Распятие, отрывок из Любимого романа

Афанасьева Вера
Толпа, стоявшая перед дворцом, собралась еще до свету, а теперь был второй дневной час, и люди уже устали ждать, гудели, как рассерженный пчелиный рой. Стража давно  привела осужденных, и они стояли в стороне, в двойном кольце римских солдат. Уже давно вышел  к народу Каиафа и члены Синедриона, а прокуратора все не было.
Наконец, появился и Пилат, и многие зашептали друг другу, что болен он или смертельно устал.  В сопровождении охраны вышел он из северного крыла, того, что рядом с Генафскими воротами, медленно прошел по дворцовой галерее,  спустился,  слегка покачиваясь, до первого пролета южной лестницы и огляделся.  И показалось людям, что он в лихорадке, что в огне его голова, таким горячечным был его взгляд, так пылали его щеки, так сухи и красны были  его губы. Пилат стоял и молчал перед шумящим народом, потому что ему все еще нечего было сказать.
Он оглядел  собравшихся.  Мрачен был Каиафа, отворачивал от  прокуратора надменное  лицо. Вчера он дважды посылал за ответом к Пилату, и во второй раз посланник принес ему известие, что прокуратор решение Синедриона не утвердил, а свое  сообщит завтра собравшемуся народу, и теперь Каиафа будет принимать меры, уж он найдет управу на мужлана, прокураторов много, а первосвященник один. Невысокий Бар Ава, которому еще вчера была обещана жизнь,  с ненавистью смотрел на Пилата, гордо вскинув тяжело вылепленное страстное лицо. На огромных Арье и Пиля, которым надеяться было не на что, смерть уже наложила  свой отпечаток, стерла их черты, сделала похожими, объединив общим ужасом. Спокойным и кротким было лицо Иешуа, но сам он был слаб, стоял с трудом. Мария была в первом ряду, наверное,  ждала здесь всю ночь. Она закрыла глаза и  трепетала,  как  ивовый листик. И Пилату пришло решение.
 Он уже хотел объявить его усталой недовольной толпе, но вдруг беспощадное белесое солнце потемнело так сильно, что стало возможным смотреть на него. Пилат поднял глаза и увидел, что на востоке показалась маленькая бледная звездочка. Никто не замечал ее, кроме Пилата, а он, не отрываясь, смотрел, как разгоралась она все ярче и быстро поднималась по небосклону. Наконец, свечение ее стало нестерпимо ярким, и Пилат прикрыл больные глаза. А когда открыл их, то сказал:
- Сегодня ваш праздник, иудеи.
Народ зашевелился, оживился, раздались крики.
- Великий Рим приветствует вас, - медленно продолжал Пилат, щурясь от видимого только ему света. – По обычаю,  каждый праздник  мы отпускаем одного из осужденных. Но сегодня я   решил:  пусть в ваш великий день окончательное решение  останется за Синедрионом, а объявит его   первосвященник Каиафа.
И услышал ликующие крики. И увидел, как поразился Каиафа, как  хищным блеском загорелись глаза Бар Авы. А потом  встретился взглядом с бесконечно несчастными и ненавидящими глазами Марии.  Подумал:
- Ну, вот и все, но это не я сказал.
А  Каиафа вышел вперед и  начал так громко и торжественно, как это умел делать только он:
- Народ иудейский! Сегодня мы празднуем великий праздник Пейсах, день нашего  освобождения и возрождения к новой жизни. Я поздравляю вас и хочу, чтобы вы помнили этот день всегда. И во  славу освобождения народа иудейского из тьмы  египетского плена в  этот день мы даруем жизнь и свободу одному из вас. И сегодня  будет помилован…
Каиафа сделал  такую длинную паузу, что, казалось, ей не будет конца, а народ замер, хотя уже знал, кого он назовет. Каифа набрал воздуху и  накрыл толпу волной красивого низкого голоса:
- Бар Ава, кузнец из Лидды.
  Восторженный рев  толпы   прокатился над Иерушалаимом.  И от этого рева на Марию обрушилось небо, и боль раздавила ее. Но остановить Марию могла только смерть, а пока она была жива, и всюду должна была  следовать за учителем. У каждого на свете был свой собственный путь, и только у них – один на двоих. И сейчас они вместе  пошли нескончаемой  каменистой дорогой.
Дорога эта была длиннее всех дорог, которые пришлось Марии пройти в своей прежней грешной жизни. И в  тысячу крат она была страшнее того ужасного незабываемого пути, когда ее двенадцатилетнюю, вели к старому купцу-сирийцу.  Иешуа был слаб, падал  на камни под  тяжелым кедровым крестом, а  потом не мог подняться, и солдаты били его, кололи копьями, поднимали пинками, так что не было на нем живого места. Мария тоже падала, потому что сердце ее все время останавливалось.  Наконец Симон Кирениянин взял крест Иешуа на  сильные плечи, и понес его сам. А Марию стала поддерживать  какая-то  галилейская женщина.  Подымаясь на место казни, Иешуа продолжал падать и разбиваться  о камни. И сердце Марии  всякий раз разбивалось вместе с ним.
А потом они начали умирать. Первый раз Мария умерла, когда Иешуа прибивали к кресту. Это ей римские солдаты медленно и тщательно вбивали тяжелым молотом огромные медные гвозди в нежные, ранимые голени, это ей безжалостно пробивали тонкие кисти, сначала  левую, потом правую. Потом, когда крест подняли, она стала умирать от ожогов беспощадного белого солнца и оттого, что начала бродить и пениться ее кровь.  Это ее безжизненное тело покрывалось чудовищными волдырями, это его  поедом ели мерзкие жирные мухи, это  оно  смертельно хотело пить. Оказалось, что умирать можно бесчисленное число раз, и Мария умирала каждое мгновение,  которое учитель был на кресте, с  третьего часа до девятого.  А с шестого часа до девятого тьма сошла на землю, и сотряслась земля, и поняла Мария, что  умирать им осталось недолго.
И вот в  девятом часу она умерла окончательно. Стоя на коленях, Мария увидела, что силы покинули Учителя, и закричал он. жалко и пронзительно, как избиваемый  маленький ребенок:
- Господи, господи, он скрыл от меня свой лик!
И умер он, и она вместе с ним.  Но  ее бренное, больше не нужное ей тело, еще существовало,  оно окаменело, и не способно было даже упасть. Мертвые глаза ее видели, как римские солдаты делили окровавленную рваную одежду, как пришел богатый Иосиф и заплатил сотнику, чтобы  разрешил тот снять тело Иешуа с креста и похоронить. Мертвые ноги ее шли  назад в город. Мертвое сознание не помнило, как другая Мария, мать Иакова привела ее к себе, и уложила  на ложе. Ей больше не было  никакого дела до  ее мертвого тела, а душа ее была уже не здесь.
А прокуратор лежал в своих покоях в горячке, и около него неотлучно дежурили два лекаря. Он очнулся на третий день, постаревший и больной, и мало что в нем напоминало прежнего воина. Придя в себя, он позвал Павсания и,  с трудом разлепляя спекшиеся губы, спросил:
- Ты был там?
- Я был там, прокуратор, и видел все.
- Он сильно мучился?
- Да, прокуратор. Перед самым концом он закричал, что Господь оставил его. Я не понял, что это значило.
- Всего лишь то, Павсаний, что каждый должен испить свою чашу до дна самостоятельно. Его похоронили?
- Да, приходил Иосиф из Аримафеи, просил выдать тело, и я разрешил ему от вашего имени.
- Рассказывай дальше.
- Было очень страшно, а в шестом часу сошла тьма, и погасло солнце и сотряслась земля, люди бежали.
- Да разве об этом я хочу знать? Расскажи мне о ней.
- Она была там и умирала вместе с ним. Теперь она очень больна, и находится в одном доме.
- Она уйдет?
- Да, прокуратор.
- Что еще ты мне скажешь, Павсаний?
- Говорят, что в момент его смерти занавес в Храме, скрывающий Святая Святых, разорвался надвое сверху донизу. А люди видели в городе восставших мертвецов. И еще, прокуратор, не сердитесь…
- Ну, говори же, говори!
- Я больше не могу служить у вас, прокуратор.
- Ты ненавидишь меня за то, что я сделал, Павсаний?
- Нет, прокуратор, вы  поступили правильно, доверившись ему. Но именно поэтому мне и следует уйти. Я думаю, моей учености следует найти более достойное занятие, чем служение властям.
Пилат помолчал.
- Иди, Марк.
- А вы, прокуратор?
- Мое здоровье не позволяет мне больше находиться здесь, я напишу прошение об отставке. Иди.
Павсаний низко, в пояс, поклонился Пилату и вышел. А Пилат прикрыл больные глаза. Все, чему суждено было свершиться, свершилось, что должно было произойти, произошло, и ничего уже нельзя было изменить.