Татьяна приехала в его комнату в доме барачного типа на окраине Москвы. Они поженились.
     Дочку Татьяна родила поздно, в тридцать три. Тогда, в конце пятидесятых, декрет после родов давали всего на два месяца, и Татьяне пришлось «выписать» из Сибири мать на помощь. Но в одной комнатке было слишком уж тесно вчетвером, и мать, до полутора лет ходившая за внучкой, все-таки уехала. Татьяна отдала дочку в детские ясли, потом в сад, школу, летом отправляла в пионерлагеря – все по стандартному советскому плану. Ни в чем дочке не отказывали: хотела  танцевать – записали на танцы, хотела рисовать – записали рисовать, хотела петь – пела…

      Нельзя сказать, что семейная жизнь не складывалась, но с годами характер Германа становился все круче. Уйдя в отставку, стал выпивать, скандалить. Дочку с малолетства не очень привечал, или, как настоящий солдат, не умел этого делать. Она частенько мешала то почитать газету, то полежать спокойно на диване, и за любую провинность он норовил наказать и свистел в воздухе ремнем. Татьяна за дочку заступалась, но иной раз и побаивалась одернуть разбушевавшегося мужа, а то под горячую руку и сама была готова наказать. Бить, конечно, не била.
      После окончания школы дочка пару лет металась, выбирая институт, да в конце концов замахнулась на университет, поступила на искусствоведческий, на первом же курсе выскочила замуж, через два года развелась, сделала четыре аборта… Татьяне не все нравилось, она старалась научить, наставить, но дочка только огрызалась. Отца побаивалась – и помалкивала, а на мать выливала и претензии, и упреки.
      И вот к двадцати восьми решила рожать. Татьяна Михайловна и обрадовалась, и расстроилась. Радовалась, что наконец-то будет в семье маленький, и боялась чего-то. Все было не так как надо в жизни дочери – будущий отец на пять лет младше, без профессии и заработка, уже разведенный, легкомысленный, мальчишка. Дочь, хоть и взрослая, но дура-дурой: неуживчивая, нехозяйственная, неласковая, все с какими-то претензиями на избранность, светский быт, вся в своих мыслях…Матери в эти мысли ходу не было, но чувствовала она, что не от чистого сердца хотела дочь дитя. Был у нее свой, меркантильный, интерес: и возраст подпирал, и жилищный вопрос беспокоил – собирались их барак сносить, и грозило им переселение в новую квартиру. Чтобы получить отдельную от родителей жилплощадь, дочка должна была иметь семью. Чувствовала Татьяна Михайловна материнским сердцем, что нельзя дочери рожать: не сможет она воспитать ребенка.
    Так и получилось. Всего четыре года выдержала дочь материнской доли и замужней жизни. Да и что это за замужество? Он жил у себя, со стариком отцом. Она у себя, в новой однокомнатной квартире, которую получила за три месяца до родов. Ссорились, мирились, несколько раз собирались разводиться… Внучка росла беспокойной, и даже буйной – и дома, и у стариков только то и делала, что прыгала на диване и кидалась подушками. Усадить ее, занять было невозможно. В детский сад ходила плохо - часто болела. Дочь работала в музее, деньги получала небольшие, зять и вовсе еще учился. Татьяна Михайловна помогала, как и чем могла – до тех пор, пока дочь не поставила точку, бросив и квартиру, и работу, и стариков, и ребенка…

      Десять лет приезжала Татьяна Михайловна в гости к бывшему зятю. По праздникам, в дни рождения, просто в выходные. В первые годы, когда нагрянула перестройка с пустыми прилавками, всегда с гостинцами – ржаными лепешками собственного изготовления, курицей из полковничьего пайка, яблочками. Бывало, привозила и денежки – немного, больше пятидесяти рублей из пенсии не могла вырвать, но и этой малости, и гостинцам радовалась чужая, была благодарна – Татьяна Михайловна это видела, чувствовала сердцем. И Татьяна Михайловна ей была благодарна. И  за внучку, которая из Маугли преображалась на глазах в человеческого детеныша. И за то, что никогда не сказала дурного слова о ее дочери. И за то, что ей можно было пожаловаться не только на свою уже по- стариковски безрадостную жизнь, но и на тяжелую жизнь американки...
    Там, в Америке, дочь поначалу мыкалась, выносила горшки за чужой старухой, а потом все-таки вышла замуж, не совсем по любви, больше по расчету, получила гражданство, и уже несколько раз приезжала домой. Жила у родителей, свою квартиру сдавала. И радовалась Татьяна Михайловна дочери, и плакала много – та была часто недовольна, вспоминала старое, упрекала – и придумала же такое! - что не отдали ее в балерины. Татьяна Михайловна не выдерживала и сбегала от родной к чужой – поплакать, пожаловаться…

     С годами вырываться в гости ей стало сложнее – муж совсем занемог, плохо ходил и ленился даже подогреть обед, оставленный на плите. Как-то поздней осенью стало ему совсем плохо, Татьяна Михайловна вызвала «скорую», а через две недели проводила мужа на кладбище. Хоронила, считай, одна. Приехал на помощь по звонку дочери какой-то молодой мужчина, что-то хлопотал, а больше держал ее под руку. Бывшему зятю она не позвонила – была в первые дни как в беспамятстве, без рассудка.
      После похорон и сама вдруг резко сдала, стала чудить – забывать слова, имена, дела... Теперь в выходные к ней приезжала внучка – с гостинцами, деньгами. Девочка разговаривала мало, все больше рисовала, но и так Татьяне Михайловне было уютно, спокойно. Когда уезжала, оставались после нее на столе ворохи листков. Татьяна Михайловна подолгу рассматривала, удивлялась – еще школьница, не училась нигде, а как легко, хорошо рисует. Радовалась – проросло-таки семя, хоть и в третьем поколении, ее талантом!
      Когда внучка стала рассказывать дома, что бабушка ест творог, замороженный в морозильнике, греет на плите чай в чашке, чужая забеспокоилась. Позвонила в Америку, сообщила, что Татьяна Михайловна больше не может жить одна. Дочь все поняла, и вскоре в квартире у Татьяны Михайловны появилась Зойка. Стала ходить, присматривать. Поначалу Татьяна Михайловна бывала недовольна, ворчала – то мыли ее не так, то штору не так задергивали. Потом присмирела и вот - села у окна. И совсем неважно ей было, какой на дворе стоял сезон. Главное, что там была жизнь.
     Среди сновавших за окном фигур Паря в последнее время все  искала одну. Под конец сознательной жизни образы и дочки, и внучки слились у нее в один – без лица и без имени. Назвала его Паря словом «длинная», и у Зойки так и спрашивала:
      - А длинная где?
     - Звонила, звонила, - вытирая слезящиеся Парины глаза, отвечала Зойка. – Как сможет, так и будет…
       Последним усилием хотела Паря понять, додумать, что же было не так,  когда не долюбила дочь? И как она любила: всей ли душой, или только частью ее, той, свободной от мужа, работы, домашних дел, да забот о престарелой матери, которую, после смерти отчима, перевезла в Москву?.. Так ведь все жили так, разве у кого получалось по-другому? 
      Вспоминалось Паре, что росла дочка как чужая в родной семье и лет с двенадцати словно оторвалась душой: папу стала называть отцом, а маму - Татьяной Михайловной.  Думалось тогда, что вот пройдет подростковая ломка, и отношения наладятся, потеплеют. Не случилось. Уж и жизнь кончилась, а не случилось…
 
     Больше года ходила Зойка, а когда поняла, что стало Татьяне Михайловне все трын-трава и осталось от жизни у нее только одно имя, данное при рождение, –  захлопотала, забегала, оформила в дом для престарелых, где сама работала. И еще около двух лет ходила Паря под ручку со своей соседкой по приютским коридорам – чистая, ухоженная, накормленная, но уже не человек, а память о человеке. 
     В середине второго года, ближе к Рождеству, вдруг собралась умирать. Сильно простудилась, простуда дала осложнение на сердце. Лежала она уже живым трупом, а Зойка все не унималась: поила лекарствами, кормила.
     - Ты подожди, Прасковья Михайловна, в апреле дочка приедет. Подожди.
     Та словно поняла что, послушалась, пошла на поправку. И опять стала иногда мерить коридоры, но все больше лежала. Ждала. Когда наступил апрель – Бог весть, как она об этом узнала - опять слегла, перестала есть и пить, только косила глазами в сторону двери.
     - Ты подожди, подожди, скоро приедет, - опять уговаривала ее Зойка.
     Наконец, приехала. Села у кровати, взяла за руку. Мать была совсем плоха, делать около нее было нечего. Посидела, попрощалась, через полчаса ушла.   
     Паря умерла утром следующего дня. Дочь, услышав от Зойки известие, всплакнула, но планов менять не стала. Повела свою дочку в новый кинотеатр на премьеру американского мультика – приехала она всего на месяц. и времени у нее было мало. Собственно,  беспокоиться ей было не о чем   – собирали Парю в последний путь за счет заведения.