23. Она была Денисом. Стр. Иоанны

Юлия Иоаннова
 Продолжение. Начало - предыдущие "Страницы Иоанны".

*   *   *

Лист ждал. Покойный и чистый в первозданной своей белизне.

Так и останутся на листе эти два слова, а Иоанна уже через полчаса будет ехать в электричке.
Но не в Москву, а в Первомайскую, где ей сразу и охотно, уже как местную достопримечательность, покажут и лыжню через поле в лощину,и дерево, под которым сидел Лёнечка, и торчащую из-под снега макушку валуна.

Следы многочисленных любопытных, набухшие талой влагой. Мальчишки, весело проносящиеся на санках мимо злополучного камня в ореоле тяжёлых снежных брызг - "посторонись, тёть!" Показавшаяся бесконечно долгой дорога до Коржей, запах распаренной листвы, будто в парной, поле с просвечивающими кое-где щетинами соломы.

Хлюпающий осевший снег, обступившие Иоанну в Коржах словоохотливые бабы:
-Э, милая -а, их по пьянке знашь сколько колеет! Вон у нас летось, помнишь, Петровна... Федька-то Нюркин на Сретенье... Хорошо почтарка увидела, а то б...

- Этот молодой ищо совсем... Бабе-то его каково! Говорят, пацан у них? Три годика? Небось, и старики живы? А ты ему кто?

- Я же сказала - из газеты. Вот удостоверение.

- Ага, понятно.

Они смотрели на неё с любопытством и подозрительно, не понимая цели её приезда. Да и сама она не могла бы тогда толком объяснить, зачем приехала в Коржи, какой информации ждала от этих баб, от истоптанной лыжни, от катающихся мимо валуна мальчишек и почему, наконец, оказалась у Нальки, знакомой Жоры Пушко.

Наля подтвердит сказанное следователю.
Что заявившийся к ней днём где-то в начале третьего Пушко /- Ну выпили, посидели, потом, сама понимаешь.../ - переночевал и уехал на следующий день утром.

Бывшей фронтовичке Нале за тридцать. Курящая, употребляющая крепкие слова и напитки. Узнав, что Яна из газеты, она тут же метнёт на стол бутылку с мутной жидкостью, пару стопок, миску квашеной капусты:
- За знакомство, товарищ корреспондент!

В застиранной гимнастёрке с нашивками, уже слишком тесной в груди и плечах, с фронтовыми ожоговыми рубцами на щеке и подбородке, придающими её в общем-то простенькому личику нечто мистическое.
Наля, с её невероятными фронтовыми историями, вроде как была она снайперкой и ходила в психическую атаку /ребята идут, а мы с Галькой по бокам, немцы видят - девчата, пока очки протрут - мы им р-раз по очкам!/ - Наля буквально парализует восемнадцатилетнюю Яну славной своей биографией.

И хотя с точки зрения морального кодекса Наля не очень - не Яне теперь судить о морали! И если у Нали этот минус оправдывался жизненными испытаниями, то для Яны оправданий не было.

Потом заговорят о погибшем Лёнечке.
Наля вспомнит о том втором "киношнике", и Яна расскажет про Дениса. Потому что ей хотелось говорить о нем.
Попытается быть объективной, взглянуть на случившееся как бы со стороны, холодными посторонними глазами - родители вечно отсутствуют, мальчик предоставлен самому себе, отсюда эгоцентризм, себялюбие.
Пустая квартира, богемное окружение, девицы, тоники, шкуры...

Так, наверное, писали бы о нём Самохин и Татьяна...
Но чем дольше она говорила, тем явственней представлялось ей его белеющее лицо на сгибе её руки, его голос, вкус губ, отозвавшихся на её прикосновение. И Яна вдруг с ужасом понимает, что сейчас разревётся.

Так и выходит.
Она рыдает на груди у Нальки, повторяя, что надо жить, как она, Наля, не жалея себя и защищая грудью товарищей.
Что она, Яна, беспринципная дрянь. Что она презирает себя, потому что думает только о личном счастье и ничего не может с собой поделать.

А Наля, конечно, ничего не поймёт. Скажет: "Пить ты слаба, девка," и проводит её на шестичасовой автобус.
А Яна, пообещав написать про налины подвиги, пропахшая её "Беломором", навозом от телогрейки, всю автобусную дорогу до Первомайской и потом в электричке будет представлять, что только забежит домой, переоденется, предупредит мать - и в Москву, на Люсиновку.
К одиннадцати она обернётся, пусть к двенадцати. Она приедет к своему мужу. И никаких разговоров о Лёнечке.
Не было Никакого Лёнечки. Не было!
Пусть он талантливый оператор, но тряпка, рано или поздно спился бы, жена бы от него ушла, сын отвернулся.
А если бы Денис погиб, спасая Лёнечку?
Журналистский долг, служение правде - это для героев. А она будет просто его женой. Же-ной!..

По пути домой она вспомнит - надо всё-таки зайти в редакцию. Там уже, наверное, никого нет, девятый час, но надо же честно объяснить Хану свой отказ.
Пусть в письменном виде, так даже будет лучше, убедительнее. А заодно предупредит, что завтра она, возможно, задержится.

В редакции Людочка, барабанящая на своей "Оптиме" какую-то левую работу в пяти экземплярах, сообщит Яне, что всё тихо. Хан так и не приходил, а в Промтоварный, по достоверным источникам, завезли шерсть.

На столе у Xана по-прежнему лежал её лист. Иоанна села в кресло, зажгла настольную лампу.

"Андрей Романович!"

Лист ждал. Покойный и чистый в первозданной своей белизне...

И тогда увидит Иоанна заснеженный лес, убегающую в глубь просеки лыжню. Услышит, как скрипит снег, как пыхтит и ноет сзади Лёнечка, ощутит на щеках жгучее ледяное дыхание надвигающейся метели.

И знакомый мучительно-сладкий озноб - предвестник начала. Заглянет Людочка, положит на стол ключи, что-то спросит и уйдёт домой.
Позвонит мать.

- Ничего не случилось, работаю. Надолго. Ты ложись, не жди.

Иоанна отвечала матери, Людочке. Но была уже не здесь, не за столом Хана.
Она писала.
Она была Денисом.
Она видела зимний лес его глазами - режиссёра и горожанина, упиваясь непривычной колдовской тишиной, которую хрустко и звонко, как крыльями, рассекали его лыжи.

Наслаждаясь самим этим полётом, ловкими стремительными движениями разгоряченного молодого тела, летящей навстречу пуховой вязью заиндевелых ветвей во мгновенных вспышках то золотисто-голубого, то розовато-палевого закатного неба.

Денис вспомнил об отставшем Лёнечке и с досадой повернул назад - что он, в самом деле, тащится! Так они никуда не успеют до темноты.

Потом она стала Лёнечкой, который не замечал ни кружева посеребрённых берёз, ни золотисто-розовой голубизны закатного неба, ни прочих красот.
Которому было просто тяжело и нудно передвигаться на этих деревяшках, он чувствовал себя громоздким, неповоротливым и рыхлым, как куль с ватой. Идти ему было жарко, а стоять холодно.

Он проклинал Дениса, которому далось это Власово, и мечтал о привычно-уютном тепле квартиры.
Когда можно будет скинуть с себя эти кандалы, залезть в ванну, а потом жена Рита нальёт горячего чаю или чего покрепче.
Совсем немного, потому что они идут в гости. Он ей обещал быть в шесть, а сейчас уже почти четыре...

Потом она была попеременно то Денисом, то Лёнечкой, так же злилась, мёрзла и орала, остановившись на лыжне где-то между Коржами, Власово и железнодорожной станцией.
А тем временем стало быстро смеркаться, краски исчезли. Небо затянула белесая муть, ледяной пронизывающий ветер погнал по лыжне клубы снежной пыли.

Ничего не оставалось делать, как поворачивать к станции. Ехали молча, по-прежнему испытывая друг к другу неприязнь, которая усиливалась вместе с метелью.

Денис думал, что если б не этот тюфяк, они б давно были во Власове, где могли бы, кстати, и заночевать.
А Лёнечка... Он уже, конечно, подъезжал бы к Москве, наблюдая эту треклятую метель из окна тёплого вагона. А теперь он, скорее всего, и в гости не попадёт, дома будет скандал...

Слева от лыжни был спуск в лощину. Ехать к станции лощиной было дольше, но Денис подумал, что там не так продувает.
Спуск - ровный, пологий, всего с одним поворотом, к тому же скольжение слабое, показался Денису настолько безопасным, что ему и в голову не пришло беспокоиться за Лёнечку.
Однако как ни медленно он ехал, привычного скрипа лыж за спиной слышно не было.
Денис крикнул - ему отозвалась лишь метель.
Чертыхаясь, повернул обратно.

- Эй, ну что ещё?.. Леонид! Лыжу сломал? Лёнька, ты что? Не валяй дурака...

Будто и в самом деле валял дурака Лёнечка, раскинувшись на снегу в какой-то нелепо-шутовской позе - одна нога согнута в колене, другая вместе с лыжей торчит из снега. Голова откинута, рот открыт, будто Лёнечка зашёлся в беззвучном хохоте.
В изголовье валялась шапка.

Она была Денисом, стоящим над неподвижно распростёртым Лёнечкой и всё ещё не желающим верить в беду.

Ведь ничего не должно было случиться. Ничего...

Денисом, приподнявшим лёнечкину голову и ощутившим на пальцах зловещую тёплую липкость, такую невероятную в снежном сыпучем водовороте метели.

И ещё более невероятную твёрдость макушки валуна посреди пухово-мягкой снежной невесомости. Тоже липкого и тёплого.

Пальцы Дениса вонзаются в снег. Холодная сыпучесть в ладони мокнет, твердеет, просачивается меж пальцами тёмными каплями.
Денис разжимает руку - какой он тёмный, этот комок, в густеющих сумерках похожий на упавшую в снег птицу.

Потом она вместе с ним тёрла лицо Лёнечки снегом, пытаясь привести в чувство.
Поняв, что это бесполезно, непослушными заледеневшими пальцами отцепляла крепления лыж. Отряхнув от снега шапку, нахлобучивала Ленечке на голову - голова безвольно болталась на шее, шапка падала.
Пришлось опустить "уши" и завязать тесёмки под подбородком, ощутив на Лёнечкиной шее слабые частые толчки пульса.


Она была им, стягивающим шарф, чтобы тащить Лёнечку, первые несколько минут не ощущавшим ни холода, ни тяжести пятипудового тела - в горячке испуга.
Да и тащил вниз, под горку, и снег примят был, накатан.

Потом он подумал, что тащить надо было вверх, а не в лощину, в которой совсем занесло и без того слабую лыжню, и путь длиннее.
Это он, однако, сообразил уже внизу, когда было поздно.

Хотя легче было бы исправить ошибку, чем вот так ощупью, с черепашьей скоростью, преодолевать снежную трясину. Которая, казалось, с каждым шагом всё глубже, жаднее засасывала наливающееся всё большей тяжестью лёнечкино тело.

И всё свирепее метель, лютее морозный ветер, темнее небо - непрерывно жалящий рой взбесившихся ледяных пчёл.
В этой муке не было передышки.

Когда он останавливался, когда расслаблялись измученные предельной перегрузкой мышцы, замедлялись дыхание, пульс, тогда ледяные жала начинали прокалывать нейлон куртки, вонзались с удвоенной яростью в щеки, шею, не защищенную шарфом, в глаза, уже ничего не различающие в жалящей тьме.
Распухшие, склеенные веки, давящая боль в бровях, переносице...

И с каждым шагом всё более ненавистные шесть пудов, к которым он прикован шарфом. И осознанием, что это неподъёмное, непосильное, неподвижное - всё-таки Лёнечка, розовый, улыбчивый, талантливый его оператор, с которым они несколько часов назад в электричке вели профессиональную беседу о том, о сём.
Лёнечка, у которого двое детей и жена Рита, с которой он сегодня вечером должен идти в гости.

Она была Денисом.
И чем мучительней давались ему шаги, чем яростней бунтовало терзаемое холодом и страхом тело, стремясь освободиться и бежать в тепло и безопасность, тем услужливей подсказывал ему инстинкт самосохранения забыть, что "это" всё-таки Лёнечка.
И увидеть в нем лишь безжизненные неодушевлённые пять пудов.

Когда, в какой малодушный миг он сдался, позволив себе обмануть себя?

- Я только сбегаю за помощью и вернусь, - убеждал Денис Дениса, которым была она. Я просто бегу за помощью...

Он подтащил Лёнечку к дереву, привалил спиной, укутал шарфом, в этом последнем порыве растратив, казалось, остатки сил и тепла. И, уже переключившись только на себя, содрогнулся от леденящего холода, усталости и страха.

Она была Денисом, одиноким, жалким, смертельно напуганным,

Он побежал.

Назад по снежной борозде, вспаханной лёнечкиным телом. Вверх, мимо валуна, где валялись лёнечкины лыжи и палки. И дальше, дальше, каким-то десятым чутьём находя лыжню.

Так, наверное, бегут с поля боя.
Обезумевшие, безвольные, гонимые лишь животным страхом.

Полчаса, час бежал он, не думая о прислоненном к дереву Лёнечке. Не думая ни о чём, кроме тепла.

Но когда он выскочил на поле и разглядел вдали исхлёстанными, заплывшими влагой глазами то выныривающие, то вновь тонущие в белой воющей мгле огни станции и понял, что спасён, мысль о Лёнечке снова шевельнулась, ожила в нем.

Скорее всего он побежал не к станции, а к переезду, потому что надеялся именно там найти помощь, машину.
Хотя какой мог быть толк от машины?..

Однако версию циничного расчёта / заметал следы/, которой придерживался следователь, Иоанна отвергла.
Она была Денисом, который бежал к переезду в наивной детской надежде, что всё само собой образуется, как образовывалось всегда, когда кто-то постарше и поопытней, где советом, где делом брался разрешить денисовы проблемы.

Потому и побежал он не к станции, где не было шансов кого-либо застать, кроме кассирши, а к переезду.
  Хоть и смутно представлял себе, как в такую пургу, ночью, без лыж пойдёт этот некто за восемь километров спасать Лёнечку, которого знать не знает.
Может, грезился Денису эдакий киногерой, супермен на самосвале - огромный и сильный, добрый и самоотверженный...

Но чуда не произошло.
У переезда стояла одна-единственная новенькая "Волга", ожидая прохода товарняка, и сидевшие в машине, посасывая сигареты, смотрели на Дениса из своего уютного обособленного мирка испуганно и удивлённо.

Он бормотал что-то, стуча зубами. Про холод, метель, может, и про оставленного в лощине Лёнечку...
Но грохотал товарняк, и из его бормотания они поняли лишь, что он до смерти окоченел, застигнутый в лесу метелью.
Он продолжал бормотать, но ему уже раздражённо приказали поскорей садиться и закрыть дверь, а то он и их заморозит.

- Но я с лыжами...

- Закинь на багажник. Быстрей, шлагбаум...

Денис повиновался. Упал на сиденье, машина тронулась.

- Если хочешь, подкинем до Черкасской, дорОгой согреешься. Куришь?

Чем более удалялась "Волга" от переезда, лЕса, лощины, всего, что он только что пережил, тем невероятнее и бесполезнее казалось в этом обособленном уютном мирке заговорить о спасении Лёнечки.
Признаться, что он - негодяй и трус, бросил в лесу раненого.
И Денис всё откладывал - то было нужно побыстрей проскочить переезд, то взять предложенную сигарету, прикурить, машинально отвечать на вопросы, подыскивая своему поступку объяснение, оправдание...

Но оправдания не было.

Разомлевшее, растёкшееся в блаженном тепле и бездействии тело, ровный стрекот мотора, голосов, беспечный смех...
И такое неправдоподобное в своей жути видЕние прислонённого к дереву Лёнечки.


- Сейчас, сейчас я им скажу, - думал Денис, - Но как ужасно после всей этой болтовни. Как сказать? Ехали, ехали... Ужасно!
Ладно, доеду до Черкасской, соберу людей...
Эти всё равно ничем не помогут.

А вдруг будет поздно? Пока соберу, пока доберёмся...
Нет, нельзя, надо сказать этим. Сейчас же...

Но ничего он не сказал, продолжал улыбаясь, ужасаясь своему бездействию и, всё больше запутываясь, участвовать в общем разговоре.

- Если приедем поздно, я буду кругом виноват, - думал он, - Почему бросил одного? Какого лешего попёрся в Черкасскую? И никак не оправдаешься, не объяснишь...
Дёрнуло его свернуть в лощину!
Дёрнуло вообще вернуться за Лёнечкой!

Всего три часа назад мир был прекрасен.
Если бы он не вернулся с власовской лыжни... Если б, съехав в лощину, не полез бы снова на гору...

Стоп. А кто, собственно, знает, что он вернулся?
Только Лёнечка.
А то, что он снова поднялся на гору, не знает и Лёнечка. Лёнечка был без сознания.

Поехал вперёд, думал, что Симкин едет следом, или решил ехать поверху... Не возвращаться же!
И кто-то другой, случайный, увидел лежащего Лёнечку, пытался тащить до станции, выдохся...
Когда Симкин придёт в себя, он сможет лишь сказать, что видел, как Денис поехал вниз, в лощину.
Каким образом Лёнечка будет спасён, Денис не думал - просто иначе нельзя. И всё каким-то образом образуется, потому что иначе нельзя...

О том другом страшном варианте думать не хотелось. И он с отвращением отгонял от себя назойливо жужжащую где-то в подсознании мыслишку, что как раз этот страшный вариант для него, Дениса, был бы наилучшим.

Что тогда он оказался бы отодвинутым от раскинувшегося на снегу, будто в приступе беззвучного хохота Лёнечки на много минут и километров.
Он летел бы дальше к Власово в том голубом, серебряном и розовом, прекрасном и беззаботном мире, а от Власова прямая лыжня до Черкасской.

И никакого Лёнечки.
С Лёнечкой они расстались, как только выехали из Коржей.
Симкин устал, к тому же торопился в гости, и поехал прямо на станцию...

И снова ледяное отрезвляющее видение кукольно-послушного и одновременно непослушного лёнечкиного тела, заваливающегося то влево, то вправо под тяжестью головы, болтающейся на шее, будто мяч в сетке.

- Нет, нет, надо сказать. Нельзя не сказать. А сказать - как? Сказать нельзя...

И опять наивная детская надежда, что в Черкасской всё каким-то образом уладится, помимо его, Дениса, решения и воли.

В Черкасской, отвязывая прицепленные к багажнику лыжи, он продолжал терзаться: надо бы сказать.
Услышал в приоткрывшееся окно:

- Скорей, электричка! Они здесь редко. Окоченеешь ждать.
Успеваешь, беги!

(Продолжение следует)...