Кафе Бригитты

Михаил Юдовский
I

В маленьком провинциальном городке на юго-западе Германии, в конце пятидесятых годов, когда о футбольном «чуде Берна» вспоминали уже с ностальгией, зато экономическое чудо было в самом разгаре, в семье адвоката Норберта Кесселя и его жены Аннелоре Кессель, урожденной Фассбиндер, произошло событие, затмившее для обоих не только два этих чуда, но и все прочие чудеса света: у них родилась дочь, маленькая Бригитта. Обоим родителям было уже далеко за тридцать, и рождение девочки они восприняли не просто как счастье, а как некий дар. Их радость не омрачило даже то, что малютка была совершенно безобразна. Причем безобразна настолько, что даже у столпившейся возле колыбели родни не хватило духу просюсюкать, как принято в таких случаях, что-нибудь восторженное насчет «ротика»,  «носика» или «глазок», тем более – упаси Боже! – отметить сходство новорожденной крохи с кем-либо из родителей. Увы, ротик малютки напоминал более всего лягушачью пасть, носик – неряшливо пришитую пуговицу, а глазки – две вишневые косточки.
Ослепленные счастьем родители обожали уродливую дочурку. Отец – так просто не чаял в ней души, то играясь с девочкой, то застывая в каком-то блаженном оцепенении над ее кроваткой. Он заранее накупил великое множество детских книг, и когда малышка немного подросла, принялся читать ей вслух о прекрасных феях, злых колдуньях, неуклюжых мишках и лукавых Гансах. Из всех персонажей маленькой Бригитте больше всего пришлись по сердцу колдуны и ведьмы. Она полюбила их за безобразную внешность, уединенный образ жизни, власть над природой и людьми, а еще за то, что они все время приготовляли какие-то зелья, смеси и отвары и не боялись ни змей, ни пауков, ни летучих мышей. Бригитта Кессель была неглупой девочкой и, видя в зеркале свое отражение, не питала никаких иллюзий насчет своей внешности. Впрочем, собственная некрасивость очень мало ее беспокоила. Намного больше не любила она свое имя, которое досталось ей в честь покойной не то бабушки, не то тетушки. Сама Бригитта предпочла бы, чтоб ее звали Геката, Медея, а еще лучше – Моргана. В шесть лет она решила посвятить себя карьере ведьмы. Змей и пауков она не боялась, а приготовлять всякие смеси из воды, соков и маминых шампуней стало ее страстью. Одержимость эта, как ни странно, не прошла с годами, и в одиннадцать лет Бригитта сообщила о своем намереннии стать ведьмой родителям. Практичная мать посмеялась сперва над девчоночьими бреднями, затем отчитала ее со всею строгостью ревностной католички, а лучше понимавший дочку отец не на шутку встревожился. Он прекрасно видел, какой гордой и независимой растет его Бригитта, как чурается она сверстников, и не потому вовсе, что стесняется своей безобразности, а потому, что ей никто по-настоящему не нужен. Он чувствовал в ней какую-то упрямую и злую волю, во много раз больше его собственной, и от этого ему становилось страшно. Конечно, он не боялся, что дочь его действительно станет ведьмой, в колдуний он не верил; зато он верил в одержимость и знал, что одержимость, лишенная сердечности и добра, способна лишь разрушать и делать обладающего ею несчастным. В тот же вечер собственная жена впервые увидела его откровенно пьяным. Норберт Кессель налакался отвратительного «доппелькорна».
Бригитта не стала ведьмой. Ей было чуть больше двадцати, когда она решила открыть собственный бар или кафе и удовлетворить свою давнюю страсть к приготовлению дьявольских зелий, взбалтывая в шейкере коктейли. Наиболее подходящим для этого местом показался ей Вормс. Во-первых, он лежал не слишком далеко, но и не слишком близкого от ее родного городка, который ей не терпелось покинуть, чтобы зажить самостоятельно. Во-вторых, в Вормсе жил Даниэль, ее троюродный брат, которого все в семье называли Дани. Трудно было представить себе двух более непохожих людей, чем Дани и Бригитта. Дани рос настоящим красавчиком, превратившимся со временем из белокурого ангелочка, которого обожали тискать многочисленные бабушки и тетушки, в златокудрого ангела с даже не голубыми, а бездонно-синими глазами, которые ласково и доброжелательно светились сквозь по-девичьи пушистые темные ресницы. Он был необычайно общителен и сердечен, за что его любили во всех компаниях, но при этом напрочь лишен воли или даже малейшего намека на характер. Он был на четыре года старше Бригитты, но та с самого детства полностью подчинила его себе. Дани и не думал сопротивляться. Он обожал свою уродливую сестричку (хоть они и были всего лишь кузенами, иначе как сестричкой он ее не называл), готов был играться с ней бесконечно, потакал всем ее прихотям и капризам, а если кто-нибудь обижал ее при нем, отпускал, например, какую-нибудь злую шутку насчет ее внешности – нет, в драку он не лез, это было не в его натуре, но тут же краснел, дрожал всем телом и, наконец, не выдержав, начинал безутешно рыдать, тогда как сама Бригитта невозмутимо и даже насмешливо глядела на «обидчика», затем подходила к Дани, брала его за руку и уводила прочь. Бригитта, не нуждавшаяся ни в чьей дружбе, делала для Дани исключение, позволяла ему бескорыстно любить себя и по-своему любила его в ответ. При этом она жалела своего бесхарактерного братца и заранее ненавидела ту стерву, которая когда-нибудь – тут уж сомневаться не приходилось – станет вить из него веревки. Впрочем, женское ярмо, как оказалось, Дани не грозило, поскольку приоритеты у него были иными. При всей своей немужественности он неожиданно смело и просто открылся в своих склонностях родным, спокойно, со своей обычной ласковой улыбкой, выдержал их потрясение и последовавшую за этим бурю и зажил так, как считал нужным. Из всей родни Бригитта единственная испытала не шок, а облегчение и даже радость за Дани, потому что была уверена, что никакой мужчина не сможет так подчинить своей воле ее брата, как эта сделала бы женщина.
Профессию себе Дани избрал в чем-то сходную со своими склонностями – окончив академию моды и дизайна в Трире, он устроился в Вормсе оформителем витрин. Бригитта видела оформленные им витрины. Сделанные неброско и с большим вкусом, они обладали какою-то неуловимой, завлекательной чертовщинкой, которая притягивала взгляды публики именно к этому бутику. Бригитта не сомневалась, что Дани поможет ей с дизайном будущего кафе, причем сделает это отлично и бесплатно. И хотя она ни от кого не желала благотворительности, но предлагать деньги Дани было бы нелепо и даже оскорбительно: при его характере он вполне мог расплакаться от обиды, как в детстве.
Необходимую сумму на открытие кафе одолжил ей отец, который к тому времени начал по-тихоньку спиваться, утратил интерес к делам и подрастерял клиентуру. Денег, накопленных адвокатской практикой, у него оставалось, всё же, немало, и он справедливо рассудил, что лучше хотя бы часть из них отдать дочери на обзаведение, чем спустить в кабаках. Норберт Кессель прекрасно понимал при этом, что своими же руками разрывает и без того истончившуюся связь с единственным, пожалуй, любимым человеком на свете – понимал, но и принимал дальнейшее как неизбежность, с грустью и со смирением пьющего и неглупого человека. Давая деньги, он, путаясь от смущения в словах, подчеркивал, что «одолжение» это – чистой воды pro forma, что Бригитта может никогда ему этот долг не возвращать. Но безобразная дочь, твердо решившая порвать с семьей, как, впрочем, и со всем остальным миром, чувствовала, что пуповину нужно перерезать одним взмахом и навсегда. Она заявила, что ни о каких подобных подарках не может быть и речи, и что долг она вернет, как только встанет на ноги.
Дани, как она и предполагала, помог ей бесплатно и с работой своей справился блестяще. Напару – не считая наемных плотников, каменщиков, маляров и штукатуров – они превратили ничем не примечательное одноэтажное здание в одном из многочисленных нырлявых пассажей в пешеходной зоне Вормса в маленький осколок средневековья, который смотрелся среди респектабельных магазинов мод и кондитерских вызывающе, как вертеп. В кафе ощущалась уже не чертовщинка, а самая настоящая чертовщина. В стенах из грубо отесанного камня было вырезано несколько узких стрельчатых окон с красными и белыми ромбами стекол, над той же формой дверью шла полукругом вывеска готическими буквами: «У Морганы» (так Бригитта обрела, наконец, полюбившееся с детства имя), по краям которой распластали крылья и ощерили пасти два нетопыря, чьи глаза вспыхивали по вечерам жутковатым рубиновым светом.
Еще интересней выглядело кафе – если для подобного заведения подходило столь нейтральное слово – внутри: на стенах из того же грубого камня торчали светильники в форме факелов, свет которых матово отражался на темном дощатом полу, грубых столах, стульях с высокими спинками и мореных под вишню высоких табуретах у стойки. Неожиданный уют создавался многочисленными зеркалами без рам и волнисто перемежающимися белоснежными и багровыми драпировками. Бригитта была не прочь расставить еще по углам парочку скелетов, развесить по стенам паутину и подцепить к потолку несколько резиновых гадюк, но вкус Дани решительно воспротивился этим излишествам.
– Сестричка, это перебор, – с мягким упреком проворковал он своим бархатистым голосом и нежно поцеловал ее в щеку.
Бригитта не стала травмировать ревнивое самолюбимое художника, от скелетов и паутины отказалась, а уже купленных змей отнесла в подсобку.
Когда с оформлением кафе было покончено, Бригитта принялась за свое сокровенное – коктейли. Разумеется, она понимала, что ни одного немца не заманить в самую невероятную кнайпу, если в ней не получит он свои излюбленные, ставшие частью его сущности и внутренней культуры «пильс», «экспорт», «вайцен», «доппелькорн» и рейнские вина, а также удачно влившиеся в этот ряд извне водку, виски и коньяк. Все это в ее баре всегда имелось в наличие для гостей с традиционным вкусом, а для подлинных гурманов и – в первую очередь – теша собственные амбиции, она лично придумала три коктейля, ставшие визитной карточкой ее заведения: всё ту же «Моргану», а также «Валькирию» и – пользовавшуюся особой популярностью – «Вальпургиеву ночь».
Бригитта очень умело распорядилась отцовскими деньгами, дополнительную ссуду в банке брать ей не пришлось, а дело свое повела она отлично, в баре всегда было полно публики, и уже через четыре года она полностью вернула отцу долг. Тот, осунувшийся и какой-то потемневший, смущенно взял деньги, так, словно не знал, что с ними делать, пробормотал невпопад: «Да-да, дочка, спасибо, спасибо», на что Бригитта, не удержавшись, воскликнула:
– Папа, ну что ты такое говоришь! Это тебе спасибо.
– Да-да, – повторил Норберт Кессель, – конечно. Спасибо.
И посмотрел на дочь печальным взглядом, в котором прямо на ее глазах словно погас вдруг светлячок жизни. Бригитта почувствовала дискомфорт от излишней сентиментальности этой сцены, наклонилась к отцу, поцеловала его как-то бесцветно в щеку, проронила «ну, до свиданья, папа» и вышла за дверь. Норберт Кессель посмотрел на дверь, закрывшуюся мягко, но плотно, и, хоть и был человеком неверующим, пробормотал:
– Спаси тебя Бог.


II

Отцовскими молитвами, или как-нибудь еще, но дела у Бригитты шли в гору. Кафе сделалось необычайно популярно не только в Вормсе, но и во всей округе, появились свои завсегдатаи, даже пожилых дам, во вкусах своих консервативных и непоколебимых, как серебристый перманент их причесок, не смущала царящая вокруг дьяволиада. Очевидно, они не принимали ее всерьез, а средневековый антураж, как однажды довольно зло пошутила про себя Бригитта, напоминал им юность. Впрочем, старушек в кафе бывало немного. В основном приходили сюда мужчины, странно привязавшиеся к обладательнице лягушачьего рта и маленьких водянистых глаз. Бригитта равнодушно взирала на клиентов-мужчин, да и красивые женщины, изредка посещающие кафе, не вызывали в ней зависти. Из завещанного всевластными ведьмами унаследовала она одиночество и независимость.
Как ни удивительно, мужчины пытались с нею флиртовать. Наверное, уродство Бригитты по силе своей не уступало прискучившей женской красоте и уж тем более обыденной непрелести-небезобразности большинства женщин, а новизною своей превосходило их многократно. Ее холодность и безразличие, принимаемые за загадочность и неприступность, волновали и будоражали сильнее выпитых коктейлей, вин и коньяков.
Бригитта отклоняла. Отклоняла притязания мужчин. Отклоняла попытку любого человеческого сближения с нею, не отличая завсегдатаев бара от случайных посетителей и со всеми держась одинаково твердокаменно-вежливо. Несколько раз, повинуясь женской природе, а отчасти из любопытства, она соглашалась на близость с мужчиной, но учавствовало в этом лишь ее тело, душа же словно замирала на время в холодном и невозмутимом оцепенении. Но поскольку только телесное, лишенное души, не приносит ни радости, ни даже удовольствия, эти, как она их называла, «случки» сделались ей отвратительны и совершенно не нужны. В результате этого сомнительного опыта от Бригитты стало веять таким льдом, что мужчины сами уже не решались подойти к ней с подобным предложением. Лишь однажды некий юнец лет девятнадцати-двадцати (Бригитте к тому времени уже было за тридцать), смазливой, явно средиземноморской наружности попробовал пробить этот ледяной панцирь. В первый день он появился в кафе со своим приятелем, таким же молодым, смуглолицым брюнетом. Взяв по бокалу красного вина, они сели за столик неподалеку от стойки, переговариваясь и поглядывая в ее сторону. Затем южанин, не сводя с нее глаз, шепнул что-то на ухо своему приятелю, и оба прыснули. Бригитта ответила таким спокойным и таким презрительным взглядом, что юнцы подавились смехом и допивали вино в полном молчании, причем первый продолжал глядеть в ее сторону, а когда встречался с нею взглядом, тушевался и отворачивался. На следующий день он пришел один, заказал – видимо для храбрости – не вино, а водку, в течении вечера повторил заказ трижды, и когда Бригитта в очередной раз поставила перед ним рюмку, спросил, наглея от собственной нерешительности:
– Скажите, вы что делаете сегодня вечером?
Бригитта уже столько раз слышала эту расхоже-пошлую фразу, что устала на нее раздражаться.
– Ловлю змей в лесу, – спокойно ответила она.
– Да нет, я серьезно, – оскалбился брюнет, полагая, что раз она шутит, то он уже на полпути к успеху.
– И я серьезно, – еще невозмутимей сказала Бригитта.
– Хм. – Юнец сощурил свои томные глаза, маслянисто блеснувшие из-под пушистых ресниц. – А давайте их вместе половим.
– Мальчику захотелось экзотики? – равнодушно осведомилась Бригитта.
– Вы о змеях?
– Я о себе.
– А почему бы нет? – всё так же нахально спросил средиземноморец, уже смутно чувствуя, что ничего приятного из этой истории не выйдет, и одновременно понимая, что отступать поздно.
– В самом деле, почему бы нет, – проговорила Бригитта, словно размышляя вслух.
Она направилась в подсобку и спустя полминуты вернулась, держа руку за спиной. Затем, не говоря ни слова, швырнула на стол змею – одну из тех резиновых гадюк, которых когда-то хотела развесить на потолке своего бара. От неожиданности юнец отпрянул, опрокинув стул и чуть не свалившись на пол.
– Как же это ты собрался настоящих змей ловить, если от резиновых шарахаешься, – насмешливо заметила Бригитта. – Так что, прежде, чем к женщине подходить, поупражняйся с резиновой куклой.
Сидевшие поблизости захохотали.
– Racchia мotta, – пробормотал по-итальянски юнец. – Уродина безмозглая.
– Спасибо за перевод, – кивнула Бригитта. – Еще что-нибудь будете заказывать или желаете расплатиться?
Итальянец швырнул на стол купюру в десять марок и ринулся к выходу.
– Раzza, puttana! – крикнул он на сей раз без перевода и вышел, хлопнув дверью.
Больше он в кафе у Бригитты не появлялся.


III

Прошло еще несколько лет. Менялись моды, а всесте с ними и витрины в бутиках, окруживших бригиттино кафе, которое одно казалось не подверженным течению времени, словно единственный живой персонаж на фоне меняющихся декораций. Новизна его, правда, поблекла, особенно внутри: каменный потолок и стены слегка потемнели, драпировки залохматились на краях, на мебели появились царапины, а зеркала потускнели, точно устали постоянно отражать одно и то же. Сама Бригитта, которой исполнилось тридцать шесть, изменилась мало, разве что в уголках глаз процарапалась едва заметная сеточка морщин, а лицо сковало какой-то окаменелостью, пришедшей на смену прежней обычной холодности. К одиночеству своему Бригитта привыкла настолько, что почти сроднилась с ним. Счастлива она не была, но чувствовала себя вполне довольной тем, что имела, и в счастьи не нуждалась. Ни с кем из родных она не виделась, только Дани изредка забегал навестить ее. Время сказалось на Дани сильнее, чем на Бригитте: он обрюзг, лицо, казавшееся в юности мило и трогательно припухлым, расплылось, волосы поредели, как это часто случается у блондинов, но глаза были всё такими же бездонно-синими, ласковыми и теплыми, а голос нежным и бархатистым. По сути же своей Дани остался таким же мальчишкой: влетал в кафе со счастливой улыбкой, чмокал Бригитту в щеку и совал ей в руку яблоко или конфету – именно конфету, а не коробку конфет, точно десятилетний братик своей младшей сестричке. Однажды, года два или три тому, он заглянул в кафе со своим другом, Максом, якобы познакомить его с сестрой, а на самом деле узнать ее мнение; то есть, вышло что-то вроде смотрин. Макс Бригитте не понравился. Темноволосый, с эффектной трехдневной щетиной на щеках и волевом подбородке, с пронзительными серыми глазами, пожалуй, не менее красивый, чем Дани в молодости, он меньше всего напоминал бойца «голубой дивизии», зато куда больше походил на отъявленного «мачо» в поисках очередной жертвы. Впрочем, подумала Бригитта, может, у нас просто ложное о них представление – из-за фильмов, где они ходят, как розовые фламинго, хлопающие крыльями. Или же среди них свои «мачо» имеются. Она по-новой глянула на Макса и наткнулась на ответный взгляд, пристальный, словно оценивающий. Затем губы Макса дрогнули, сложились в улыбку, голова нежно опустилась Дани на плечо, от чего тот радостно зарделся, а глаза по-прежнему, но уже чуть насмешливо, глядели на Бригитту.
«Ты или большой хитрец, или большая сволочь, – подумала Бригитта. – А скорее всего – и то, и другое».
Однако расстраивать Дани ей не хотелось, и когда тот, всё еще пунцовый от счастья, подошел к стойке и спросил, как ей понравился Макс, она лишь пожала плечами и ответила непривычно теплым для себя голосом, каким разговаривала с одним Дани:
– Главное, чтоб он тебе нравился. Ты его очень любишь?
– Очень, – прошептал Дани. – Очень, сестричка.
– Ну, так будь счастлив и не думай ни о чем.
Дани прижался щекою к ее щеке.
– Ты – лучший человек на свете, сестричка. Второго такого нет.
– В определенном смысле – да, – хмыкнула Бригитта.
– Ах, брось, брось! Ты сама себя не понимаешь и не чувствуешь, но я-то тебя знаю. Сестричка, сестричка, когда же и ты, наконец, влюбишься!
– Глупый вопрос, Дани, – снова хмыкнула Бригитта. – Разумеется, никогда.
– Ты так говоришь, – покачал головой Дани, – как будто рада этому.
– Именно так, – ответила Бригитта. – Я этому именно рада.
– Так ведь тебе плохо, – тихо произнес Дани. – Я же вижу. А будет еще хуже.
– Милый мой, – вздохнула Бригитта, – боюсь, что плохо будет тебе.
– А я этого не боюсь, – сказал Дани очень спокойно и твердо. – Может, мне когда-нибудь и будет плохо, как сейчас хорошо. Но даже когда мне будет совсем плохо, я буду знать, что мне было хорошо. А раз мне бывает хорошо и плохо, значит, я живу.
– Ты у меня или слишком большой хвастунишка, или очень большой храбрец, – улыбнулась Бригитта. – Дай-ка я тебя и за то, и за другое поцелую.
Она наклонила голову Дани к себе и поцеловала его в лоб.
– Благословила, благословила! – засмеялся Дани.
– Точно, благословила, – кивнула Бригитта. – А теперь, новоблагословенный, иди к своему Максу, а то как бы он себе кого другого не присмотрел.
Дани погрозил Бригитте пальцем и направился назад к столику. Отойдя несколько шагов, он вдруг повернулся и пробормотал:
– Сестричка, я ей-Богу не хотел тебя...
Бригитта лишь замахала на него руками в ответ – иди, мол.
Дани вернулся к Максу, шепнул ему что-то на ухо, тот кивнул, быстро допил вино, встал из-за стола, они попрощались издалека с Бригиттой – Макс, насмешливо сверкнув глазами, Дани, улыбнувшись во весь рот – и ушли.
«Ах, Дани, Дани, – думала Бригитта, нацеживая пиво очередному посетителю, – и с чего это все взяли, будто у тебя вовсе нет характера? Вот ты, братик, оказывается, какой. А, впрочем, поглядим – когда тебе по-настоящему плохо будет. А что будет, я, увы, не сомневаюсь».



IV

Сама Бригитта, что бы там ни утверждал Дани, не чувствовала, будто ей плохо. Ей было ни хорошо, ни плохо – никак. И это «никак» она не променяла бы теперь ни на какие «хорошо» и уж тем более ни на какие «плохо». Конечно, она понимала, что ей не удалось до конца скрыться от мира, пожалуй, внешне она сталкивается с ним даже почаще других – как-никак в кафе ее каждый день полно посетителей. Но даже от них она сумела раз и навсегда отгородиться стойкой: она – по одну сторону, публика – по другую. И никому эту пограничную черту не переступить. Впрочем, на приступ никто больше и не рвался, так что Бригитта стала напоминать укрепленную цитадель, никем не осаждаемую снаружи и пустую внутри. Кафе, словно само по себе, без ее участия, впускало, обслуживало и выпускало клиентов, Бригитта как будто растворилась в его стенах, внутри которых время казалось застывшим, как гипсовая маска с раз и навсегда запечатлевшимся на ней выражением скуки.
Так длилось до тех пор, пока в бар не заглянул случайно мужчина лет сорока, высокого роста, с коротко подстриженными седыми волосами. Мужчина заказал рюмку «Мартеля», и Бригитта неожиданно вздрогнула от спокойного презрения в его глазах. Спокойное это презрение было адресовано не ей. Со спокойным этим презрением седовласый разглядывал стены кафе, посетителей, коньяк в рюмке, даже собственную руку, эту рюмку сжимающую. Допив, он заказал еще одну порцию «Мартеля». На сей раз пил он медленно, покуривая сигарету. Бригитта отошла от стойки и просто стояла в стороне – не суетясь, не перетирая бокалы, не поправляя бутылки; стояла во всем своем величественном безобразии, опустив руки и словно упираясь ими в невидимую основу.
Седовласый расплатился десятью марками, отказался, покачав головой, от сдачи и ушел. На следующий день он появился опять и снова пил «Мартель» у стойки, всё так же презирая всех и вся. На третий день он не пришел, но на четвертый вновь объявился в баре, заказал «Мартель», отпил глоток из подогретого пузатого бокала, напоминающего миниатюрный аквариум, промокнул одну губу о другую и, не меняя выражения лица, сказал Бригитте неожиданно и негромко:
– Меня зовут Курт Шнайдер.
– Бригитта Кессель, – ответила Бригитта и отошла по привычке в сторону, давая понять, что разговор окончен. Но Курт и не стремился к его продолжению – допил коньяк, расплатился и ушел.
С тех пор приходил он раза три-четыре в неделю, пил исключительно «Мартель», видимо, не признавая других напитков, и произносил за вечер одну-единственную фразу, всякий раз новую. Нанизывая эти фразы редкими бусинками одну на другую, Бригитта через месяц знала, что Курту Шнайдеру сорок один год, что он служит в Бундесвере в чине фельдфебеля, холост и ненавидит не столько всех женщин, сколько само понятие семьи и семейного очага. Бригитта ответствовала еще более короткими и менее содержательными сведениями о себе, внутренне удивляясь тому, что вообще отвечает.
Гармония их странных взаимоотношений – или отсутствия оных – длилась месяца два. Нарушил ее Курт. Попивая в очередной раз «Мартель» у стойки, он неожиданно проронил:
– Бригитта, вы лучшая из женщин, которых я видел.
Бригитта посмотрела на него изумленно и ничего не сказала. После этого Курт, словно стыдясь своего поступка, больше недели не показывался в кафе, и на четвертый день его отсутствия Бригитта с удивлением для себя обнаружила, что ей его не хватает. На шестой день она с еще большим удивлением почувствовала, что тревожится, не случилось ли с Куртом чего-нибудь. Это ее разозлило, но злость тут же исчезла, уступив место другому чувству, острому и внезапному – чувству одиночества. Бригитта всегда была одинока, но никогда одиночества своего не ощущала. Сперва ей показалось, будто ее придавило какой-то тяжестью, затем обожгло стыдом за собственную слабость, а затем одиночество расплылось по ней тоской, как чернильное пятно по промокашке. Бригитта вдруг подумала, что ей всегда нравилось, как Курт попивает коньяк, как-то очень по-мужски – с достоинством, но без рисовки, что голос у него глубокий и приятный, а спокойное презрение в глазах – разве это не точное отражение ее собственного взгляда, ее души? И еще Бригитта почувствовала, что боится, что Курт никогда больше не придет в ее бар, и в его лице потеряет она молчаливого друга и союзника.
Курт явился на восьмой день, заказал «Мартель», и Бригитта была так рада, что не удержалась от широкой, во весь свой безобразный рот улыбки и от вопроса:
– Где же вы пропадали так долго?
– Дела службы, – коротко ответил Курт, и Бригитта даже закрыла глаза и чуть не залилась краской, до того ей было приятно слышать опять его голос.
– А вам она нравится, ваша служба? – маскируя смущение, спросила она по-новой, впервые за время их знакомства не ограничив разговор одной фразой.
– Она... не такая, как я себе представлял, становясь военным, – ответил Курт и тут, словно компенсируя неделю несвиданий, расщедрился на целый абзац: – Я ждал риска. Ждал опасностей. Даже войны ждал, чтобы подвергнуть свою жизнь риску и опасностям. Я не знал, что служба нынешнего немецкого военного мало чем отличается от должности какого-нибудь служащего в банке или на фирме.
– Вам бы хотелось, чтоб люди воевали и убивали друг друга? – удивилась Бригитта.
– Я хочу вырваться из болота, – сказал Курт. – Из нашего германского бюргерского болота. Наша Германия – мертвая страна. Страна, в которой ничего не происходит, – мертвая страна. Люди, с которыми ничего не происходит, – мертвые люди. Люди, которым нравится, что с ними ничего не происходит, – вдвойне мертвые люди.
Курт замолчал и, словно устыдившись своей многоречивости, заказал еще «Мартель» и уткнулся в бокал. В тот вечер он произнес сверх сказанного единственную фразу: «Сколько с меня?» и, расплатившись и оставив чаевые, ушел.
На следующий день он явился вновь, заказал, конечно же, «Мартель» и тут же огорошил Бригитту вопросом:
– Бригитта, вы не могли бы сегодня закрыть кафе пораньше?
– Могла бы, – не раздумывая ответила Бригитта. Затем, спохватившись, хотела спросить: зачем? Но вместо этого лишь повторила: – Конечно, могла бы.
Курт, кажется, уловил все оттенки этой короткой паузы. Он улыбнулся и произнес негромко и очень искренне:
– Ей-Богу, вы самая потрясающая женщина на свете. Я просто хотел предложить вам прогуляться по городу. День такой чудный, теплый. Вы любите гулять?
– Наверное, нет, – ответила Бригитта. – То есть, я хотела сказать, не знаю. Квартира моя недалеко от кафе, а  просто так гуляю я редко.
– Я почему-то так и думал, – снова улыбнулся Курт. – Ну, так запирайте ваш кабак и пойдемте на набережную.
Бригитта вежливо, но быстро выпроводила клиентов, накинула легкий плащик, заперла кафе на ключ, и они с Куртом зашагали по пешеходной улице, подвижной, как муравьиная тропа. Перейдя дорогу, они свернули вправо, в скверик, весело шелестящий деревьями, словно оживленными ранней весною после зимнего оцепенения. В проплешине между деревьями величественно возвышался бронзовый Лютер, окруженный символическими фигурами. По его отлитому телу разбросалась, как лишайные пятна, матово-зеленая патина.
– Позвольте представить, – галантно и важно произнес Курт, – Лютер. Единственное вечнозеленое существо в Вормсе.
Бригитта расхохоталась. Кажется, впервые в жизни ей смеялось так весело и так легко. На нее оглянулось несколько прохожих, и это показалось Бригитте настолько забавным, что она расхохоталась по-новой.
– Вы меня теперь, наверно, дурочкой считать будете? – спросила она, отсмеявшись, когда они спускались по Штефангассе, мимо городского музея и темной громады собора, к Троицкой церкви.
– Я вас уже не смогу считать дурочкой, даже если вы сделаете самую большую глупость на свете, – серьезно ответил Курт.
– Например?
– Например, позволите взять вас под руку.
Бригитта немедленно продела левую руку в кольцо его правой руки, мысленно отметив, какая у него твердая, надежная кисть.
– Ну, и в чем же тут глупость? – спросила она.
– В том, что я правша, а теперь мне придется есть мороженое левой рукой. Если вы, конечно, не против, чтоб мы поели мороженого.
– Против? Ну, уж до такой глупости даже я не дойду.
В итальянском киоске неподалеку от церкви Курт купил им по вафельному стаканчику с тремя разноцветными шариками клубничного, шоколадного и фисташкового мороженого. Они снова взялись под руки и зашагали дальше, к Рейну. Идти до Рейна было еще около километра. Улица то сворачивала перед ними, то выпрямлялась вновь, деревья дышали над головою свежими, набирающими силу листьями, Бригитта ела мороженое и внезапно ощутила счастье. Ей, всегда предпочитавшей счастью спокойную свободу одиночества, показалось даже, что она всю жизнь была счастлива, потому что жила предчувствием нынешнего мгновения, что судьба ее просто обтесывалась временем, по минутам, по крошкам, чтобы превратиться вдруг в острие и уколоть в самое сердце, больно и радостно. И ей было даже не странно, но каким-то самым высоким знанием понятно, что одна эта пылинка наступившего счастья перевесила всё ее прошлое, перевесила – что бы ни случилось – раз и навсегда. В жизни ее начался новый отсчет. Бригитта не могла это выразить словами, даже мыслями не могла выразить, поэтому то, что она сказала, прозвучало, возможно, бессмыслицей:
– Гори оно всё синим пламенем.
– Именно так, – сказал Курт и полукругом своей руки прижал ее руку к себе.
Всё так же управляя ею, он свернул вдруг с главной улицы и повел ее какими-то переулочками, неровными, мощенными брусчаткой, словно затягивая их прогулку и отдаляя момент, когда они выйдут на набережную. Бригитте было так хорошо, что она закрыла глаза, вообразив себя слепой и беспомощной, как будто ей было всё равно, ведет ли Курт ее по переулкам Вормса или по тропкам амазонских джунглей.
– А вот это неправильно, – сказал Курт, видимо, читавший ее мысли. – Надо смотреть. Обязательно надо смотреть. Надо любить то место, по которому идешь.
Бригитта расплющила глаза и расхохоталась, совсем как полчаса назад.
– А я и не думала, что вы такой сентиментальный! – воскликнула она, зная, что не обидит своего поводыря.
– Будто я знал! – радостно откликнулся Курт. Затем внезапно посерьезнел и сказал нарочито грубо: – Нечего врать. Никакая это не сентиментальность. Это... – он замолчал.
– Ну? – нетерпеливо спросила Бригитта.
– Нет, сейчас говорить не буду. А потом скажу, клянусь, скажу. Только не дорасспрашивайте меня сейчас. Ладно?
– Ладно.
Исходив переулки, они вышли к трассе, пересекли ее и спустились на набережную. За парапетом набережной серел Рейн, по другую руку пестрели вытянувшиеся в ряд бары и кафе.
– А скажите мне, Бригитта, – несколько торжественно начал Курт, – вы когда-нибудь бывали в кафе?
– А ответьте мне, Курт, – бесшабашно подхватила Бригитта, – вы, часом, белены не объелись? Я полжизни в кафе провела. В собственном своем.
– Вот именно, что в собственном, – кивнул Курт. – По ту сторону бара. А по эту? Чтобы не вы, а вам поднесли кофе, или вина, или коньяку?
– Чего не было, того не было, – призналась Бригитта. – Не было, потому что... не было.
Курт снова кивнул.
– В таком случае, – сказал он, – разрешите пригласить вас посидеть в каком-нибудь баре на набережной. Опять же, если вы не против, снаружи, под зонтиком. Будем сидеть, пить чего-нибудь и глядеть на реку.
– Ну вот, опять как с мороженым, как будто я откажусь, – хохотнула Бригитта и смутилась. – Извините, я что-то всё хихикаю, как дурочка.
– Еще раз скажете, что вы дурочка, – грозно произнес Курт, – и я вас в Рейне утоплю. А потом сам утоплюсь.
– Очень хочу посидеть в каком-нибудь баре, – просто сказала Бригитта и зажмурилась – от этих слов ее по-новой укололо счастьем.
Они быстро нашли нужное кафе и нужный столик. Наверное, счастье всегда подставляет тем, кого благословило, нужное – потому что не способные, не желающие осознать своего счастья проходят мимо всего, а сознающие умеют видеть его во всем.
– Ты, я так думаю, «Мартель» хочешь заказать? – спросила Бригитта, устраиваясь поудобней на пластмассовом стуле. – Ох... извините. Я, кажется на «ты» перешла...
Курт схватил ее руку и сжал в своей.
– Ну, слава Богу. Не знаю, может, ты меня решительным мужчиной вообразила, а всё равно опередила меня на полголовы. Я же говорил, что удивительней тебя нет женщины во всем мире... – Он затряс головой и улыбнулся. – А только всё равно не угадала. Не хочу сейчас коньяка. Его хорошо на короткую пить – выпил рюмку-две и ушел. Давай лучше по большой кружке пива закажем. Будем пить пиво, смотреть на Рейн... А «Мартель» пусть уж визитной карточкой твоего кафе останется.
– Да уж, визитной карточкой! – фыркнула Бригитта. – У меня визитная карточка – коктейли. Я их сама придумывала, а ты их, мерзавец, ни разу не заказал, – с неожиданной быстротой перешла она от робкой фамильярности к нежной грубости.
– Казнюсь, – склонил голову Курт. – Прости, но не люблю я коктейли. Башка у меня после них трещит. Но твои – слово даю – отведаю.
К ним подошла официантка, Курт плавным жестом руки указал на Бригитту, и та, лучезарясь от удовольствия, заказала две большие кружки светлого пива.
– А пьяной ты когда-нибудь была? – спросил Курт.
– Нет.
– И я нет. То есть, сильно выпивший, конечно, был, а вот так, чтоб пьяным, радостно пьяным – никогда. Не знаю, как объяснить, но вот, как я понимаю, как чувствую, бывает озерное и болотное пьянство. Да нет, пьянство неправильное слово...Опьянение. Болотное – это когда ты выпил, и засасывает тебя, тянет вниз, вниз... А озерное – как будто ты бросаешься на поверхность озера и плывешь, а вода такая серебристая вся, небо темное, а к краю светлое, и вдалеке берег чернеет, а ты знаешь, что и в озере хорошо, а на берегу тебя еще более радостное ждет... Такое опьянение даже без всякого алкоголя бывает.
– Ну, и что ж ты лжешь, будто не испытывал его никогда? – спросила Бригитта полунасмешливо-полутрепетно. – Так расписал, ни разу не испытав...
– А если я это только недавно узнал? – возразил Курт. – Я ведь одно болото вокруг ощущал. Да даже сегодня. Мне в М*** надо было... по делу одному... ну, туда доехал я нормально, а обратно в поезде еду, и в одном вагоне со мной эти... панки, что ли. Молодые, одним словом. У всех серьги в ушах, носах, бровях, такие, знаешь, прически с ирокезским гребнем. Орут всякую ерунду, в окна бутылки из-под пива кидают. Подхожу я к одному из них, с четырьмя серьгами в ухе, хватаю за волосатый гребень, полузеленый-полумалиновый, ну что, говорю, со стороны, небось, не видно, каким ты дураком выглядишь? Думал, он мне в ответ какую-нибудь дерзость скажет, мол, отвали ты, старый козел, а он лопочет: каждый, дескать, имеет право ходить, как ему нравится, и это его личное дело, и он не понимает, что мне от него нужно. Тьфу ты, думаю, ну живи, амеба. С большим удовольствием отпустил его гребень. Мертвая страна, мертвый народ. Знаешь, Бригитта, кто у нас больше всех признаки жизни подает? Неофашисты.
– Ты что, с ума сошел? – поморщилась Бригитта.
– Ни капельки... О, наконец-то! – воскликнул Курт, когда подошедшая официантка поставила перед ними две запотевшие пол-литровые кружки с пивом. – Спасибо... Ну что, ударимся стеклом?
Они чокнулись кружками, сделали по большому глотку, Курт облизал пену с губ, поглядел Бригитте в глаза и продолжил:
– Да ты не бойся. Я ни неофашистам, никаким фашистам не симпатизирую. Я их даже физически не перевариваю. А больше всего знаешь, за что? За профанацию любви к Родине. Ты не смейся, – поспешно заметил он Бригитте, которая вовсе и не смеялась. – Я знаю, что понятие Родины звучит немодно... смешно даже звучит. У нас же глобализм теперь в моде! – Он сделал еще один глоток. – А заодно антиглобализм. И что от одного, что от другого тошно... Смешно, да? – он уставился Бригитте в глаза. – Военный какой-то, фельдфебель, солдафон – еще рассуждать о чем-то берется. Правда?
– Ты – лучший человек на свете, – тихо сказала Бригитта.
– А я вдруг испугался, что ты обидишься, – в тон ей понизил голос Курт. – Мне бы тебе о... о чем-то нас касающемся говорить, а я полез, черт знает куда.
– Ты говори, – молвила Бригитта. – Ты говори. Ты настоящий, и слова твои настоящие.
Курт некоторое время, всё же, молчал. Потом сказал:
– Озеро. Озеро.
Он достал из кармана пачку сигарет, вытряхнул одну, зажал ее между губ, подкурил и повторил:
– Озеро. Знаешь, озеро ты мое, если б не ты, я бы так ничего в жизни и не понял... Даже про глобалистов этих. А ведь это вот что: ты посмотри, течет Рейн, который мы с детства привыкли видеть, серенький такой, даже когда небо над ним голубое. Вон теплоход по нему проплыл, а далеко за ним баржа тащится. Деревья на том берегу. То они зеленые, то желтые, то вообще голые, а какая-то всегда радость в них. Мир большой, а кусочек этот маленький, его легче понять. Нет, если кто-то весь мир любить умеет, я только шляпу перед ним сниму. Каждому свое дано. Но, как по мне, лучше любить небольшую часть мира, чем быть равнодушным к нему целиком. А вот эти, которые всё говорят, говорят про весь мир, они же на самом деле равнодушные, они никого и ничего любить не умеют. Они только идеи свои любят. Может, в них ума много, но мало любви. А на что этот ум тогда нужен?.. Ты не смейся надо мной.
– С ума ты сошел, – сказала Бригитта. – И не думаю я над тобой смеяться.
– А зря, – хмыкнул Курт. – Можно было б и посмеяться. Я ведь... – он оборвал себя, сделав из кружки уже не большой, а огромный глоток. – Я ведь не над глобалистами этими, а над собой в первую очередь издевался... – Он поставил кружку, в которой пива осталось с треть, на стол. – Потому что и сам никогда не умел по-настоящему любить. Умел быть мужественным, презрительным, одним словом – cool, как американцы говорят. А только cool и есть cool – ни горячее, ни холодное, прохладное что-то, как остывающий труп. Только ты меня  и оживила.
– Я тебя? – вырвалось у Бригитты. – Да если бы не ты, я бы...
– Стоп, – оборвал ее Кут. – Точка. Это я виноват – разговорился. Не надо больше слов. Давай лучше пиво допьем.
– Ну уж нет, – заявила Бригитта. – Этот номер у тебя не пройдет. Ты мне поклялся, так что всё до конца доскажешь.
– В чем это я поклялся? – изумился Курт. – Когда?
– А когда мы переулками шли. Забыл уже?
– Забыл, – с готовностью кивнул Курт. – Вернее нет, не забыл. Да я тебе и так уже больше сказал, чем хотел. Нельзя ж быть такой жадной.
– Можно, – сказала Бригитта. – Мне сейчас до всего хочется быть жадной.
– Что-то не похоже. Ты даже пиво толком не пьешь.
– А ты выпей его за меня. Вот пить мне как раз не хочется. Мне и так хорошо.
Курт, не переча, придвинул ее кружку к себе.
– Тем лучше, – весело проговорил он. – Узнаю теперь все твои мысли.
– Как будто ты их и так не знаешь, – ответила Бригитта. – Мне даже страшно становится.
Курт подмигнул ей, поглядел на ее кружку, словно прицеливаясь к ней, схватил и одним глотком осушил до дна.
– О-е-ей! – в притворном ужасе простонал он. – Какие жуткие мысли! Всё, извини, свою допивать уже не буду, нет сил. Сражен наповал вашими мыслями, сударыня.
– Слушай, – сказала Бригитта, – раз ты теперь узнал мои мысли... и вообще... Позволь мне сделать одну вещь.
– Хоть тысячу и одну! А какую?
– Дай я расплачусь за наше пиво.
Курт в один миг отбросил свое веселое шутовство.
– Извини, – сказал он, – этого я никак не могу позволить. Назови это мужским шовинизмом... как угодно назови. Не могу.
– Значит, в твоем понятии, мы пока еще не вместе, – с горечью констатировала Бригитта. – Иначе тебе это было бы безразлично. Извини. Я сама виновата. Я хочу слишком многого и слишком быстро.
– Ни в чем ты не виновата! – вскинулся Курт. – И, конечно, мы вместе. Но я никогда, пойми ты... Короче. И через год, и через десять лет, и через сто, даже если нас папа римский обвенчает, – платить в таких случаях буду я. Я не могу себя переделать вот так сразу! – крикнул он. – Я и так уже за два этих месяца всю свою жизнь перевернул, а за сегодняшний день сильнее, чем за два этих месяца.
– Я тоже, – сказала Бригитта. – Как это странно... Между нами еще ничего такого и не было, а мы уже начинаем ссориться, как будто и вправду за этот день десять лет прожили вместе.
– Стоп, – тихо произнес Курт. – Стоп.
Он положил на столик десятимарковую купюру, встал, подал руку Бригитте.
– Пойдем.
– Многовато будет.
– Не страшно. Пойдем.
– Пойдем. А куда?
– Какая разница?
– Никакой.
Они зашагали назад по набережной, снова вышли к трассе, но свернули не в город, а на мост через Рейн. Мост этот, наполовину старинной готической кладки, наполовину достроенный много позже, с высокой башней посредине, соединял две федеральные земли – Рейнланд-Пфальц и Гессен. Покинув рейнландский берег, Курт и Бригитта шли в сторону соседнего предела, вышедшего к реке зеленой полосой с кудряшками деревьев, из которых равномерно торчали шпильки фонарей. На середине моста они остановились, облокотились о перила и просто стояли и смотрели на воду. Вблизи вода уже не казалась только серой; голубые, зеленоватые, коричневые пятна, перекатываясь и перетекая друг в друга, горбились маленьким бугорками волн, по которым прыгали золотистые блики вечернего апрельского солнца. Солнце по-тихоньку сползало по небу за поворот реки, раскрывшись над ним веером рассеянного света, разбрызгивая капельки этого света на город и бросая его ровными пятнами на верхушку темнеющей громады Вормсского собора. Собор, древний, потемневший, стоял над рекою, словно огромный неуклюжий медведь, поднявший к небу две короткие лапы башен.
– А, может, они и правы в чем-то, глобалисты эти, – задумчиво проговорил Курт, глядя вдаль. – Вон Пфальц, вон Гессен, где-то там Северное море, за ним еще что-нибудь, и всё это как одно целое, без дурацких границ. Да их на земле и нет, они только на картах есть. Бригитта, я люблю тебя.
Он произнес эти слова, не меняя интонации, одна фраза перетекла в другую, словно волна в волну, словно зеленое пятно на реке в голубое.
Бригитта молчала.
– Да, люблю, – повторил Курт. – Я понимаю, тебе странно... Мне самому странно, как будто не я это говорю. Ты не молчи, скажи что-нибудь. Если нет, я всё пойму и...
– Я думала, что тебе приготовить на ужин, – отозвалась, наконец, Бригитта. – Ты такой большой, ты, наверно, умеешь вкусно есть. Я, правда, не очень хорошая хозяйка, но мне хочется что-то для тебя приготовить.
– А давай вместе приготовим, – сказал Курт, обняв ее за плечи. – Знаешь, я как раз неплохо готовлю. Почему-то всегда считал это очень мужским занятием.
– Пойдем ко мне. – Бригитта прижалалась щекою к его плечу. – Только вот «Мартеля» у меня дома нет...
– И не надо. Будем пить вино. Или чай. Или – знаешь что, – Курт улыбнулся и заглянул ей в глаза. – Смешаешь мне один из своих коктейлей.


V

Квартира Бригитты в скучном на вид доме, построенном в начале двадцатого, а то и в конце девятнадцатого века в старой части Вормса, оказалась небольшой и неожиданно уютной. Комнат в ней было две: поменьше размером – спальня и побольше – гостинная. Стены в обеих комнатах были выкрашены светлой краской с желтоватым оттенком, с высокого потолка в гостинной свисала люстра, бордового цвета гардины на окнах были раздвинуты, и в комнату мягко лился вечерний свет. Мебели было мало, и выглядела она несколько старомодно: журнальный столик с тяжелой мраморной столешницей, черный кожаный диван, кресло-качалка с небрежно наброшеным клетчатым пледом, торшер с уютным бахромистым абажуром. У стены стоял невысокий вишневый комод, на котором очень по-хозяйски и довольно нелепо расположился теливизор в окружении двух подсвечников без свечей. Противоположную стену до половины зарешетили книжные полки с непривычно для немецких гостинных изрядным количеством книг. Современной литературы здесь почти не было, в основном – как с удивлением обнаружил Курт – сказки и старинные легенды. Очевидно было, что большую часть свободного времени хозяйка квартиры проводит дома.
Видя, как Курт немного растеряно разглядывает обстановку, Бригитта усмехнулась и заметила:
– Ты, верно, думал, у меня тут средневековые подвалы с алхимической лабороторией?
– Что-то в этом роде, – кивнул Курт. – Согласись, после твоего кафе что-нибудь такое и ожидаешь увидеть. Но я рад, что ошибся.
– Тебе нравится? – спросила Бригитта, чувствуя, что ей очень хочется, чтобы Курту понравилась ее квартира.
– Очень нравится, – серьезно ответил Курт. – Уютно, светло, высокие потолки, мало мебели.
– Ну, так пойдем на кухню? – предложила Бригитта, слегка покраснев от удовольствия. – Ты, наверно, голоден?
– Зверски.
Кухня Бригитты оказалась зеленой, как зимний сад. В маленьких горшочках на подоконнике, на столе, на буфете росли, перемешиваясь в воздухе пряными ароматами, мелисса, шалфей, базилик, тимьян, розмарин, даже небольшое лавровое деревце со свежими листьями. Курт кивнул на этот кухонный дендрарий и вопросительно глянул на Бригитту.
– Люблю сама делать специи, – улыбнулась та немного смущенно. – Да и общий язык со всякими травками всегда легче находила, чем с людьми.
– Значит, это и есть твоя алхимическая лаборотория, – подытожил Курт. – Слушай, милая, а, может, ты – ведьма?
– Угадал, – ответила Бригитта. – В детстве я хотела стать ведьмой. Так родителям однажды и сказала.
– И стала. – Курт обхватил ее за плечи. – Ну-ка, признавайся, какой травкой меня приворожила? – Тут он стушевался и отпустил ее плечи. – Ты прости, я глупость сказал. Шутки у меня всё-таки солдафонские.
– Не прощу, – заявила Бригитта. – Будешь в наказание лук резать.
– Хочешь полюбоваться на плачущего фельдфебеля?
– А ты заплачешь?
– Непременно.
– Ладно уж, – сказала Бригитта, доставая из плетенной корзинки луковицу и беря в руку нож, – пощажу тебя, сама лук нарежу.
– А кроме лука что-нибудь есть? – поинтересовался Курт.
– А ты глянь в холодильнике.
Бригиттин холодильник оказался не столь разнообразен, как ее кухонный сад. В нем нашлось лишь несколько кружков колбасы, немного сыра, баночка с креветками, консервированый тунец, яйца, маринованые огурцы и несколько отварных картофелин на блюдце. В дверце одиноко высились початый пакет молока и две пластиковые бутылочки с кетчупом и майонезом.
– Роскошно, – заявил Курт.
– Смеешься? – не то возмущенно, не то жалобно спросила Бригитта. – Вот ведь я какая: обещала накормить, а у самой толком нет ничего.
– Тем лучше, – воодушевился Курт. – Значит, мы с тобой сотворим чудо: из ничего сделаем нечто.
– Ну, если ты и на это способен, – покачала головой Бригитта, – тогда уж я не знаю, что мне дальше думать.
– Не я, а мы, – возразил Курт. – Зачем мне творить чудеса в одиночку? Да я и не сумею. А вдвоем мы всё сумеем, правда?
– Правда, – тихо сказала Бригитта. – Потому что то, что мы вдвоем – уже чудо.
Они, словно устыдившись вдруг чего-то, принялись молча нарезать всё, что было в холдильнике, видимо, сооружая какой-то фантастический салат. Затем Курт сварил яйца и также их нарезал. Только колбасу они трогать не стали – Курт объяснил, что «это будет перебор», и Бригитта улыбнулась этим словам, вспомнив Дани.
Салат, удивительно аппетитный на вид, и в самом деле явил чудо: в рот его было взять невозможно, потому что в последний момент Бригитта ухитрилась его отчаянно пересолить. Они с Куртом наложили себе полные тарелки, романтически поблескивающие на бордовых салфетках, молча пригубили красное вино из бокалов, на которых плясали огоньки от заженных свечей, отправили в рот по вилке салата, поглядели друг на друга и прыснули со смеху.
– Ох, – стонала Бригитта, – не могу... Угостила... сотворили напару чудо. Так что имейте в виду, милый мой, – добавила она, полушутя-полусерьезно, – вот я какая хозяйка.
– А я? – ревниво напомнил Курт. – Что, разве не хорош повар?
– Чудный, как Рейн при тихой погоде. Еще салатику тебе положить?
– Лучше вина выпьем... Послушай, а что это мы вино пьем? Ты ведь коктейли свои обещала.
– Нет уж! – еще сильнее захохотала Бригитта. – Я, чувствую, сегодня и коктейль пересолю. После такого салата, если я тебя еще и коктейлями поить вздумаю, которых ты терпеть не можешь, ты меня точно убьешь.
– Нет, не убью, – ответил Курт серьезно. – Я не самоубийца.
Он взял со стола бутылку и подлил им вина в бокалы. Затем поднял свой бокал, поддерживая его чрево снизу лодочкой ладони, словно собирался по привычке пить коньяк, и нервно постукивая по стеклу ногтем.
– Бригитта, – негромко произнес он, – пожалуй, я сумею теперь... Тогда, когда мы по переулкам шли, помнишь... Я вот что хотел сказать. Я тогда почувствовал, будто у меня сердце из двух половинок в одно склеилось. И тут же, сразу, понял, что на самом деле это не оно, а наши два сердца в одно склеились, мы с тобой как будто в одно целое слепились. Мне тогда еще не под силу было, конечно, такое вслух произнести. Ты меня и без того тогда сентиментальным человеком обозвала. То есть, назвала. Но теперь мне не страшно, пусть меня как угодно назовут. И быть сентиментальным мне тоже не страшно. Я люблю тебя. Я потому и не любил никого, что тебя всю жизнь любил. Вот только тебя всё не было и не было. Зато теперь ты есть, и теперь я люблю всех. То есть, ты понимаешь, что я хочу сказать, – неловко засмеялся он.
– Понимаю, – сказала Бригитта. – Спасибо тебе... Нет, не за слова спасибо... Хотя и за них тоже. Я бы только глупостей наговорить сумела... Я вот об этом никогда по-настоящему не думала, но как же теперь в Бога не верить? Ты говоришь, и я счастлива, наливаешь вино, и я радуюсь. Попробовал салату этого дурацкого, и я смеяться и плакать готова, так мне хорошо. Я тоже люблю тебя, Курт. Ну, слава Богу! – воскликнула вдруг она. – Сказала – и так легко стало. Даже поплыло всё... Нет, сиди! Я сама...
Она встала из-за стола и подошла к Курту. Наклонила голову. Приблизилась своими губами к его губам.
VI

Сквозь узкую щель между гардинами в спальню пробирался серенький рассвет. Бригитта смотрела на эту полоску и чувствовала, будто сама светится изнутри. На ум ей пришли вдруг прежние, давно позабытые, как она их называла, «случки», и она ощутила даже не гадливость, а какое-то недоумение, словно это происходило не с ней. Теперь, когда душа ее была вместе с телом, ей было радостно и легко, чуть ли не невесомо, точно каждая клеточка ее тела перестала быть только телесной, но наполнилась душою и готова была взлететь, рассыпаться в воздухе серебристым смехом.
Бригитта счастливо вздохнула и прижалась к плечу Курта.
– Знаешь, – сказала она, – я чувствую себя Каем.
– Кем ты себя чувствуешь? – удивился Курт.
– Каем. Мальчиком из одной сказки.
Курт коротко хохотнул.
– Ну, спасибо, – проговорил он. – Такого со мной еще не бывало – проснуться наутро и узнать, что провел ночь с мальчиком.
– Да ну тебя!.. Ты что же, не читал «Снежную королеву»?
– Я вообще никаких книг не читал, – ответил Курт. – А зачем? Книжки только врут и расстраивают. Там – события и приключения, а в жизни ничего не случается... Я не про нас, – поспешно добавил он.
– Вот видишь! – воскликнула Бригитта и даже привстала на локте от волнения. – Значит, случается. А в «Снежную королеву» я теперь как в Библию верю. Там этому мальчику, Каю, попал в сердце осколок, и оно превратилось в лед. А потом пришла Герда и спасла его своей любовью и верностью, и осколок этот растаял. У меня такое чувство, будто я всю жизнь с ледяным осколком в сердце проходила, а потом появился ты, и пропал осколок, и сердце ожило... Понимаешь?
– Понимаю, – улыбнулся Курт, обнимая ее. – Мало того, что ты себя Каем вообразила, так еще из меня Герду хочешь сделать.
– Ну тебя к черту! – рассердилась Бригитта, пытаясь высвободиться из его объятий и чувствуя, что сейчас расхохочется. – Фельдфебель ты неотесаный!
– А кофе мне приготовишь? – спросил Курт. – Иначе не выпущу.
– Конечно, не приготовлю, – прыснула Бригитта. – Очень мне нужно, чтоб ты меня выпускал!
Она положила голову ему на грудь.
– Придется нести тебя в кухню на руках, – вздохнул Курт.
– В кухню? На руках? Голую? За кого вы меня принимаете, сударь?
– Ты такая стыдливая?
– Не стыдливая, а холода боюсь.
– Тогда давай оденемся.
Бригитта накинула на себя легкий халатик и сунула ноги в тапочки, а Курт облачился по полной форме.
Кухня, белесо-серая в лучах рассвета, казалась притихшей и непроснувшейся. Бригитта зажгла свет, включила кофейную машину и заложила два хлебца в тостер. Курт сидел за столом и с улыбкой наблюдал за ее движениями.
– Что? – спросила Бригитта, не поворачиваясь, почувствовав на себе его взгляд.
– Ничего. Хорошо просыпаться не одному. Смотреть, как ты хлопочешь на кухне, вдыхать запах кофе. И думать, что так будет всегда.
– Это чтоб я вечно на кухне хлопотала? – деланно возмутилась Бригитта. – Загубила в этих окаянных стенах лучшие годы и красу свою девичью? – Она, не выдержав, рухнула на стул и застонала от хохота.
Курт, однако, не смеялся.
– Почему счастье всегда так коротко, – проговорил он. – Прилетело и улетело.
Бригитта сразу же оборвала хохот.
– Что это за разговоры? – насупилась она. – Или я тебе уже надоесть успела?
– Не сходи с ума, – сказал Курт. – Я тебя в эту секунду еще сильнее люблю, чем прежде. Просто подумал, как жизнь нами по-своему распоряжяется... Вот сейчас мы сидим, будем кофе пить, а через полчаса мне придется встать и уйти – не потому, что так хочу, а потому что на службу надо.
– Вот через полчаса и будешь об этом печалиться, – отрезала Бригитта. – А сейчас, сударь, извольте быть веселы и нежны.
Какая-то смутная тревога кольнула, всё же, ее в сердце, но Курт так ласково взял ее за руку, так трепетно и неподдельно прижал ее к своей щеке, что все бригиттины страхи тут же исчезли.
– Прости, – сказал Курт, – буду нежен, как котенок, и весел, как тушканчик. Давай пить кофе.
Бригитта разлила кофе по чашкам и намазала подрумянившиеся хлебцы вареньем.
– Больше не пугай меня, ладно? – попросила она.
– Ни за что на свете, – ответил Курт. – Это я просто со своей медвежьей деликатностью хотел объяснить, что мне с тобой и на пару часов расставаться неохота. Но, – он одним глотком допил кофе и решительно встал из-за стола, – труба зовет. Пора.
У дверей он поцеловал Бригитту как-то особенно нежно, словно извиняясь за недавнюю свою неуклюжесть, по-мальчишески озорно щелкнул каблуками и ушел. Бригитта, радостная и как будто помолодевшая, вернулась на кухню, где остывал в чашке не допитый ею кофе. Было около семи утра, кафе она открывала в девять, но сидеть дома ей не хотелось. Так и не допив кофе, Бригитта быстро оделась, сунула ключи в карман плащика и выбежала на улицу. Она чувствовала такую легкость, что и по улице охотно бы пробежалась, а то и проскакала бы по ней на одной ножке. Однако, не желая смешить или даже пугать редких утренних прохожих, она сдержала себя и просто пошла быстрым, почти летящим шагом.
Войдя в кафе, она отворила все окна настежь, набрала в ведро воды, плеснула какой-то жидкости для мытья, взбила пену и принялась за уборку. Работалось ей весело и легко. Она вымыла полы, столы и спинки стульев, стойку бара и окружившие ее высокие табуреты, надраила до блеска зеркала и окна, засиявшие под ее рукой. В открытые оконные проемы ворвался воздух и солнечный свет, по-утреннему ясный и чистый. Равномерными косыми снопами он падал на пол, чертя на нем удлиненные контуры окон и закрашивая их золотистым, ударялся о зеркала и отскакивал от них зайчиками на стены и потолок. Серый камень, поначалу недовольно, а затем с какою-то невидимой улыбкой оживал от этих солнечных бликов, как старый поседевший пес, по которому, резвясь, прыгают щенки.
Бригитте показалось этого мало. Она распахнула двери кафе, словно приглашая утро войти по-человечески, а не лазить по-воровски в окна, затем вернулась к стойке и принялась перетирать и без того сверкающие бокалы и рюмки.
Было около половины десятого, когда в кафе появились первые посетители, вернее – посетительницы. Это были две пожилые дамы, лет под семьдесят, с неизменной, ставшей уже чуть ли не визитной карточкой женской половины Германии в этом возрасте, перманентной завивкой седых волос. У одной дамы кудряшки были со стальным оттенком, у другой с сиреневым. Обе сели за столик у окна, и Бригитта тут же вышла к ним из-за стойки, чувствуя, что на лице ее сама по себе расплывается улыбка.
– Доброе утро, что будем заказывать? – солнечным, словно чужим голосом спросила она.
– Доброе утро. Мне, пожалуйста, кофе со сливками, – ответила сиреневая дама, несколько удивленно поглядывая на Бригитту.
– Каппучино, – коротко заказала стальная дама..
Бригитта, не переставая улыбаться, кивнула, вернулась за стойку и запустила кофейный аппарат со свежемолотым кофе. Дамы за столиком о чем-то вполголоса переговаривались, время от времени поглядывая в ее сторону. Вернее, говорила одна сиреневая дама, стальная же сидела молча и прямо, как палка, изредка то кивая, то покачивая головой. Поколдовав над чашками и положив на блюдечки по продолговатому печенью, Бригитта понесла их прямо в руках к столику, поставив перед сиреневой дамой чернеющий, словно негр в белой сорочке, кофе, а перед стальной каппучино с белою шапкой пены.
– Прошу вас, – снова невольно, непринужденно улыбнувшись, сказала она.
– Благодарю, – кивнула сиреневая дама и, поглядев на нее с ответной улыбкой, заметила:
– Простите мне мою смелость, но вас, Бригитточка, сегодня просто не узнать. Вы словно на десять лет помолодели.
– Вы разве знаете, как меня зовут? – удивилась Бригитта.
– Ну, разумеется. Я у вас частенько по утрам бываю. Кофе у вас очень хорош, такой необычный, тонкий вкус.
– А я туда три капли миндального ликеру добавляю и меду на кончике чайной ложечки, – призналась Бригитта. – Только вы не говорите никому, а то вдруг у меня за ликер лицензию отберут. – Она засмеялась, точно мысль потерять лицензию показалась ей очень забавной.
– Ей-Богу, – задумчиво произнесла сиреневая дама, – вы так смеетесь, так улыбаетесь, сияете вся... Это точно вы?
– Сама не знаю, – ответила Бригитта. – Может, меня подменили ночью, а мне сказать забыли. Да нет, я это, я – меня с кем-то перепутать трудно, – весело добавила она.
– Бросьте, – сказала сиреневая дама. – Вам просто со стороны себя не видно, а то вы бы ахнули, какая вы сейчас красивая.
– Это я-то? – фыркнула Бригитта, а стальная дама насмешливо кашлянула.
– Именно вы. – Сиреневая дама неодобрительно покосилась на стальную. – И красивы по-настоящему, а не какою-то пустою, кукольною красотой. Вы изнутри точно светитесь. Извините мою старческую многословность, – добавила она смущенно, – и нескромность тоже, но я немного разбираюсь в людях. Я многих перевидала. Моя прежняя профессия в чем-то ведь сходна с вашей.
– Вы тоже работали в баре? – удивилась Бригитта.
– Нет, – улыбнулась сиреневая дама, – я работала в городской библиотеке, в читальном зале. Просто мне, как и вам, приходилось много сталкиваться с людьми. Поначалу я ими не очень интересовалась, молодая была, своих забот хватало. Да и книги под рукой, читать казалось увлекательней. А со временем обнаружила вдруг, что ничего интереснее людей нет, что они, как ни странно, такие же живые существа, как я сама. Так и пошло – с одним словом перемолвишься, другому поможешь нужную книгу найти, третьему разъяснишь что-то. И видишь, как у человека от незначительного какого-нибудь слова, просто от обычной доброжелательности взгляд светлеет.
– Нужна ты ему со своей доброжелательностью, – неожиданно подала голос стальная дама. – Выйдет из библиотеки и забудет тебя. Твой кофе стынет.
– Никто и ничто не забывается, – возразила сиреневая. – Всё где-то там откладывается... Извините, если вы не против, я представлюсь: Марта Вебер. А это – моя приятельница, Дорис Шаренбах-Шульц.
– Очень рада, – сказала Бригитта, а стальная фрау Шаренбах-Шульц молча кивнула.
– Она – чудный и добрый человек, – продолжала Марта, – но ни за что этого не покажет. Наоборот, изо всех сил будет стараться выглядеть жесткой и твердой, как скала. Правда, Дорис?
– Марта, ты напрасно хвасталась, будто в людях разбираешься, ничего ты в них не смыслишь, – отозвалась Дорис, как-то по-особому резко выговаривая звуки и целые слова. – Ты их придумываешь себе, а не настоящими видишь. Сколько с нас? – обратилась она к Бригитте.
– Пусть сегодня будет за счет заведения, – улыбнулась Бригитта.
– В следующий раз, – отклонила и предложение, и улыбку Дорис. – Так сколько?
– Вместе или раздельно?
– Раздельно.
– Два пятьдесят за кофе и два семьдесят за каппучино.
Дамы расплатились и встали.
– Спасибо вам, Бригитта, – сказала Марта.
– За что же? – удивилась та.
– За ваше счастье. Вы меня на целый день хорошим настроением заразили. Всего вам доброго.
Дамы ушли, Бригитта убрала со стола и вытерла его мокрой тряпкой. В ожидании следующих клиентов, которых по утрам обычно бывало немного, она присела за столик и уставилась в окно. Свет из окна, нескрытый более цветными ромбиками стекол, падал ей на лицо, приятно щекоча теплыми лучами. В магазине модных шляп напротив молодая незнакомая девушка прогуливалась прямо в витрине, напяливая новые модели на белые пластиковые головы без лиц. Вид в окне перечеркивали время от времени птицы, чирикнув на лету какое-нибудь легкомысленное приветствие и умчавшись дальше.
«Хороший будет день, – подумала Бригитта. – То есть, почему это – будет? Он уже хорош».
Посетителей всё не было видно. Бригитта встала из-за стола и направилась к стойке. Она вспомнила, что так и не выпила утром кофе, и решила приготовить себе чашечку.
И тут в кафе вошел посетитель. Точнее, это был не посетитель, а Курт. Каким-то нервным, но решительным шагом он подошел к стойке и встал напротив Бригитты.
– Ты чего так рано? – обрадованно спросила она, затем глянула ему в глаза и осеклась. – Взгляд у тебя какой-то странный... Случилось что-нибудь?
– Я взял отпуск на четыре дня, – ответил Курт глуховатым голосом.
– Так это же великолепно! – воскликнула Бригитта. – Что же ты смотришь так, будто не рад?
Курт кашлянул.
– Бригитта, – проговорил он, – я не смог тебе сказать сегодня утром... Ты и так почувствовала и испугалась... Не получилось... Но чем дальше я тянуть буду, тем хуже. Бригитта, я уезжаю.
Бригитта ощутила вдруг слабость во всем теле, оно сделалось точно ватным, чужим, сердце провалилось куда-то, а голове стало жарко.
– Как уезжаешь? Куда уезжаешь?
– В Косово.
– Что такое Косово? – ничего не понимая, спросила Бригитта. – Что за глупое слово? Где это Косово?
– В Югославии, – ответил Курт.
– Почему в Югославии? – Бригитта словно бредила. – В какой Югославии? Зачем тебе Югославия?
– Выпей-ка коньяку, – сказал Курт.
Бригитта послушно взяла бутылку «Мартеля», налила себе рюмку и выпила залпом. Сначала голове ее стало еще жарче, затем тепло понемногу отхлынуло и разлилось по всему телу, словно вернувшемуся к ней.
– Объясни теперь толком, – беря себя в руки, сказала она. – Ты уезжаешь... Постой! Косово, Югославия, это там где война сейчас идет?
– Именно так.
– Зачем?!
– Солнце мое, – Курт взял ее за руку, – я ведь военный человек.
– Какой ты военный человек! – закричала Бригитта, вырывая руку. – Что ты врешь! Ты мой человек! Мой любимый человек!
– Любимые люди тоже могут быть военными, – улыбнулся Курт, но не обычной своей, а какою-то слабой, виноватой улыбкой.
– Не могут! – уже не крикнула, а прорычала Бригитта. – Любви и войне нечего вместе делать! С кем ты там воевать собрался?
– С кем прикажут, – ответил Курт.
– Как это глупо! Ты ведь умный, ты должен понимать, что это глупо! Кто там вообще воюет?
– Сербы с албанцами.
– Еще лучше! А ты кто, серб или албанец?
– Я, – тихо, но твердо ответил Курт, – солдат Бундесвера. Бундесвер входит в войска КФОР, которые...
– Знаю я этот КФОР! Это всё американцы, снова они суют свой нос, куда их не просят...
– Послушай, – сказал Курт, – нельзя же так. Там люди друг друга убивают.
– А вы им помочь в этом хотите?! – не унималась Бригитта.
– Мы туда едем, чтоб они перестали убивать друг друга! – рявкнул Курт.
Бригитта бессильно уронила руки на стойку бара.
– Курт, милый, ну послушай, что ты говоришь, – взмолилась она. – Вы едете убивать людей, чтобы они перестали убивать друг друга.
Курт покачал головою.
– Ты это со злости сейчас говоришь, – сказал он.
– Да, и со злости тоже! – с вызовом ответила Бригитта. – Только не знаю, чего во мне больше, злости или горечи.
– Сейчас ты еще сильнее разозлишься. – Курт забарабанил пальцами по стойке. – Я ведь в Косово сам напросился.
– Нет, – не поверила Бригитта.
– Да, – сказал Курт. – Правда, это еще было до встречи с тобою. Когда вся эта заварушка только начиналась, я как почувствовал, что и Германия на этот раз вмешается. Ну, и подал раппорт, что в случае чего готов добровольцем... Прошу, не смотри на меня так! Я был один, чувствовал, как тону в этом болоте. Я не умею жить в болоте! – Он хлопнул по стойке всею ладонью. – Мне нужно шкурой своею рисковать, чтобы почувствовать, что живой я, а не какой-нибудь пустотелый человеческий пузырь! Чтоб мне страшно было, и чтоб я себя сильнее этого страха чувствовал, понимаешь ты это? Я только в экстремальных ситуациях умею жить, а в нормальных я сам себе гнусен делаюсь и не знаю, куда себя деть. То есть, – добавил он, понизив голос, – всё это уже больше в прошедшем времени. Да... И вот я встретил тебя. Как-то всё глупо в жизни получается. Когда я, что называется, рвался в бой, никакого боя не было. А когда мне не нужен ни этот бой, ничего, кроме тебя, не нужно, меня вдруг хватает кто-то за волосы и швыряет в самую воронку, куда я сам же и напросился.
– Налить тебе коньяку? – спросила Бригитта, глядя почему-то не в глаза ему, а на его руку, большую, сильную и какую-то неестественно белую на темном дереве стойки.
Курт покачал головой.
– Нет, сейчас не нужно. В жизни бы не поверил, – невесело усмехнулся он, – что мне такое в голову придет... Я ведь вчера знаешь зачем в М*** ездил? Хотел свой раппорт назад забрать. Отказаться.
– И что же? – Бригитта почувствовала, как у нее заколотилось сердце, хоть это и глупо было: ведь Курт сказал уже, что едет.
– Ничего. Постоял перед штабом части, развернулся и ушел. Не смог.
– Но почему, почему?
– А как бы я назад к тебе вернулся? – Курт снова усмехнулся. – После такого? Да я бы ни то, что в глаза тебе, – в зеркало посмотреть больше не смог бы.
– Господи, – всплеснула руками Бригитта, – ну откуда в мужчинах берется эта глупость? Ты мне не героем нужен, а такой, как ты есть.
– Вот именно, – кивнул Курт. – А я такой и есть. Не герой, конечно, какой я герой, но если б я был таким человеком, который сейчас мог бы забрать свой раппорт, это уже был бы не я, и никогда бы мы с тобой не сблизились.
Бригитта опустила голову.
– Зачем всё на свете так сложно, – проговорила она, не поднимая глаз. – Так глупо. Ты прости меня, – она вновь поглядела на Курта. – Я больше не буду тебя ни отговаривать, ни укорять не буду. Ты действительно такой, как ты есть, и я тебя именно такого люблю.
Курт положил ей ладонь на затылок и наклонил ее голову к своему плечу.
– И я тебя люблю именно такую. Ты лучшая женщина на свете. И я знал, что ты не могла рассудить по-другому.
– Не могла, к сожалению, – проговорила Бригитта в его плечо. – Потому что дура я. Умная нашла бы нужные слова. Нет, нет, всё, больше не буду! Когда ты едешь?
– Через четыре дня. На это время я и выпросил отпуск. Но вечером четвертого дня я должен быть в части.
– Значит, у нас всего четыре дня осталось. – Тут Бригитта, наконец, не выдержала и расплаклась.
– А как ты меня сегодня утром учила? – улыбнулся Курт. – Вот через четыре дня и будешь печалиться. А сейчас изволь быть весела и нежна.


VII

Отпущенные им четыре дня прошли в каком-то сумбуре. Бригитта, конечно же, закрыла на это время свое кафе и безотлучно была с Куртом. Они гуляли по городу, бродили вдоль Рейна, сидели в каких-то барах, Бригитта изо всех сил старалась быть веселой, но глаза выдавали ее порою, и когда она готова была расплакаться, Курт прижимал ее к себе, нежно гладил ее волосы и шептал ей на ухо ласковые слова, как ребенку.
Каждый вечер Бригитта включала телевизор и смотрела выпуск новостей с известиями из Косово. Щеки ее при этом горели, мозг цепко ухватывал самые незначительные детали, из которых она тут же начинала строить самые противоречивые предположения: то ей верилось, что война вот-вот окончится, и Курту не придется никуда ехать, то казалось, что она будет длиться вечно, и весь мир увязнет в ней, как в болоте. Курт телевизор не смотрел и готов был наорать на Бригитту за то, что она изводит себя, сидя перед этим идиотским ящиком, словно язычник перед идолом, жадно впитывая очередное вранье. Оттащить Бригитту от телевизора у него однако не хватало духу, он лишь качал головою и уходил на кухню выкурить сигарету.
Три дня и три ночи промелькнули как одно нервно извивающееся мгновение. На исходе последней их ночи в окна спальни забарабанил вдруг дождь. Бригитта лежала, накрывшись одеялом до подбородка, а Курт курил, сидя в постели.
– Какой, всё же, капризный месяц апрель, – проговорила Бригитта, вслушиваясь в звуки ливня. – То солнце, то дождь.
– Это месяц обновления, – ответил задумчиво Курт. – Как у людей. Когда человек обновляется, ему тоже от избытка чувств то смеяться хочется, то плакать.
– А вот как ты плачешь, я ни разу не видела.
– Сама виновата – не дала мне тогда лук нарезать.
Несколько секунд они лежали молча.
– Прошу тебя, – нарушила тишину Бригитта, – пообещай мне, что вернешься живым.
– Ну да, а если я не сдержу слова, ты меня отыщешь и при всех лгуном назовешь?
– Ты еще шутить можешь! – вскинулась Бригитта. – Мне подумать страшно, что с тобою может что-нибудь случится. А ведь я даже об этом не узнаю.
– Узнаешь, – очень серьезно ответил Курт. – Я распорядился. Если меня... Если со мной что-то случится, тебя известят письмом. Больше и извещать-то некого. У меня только ты и есть. Родители в автокатострофе погибли, когда мне всего двадцать два было, братьев и сестер у меня нет.
– Господи, – вырвалось у Бригитты, – ну и сволочь же я всё-таки.
– Это почему вдруг? – удивился Курт.
– Да потому что я со своими родителями уже несколько лет совсем не общалась. А они ведь совсем недалеко живут, им уже за семьдесят обоим. Вообразила, будто мне никто на свете не нужен. Сволочь и дура.
Курт загасил сигарету о дно пепельницы и обнял ее одной рукой.
– Когда я вернусь, – сказал он, – мы первым делом поедем к твоим родителям.
– Правда? – спросила Бригитта.
– Совершенная правда.
– Ну, теперь смотри, теперь ты мне пообещал! – Бригитта радостно отбросила одеяло. – А что мы им скажем?
– Скажем, что мы муж и жена.
– Но мы ведь пока не муж и жена?
Курт неожиданно убрал руку с ее плеча и встал с постели.
– Одевайся, – скомандовал он.
– Зачем? – изумилась Бригитта. – Куда?
– Не расспрашивай. Одевайся и пойдем.
– Да куда же мы пойдем? Четверть шестого только. И дождь на улице.
– Неважно. Одевайся.
– Сумасшедший. – Бригитта встала и принялась одеваться.
Когда они оделись и спустились вниз, дождь, словно по волшебству, прекратился. Отмытое дождем небо было молочно-белым, деревья светились на этом фоне яркой зеленью, на черном асфальте рассыпались блестками лужи. Курт взял Бригитту, словно маленькую, за руку и повел за собой. Бригитта уже не спрашивала, куда они идут, она просто доверилась Курту, как слабое и незащищенное доверяется сильному и надежному.
Они прошли старым маршрутом мимо памятнику Лютеру, пересекли улицу и остановились у ажурной решетчатой калитки, ведущей в садик при Вормсском соборе.
– Заходи, – велел Курт и открыл калитку, жалобно скрипнувшую в ответ.
В небольшом уютном садике небо казалось еще белее и словно приклеевшимся лохматым краем к листве деревьев. Свежая, умытая листва неправдоподобно зеленела всеми оттенками – от глубокого изумрудного до нежно-салотового. Прозрачно и ясно доносилось из нее щебетание проснувшихся птиц.
– Зачем ты меня сюда привел? – решилась, наконец, спросить Бригитта.
– Венчаться, – ответил Курт.
– В это время? – изумилась Бригитта. – Да ведь собор закрыт еще. И когда ты успел договориться со священником?
– Собор в это время закрыт, – согласился Курт. – И ни с каким священником я не договаривался. Не нужно нам священника. Пускай нас обвенчает сам собор.
Бригитта, не веря своим ушам, посмотрела на Курта. Тот был серьезен, даже торжественен, а глаза его светились так ясно и так решительно, что Бригитта сразу ему поверила. Она перевела взгляд на собор, полускрытый деревьями.
– Нет, – сказал Курт, – не здесь. Дальше.
Он снова взял ее за руку и повел за собой.
Они обогнули каменную стену и вышли на небольшую лужайку, где деревья словно отошли от собора на небольшое, но почтительное расстояние.
– Вот здесь, – сказал Курт. – Ты готова?
– У нас даже свидетелей нет, – слабо улыбнулась Бригитта.
– Как это нет? – возразил Курт и махнул рукою в сторону деревьев. – Полно свидетелей. Слышишь, как щебечут. Так готова?
– Готова, – ответила Бригитта.
– Тогда подойдем к нему поближе. И гляди вверх.
Темные, мокрые стены собора словно взмыли над их головами, упираясь в самый небосвод.
– Перед Богом и людьми, – произнес Курт, – перед этими птицами и этими деревьями и всем, что есть на свете, беру тебя в жены.
– Перед Богом и людьми, – повторила Бригитта, – перед этими птицами и этими деревьями и всем, что есть на свете, беру тебя в мужья.
Они опустили глаза, посмотрели друг на друга и поцеловались.
– Вот и всё, – тихо сказала Бригитта.
И тут с башни собора зазвенел колокол, отбивая шесть часов утра. Казалось, будто звон льется прямо из поднебесья, наполняя собою прозрачный утренний воздух, проникая в каждый листик на дереве, каждую травинку на земле.
– Он благословил нас! Собор нас благословил! – закричала Бригитта.
Она посмотрела на Курта с таким счастливым, таким сияющим восторгом, словно верила в эту минуту, что это он сотворил для них это чудо – и колокольный звон, и ночной дождь, вымывший небеса, и это апрельское утро с зеленеющими деревьями и поющими птицами.
– Теперь я верю, что ты вернешься, – сказала Бригитта. – Иначе просто быть не может.
– Конечно, не может, – подтвердил Курт. – А сейчас мы пойдем домой, выпьем по бокалу вина и отправимся в спальню. Потому что у нас...
– Брачная ночь, – подсказала Бригитта.
– Лучше, – поправил ее Курт. – У нас с тобой брачное утро. И целый брачный день впереди.
Они вышли из садика и зашагали назад по всё еще непривычно пустынным улицам города, словно отданного сегодня им двоим. Подождав, пока их крохотные фигурки скроются в одном из переулков, небо снова потемнело, налилось свинцом, в воздухе зазвенели мелкие капли, а затем на окна, крыши и перепуганную листву мощною барабанною дробью обрушился ливень.


VIII

После отъезда Курта Бригитта вновь открыла кафе. К удивлению завсегдатаев, не знавших о произошедшей в ней перемене, она была со всеми доброжелательна и улыбчива, но сделалась при этом какою-то рассеянной. Вместо темного пива наливала светлое, роняла бокалы, порою забывала о сдаче, а когда ей деликатно об этом напоминали, давала в два раза больше, чем следует. То и дело она поглядывала на двери, словно ожидала, что те распахнутся, и в кафе войдет Курт, и когда двери и в самом деле распахивались, но входил кто-нибудь другой, Бригитта со стыдом ловила себя на мысли, что готова растерзать этого человека.
В конце концов ей стало просто невыносимо находиться в помещении, где всё ей напоминало о Курте. Она решила снова закрыть кафе, чтобы хоть немного отдохнуть и справиться с нервами. Но и в собственной ее квартире каждый уголок, от спальни до кухни, твердил о Курте. Бригитте казалось даже, что она чувствует запах его сигарет, удивлялась, куда делись из прихожей его армейские ботинки, а с полочки в ванной лосьон для бритья. Измучившись от этих предательски подкрадывающихся воспоминаний, она шла гулять по Вормсу, но ноги сами вели ее теми улицами и переулками, по которым они так недавно гуляли вдвоем. Весь мир, похоже, заполнился для нее Куртом, а при виде собора, обвенчавшего их, бригиттино сердце сдавливало такой болью, что хотелось кричать. Бригитта чувствовала, что сходит с ума, что ей не под силу носить эту тяжесть в душе. Сколько раз бранила она себя за слабость, сколько раз говорила себе, что оскорбляет Курта, не умея ждать! Ничего не помогало. Как-то она попробовала даже напиться пьяной, выпила в одиночку треть бутылки водки и несомненно продолжила бы дальше, но по счастью ее вырвало. Дойти до спальни у нее уже не было сил, и она уснула прямо на диване в гостинной, а поутру ей пришла в еще немного тяжелую голову счастливая мысль навестить Дани. До вечера она приводила себя в порядок, отпаиваясь ромашковым чаем, а когда почувствовала себя достаточно хорошо, надела плащ, взяла на всякий случай зонт и вышла из дому.
Дани жил минутах в сорока ходьбы от нее, в одной из вормсских новостроек по ту сторону железной дороги. На полпути Бригитта вспомнила вдруг, что несколько месяцев тому Дани расстался с Максом, и остановилась в нерешительности. Стоило ли тревожить его своими заботами, когда ему, верно, и своего горя хватает? Затем подумала, что они с Дани всегда отлично понимали друг друга, а когда на душе тяжесть, лучше поделиться ею с тем, кому тоже плохо, а не с тем, кому хорошо.
К удивлению своему Бригитта застала Дани спокойным и даже посвежевшим. Он, правда, немного похудел, но ему это было только на пользу, лицо его, потеряв припухлость, стало мужественней, а глаза, хоть в них и мелькала время от времени какая-то тоска, смотрели, как всегда, ласково и доброжелательно. Ко всему, он ей по-настоящему обрадовался, чмокнул в щеку, отобрал зонтик, помог снять плащ и потащил за руку в гостинную.
Квартира Дани была несколько запущена. Вообще, по виду ее трудно было предположить, что здесь живет дизайнер, умеющий превращать невзрачные магазины в элегантные модные бутики. Кресла, диван, обшивка стульев несколько поистрепались, клетчатые занавески на окнах совершенно не подходили к ковру с каким-то абстрактным узором, на столике хаотично разбросались пара журналов, засохшие колоски, бумажные салфетки и огрызок яблока. Неприятного впечатления комната однако не производила, напротив, всем своим видом говорила о том, что в ней живут, а не держат ее напоказ.
– Сестричка, какая же ты молодец, что пришла! – проворковал Дани, усаживая Бригитту на скрипнувший диван. – Немного вина хочешь?
– Ой, нет, – поспешно остановила его Бригитта. – Только не вина.
– Ну, так чаю? Какого тебе? Черного? Ромашкового?
– И чаю не надо. Особенно ромашкового. Ничего не нужно, Дани, я просто поговорить пришла.
– Слушай, сестричка, – сказал Дани, внимательно ее разглядывая, – ты как-то странно сегодня выглядишь. По-моему, с тобой что-то неординарное случилось.
– Перепила вчера сдуру, – буркнула Бригитта.
– Ты? Перепила? Разыгрываешь меня, небось?
– Ничего я не разыгрываю. Водки напилась.
– Ну и ну, – покачал головой Дани. – А с какой радости?
– Если бы с радости, – вздохнула Бригитта.
– А с чего же? С горя?
– Выходит, что с горя.
– Ну-ка, давай рассказывай, – потребовал Дани. – Только не про пьянство свое, конечно. Я же вижу, что у тебя что-то другое на душе.
И Бригитта начала рассказывать. Она говорила и чувствовала, как ей становится то радостно, то больно, как будто она по-новой переживала всё случившееся с нею, но тяжесть, как ни странно, исчезала, словно выплескиваясь из нее вместе со словами. Под конец рассказа она не выдержала и расплакалась, но не с горечью, а скаким-то облегчением и изумившим ее саму пониманием, что ей хорошо, так хорошо, как ни разу не было за эти дни. Она вытерла глаза и нос протянутой Дани салфеткою и, точно стыдясь перед собою пришедшей легкости, проговорила:
– Дани, я не знаю, что мне делать... Я с ума схожу... Яду принять, что ли?
Дани улыбнулся  и ласково провел рукою по ее волосам.
– Как же я рад за тебя, сестричка, – сказал он. – Я никогда не видел тебя такой счастливой.
– Счастливой?! – задохнулась от возмущения Бригитта, сбросив его руку. – Ты с ума сошел или смеешься надо мной? Его же убить там могут! Ты это понимаешь? Что я буду делать, если он умрет?
Дани глянул ей прямо в глаза и покачал головой
– Нет, – тихо проговорил он. – Он не умрет. Люди не умирают.
– Здравствуйте-пожалуйста, – всплеснула руками Бригитта. – Только этого мне не хватало. Господи, ну за что такое наказание? Любимый человек на войне, любимый брат спятил.
– Я не спятил, – сказал Дани. – Ты меня просто не так поняла.
– Да так я тебя поняла, так. Ох, Дани, не до религиозных разговоров мне сейчас. Да и глупости ты говоришь. Души, может, и не умирают, а люди умирают. Еще как умирают.
– Нет, – упрямо покачал головой Дани, – не умирают. Ни в религиозном смысле, ни в каком. Это смотря что под смертью понимать. Знаешь, я когда с Максом жил, счастливый был иногда до неприличия, а в душе боялся: а вдруг он умрет? Что же тогда? А вот, как видишь, ни он не умер, ни я, просто разошлись, как это в жизни бывает, глупо так, некрасиво. И я как-то подумал: а ведь если бы случилось такое несчастье, если бы он и вправду умер, он был бы для меня теперь живее, чем есть на самом деле. Когда я знаю, что он живет где-то там, но для меня его нет. Понимаешь, да? То есть, если мертвые могут быть для нас живее живых, значит, люди, умирая, не умирают?
– Бедный ты мой, бедный, – вздохнула Бригитта, прижимая его голову к своему плечу. – Послушай, Дани, неужели у тебя за всю жизнь ни одной женщины не было?
– Не было, – усмехнулся Дани. – А у тебя разве была?
– Ну тебя к черту! – сердито фыркнула Бригитта, отпихнув брата обеими руками. – Рассмешил, дурак, не к месту.
Она поднялась с дивана.
– Ты куда? – вскинулся Дани.
– Пойду я , братик. Спасибо тебе и до свиданья.
– Брось, – тряхнул головою Дани, – оставайся у меня ночевать. Куда ты пойдешь?
– Яду глотать. Вешаться. В Рейне топиться.
– А-а, – протянул Дани, – тогда другое дело. Слушай, сестричка, почему бы тебе не уехать куда-нибудь на пару недель? На франуцзскую ривьеру, или в Испанию.
– А я поеду, – ответила Бригитта. – Завтра же. Только совсем в другое место.




Вокзал в родном городке, маленький, старый, уже, наверное, полтора десятка лет не видевший ремонта, произвел на Бригитту такое неожиданное и отталкивающее впечатление, что ей тут же захотелось дождаться обратного поезда и уехать назад в Вормс. Знакомые с детства улицы также не вызвали в ней умильных чувств, разве что какое-то ощущение жалости. Городок, не особенно, к слову, древний, напоминал ей позабытого всеми больного старика, который и сам уже махнул на себя рукой. Центральная улица, чуть пошире остальных, но какая-то причудливо кривая, с провинциальной наивностью выставила напоказ поизносившиеся вывески кафе и аляповатые витрины магазинов. К асфальту пристали, придавленные многочисленными подошвами, выцветшие бумажки – обертки из-под мороженого и конфет, автобусные билеты и окурки, и Бригитте показалось вдруг, что они лежат тут, приклеившись к земле, с самого ее детства.
Пройдя центральную улицу до половины, Бригитта свернула влево и оказалась в родном переулке. Здесь было чисто, словно только что подметено, ни кафе, ни магазинов не имелось, дома стояли ровно, одинаковые, как близнецы, которых шутки ради раскрасили в разные, но в чем-то неуловимо одинаковые цвета. Видимо, у каждой местности есть свой невидимый фильтр, который придает самым далеким друг от друга краскам общий оттенок.
Перед самым ее домом Бригиттою овладело то же неприятное, муторное чувство, что и на вокзале; захотелось развернуться и уйти, не позвонив в дверь. Дом ее детства, как и весь родной городок, казался ей чужим, нереальным, словно насильно занесенным в ее жизнь из другого времени, из другого мира. Только на сей раз к отчуждению примешивалось еще осознание собственной вины – не только перед родителями, но перед чем-то обобщенным, чему она не могла подобрать название и что сумела однажды с такой легкостью вычеркнуть из своей жизни.
«Нет уж, голубушка, изволь за всё расплатиться», – приказала Бригитта себе самой и нажала кнопку звонка.
Звонок хрипло, прерывисто отозвался внутри дома. После этого наступила тишина. Бригитта подождала секунд десять и позвонила еще раз, с какою-то смесью облегчения и разочарования подумав, что родители, возможно, куда-то ушли. Словно в ответ ее мыслям послышались неспешные, немного шаркающие шаги. Дверь открылась, медленно, по кусочкам обнажая темнеющий проем прихожей, и Бригитта увидела мать. Она даже не сразу узнала ее – Аннелоре Кессель стала меньше ростом, много худее, на лице прибавилось морщин, но выражение его оставалось таким же решительным и властным, как прежде, разве что сделалось еще жестче. Взгляд матери скользнул по Бригитте, остановился на ее лице и застыл. В нем не было ни удивления, ни радости, ни негодования, ничего кроме пугающей окаменелости.
– Здравствуй, мама, – сказала Бригитта и облегченно вздохнула – она боялась, что голос ее тоже окаменеет и застынет где-то внутри нее.
Мать молчала.
– Здравствуй, мама, – повторила Бригитта.
Та продолжала молча глядеть на нее.
– Ну, скажи уже что-нибудь, – не выдержала Бригитта.
С лица матери сползло, наконец, оцепенение, губы ее дрогнули и проговорили:
– Ну, здравствуй.
Снова наступило молчание, но уже не такое невыносимое, как прежде.
– Это я, мама, – сказала Бригитта.
Та медленно кивнула.
– Вот, приехала, – неловко улыбнулась Бригитта.
Мать снова кивнула.
– Ну, и что тебе нужно? – спросила она.
– Можно, я войду?
Мать несколько мгновений стояла, не двигаясь, затем сделала шаг в сторону.
– Ну, проходи.
Бригитта вошла в дом. В прихожей она остановилась у вешалки, сняла плащ, застыла вдруг в нерешительности и вопросительно посмотрела на мать.
– Вешай уж, – сказала та.
Бригитта со слабой, рассеянной улыбкою кивнула и повесила плащ на крючок вешалки.
– Проходи в гостинную, – велела мать.
В гостинной, просторной, со светлыми обоями, но казавшейся темной и тесноватой из-за тяжелой, мрачной мебели, дремал в кресле, уронив на колени газету, бригиттин отец.
– Проснись, Норберт, – громко сказала мать. – У нас... гость.
– А? – отец немного испуганно открыл глаза.
– Гостья, – уточнила Аннелоре Кессель.
– Здравствуй, папа, – тихо проговорила Бригитта.
– Здравствуйте, – рассеянно ответил отец. Затем поправил сползшие к кончику носа очки и посмотрел на Бригитту. – То есть... – Он осекся, несколько раз медленно покачал головой и пробормотал: – Очень рад, очень рад.
В отличие от жены Норберт Кессель переменился сильно. Лицо его сморщилось и потемнело, словно перезревшее яблоко, волосы поредели и слиплись в седые пряди, глаза, неестественно увеличенные толстыми стеклами очков, казались выцветшими и пустыми. Он продолжал глядеть на Бригитту, но трудно было сказать, узнал он ее или нет.
– Садись на диван, – коротко велела Бригитте мать.
Та автоматически села, не сводя с отца глаз, которые вдруг сделались точно больными. Несколько секунд висело тягостное, колючее молчание.
– А... ты с улицы? – спросил, наконец, Норбрет Кессель.
– Да, папа, – ответила Бригитта, не обращая внимания на нелепость вопроса.
– Вот, – сказал Норберт Кессель. – И что?
– На улице? – быстро переспросила Бригитта.
– Да! – точно обрадовался этому уточнению отец. – На улице.
– На улице всё хорошо. – Бригитта почувствовала, что ее начинает колотить дрожь. – Всё хорошо.
Отец кивнул и посмотрел в окно, как будто хотел убедиться в том, что на улице действительно хорошо. Бригитта с каким-то отчаянием глянула на мать. Та ответила ей жестким, словно высеченным из камня взглядом.
– Мы давно не были на улице, Анни, – сказал задумчиво отец. – Может, нам немного выйти погулять?
– После, – коротко ответила Аннелоре Кессель.
– Вы... ты тоже пойдешь с нами? – Норберт Кессель повернулся к Бригитте.
– Куда? – спросила та, чувствуя туман в голове.
– Погулять... на улицу... после...
– Да, конечно, с удовольствием. – Бригитта вонзилась ногтями в ладони.
– Ну, а теперь скажи, зачем ты приехала, – потребовала мать.
От этого резкого вопроса Бригитте стало легче.
–Я... давно у вас не была, – пробормотала она.
– Очень давно, – кивнула Аннелоре Кессель. – Потому я и спрашиваю.
– Я... Мне трудно ответить.
– Это понятно. – Аннелоре Кессель направилась к приоткрытой двери гостинной и остановилась в дверном проеме, опершись о косяк.
– Ты... хочешь, чтоб я ушла? – робко спросила Бригитта.
– А, может, у тебя деньги кончились? – спросил вдруг отец.
– Что? – Бригитта пораженно уставилась на него. – Какие деньги?
– Ну... какие-нибудь... деньги...
И тут Бригитта не выдержала и расплакалась, уронив голову на колени. Плач не приносил ей облегчения. Ей было только горько и больше ничего. Горько ей было не за себя, не за Курта, не за родителей, эта была какая-то другая, общая, большая горечь, слишком большая, чтобы ее объяснить. Бригитта плакала и вдруг почувствовала на голове руку отца. Рука сначала робко прикоснулась к ней, затем так же робко погладила, одними кончиками пальцев, затем легла на ее голову всею ладонью.
– Я... ничего... не могу... объяснить...
– Не надо объяснять, – услышала она голос отца, а затем и голос матери, по-прежнему твердый, но уже не каменный:
– Пойду, приготовлю кофе.
Бригитта перестала плакать так же внезапно, как и начала. Горечь ее прошла, но голову она не поднимала, не желая высвобождать ее из-под тепла папиной руки. Затем взяла его руку в свою, прижала ее к плечу и посмотрела ему в глаза.
– Ты умеешь снимать боль? – спросила она.
– Нет, – смущенно улыбнулся отец. – Я умею... не причинять боли... наверно...
– Папа, прости меня, если можешь, – сказала Бригитта.
Больше всего она боялась сейчас, что отец пробормочет что-то вроде «ну что ты, доченька, за что?» Но Норберт Кессель сказал именно то, чего она так ждала:
– Прощаю.
Бригитта улыбнулась и поцеловала его руку.
– Нет, – покачал головой отец, – вот этого... этого совсем не надо.
– Больше не буду, – сказала Бригитта и засмеялась.
– Вот хорошо! – обрадовался отец. – Я люблю, когда ты смеешься.
– Я тоже больше люблю смеяться, – призналась Бригитта.
– Ага, тут уже смеются. – Бригиттина мать появилась на пороге, держа в руках поднос с тремя кофейными чашками, сахарницей и молочником. – Быстро.
– Анни, – с упреком произнес Норберт Кессель, – ты, право... Зачем ты...
– Дай поставлю поднос, тогда и поспорим, – ответила мать, ставя поднос на стол. – Сахар и сливки сами себе берите.
Она села в кресло напротив мужа.
– Мама, – сказала Бригитта, – прости меня.
Аннелоре Кессель вздохнула, плотно сжав губы.
– Одно прощение, как я понимаю, ты уже заработала. Что ж, прощу, если только ты понимаешь, за что просишь прощения.
– Анни, если бы она не понимала, то и не просила бы, – вмешался отец.
– Перестань, Норберт, ты уже давно не адвокат, – отмахнулась мать. – Ну, дочка, так что ты мне хочешь рассказать?
– Мама, я уже папе говорила... Я объяснить ничего не смогу.
Аннелоре Кессель хмыкнула.
– Слава Богу, что не можешь. Меня тут, что ли, вовсе за дуру считают. Никто от тебя никаких объяснений не требует. Я хочу, чтобы ты мне рассказала, понимаешь? Просто рассказала, что случилось. Что-то ведь случилось?
– Мама! – Бригитта вскочила, совершенно вдруг счастливая и попыталась поцеловать мать, но та отстранила ее, прикрикнув:
– Да сядь ты, ради Бога, на диван. Что за неумение держать себя. Какая-то ты дикая стала. Влюбилась, что ли, наконец?
– Влюбилась, – просто ответила Бригитта.
– В кого?
– В фельдфебеля, – ответила Бригитта и хихикнула, настолько нелепым и смешным показалось ей вдруг это слово по отношению к Курту.
– Что значит в «фельдфебеля»? – не поняла мать. – Что ты за глупости болтаешь? Как тебя понимать?
– Буквально, мама. Я влюбилась в фельдфебеля по имени Курт.
– Так и говори, – наставительно заметила мать, – «я влюбилась в Курта». А то ведь просто дико звучит. Ну, а теперь рассказывай.
Бригитта повторила свой вчерашний рассказ Дани родителям. Только на сей раз у нее уже не было той тяжести в душе, и даже самые болезненные моменты рассказа приносили ей неожиданную радость, потому что в них она чувствовала теперь не мучительную безнадежность, а счастливую веру.
– Вот и всё, – закончила она.
Аннелоре Кессель кивнула. Затем посмотрела на Бригитту и улыбнулась.
– Ну, что ж, теперь, пожалуй, можешь меня поцеловать, – сказала она. – Нет, сиди, я лучше сама.
Она встала из кресла, подошла к Бригитте и поцеловала ее в лоб.
– Я тебя прощаю, дочка, – прошептала она. – Даже если б ты и не стала просить прощения. Потому что ты сделала самое лучшее, что могла сделать для нас с отцом. Хоть ты при этом вовсе не о нас думала.
– Анни, ты... ты просто золото, – забормотал Норберт Кессель. – Как ты... Я даже не думал, что ты так всё поймешь...
– Я уже, кажется, просила не делать из меня в этом доме дуру! – В голосе матери тут же появились прежние железные нотки. – Мне уже семьдесят три года, а из меня всё дуру делают. А что через десять лет будет? Скажут, что до восьмидесяти была дура, а потом выжила из ума!
Бригитта захохотала, а Норберт Кессель смутился и поправил зачем-то очки.
– А вот ваша выходка с собором, – уже не меняя обычного властного тона, продолжала мать, – мне совсем не по душе. Что это за язычество, в самом деле!
– Да почему же язычество, мама, – весело возразила Бригитта. – Собор-то католический.
– Собор-то католический, – кивнула мать, – а вот поступили вы с ним, как язычники. Точно камню помолились. Венчаться надо по-человечески, не снаружи церкви, а внутри. Со священником, со свидетелями. Дай мне слово, что расспишетесь и обвенчаетесь в церкви.
– Да хоть в мечети! – воскликнула Бригитта. – Лишь бы он вернулся.
– В какой еще мечети? – рассердилась мать. – При чем тут мечеть? Что ты глупости говоришь!
В отличие от мужа Аннелоре Кессель, воспитанная в строгом католическом семействе Фассбиндеров, была весьма религиозна и легкомыслия в подобных вопросах не терпела.
– Да я пошутила, мам, – поспешно успокоила ее Бригитта. – Просто хочу, чтоб он вернулся живой и невридимый.
– Вернется, если не будешь ерунды болтать! – отрезала мать.
– Он вернется, вернется, – проговорил Норберт Кессель, ласково глядя на дочку.
– Родственников нужно будет позвать, – по-прежнему властным, деловым тоном напомнила мать. – У Курта твоего много родственников?
– Совсем никого нет, – ответила Бригитта.
– Это плохо. Ну, да ладно, у тебя зато родственников на двоих хватит, хоть ты об этом и забыла.
– Анни! – с упреком вмешался отец.
– Помолчи, пожалуйста, Норберт, не мешай мне сейчас. Нужно будет точный список составить, чтоб никого не забыть, и всем разослать приглашения.
– Ну, Дани я и так могу сказать, – заметила Бригитта, развеселенная энергичной деловитостью матери.
– Дани? – переспросила Аннелоре Кессель. – Дани в церковь? Дочка, я, по правде, не думаю...
– Мама, я знаю, что ты хочешь сказать. – В голосе Бригитты зазвучали железные нотки матери. – Ну, так и я тебе скажу: не будет Дани – и остальных мне не надо.
– Но Дани в церковь! – не сдавалась мать. – Ведь это... Я даже не знаю, как назвать!
– Мама, ты верующий человек? – спросила вдруг Бригитта.
– Ну, знаешь ли! – возмутилась Аннелоре Кессель. – Я с детства...
– Знаю, что с детства. Так тебе как верующему человеку что важней: церковным ритуалам следовать или ближнего любить?
– Что-то ты сегодня весь день о любви говоришь, – покачала головою мать. – Точно не ты это. Даже не знаю, хорошо это или плохо. Посмотреть бы, что за Курт такой. Ладно, в конце концов, твоя свадьба, так что зови, кого хочешь, хоть Дани, хоть весь Содом с Гоморрой. Идемте обедать, два часа уже.
Они перешли в столовую, Бригитта с отцом сели за стол, а мать отправилась хлопотать на кухню.
– Ты, главное, не сомневайся, дочка, – шепнул, наклонившись к ней, отец. – Тут, знаешь, сомневаться нельзя.
– Ты о Дани или о Курте?
– О Курте... Я, конечно, никогда не был религиозным человеком, как твоя мать, но чем старше становишься, тем больше что-то такое чувствуешь и понимаешь... Что всё не просто так. Тут не то что сказать плохое – подумать плохое нельзя. Всё по миру разносится, всё в нем оседает... Так что ты верь, дочка.
– Я верю, папа.
– Тогда хорошо. Тут ведь в чем смысл, и в религии и вообще... – Отец с некоторой опаской покосился в сторону кухни и снова перешел на шепот. – Именно что не в ритуалах, а в том, чтоб верить от всего сердца, чтоб любить от всего сердца. А церковь это так... Я б туда и не ходил вовсе, если б не твоя мать. Огорчать ее не хочется. А ей это важно.
– Бригитта! – раздался из кухни голос матери. – Помоги мне накрыть на стол.
– Иду! – Бригитта встала из-за стола, подмигнула отцу и вышла на кухню.
На кухне необычайно вкусно пахло – в отличие от Бригитты мать ее, все годы замужества пробывшая домашней хозяйкой, готовила превосходно и с удовольствием. Бригитта с любопытством заглянула в кастрюлю на плите; в кастрюле тушился кролик в сметанном соусе, приправленный тимьяном и базиликом.
– Придержи-ка сотейник, – велела мать, кивнув на глубокую фаянсовую посудину на столе.
Она перелила в сотейник содержимое кастрюли.
– Неси в столовую. И скажи отцу, пусть спустится в подвал, принесет бутылку белого вина.
– Да я сама схожу, – вызвалась Бригитта. – Какого взять?
– Рейнгессенского. Ты разберешься сама-то?
– Мама, – усмехнулась Бригитта, – я всё-таки бар держу.
Когда она вернулась из подвала с бутылкою вина в руке, на столе уже были расставлены тарелки, вилки, ножи и два высоких фужера.
– А третий что же? – удивилась Бригитта.
– Я не буду, дочка, – улыбнулся отец какою-то виноватою улыбкой.
– Он свое выпил, – заявила мать. – Теперь уж пару лет как совсем не пьет. И слава Богу. А то бы я тебя сегодня одна встречала.
Ее твердый, властный голос смягчился, даже дрогнул, и Бригитте пришла вдруг в голову удивительная мысль, поразившая ее саму: оказывается, родители ее любят друг друга, любят, быть может, странною, порою даже раздраженною любовью, без особой внешней нежности, но с неподдельным беспокойством друг за друга, страхом друг друга потерять и главное – в трудную минуту всегда быть рядом.
«А ведь в этом и моя доля есть, – невольно подумалось Бригитте. – Ведь не поступи я с ними так... жестоко, не оставь их совсем одних...»
Она не закончила, устыдившись своей еретической мысли и уставилась в пустую тарелку.
– Норберт, разливай вино, Бригитта, раскладывай кролика, – распорядилась Аннелоре Кессель.
Бригитта выложила кролика на тарелки, а отец налил им вина, а себе минеральной воды в стакан.
– Ну, что ж, – сказала мать, поднимая бокал, – давай уж, что ли, выпьем за тебя и твоего Курта. Чтоб вы счасливы были, чтоб...
– Спасибо, мама, – перебила ее Бригитта, – давай за это после. Я сейчас за вас выпить хочу.
– Я вижу, ты много пить собралась, – усмехнулась мать. – Права у тебя не отнимут?
– Не отнимут, – весело ответила Бригитта. – Нечего отнимать. У меня машины нет, я на поезде приехала. – Она вдруг расхохоталась. – И у Курта нет машины, мне это только сейчас в голову пришло! Он же всё время на поезде катается. Мы с ним, наверно, единственные люди без машины во всей Германии!
– Ничего, после купите машину, – сказала мать. – А вот дом не покупайте. Других наследников у нас нет, так что после нашей смерти дом этот вам достанется.
– Мама, да что ты, ей-Богу! – возмутилась Бригитта – Мы столько лет не виделись, а ты помирать собралась.
– Кто-то же в этой семье должен думать о практических вещах, – упрямо возразила мать. – От отца твоего смешно такое требовать, а ты, как я вижу, вся в него.
– Да уж, чего практичней, – фыркнула Бригитта, – помирать. – И снова расхохоталась.
– Всё-таки странная ты стала, – задумчиво проговорила Аннелоре Кессель. – В детстве почти не плакала и не смеялась совсем, а сейчас то ревешь, то хохочешь, как маленькая дурочка.
– Это потому, что она счастлива, – сказал отец.
– Таким счастливым валерьяновых капель давать надо, – заявила мать.
– Анни!
– Норберт, не мешай, дай нам, наконец, вина выпить.
Дочь и мать стукнулись бокалами.
– Папа, так не годится, – покачала головой Бригитта. – Ты хоть минералкою своей с нами чокнись.
Норберт Кессель смущенно, но как-то радостно хмыкнул и вписал свой стакан в звон фужеров.
– Знаешь, дочка, – сказала Аннелоре Кессель, отпив вина, – ты прости, я знаю, мы уж теперь не поссоримся, но я к старой теме вернуться хочу.
Бригитта вопросительно подняла брови.
– Я всё насчет Дани, – пояснила мать. – Хорошо ли это, всё-таки, будет?
– Мама, – резко ответила Бригитта, – я по этому поводу уже всё сказала.
– Сказать-то ты сказала, но...
– Мама! – Бригитта повысила было голос, но тут же снова заговорила спокойно, с какою-то уверенною силой. – Вот ты себя настоящею христианкой считаешь, а Дани, конечно, заблудшей овцой.
– Так что же?
– А то, что ты Библию вспомни. Папа мне в детстве сказки вслух читал, а ты Библию. Я хоть сказки и больше любила, но из Библии тоже кое-что запомнила. Хозяин заблудшей и найденной овце радуется больше, чем тем, которых не терял. А это не только Дани, это и меня касается. Я когда полюбила, когда сердце во мне перевернулось, я всем этим перевернутым сердцем поняла, что Бог есть. Может, это странный путь, даже эгоистичный путь, но каждый к главному своим путем приходит. Я как будто та же заблудшая овца была, а меня вдруг Бог нашел и на радостях столько счастья мне сразу подарил.
– Так ведь ты Дани заблудшею овцою не считаешь, – усмехнулась мать.
– Верно, не считаю. Мне, может, и странно, что он... ну, сама понимаешь, но он добрый, нежный, преданный, он всем сердцем любить умеет и зла никому не желает. Чем же он заблудший? Тем, что мужчин любит?
Аннелоре Кессель чуть не опрокинула бокал.
– Извини, мама, последнее я зря, наверно, вслух сказала, – быстро, но всё так же твердо проговорила Бригитта. – Я тебе только еще одно из Библии напомню, то, что Христос сказал: пусть тот, кто без греха, первый бросит в нее камень. Ну, то есть, в него.
– Да, дочка, – задумчиво произнесла мать, – ты не только в отца. Воля у тебя железная в чем-то, вроде моей... прежней.
– Анни, ты глупости говоришь, – впервые за весь вечер сердито заметил Норберт Кессель.
– Именно, что глупости! – подхватила Бригитта. – Нету у меня железной воли. И у тебя по-настоящему нет. Это же вздор всё, чепуха какая-то. Мы люди, мы живые, а не куски железа.
– Ты, дочка, уже очень взрослая, – как-то печально произнесла Аннелоре Кессель, – но многого еще, всё же, не понимаешь. Или когда с нами говоришь, перестаешь понимать. Потому что мы твои родители, и ты горячишься, пытаешься доказать нам что-то и становишься маленькой. Милая моя, когда ты вот так отстаиваешь то, что для тебя важно, ты уже не то что железную – какую-то стальную волю показываешь. Нельзя человеку без этой внутренней силы, без стержня в себе. А то сегодня ты веришь, что пфенниг у ближнего украсть нехорошо, а завтра тебя кто-то красноречивый убедит, что и дом у него отнять не грех, да еще и семью его перерезать впридачу. Всё уже на свете было. А у меня с самого начала этот стержень, потому что меня с детства в твердой вере воспитали, и пусть она смешной и твердолобой может показаться, но грабить и убивать я уже никого не пойду.
– Анни, – тихо и как-то умилительно проговорил Норберт Кессель, – а тебе не кажется, что это не католицизм, а простая порядочность?
– Да откуда бы она вообще взялась, твоя простая порядочность, – резко, даже яростно возразила ему жена, – если бы люди такой завет от Бога не получили?
– Оттуда же, откуда и подлость, – ответил ей муж.
– От дьявола подлость! – воскликнула Аннелоре несвойственным ей высоким голосом.
– Нет, если уж по Библии, то от выбора человеческого, который ему Бог дал. И порядочность отсюда, и любовь тоже.
Бригитта на какой-то момент почувствовала себя вдруг маленькой девочкой, присутствующей при разговоре взрослых. И не потому вовсе, что ей не хватило бы ума вставить свое замечание, а потому что родители ее совершенно внезапным образом помолодели, и она понимала, что это  в первую очередь благодаря тому, что она снова с ними, но мысль эта наполняла ее вовсе не гордостью, а стыдом за себя и радостью за них.
– Нет, папа, – вмешалась она всё-таки. – Я почему-то сейчас думаю, что любовь – не от этого выбора. Я это по-настоящему только теперь понимаю, когда Курт далеко, и когда вы вот так, передо мной... Когда мы вместе. Мне кажется, любовь – это наша ностальгия по Богу. И желание видеть его в любимом человеке. Нет! – воскликнула вдруг она. – Любовь ¬– это наше желание видеть Бога в любом человеке. Или лучше стремление... Или умение.
– Умение – это уже не любовь, а мудрость, – сказал отец.
– Какая же я счастливая, – засмеялась Бригитта. – Как я счастлива, что приехала к вам... Что вы меня простили. Что у меня Курт есть... – Она вдруг осеклась.
– Что, что дочка? – спросил отец.
– Я подумала сейчас, – ответила Бригитта, – не слишком ли много мне вдруг счастья? И так страшно стало – я ведь его ничем не заслужила.
Отец с матерью, не сговариваясь, вместе посмотрели на нее, затем, также не сговариваясь, переглянулись между собой.
– Вот что, дочка, – сказала Аннелоре Кессель, – обещай нам одну вещь.
– Какую? – вскинулась Бригитта. – В церкви обвенчаться? Так я уже обещала. Или Дани не звать? Так я...
– Да нет, – проговорила мать. – Пускай Дани будет. Но я хочу... мы с отцом хотим, что б ты завтра же открыла опять кафе и не выдумывала всякие глупости. Так нельзя. Человек думает, что у него большое горе, и ничего не хочет делать, а на самом деле человек от безделия тупеет. Да еще горе свое лелеет самому себе в оправданье. У тебя, солнышко мое, слава Богу, еще никакого большого горя нет. А если ты будешь думать, что у тебя горе, – сурово добавила она, – так ты своим неверием и Курта своего предаешь, и Бога гневишь. Ты, если хочешь, у нас переночуй, но завтра чтоб с утра рано встала и поехала в свое кафе, или бар, или как ты его там называешь. И чтоб мы от тебя с отцом жалоб не слыхали, а то придется с тобою сделать то, чего в детстве никогда не делали.
– Высечь, – уточнил отец.
– Ох, боюсь этого, – засмеялась Бригитта, одновременно чувствуя, как на глаза ей наворачиваются слезы. – Особенно если на папу посмотреть – сразу видно, высечет. А что, правда, можно у вас остаться?
– Да почему же нет? – удивилась даже мать. – Можно подумать, у нас полон дом гостей. Если ты, конечно, не против своей старой комнаты...
– Да ничуть я не против! Мне только надо бы сперва на вокзал сходить, посмотреть, как завтра с утра поезда идут.
– Вот вместе и пройдемся, – заявила мать. – Норберт, ты ведь хотел погулять?
– Я? – удивился сперва отец. – Ах да, с удовольствием.
 Вернулись они поздно – после вокзала прошлись еще немного по городку, который теперь почему-то не показался Бригитте таким заброшенным и запущенным, посидели в сквере, наблюдая веселую возню детей и озабоченную суету мамаш, снова вышли на городские улицы, приятно преобразившиеся в вечерней илюминации, – словом, ужинать они сели около девяти. После ужина Бригитта попросила включить второй канал с тележурналом «Сегодня», жадно прослушала новости из Косова, не услышала ничего внятного, переключила на первый, на «Темы дня», и, получив столь же невразумительную информацию, отправилась наверх спать, поцеловав родителей и пожелав им доброй ночи. Раздевшись и нырнув под одеяло, она оглядела небольшую комнату, в которой провела столько лет, но не почувствовала ничего особенного.
«А что я, собственно, должна была почувствовать? – подумала Бригитта. – Маленькой я уже всё равно не стану. Да и так ли уж важны для нас места? Разве люди не важнее? Вот интересно, если бы Курт сказал мне вдруг: давай всё бросим и уедем куда-нибудь в Норвегию, или в Канаду, согласилась бы я? А ведь согласилась бы, наверно. Я бы даже туда с ним согласилась».
Тут в дверь спальни постучали.
– Да? – отозвалась Бригитта.
– Это я, дочка, – послышался смущенный голос отца. – Можно я войду?
– Входи, конечно.
Отец вошел, с неловкостью улыбаясь.
– Хотел узнать, спишь ли ты уже, – поправляя очки, объяснил он.
– Пока нет.
– Может, почитать тебе на ночь?
– Что?! – изумилась Бригитта.
– Ну... книжку... сказку какую-нибудь... Ты в детстве любила, чтоб тебе на ночь читали.
Бригитта расхохоталась.
– Папа, сколько мне, по-твоему, лет? – спросила она.
– Сколько? – переспросил отец.
– Тридцать девять. В этом году сорок уже будет!
– Ну, да... – пробормотал отец. – Так ты сказки больше не любишь?
– Люблю, – фыркнула Бригитта. – Только вот... А знаешь что, – оживилась вдруг она. – Почитай. Только не длинную, а то мне завтра вставать рано.
– Хорошо, – обрадовался отец. – Какую?
– «Снежную королеву»... Нет, не надо, ее на полночи хватит. Почитай-ка мне «Спящую красавицу».
– Потому что с ней засыпать хорошо? – улыбнулся отец.
– Нет, – ответила Бригитта. – Потому что после нее хорошо просыпаться.




Х

Бригитта снова открыла кафе. Посетителей, сбитых с толку непредвиденными паузами, собиралось поначалу немного, но поскольку Вормс город маленький, а кафе и в самом деле было очень популярно, слухи о том, что хозяйка вернулась, быстро разошлись. Бригитту засыпали многочисленными вопросами, что же с нею приключилось, отвечать правду она не могла и отговаривалась тем, что болела. Тогда ее принялись со столь же безжалостным участием расспрашивать, чем же она болела, уж не гриппом ли, упаси Боже, сейчас ведь повсюду грипп свирепствует; так что в конце концов Бригитта потеряла всяческое терпение и стала говорить в ответ, что болела коровьим бешенством.
Вообще же прежний ее лед по отношению к публике совершенно растопился, и когда ее перестали терзать распросами о здоровье, она опять сделалась доброжелательна и сердечна, улыбалась, не путалась больше в сортах пива и сдаче и спокойно встречала очередного посетителя, не ожидая увидеть на его месте Курта. Она по-прежнему очень по нему скучала, но теперь в ней было больше и уверенности, и надежды, и ждать ей стало легче.
Несколько раз в кафе заходила поутру фрау Марта Вебер, уже одна, без приятельницы, и Бригитта приготовляла кофе для нее и для себя, они садились вместе за столик, попивали с утренней неторопливостью ароматный напиток, болтали и глядели в окно. Пейзаж за окном с каждым днем становился всё солнечней и приветливей – капризный апрель давно уже сменился веселым маем, через распахнутые окна врывались в кафе с улицы опьяняющие запахи цветения и воздушные волны неги.
Словно наверстывая пропущенные дни, а на самом деле желая занять себя и  полностью избавиться от непрошенных мыслей и сомнений, Бригитта не закрывала теперь кафе до позднего вечера, работая по десять, а то и двенадцать часов в день. От посетителей не было отбоя, помимо завсегдатаев стали появляться и совсем новые лица, привлеченные необычною атмосферой кафе, экстравагантными коктейлями и радушием хозяйки. Ошибочно истолковав это радушие, некоторые пытались заигрывать с неотразимо безобразною владелицей, но та быстро рассеивала их заблуждение, а когда кое-кто из чересчур настойчивых и хвативших лишнего новичков упорствовал в своих притязаниях, мигом превращалась в прежнюю Бригитту, страшную снежную королеву, чей арктический холод остужал самые горячие головы.
От Курта пришло за это время два письма, одно короче другого, но Бригитта радовалась им больше, чем всей сокровищнице мировой литературы. В первом Курт писал:

« Здесь тихо и спокойно. Для нас, во всяком случае. Не волнуйся.
Люблю. Скучаю.
Курт».

Второе гласило:

«Скоро, похоже, всё кончится.
До встречи.
Курт»

Бригитта перечитывала эти письма по нескольку раз, всякий раз ухитряясь найти в них новый, скрытый подтекст. Особенно тревожило ее и радовало одновременно второе письмо. То ей виделся какой-то жуткий смысл в лаконичном «всё кончится», то бесконечно обнадеживало столь же короткое «до встречи». От этих толкований спасала ее, опять же, только работа. Бригитта даже жалела, что у нее не достает сил работать не двенадцать, а шестнадцать часов в сутки, оставляя лишь восемь для сна.
Само кафе, казалось, стало ее союзником и, несмотря на бесконечных посетителей, замерло вместе с ней в ожидании. Даже драпировки на стенах напоминали флаги, торжественно вывешенные к приезду дорогого гостя.
Несколько раз Бригитта звонила родителям, и после разговора с ними ей на время становилось легче; пару раз забегал Дани с неизменным яблоком или конфетой, и это тоже скрашивало ее ожидание. Бригитта пыталась убедить саму себя, что разлука эта ей даже необходима, хотя бы для того, чтобы почувствовать присутствие в ее жизни других людей и благодарность к ним, хотела даже сходить в собор и помолиться, но устыдилась нарочитости этого поступка.
Май, между тем, по-тихоньку близился к концу. Однажды поздним вечером, когда Бригитта, закрыв кафе, усталая и разбитая, дотащилась до дома и привычным движением открыла почтовый ящик, на руку ей упало очередное письмо с югославским штемпелем на конверте. Не в силах утерпеть, Бригитта включила свет в подъезде, разорвала конверт, достала письмо, чуть надорванное ею второпях, и прочла его прямо у почтового ящика:

«Дорогая фрау Кессель,

с прискорбием сообщаем Вам, что Ваш жених Курт Шнайдер трагически погиб при исполнении боевого долга, подорвавшись на противотанковой мине. Просим Вас принять наши искренние, глубочайшие соболезнования.
Командир воинской части ***** подполковник ***».

Бригитта, ничего не поняв, перечитала письмо. Буквы перестали складываться в слова, слова во фразы, а фразы в нечто осмысленное.
– Какого черта! – громко сказала Бригитта. – Какого черта они тут пишут! Какой жених! Мы обвенчались, у собора обвенчались! У нас птицы свидетелями были! Тоже придумали – жених! Муж, а не жених! Придурки!!
Она сунула письмо в карман плаща и вышла из подъезда на улицу.
– Так, – сказала она вслух, – куда теперь? Ага! Ну да. Выдумают же – жених!
Она зашагала, яростно стуча об асфальт каблуками туфель, в сторону собора.
– Я вам покажу жениха! – зло повторяла она, сама не понимая, что говорит, и не обращая внимания на оглядывающихся ей вслед редких прохожих. – Идиоты!
Дойдя до ограды собора, она дернула за ручку калитки. Та была заперта. Бригитта дернула еще раз. Калитка не поддавалась.
– Откройте! – закричала Бригитта, дергая что было сил за ручку. – Откройте, болваны! Я пришла! Я пришла! Я жена, а не невеста! Я пришла-а!
Крик ее сам собою перешел в вой. Из глаз хлынули, наконец, слезы. Она сползла на асфальт у калитки, отбросив голову на чугунное витье решетки и воя, негромко, с мукою и бессилием.
– Господи, почему? Для чего, Господи? Для чего? Для чего? Для чего нужно было пробуждать меня к жизни, чтобы тут же всё отнять? Это же бесчеловечно! Для чего? Для чего? Что это за промысел? Нет, не надо. Не надо, не надо! Для чего? Ничего не надо.
Она встала и куда-то побрела, шатаясь, как пьяная. Затем остановилась, постояла с полминуты, развернулась и зашагала в сторону Рейна. Она шла по каким-то улицам и переулкам, не замечая их, не замечая домов, не замечая фонарей, не замечая деревья, не замечая случайных пешеходов. Тут у нее подвернулся и сломался каблук, и она снова заплакала. Затем сняла туфли и швырнула их на мостовую.
Наконец, она вышла к Рейну, черневшему перед нею подвижною лентой. Она спустилась по бетонным ступенькам к перекатывающейся бархатной воде. Некоторое время стояла и глядела на нее молча.
– Нет, – молвила она. – Это не то всё. Это не тут. Не тут всё было.
Она взбежала обратно по ступенькам, ойкнула, наступив босою ногою на острый камешек, и, чуть прихрамывая, побрела к мосту. Мост показался ей огромным, бесконечно длинным, точно уходящим в чужое пространство. Бригитта поежилась и зашагала по мосту. Дойдя до середины, она остановилась и облокотилась о перила.
– Вот здесь, – проговорила она, – вот здесь он сказал, что любит меня. Или не здесь? Может, на четыре шага дальше? Или ближе? Или здесь?
Она прошла еще четыре шага, остановилась, посмотрела на воду и вернулась назад.
– Здесь, здесь... Почему так темно сегодня? Тогда светло было. И вода была светлая, а сейчас такая темная, как... Как ад, наверно. Да, я думаю, в аду темно... Совсем темно.
Бригитта уставилась на воду. Отсюда, с высоты моста, та казалась далекой и страшной, как неведомая бездна. Бездна эта двигалась под нею, точно хотела увлечь ее за собой. Бригитта вцепилась руками в перила и продолжала, не отрываясь, смотреть на воду. Думать она ни о чем не могла, лишь стояла и глядела, потеряв счет времени.
В темнеющей воде плавали, перекатываясь на волнах и подрагивая, как от мороза, звезды. Река неспешно текла под мост, чтобы, выплыв с другой стороны и скрывшись за поворотом, течь дальше и дальше, унося всё новые и новые капли в невидимое, скрытое многими сотнями километров, Северное море. И лишь маленькие огоньки отраженных звезд оставались на месте, неподвластные течению, подпрыгивая на волнах и подмигивая Бригитте, словно обещая не расставаться с нею никогда.
Бригитта подняла голову вверх и глянула на звезды неотраженные, также подрагивающие в почти черной синеве неба. Обычно далекие, теперь они почему-то казались ей близки, как огоньки фонарей на берегу или взмывшая вверх стая светлячков. Ей даже почудилось, будто они закружились прямо над ее головой, и она невольно взмахнула рукой, точно отгоняя их. Светлячки взмыли по-новой и приклеились к небу.
Бригитта тряхнула головой, очнувшись от видения.
«Что я здесь делаю, на мосту? – подумала она. – Утопиться я, что ли, хотела?»
Она зашагала обратно. Нахлынувшая ночь съела отражение собора в реке, но живой его силуэт отчетливо темнел в небесах, подсвеченный сзади городом.
Бригитта шла по городу, искаженному темнотой, точно свернувшемуся в ней в клубок; шла непрямо, а почему-то переулками, по которым они бродили когда-то с Куртом, старыми, мощенными брусчаткой, которая неровно поблескивала в оранжевом свете фонарей. Такой же теплый оранжевый свет лился из немногих окон, за окнами слышались голоса и приглушенная музыка, в музыку вплетались шелест листвы, шум проехавшей машины, шаги редких прохожих, и из этих разрозненных звуков в голове Бригитты точно склеилась вдруг единая мелодия города, еще смутная, непонятная, но с удивительной нежностью сжимающая сердце, которое впелось в нее маленьким, тихим инструментом, забилось в ней в такт со всем городом, со всем миром – от ближайших фонарей до самых далеких звезд.
Бригитта остановилась и снова посмотрела вверх.
 «А ведь я это всё чуть было не уничтожила, – подумала она. – Чуть было не погубила все эти бесконечные жизни, которые живут во мне... Да, во мне!»
– Вот уж правда – дура! – добавила она вслух и рассмеялась. Затем заплакала. Затем почувствовала, что босым ее ногам стало холодно.
Бригитта вынырнула из лабиринта переулков, пересекла проспект и зашагала домой. Чтобы принять ванну. Надеть теплый халат. Выпить горячего чаю. Чтобы плакать и смеяться, вспоминая о Курте. И чтобы жить дальше – не зная зачем, но понимая, что надо жить.



январь – 15 февраля 2006 г.
Франкенталь, Германия