Маска

Любовь Скорик
   В зале ещё негусто, но настырно вспархивали аплодисменты. Дмитрий Николаевич понимал, что адресованы они прежде всего ему. Однако решил на сцену больше не выходить: откланялся положенное – хватит, устал. Почему-то долгожданные, в общем-то куцие и немудрёные гастроли в родном городе сильно утомили. Хотелось тишины, одиночества, и предстоящий прощальный банкет попросту страшил. Он знал наперёд, какие положенные случаю слова будут сказаны каким-нибудь местным начальником о спектаклях, по большей части им не виденных (богатство репертуара, галерея ярких образов, высокая планка артистического исполнения, незабываемая страница в культурной жизни города). Мог заранее вычислить комплименты в собственный адрес (выдающийся талант, поразительное искусство перевоплощения, блистательные работы на сцене и киноэкране, искренняя признательность и гордость земляков)...

   Ко всей этой дежурной казёнщине и лицемерным восторгам он давно уже привык как к неизбежности и притерпелся. Обычно безропотно улыбается и даже что-то говорит подобающее в ответ. Без сбоя провёл эту роль и здесь на открытии гастролей. Наслушался тогда елейно-сладенького вдоволь, до отрыжки. Ещё и на сегодняшнюю порцию его не хватит. Нет, нет – увольте! "Увольте"? А, извините, каким это образом? С порога своей гримёрной Дмитрий Николаевич напоролся на ехидный взгляд и, кажется, даже услышал насмешливый голос со стороны собственного портрета на стене: "А каким это образом? Может, духу хватит сбежать?! Ха-ха, ну давай, давай – похорохорься, потешь себя. Всё одно ведь – зряшно, попусту!"

   Вот чёрт! Какой болван сюда-то ещё эту икону присобачил? Зачем?! Он отвернулся, сел к столику, начал разгримировываться. Однако портрет через плечо заглядывал в зеркало и издевательски ухмылялся. Дмитрий Николаевич снял парик, отклеил бородку, протёр лицо и расслабленно откинулся на спинку стула.  Безуспешно попытался заслонить собою физиономию со стены. Озлясь отвернулся от зеркала и стал смотреть в окно на уже вовсю зелёный пушистый тополь. В дверь то и дело стучали. Несколько раз робко, неуверенно – поклонники, охотники за автографами. Барабанили и решительно, по-хозяйски – свои, окликали: «Дмитрий Николаевич, вы скоро?»

   – Да, да, сейчас, – отвечал он, однако не двигаясь, упорно разглядывая тополь.
Собственные портреты с какого-то времени просто преследовали его. Не то чтобы он спятил и это был пунктик его помешательства, нет. И дело не в том, что к недавнему его юбилею их понаделали слегка чересчур – в родном его городе они в общем-то пришлись кстати. Дело в том, что последнее время он болезненно стал ощущать категорическое несовпадение себя натурального, живого и своего портретного отображения. Ну разве он в жизни такой вот?  Дмитрий Николаевич мимолётно оглянулся на портрет – тот смотрел теперь заносчиво-высокомерно.

   Конечно, можно бы не обращать внимания на эти расплодившиеся сверх меры физиономии – мало ли из каких они спектаклей и сериалов, это уже и не вполне он. Можно бы, конечно, но... Но вот тут какой странный получается фокус. Все эти неисчислимые пылкие любовники и хитрые холодные обольстители, коварные преступники и проницательные их разоблачители, добряки и злодеи, мудрецы и дураки, нацепившие его лицо, – все они, оказывается, неистребимы и неукротимы. Каждый из них – даже самый никчёмный и ничтожный – побывав в его обличии, не исчезает  потом бесследно, оставляет свою отметину. Вроде невидимую, незаметную. Однако в каких-то ситуациях, жизненных поворотах она вдруг явственно проявляется, проступает сквозь родные черты, часто вовсе заслоняя его собственное лицо. Будто нанесённый грим до конца не смывается, а прячется до времени под кожу. Напластываются слой за слоем, перемешиваются, спрессовываются, образуя маску.
Их, этих масок, на нём, пожалуй, уже сотни. Но вот странно: окружающие из этого множества видят каждый – свою. Как в детских «волшебных картинках»: из хаоса точек и линий любая пара глаз отыскивает свой собственный сюжет. Оно бы и ничего, и бог с ним, да эти чужие лица всё неумолимей застят кровное, единственное, богом данное. И ведь не только внешность. Не за свои достоинства его ценят.  За чужие грехи осуждают  Бог знает чью жизнь ему ставят в заслугу или в укор. Даже имя, в крестильной купели полученное, всё явственнее отдаляется, привычней и родней становятся имена героев. На встречах со зрителями во всём зале не находится ни одного заинтересовавшегося просто по-человечески: как ты живёшь, что лю¬бишь, что – нет, от чего тебе хорошо, от чего – больно, не обрыдло ли таскать на себе эти чужие маски? Да что там зрители – даже домашние давно уже относятся к нему как к комбинации масок и ценят в зависимости от того, насколько эта комбинация удачна и выгодна.

   Честно признаться, почему-то ожидал, что хотя бы здесь, в родном-то городе, всё будет по-другому, что хоть  тут спадёт наносная шелуха и проклюнется из-под неё  настоящее, искреннее, сердечное. Увы! Даже у друзей детства (нашлось несколько) отношение к нему – как к машине по производству сериальных персонажей. Помнится, соклассников он тоже пригласил на сегодняшний банкет. Тем более идти туда не стоит. Терпеть подобное от незнакомых – ещё куда ни шло, но от тех, с кем двойки получал и с уроков сбегал, – вот уж увольте!
Дмитрий Николаевич глянул на часы и понял, что тянуть больше нельзя. Посмотрелся в зеркало, остался доволен: театральная бородка была снята, остальное – вполне терпимо, можно не разгримировываться. Переодеваться тоже не обязательно:  относительно современный, в меру потёртый костюм. Чуть посомневавшись, он взял и тросточку своего героя и, как тот, прихрамывая, прошмыгнул отвернувшись мимо дежурной на улицу. Довольно резво, однако не забывая хромать, промахнул первый, опасный квартал, когда его ещё можно было догнать. И только нырнув под арку, вытащил из кармана мобильник – позвонить администратору. Не хватало ещё, чтобы в театре переполошились и, чего доброго, устроили бы его поиски.

   – Евсеич, вы там не теряйте меня и не ждите. Я сегодня – по своей личной программе. Да ничего не случилось. Могу я, в конце концов, в родном городе встретить своих друзей!  Ну разумеется, и подруг – тоже. Так что всё, давайте там без меня. Объясни популярно массам. Можешь сочинить какую-нибудь романтическую историю вроде школьного романа. Нет, не боюсь. Всё, пока!
За минувший гастрольный месяц это – по сути первое его свидание с родным городом. Не принимать же всерьёз те стадные, что устраивало ему местное начальство. Какое же свидание при этаком-то скопище народу, под стрёкот кинокамер. К тому же возили его по местам парадным, порядком замусоленным, как правило, новоявленным и потому ему не знакомым.
 
   Зато вот эта арка – ему почти родня. Здесь табунились они с дружками, укрываясь от настигшего дождя, и прятались от взрослых с крамольной папироской в рукаве перед сеансом в ближнем кинотеатре. В жерле вон той старинной пушки у входа в музей он, по¬мнится, оставлял свои первые в жизни любовные записки. А как раз на месте нынешнего шикарного ларька «Пепси» обычно стояла тележка мороженщицы. Здесь прокутил он свой первый заработок, угощая девочку из параллельного класса пломбиром в шоколаде. А вот магазина, где он тогда с двумя ещё пацанами разгрузил машину хлеба, – того магазина нет вовсе. На его месте дыбится высотка
Однако  напротив, на другой стороне улицы, старые традиции, как видно, блюдут свято. Так же, как тогда, сидят на лавках, притащенных из соседнего сквера, краснорожие мужички и дуют пиво. Только не разливное из кружек, как в его времена, а бутылочное, из горла. Опасливо хоронясь в тени и  прикрывая лицо платком, он тоже взял пару флаконов, присел в сторонке, забулькал. Хо-ро-шо! Ах как славно! Вдруг понял, что хочет есть. Встал, пошёл по улице к реке. Вон там, на углу, была закусочная, сердцем чуял – должна бы уцелеть.
Ну вот, угадал. Закусочная – не закусочная, а маленькая  какая-то едальня точно есть. Впрочем, кажется, зря обрадовался: закрывает  своё заведение продавщица.
– Эй, хозяюшка, погоди-ка запоры задвигать. А я-то как же? С голоду, что ли, помирать?
– Дома поешь. Оно домашнее-то завсегда вкуснее.
– Дом больно далеко. Приезжий я, в командировке.
– В гостинице буфет есть. Или вон в ресторан пойди, недалече тут.
– Не подходит мне: толчея там, больно уж людно.
– А что тебе люди? Прячешься, что ли? Может, в розыске?
– Угадала, почти что так.
– Не просто тебе прятаться, – жалостливо глянула она на его тросточку, – да и ходить, поди, тоже. Ладно, давай захо¬ди. Только чем и покормить-то тебя не знаю. К ночи всё как  есть подъели. Разве пельменей сварить?
– Магазинных, что ли? Мне бы чего-нибудь домашнего.
– Да нет, сама лепила. Садись вот, жди. Я уж и печь отключила, и титан. Пожалуй, я с тобой тоже посижу, отдохну малость. Ноги к вечеру прям гудом гудят.
Она села за тот же столик, напротив, заглянула ему в лицо.
– Чо глаза-то такие смурные? Видать, и впрямь что-то стряслось. А обличье твоё мне знакомо. Никак, бывал уж здесь. Я памятливая – кого хоть раз покормила, уж держу в голове. Не хошь – не говори. Я ить не пытаю. Мало ли что.

   Он тоже только сейчас разглядел её. Колоритная бабёночка, прямо – от Кустодиева! Ей бы Островского играть. Купчих – тех, в которых под яркими цветастыми платками и улыбчиво-уверенными лицами уже созрела и готова выплеснуться наружу трагедия. «Опять про театр! А ну, отставить!» – осадил он себя и, глянув на огромный узел угольно-чёрных её волос на затылке, спросил:
– Татарка, что ли?
– Да вроде как нет, – не удивилась она вопросу, – хотя  кто у нас в Сибири не татарин? А волосы – это у меня от бабки. Она и умирала – уж за восемьдесят перевалило – а грива до колен была. И хоть бы где сединочка одна проглянула, как сажей выкрашена. Ко мне вот тоже седина не пристаёт, всё чернявая, даже от людей неловко: будто и горюшка вовсе не знавала. Я мать-отца-то не помню, а по документам – русская. Да и по имени тоже – Маша.
– А я Митя, – назвался он давным-давно забытым детским своим именем. – Ты, Маша, давай ешь со мной. Я ем немного, хватит нам твоих пельменей. А вдвоём-то жевать веселей.
– Да нет, у меня дома в холодильнике ужин ждёт. Вчера выходной был, наготовила. Кролик тушёный. Соседке из деревни привезли, а она их не ест, говорит: в детстве играла с ними, жалко их – мне принесла. Я её к празднику чем-нибудь отдарю. Да ещё драников–- полная чашка. На дворе уж лето, а у меня в подполе картошки ещё полно, вот и извожу.
– Драники? – не поверил он. – С детства не ел. Угости, а!
– Да я живу шибко далёко.
– Где?
– На Пионерке.
– Ой, я же вырос там!
– А говорил – приезжий.
– После школы отсюда уехал. А потом только гостевал. Последние десять лет и вовсе не был.
– Ну, коль большая охота, дак поехали. Только сейчас-то на трамвай ещё успеем, а уж назад  – на такси придётся или до трассы топать, автобус караулить.
– Это ничего, Маша, ничего. Город родной посмотрю, вспомню. Для такого случая и выпить не грех. У тебя тут чего-нибудь не найдётся? Только я водку не люблю – вина бы хорошего.
– Да вот есть чего-то, выбирай.
– А ты чего предпочитаешь? Компанию же поддержишь. Я один не умею.
– Ну, если за компанию рюмочку – это можно. Я сладенькое люблю. Дак у меня дома кагор есть. Дочь приезжала – мы с ней распочали бутылочку. Так что себе только бери. И давай скорее, чтоб на трамвай не опоздать.
На такси Маша ни за что не согласилась ("Ты не представляешь, какие деньжищи они дерут! А тебе и так в обратный путь с этими оглоедами придётся").

   На трамвае он сто лет уже не ездил, время никуда не поджимало, вагон был почти пустой, и дорога в гости просто вписывалась в экзотику. Впрочем, ехать действительно пришлось долго. Сидящая рядом Маша всё задрёмывала и в конце концов по-настоящему уснула, пристроив голову ему на плечо. Он бережно поддерживал её, боясь пошевелиться, чтоб не потревожить. Дыхание её – ровное, тёплое – пахло яблоками. Эта детская доверчивость была так естественна, трогательна, что от прихлынувшего восторга он сам забывал вдохнуть, и недостаток воздуха приятно кружил голову. Вот женщина, которой от него ничего не нужно: ни званий, ни славы, ни престижных ролей. Ей хватит его надёжного плеча, подставленной руки, негромкого, по-детски смешного имени. Держать бы её вот так всю жизнь и ощущать яблочное дыхание. Нет, всё же не зря затеял он эти гастроли в родном городе и бредовый побег с банкета. Эти полчаса в трамвае оказались повесомее целого гастрольного месяца.

   Пробудившись, Маша нисколько не сконфузилась, не зашлась в извинениях, только спросила:
– Руку-то, поди, навовсе отдавила? – А когда вышли, всё уговаривала: – Давай-ка держись за меня. Чтобы быстрее дойти, напрямки, через дворы пойдём, а у нас тут дорожки те ещё – асфальт только для машин. Ты ногу-то свою береги.
Дом у Маши оказался маленький, совсем деревенский, снаружи оштукатуренный, видать, недавно побеленный. Рядом – огород, кусты.

  Ужин Маша сообразила быстро. Разогрела по кусмарю кролика с картошкой, поставила соленья, мочёные мелконькие яблочки. Чуток задержалась с драниками – не разогревала вчерашние, а жарила свежие  («И не заикайся, не уговаривай – их едят с пылу-жару, прямо, со сковородки»).
Чай с вареньем пили на крыльце. Светилась свечами во тьме, исходя дурманным ароматом, сирень. Захлёбывалась от какой-то своей безудержной радости наивная ночная птаха, ещё ломким, неокрепшим голосом возвещая на весь мир:
– Жи-ву! Жи-ву! Жи-ву!
–Что ты?! Что ты?! Чур! Чур! – по-матерински опасливо унимала безрассудное дитя другая.
– Жи-ву! Жи-ву! – не желала угомониться, беспечно ликовала непокорная.
И так этот переклик был понятно-очевиден, что Дмитрий Николаевич даже не удивился, когда Маша вздохнула:
– И чего неймётся этим молодым, чего им надо? У меня вот дочь недавно разошлась. А зять такой хороший да привязливый, как он будет без неё? Ох и жалко его! Три года всего прожили – и вот тебе на. Мы же с мужем двадцать два годочка были  вместе – как один день.
– И – что?
– В шахте завалило, почти уж десять лет как.
– Здесь, на Пионерке? 
– Ага, тут.
– И у меня здесь отец погиб. Метан взорвался. Без отца рос.
Маша погладила его по голове. Как маленького, успокаивая. Он в ответ легонько ободряюще сжал ей руку.

   Эта нечаянная печальная взаимная исповедь, всплывшая общая горестная точка биографий как-то совсем сблизила их, вроде даже сроднила. Она пожалела его сиротство. Он подумал, что только очень настоящая женщина может спустя десятилетие так по-доброму говорить о погибшем муже и так искренне сочувствовать отставному зятю. Сидели тесно, вплотную. Он скинул с одного плеча пиджак, набросил на неё, придерживая, приобнял. Она не отшатнулась, приникла ещё теснее. Господи, как же хорошо, как благостно! Было ли ещё когда ему так покойно, вольно, безмятежно? Вряд ли. Пусть бы вот так осталось насовсем, навовсе.
Вокруг густо, со всех сторон в темноте разлито что-то, чему и название сыщешь не вдруг. Отрада? Радость? Счастье? Нет, нет – всё это вместе и ещё что-то, самое главное, самое важное.
Маша встала, сказала просто:
– Помоги мне разложить диван. – Проходя мимо телевизора, нажала кнопку: – Погоду послушать: как утром-то одеваться.
Видно, заканчивались поздние местные новости. Во весь экран распялен его портрет – тот самый, что ухмылялся в зеркале гримёрной. Невидимая дикторша игриво поясняла:
– Итак, наш именитый земляк не пожелал присутствовать на торжестве  по случаю закрытия гастролей.
Маша ошалело переводила взгляд с экранного двойника на оригинал рядом, и с ней что-то происходило. Она переставала быть Машей. Глаза заполнялись приторно-сладким. Губы кривила елейная заискивающая улыбка. Спину стягивало в угодливо-услужливом поклоне. Руки театрально прижимались к груди, к левой половине, где сердце. «Прямо как с челобитной перед губернатором!» – мелькнуло у него.
– Ой, как я не узнала-то! Как это я?! Вот же стыдоба! – бормотала она чьим-то чужим вкрадчиво-заискивающим голосом.
– Маша! Да ты что! Маша, Маша, зачем?!
– Вы извините, что не узнала. Я смотрю, все кино с вами смотрю, честное слово! Мне так нравится. Вы, вы...
Он схватил её за плечи, приблизил к себе и вдруг явственно разглядел перед собой типичное лицо из зрительного зала – то самое, какое видит каждый раз со сцены, когда глаза зри¬телей уже не воспринимают его самого, а только маску, намертво прилипшую к нему.

   В отчаянии он вцепился в эту проклятую маску, стал рвать, пытаясь наконец содрать, избавиться от неё навсегда. Однако почувствовал, что лишь до крови расцарапывает кожу. Выскочил на крыльцо, размахнувшись изо всех сил, забросил в кусты трость и побежал в сторону призывно погромыхивающей трассы.