Сила вдохновения

Юрий Минин
     Я не коллекционер древностей и не тонкий ценитель старых вещей, но в моем доме живут несколько предметов «того» времени. Предметы эти принадлежали моим родителям, к ним прикасались их руки, передавая им своё тепло, их берегли и о них заботились. Они напоминают об ушедшем времени, о людях, любивших, страдавших и навсегда ушедших.

     Старые настенные часы темного, почти черного дерева, со слегка помутневшими от времени стеклами, с цифрами в стиле модерн на желтом блестящем циферблате и изящными черными сквозными стрелками. Часы идут поныне, тихо и мерно постукивая железным маятником в моем кабинете. Они неумолимо отсчитывают время, а само время остановилось для них. Отец приобрел часы на развалах послевоенного рынка, где, по его словам, было всё, как в Греции. Дюжина фарфоровых собак, свора охотничьих пород, напоминающая об азартном увлечении деда, досталась мне от него, любившего изящные вещи и охоту. Несколько тарелочек из чайного сервиза с живописными диковинными фруктами на их перламутровой поверхности. Тарелочки выставлены за стеклом лёгких дверок книжного шкафа вдоль кожаных корешков бесконечных книг. Когда-то они были частью большого семейного сервиза моей бабушки. И, наконец, вот она - трофейная настольная лампа немецкого мастера, обладавшего потрясающей фантазией. Постамент лампы - бронзовая фигурка полуобнаженного кудрявого мальчика, играющего на дудочке. Миниатюра обладает некой притягательной силой, её можно рассматривать бесконечно долго, как огонь или рыбок в аквариуме, и созерцание это успокаивает. Взгляд начинает перемещаться от глаз мальчика, его век, пухлых щек, старательно выдувающих воздух из лёгких в дудочку, поднимаясь к кудрям, волоскам.  Руки с ямочками на детских суставах, тонкие пальцы, легко скользящие по отверстиям дудочки. Накидка, змейкой обвивающая колени, забившаяся в пах и ниспадающая на гладкий камень, служащий сидением. Дудочка завершается устремленным вверх стержнем, увенчанным плотным тканевым зеленым абажуром. На самом краю дудочки был некогда выключатель в виде золотого сердечка с чернением и гравировкой.
 
     Недавно сердечко исчезло. На его месте осталась безобразная черная дырка. Лампа перестала светить и греть и сделалась всего лишь бесполезным украшением моего большого письменного стола. Поиски в доме не дали результатов. Я и мои домашние тщетно пытались вспомнить обстоятельства и день, когда случилась пропажа. У меня часто собирались гости, и не было человека, который бы не обратил внимание на лампу, не повернул бы её золотое сердечко, не ощутил бы мягкого щелчка при включении и выключении света, не погладил бы нагревающуюся от электричества бронзу и не заглянул бы в тайну абажура.
     - Проявится, поверь мне, - сказала мама, уставшая от поисков заветного сердечка, - увидишь эту безделицу в качестве медальона на груди у какой-нибудь светской дамы.
     -  И полезу к ней в грудь за моим выключателем, - пошутил тогда я, и все домашние рассмеялись.

     Я припомнил одну из последних посиделок в моем доме. В тот день друзья привели ко мне пожилую актрису. Они явились с благородными намерениями избавить несчастную женщину от одиночества и страдания из-за отсутствия ролей. Некогда я видел её в спектаклях, которые теперь перестали ставить. На мой взгляд, у пожилой актрисы был яркий талант, роли её мне запомнились, несмотря на прошедшие годы. А ещё она носила запоминающуюся сценическую фамилию - Эльвира Кашура. Чиновники от культуры отправили актрису на пенсию, несмотря на любовь театралов, её энергию, энергетику и особый шарм. Она пришла в пышной, аккуратно заколотой прическе пепельных волос, на её белой кружевной блузке поблескивала брошь из прозрачного, как стекло, камня. Чем-то она напомнила мне мою первую учительницу. Я не удержался и спросил актрису, не из семьи ли она учителей?  А она ответила, что это не так, просто она играла роли учителей и эти роли любила, а сейчас решила войти в образ, и если я задал ей такой вопрос, то, стало быть, у неё получилось. Я зааплодировал, и зааплодировали все гости, находящиеся в зале. С актрисой пришли еще несколько незнакомых мне людей, назвавшихся художниками. Они принесли красное французское вино, сами его пили, распространяя виноградный аромат. Художники громко рассуждали о классицизме и авангардизме, в пух и прах разносили здравствующих академиков и их недавнюю выставку. Актриса вышла на середину зала и стала читать «Медного всадника». Читала она проникновенно и эмоционально, накинув белую шаль на плечи и размахивая руками. В какой-то момент мне показалось, что актриса похожа на птицу и что Медный Всадник и есть эта странная птица. Художники изрядно подвыпили, они продолжали разговаривать между собой во время выступления актрисы, а у одного из них со звоном упала на пол вилка. Актриса перестала читать, она ушла в мой кабинет, а в зале сделалось тихо. Потом все зашикали на художника, уронившего вилку, потребовали от него извинений, и он пошел вслед за актрисой объясняться. Художник выглядел невыспавшимся, ненаглаженным, он был плохо выбрит и растрепан. Через некоторое время актриса и художник появились. Все зааплодировали актрисе, стали просить её читать снова. Но актриса отмахнулась, сказала, что у неё пропал кураж.

     Художники поменяли тему разговора. Тот, что ронял вилку, стал расхваливать её недавнее выступление, употребляя эпитеты: потрясающее, непревзойденное и умопомрачительное. Другой художник, более степенный, с поповской бородой и золотыми зубами, посетовал, что великая актриса, гордость российских подмостков, баловень Мельпомены, Эльвира Кашура вынуждена пребывать в чудовищной должности – стоять за стойкой гардероба выставочного зала, приводя в смятение посетителей, узнающих в ней своего бывшего кумира.
     Тот, что ронял вилку, сказал, что негоже им, людям искусства бросать товарища в беде и не помочь ему. Все согласились и даже зааплодировали, а бородатый художник сказал, что уже помогает актрисе, публикуя пасквили на директора театра в местной газете и оплачивая её обеды в буфете вернисажа. На что уронивший вилку ответил:
     - Я тоже помогу. Только силой своего мастерства. Я напишу её портрет. О ней узнает весь мир. И это будет гениальная работа, потому что иначе быть не может. Два гения не могут не сотворить шедевра. А назову я портрет так…
     Художник задумался, рассматривая на потолке запылившуюся люстру, а все затаили дыхание в ожидании названия шедевра. Вдруг художник взъерошил и без того взъерошенные волосы, громко понюхал ладони и объявил будущее название будущего шедевра.
     - Портрет великой актрисы, переставшей ею быть по воле безмозглых  чиновников…
     - Сурово, – сказал бородатый, - но актриса не может не быть актрисой. Даже если её ставят на вешалку. И потом непонятно. Кем перестала быть актриса: собственно актрисой или великой?
     - Моя работа, как хочу, так и называю, - обиделся художник, - и вообще…
     В этот момент я понял, что гости мои изрядно напились крепкого французского вина и несут несусветную чушь. Они начали горячо спорить о манере, в которой должен быть написан гениальный портрет великой актрисы. Я слушал их разговоры, и мне было обидно, что спорящие забыли о самой актрисе, отрешенно сидящей и не участвующей в споре. Она еле заметно шевелила губами. Мне подумалось, что она продолжает читать Пушкина.

     Эта вечеринка стала последней, после которой обнаружилась пропажа. В голове моей не укладывалась мысль, что актриса, находясь какое-то время наедине с лампой, смогла открутить и стащить мой выключатель. Вспомнились пушкинские слова:
- «Гений и злодейство – две вещи несовместные…»
                ***
     Со временем я смирился с пропажей золотого сердечка и перестал о нем думать. Лампу я не стал ремонтировать, рискуя её повредить. Дырку на дудочке, оставшуюся на месте сердечка, я постарался аккуратно заделать пластилином, подобрав материал по цвету. Пластилин не мог нагреться и расплавиться – лампа без своего сердечка не включалась и не нагревалась.

     Примерно через полгода после пропажи и той шумной вечеринки в моем доме я увидел плакат, приглашающий посетить выставку некоего содружества модных художников. На плакате была помещена общая фотография нескольких живописцев, в которых я узнал своих бывших гостей: того растрепанного художника и его степенного бородатого коллегу. В памяти всплыл спор художников, страстно отстаивавших своё творчество и ругавших маститых академиков. Я вспомнил клятву подвыпившего живописца: бороться за права незаслуженно изгнанной актрисы, непременно написать её портрет - и посетил эту выставку.

     Выставочные залы размещались на втором этаже, а на первом имелись гардероб и кафе, именуемое «Палитра». Из кафе доносился шум голосов, и было понятно, что оно переполнено посетителями. За барьером гардероба я узнал ту самую актрису Эльвиру Кашуру. Она улыбнулась мне знакомой улыбкой моей первой учительницы, и я понял, что она тоже узнала меня. В этот момент я подумал, что хорошо бы вручить актрисе цветы и вспомнить одну из её прошлых ролей и сказать, что я их не забываю, но цветов у меня не было, и сказал я совсем другое:
     - Судя по тому, что вы ещё здесь, вы по-прежнему не играете… А жаль…
     - Играю, потому как не могу не играть. Играю разные роли: и злого вышибалу, и гостеприимную хозяйку, и ворчливую уборщицу, и добрую учительницу…
     - А что художники? Они помогают вам?
     - Помогают. Помогают уже тем, что нахожусь я среди творческих людей, слушающих моё мнение.

     Разговаривая с актрисой, я вспомнил Андрея Платонова, долгое время служившего гардеробщиком в Союзе писателей, разглядевшего там героев своих романов, и сделал вывод, что участь гардеробщика присуща великим людям.

     Я поднялся на второй этаж и пошел по залам, дивясь проявлениям и направлениям современной живописи. Картин было великое множество, что свидетельствовало о плодовитости участников вернисажа и не более того, в чем я вскоре смог убедиться. Картины были написаны в разной манере и технике: от картин, написанных с фотографической точностью, что оставляло сомнения - не ксерокопии ли или плакаты выставлены на обозрение, до картин крупными мазками, из-за которых разобрать сюжет, даже отойдя на приличное расстояние и сощурив глаза, было весьма затруднительно. В отдельных одинаковых рамках под стеклами висели биографии художников и их фотопортреты. Они размещались подле произведений художников и зачастую выглядели гораздо привлекательнее и презентабельнее самих творений. Я добрел до портрета и биографии знакомого мне степенного бородача, оказавшегося Гавриилом Решетиловым. На масштабных картинах бородач изображал библейские сюжеты, подражая церковным росписям, вот только святые смотрелись более чем странно. Они, имея непропорционально малые и тонкие конечности, располагались горизонтально и парили в пространстве, как шагаловские ремесленники над узкими улочками старого Витебска. В этом же зале, несколько поодаль от картин бородача, висели работы второго моего гостя, именовавшегося Иваном Окрошко. Его картины (хотя назвать картинами выставленные в рамах работы язык не поворачивается), так вот, его картины представляли собой различные предметы, прикрепленные к тонированным подрамникам, которые этот живописец мог собрать разве что на городской свалке. Картина с беспорядочно разбросанными по светло-серому фону пуговицами, выкрашенными в оранжевый цвет, называлась «Оранжевая революция на старом майдане». А картина, усыпанная битым цветным бутылочным стеклом, именовалась «Исход евреев из Египта». При рассматривании третьей картины моё сердце ёкнуло, а по спине поползли мурашки. Картина называлась «Портрет великой русской актрисы Эльвиры Кашуры». Автор все же изменил первоначальное название портрета, о котором с уверенностью заявлял в моем доме. Портрет являл собой невообразимое зрелище. На салатном поле большого, в человеческий рост подрамника были наклеены мелкие радиодетали: транзисторы и сопротивления, индикаторы и выключатели.  При близком рассмотрении это безобразие воспринималось беспорядочной россыпью, но когда я отошел к противоположной стороне зала, то смог разглядеть дамский силуэт с широкими бёдрами, руками, ногами и головой. Судя по линии силуэта, уловимой только с большого расстояния, портрет изображал обнаженную натуру. О сходстве судить было трудно. Скорее всего, подумал я, актриса изображалась в некотором своем перевоплощении. Самой главной деталью картины, как это мне показалось, стал крошечный фиговый листочек, прикрывший интимное место и представлявший собой… золотое сердечко от дорогой моему сердцу настольной лампы.

     Я огляделся по сторонам и увидел, как редкие посетители с кислым выражением лица слонялись по залам вернисажа, поскрипывая рассохшимися половицами. Две вечные смотрительницы, худосочные старушки с одинаковой завивкой седых волос, одетые в одинаковую униформу, темные сарафаны и белые сорочки, сосредоточенно дремали, сидя на высоких деревянных стульях. Я убедился, что на меня никто не смотрит и почти вплотную приблизился к портрету, делая вид, что изучаю манеру письма, а сам же незаметным движением рук потрогал сердечко, пытаясь расшевелить и отделить его от подрамника. Я почувствовал, что сердечко было теплым, как когда-то оно было теплым в моем доме. Мне подумалось, что оно, моё сердечко, узнало меня и теперь приветствует старого, доброго друга, возвращая мне тепло моих рук. Я дергал, тянул за сердечко, но оно не поддавалось, не шевелилось, а оказалось прикрепленным насмерть.
     - И у меня такое желание, - грозный шепот, пахнущий винным перегаром, заставил меня вздрогнуть и отшатнуться. Шептавший мне на ухо был плотным мужчиной неприятной наружности. Странно, но я так увлекся своим сердечком, что на время потерял бдительность и не услышал скрипа половиц.
     - О чем вы? – спросил я мужчину.
     - Вы собирались помочиться на портрет. Я видел это… Право же, эта живопись стоит того.
     - Вам померещилось, я рассматривал картину и не более, - возразил я и пожалел, что вступил в этот спор, потому что посетитель не унимался и говорил уже в полный голос:
     - Ой, вот только не надо! Я видел, как вы подошли вплотную к картине, а ваши руки оказались в определенном месте, но я не осуждаю вас, продолжайте. Будь у меня желание, я бы совершил большее, уверяю вас. Вот только не прилюдно.
     Тут я сообразил, что сердечко находилось аккурат ниже моего пояса, и мои неосторожные движения руками могли навести на мысль, будто я на самом деле хотел сходить по малой нужде.
     -  Я не хотел этого, да и не способен на такое хулиганство.
     - Порой эмоции сильнее нас, и мы с трудом управляем ими. Но мочиться в общественном месте прилюдно, в присутствии дам... Надо уметь сдерживать себя, молодой человек!
     - Позвольте!
     - Не позволю, - уже орал на меня шептун, а его глаза стали наливаться кровью, - в присутствии дам испражняться в общественном месте… Не позволю!
     - С чего вы взяли, что я мочился? Да вы пьяны!
     - Это я-то пьян? Я во сто крат трезвее вас и отдаю себе отчет, где я и кто рядом со мной. А вы нагло мочились на…, - отвратительный шептун достал из нагрудного кармана мутные очки, надел их, посмотрел на надпись сбоку от картины и выпалил, - да вы, сударь мой, помочились на образ великой русской балерины…

     Старушки, мирно дремавшие на своих стульях, проснулись и вдруг засвистели в свистки, подняв такой шум, что у меня заложило уши.
     Они подбежали ко мне и повисли на моих руках, как две ловчие собаки.
     - Охрана!, - кричала одна старушка прямо мне в ухо, - охрана!
     - Я все видела, я все, все видела! Охальник, – кричала другая старушка в другое моё ухо.
     - Вы ничего не могли видеть, потому что ничего не было, - возражал я.
     - А я видела, видела, видела, - продолжала, как вредная школьница, вторить старушка, - я видела, как он её вытащил, я всё видела!
     - Что я такое вытащил?
     - Свою женилку вытащил, я всё видела! – кричала в моё бедное оглохшее ухо старушка.
     - Держите его! Охрана! Скорее сюда!

     На крики и пронзительные свистки в залы вбежали люди, находившиеся до того времени в кафе. Народ почему-то решил, будто я избиваю несчастных старушек. Сильные представители народа оторвали их от меня, скрутили мне руки, повалили на пол лицом вниз, обездвижили и придавили сверху чем-то тяжелым.
     Освобожденные старушки, кудахтая как куры, стали наперебой рассказывать обо мне, обвиняя меня в эксгибиционизме. Выходило, что я свершил нечто экстраординарное, а бдительные старушки узрели это и подняли шум.

     Тяжелым предметом, придавившим меня, оказалась картина, на которой сидели художники, мои прежние гости, их имена я теперь помнил: Решетилов и Окрошко. Они не сразу узнали меня, но когда рассмотрели и узнали, то сказали, что разберутся сами, поблагодарили старушек за бдительность, а народ за решительность, подняли меня и увели, держа под руки, как арестованного. Я уже не сопротивлялся и пошел с ними в какую-то кладовку, заваленную пустыми рамами.

     - Зачем вы сломали мою лампу?, - спросил я художника Окрошко, как только дверь кладовки закрылась за нами.
     - Сила вдохновения. Вам этого не понять.
     - Да, да, это наше профессиональное, - поддержал коллегу Решетилов, - творческие люди грешны, зато дарят вам искусство.
     Я хотел было возразить, вспомнив пушкинское «гений и злодейство – две вещи несовместные», но, предвидя новые неприятности от художников, только что поваливших меня на пол, промолчал.
     - Поступим так, - сказал Окрошко, - вы забудете о лампе, а я замну сегодняшний инцидент. А то ведь эти бабушки способны на большой скандал. А там и пресса, и телевидение, и вообще… Вы понимаете меня – раздуют так, что мало не покажется.
     У меня не оставалось выбора, и я подумал, что надо согласиться, надеясь в душе рано или поздно добраться до сердечка и вернуть его на место.
     Я промолчал, а художники приняли молчание за согласие, они отряхнули меня от пыли, опилок и паутины и вывели из залов по черной лестнице на улицу, где меня ослепило солнце.
                ***
     Вскоре по городу поползли слухи, будто некий эмоциональный ценитель живописи так впечатлился некой картиной на вернисаже, что пытался нанести ей некие повреждения. Эту байку сравнивали с байкой о репинском полотне из Третьяковки «Иван Грозный и сын его Иван», порезанном впечатленным посетителем, и прочили славу живописцу, безвестному до этого.
     А ещё через некоторое время я посетил  театр и, к своему приятному удивлению, увидел актрису Эльвиру Кашуру, игравшую возрастную роль в пьесе Заградника. В тот день я был с цветами, вручил их актрисе на поклонах, а она спросила меня, похожа ли она на учительницу, на что я ответил, что она перевоплотилась и играла потрясающе, а учительницу я буду рад пригласить к себе домой и отметить её успех французским вином.