И с миром утвердилась связь

Татьяна Березняк
                Природа, прислонясь к моим плечам,
                Объявит свои детские секреты.
                Белла Ахмадулина

Впервые природа открылась мне картинами послевоенного украинского села, куда меня  вывозили на лето к бабушке. Село Косовка – родина моего отца, поэтому после войны он, как военнослужащий, был переведен из Ташкента в Украину. И я родилась уже в Кировограде. Сельская природа так впечатлила городского ребёнка, что о ней мечталось уже с наступлением весны. Приезжая, обычно в мае, оббегала всё: и зелёную степь, и мокрый луг,  и по-весеннему полноводную речку, успокаивалась только где-то на верхушке вербы, уподобившись птицам.

        Я здесь одна среди ветвей,
        Здесь только я и птицы, –

напишу я позже, в 20 лет. (Не здесь ли истоки моей будущей дипломной работы по орнитологии?).

        Там стану, как Мавка, вербой…

В детстве вербы казались мне олицетворением  Украины. Да, вербы! Не тополя (осокоры), по которым издалека угадывалось село, не аисты, неизменно селившиеся на нашей хате, а вербы! Серебристые вербы, заботливо укутанные белым шарфом утреннего тумана, приветливо шумели у реки днём и ночью… А рядом на мелководье – не сорвать! – нежные жёлтые ирисы – “півники", "петушки”… И даже в моих школьных стихотворениях:

        И созвездий пушистые ветви
        Надо мною, как вербы, шумят…

В 60-е годы, благодаря университету, выезжая со своей кафедрой в зоологические экспедиции, вплоть до Заполярья, Дальнего Востока и Азербайджана, видела много прекрасных заповедных мест, которыми был так богат Советский Союз. (До сих пор жалею, что на 5 курсе не съездила с ботаниками на
Памир!) Но всё же роднее мест, чем те, которые видел в детстве, не бывает. Закономерность, называемая “импринтинг” – запечатление. Запечатлелось: стайка пирамидальных тополей возле дамбы, отразившись в пруду, устремлялась наверх, в степь, которая на Троицу радовала ароматом чабреца и шалфея, звенела свистом сусликов, пением жаворонков и кузнечиков. Позже (в каком классе?) я попыталась в стихах и прозе описать это (“Проміння яснозолоте на росах вранішніх заграло…”). Но зачем? Всё уже было описано задолго до меня:

        Тихесенько вітер віє,
        Степи, лани мріють,
        Меж ярами над ставами
        Верби зеленіють,

        Сади рясні похилились,
        Тополі по волі
        Стоять собі, мов сторожа,
        Розмовляють з полем...

Тётя Даша, младшая сестра папы, после смерти моей матери добровольно (и жертвенно!) оставшаяся в семье брата нянькой и домоправительницей, читала мне “Кобзарь”. И шевченковские поэмы были моими первыми поэтическими открытиями, наряду с детскими стихами Сергея Михалкова и Самуила Маршака, Агнии Барто и Льва Квитко. Последнего я любила особою любовью: Квитко была фамилия моей мамы.
Детская серия “Моя первая книжка” заботливо познакомила меня с калейдоскопом русской природы (и природы вообще), со всем тем, что мы лепетали дошкольниками: от “Травка зеленеет, солнышко блестит…” до “Люблю грозу в начале мая…”. Конечно же, только в рамках русской поэзии  ХIХ века, но зато какой поэзии: Лермонтов и Тютчев, Никитин и Плещеев, Майков и Фет!… И, наконец, великий Пушкин с гениальными описаниями природы в “Онегине”. И не только в “Онегине”, и не только русской!

        Тиха украинская ночь.
        Прозрачно небо. Звёзды блещут.
        Своей дремоты превозмочь
        Не хочет воздух. Чуть трепещут
        Сребристых тополей листы…

В 15 лет случилось большое событие. О том, что

        Отговорила роща золотая
        Берёзовым весёлым языком,

я узнала как-то осенью из двухтомника 1959 года с золотыми берёзками на обложке, открывшего мне Сергея Есенина. С тех пор его “несказанное, синее, нежное” неразрывно со мной, вошло в подсознание. И поэтому так очевидно есенинское влияние в моих стихах, родившихся не на пустом месте – в них преломился весь Серебряный век русской поэзии.
(Серебряна и обложка моего первого сборника!
Случайно ли?).
Видимо, не случайно, Есенин – это последнее, что читал мой 80-летний отец. — Пожалуйста, Таня, дай почитать что-нибудь лирическое. – Что? – Пушкина или Есенина. – А всё же? – Есенина.

        Не жалею, не зову, не плачу –

читал папа и плакал. 18 сентября его не стало.

        В три звезды березняк над рекой
        Теплит матери старой грусть…

Каждому своё. Кумир юности Владимир Маяковский не был певцом природы, но к его заслугам я причисляю ещё и то, что именно он познакомил меня с Борисом Пастернаком, процитировав в своей статье “Как делать стихи” гениальную строфу из “Марбурга”:

        Как я трогал тебя! Даже губ моих медью
        Трогал так, как трагедией трогают зал.
        Поцелуй был как лето. Он медлил и медлил,
        Лишь потом разражалась гроза.

 Ещё не зная о скандале с Нобелевской премией, фанатично искала стихи Пастернака. И не находила! 1965 год всё расставил по своим местам. В свет вышел синий том Пастернака в Большой серии Библиотеки поэта (чуть позже – цветаевский), и это было потрясением основ, открытием нового поэтического мира, полностью затмившего всё, что я знала до этого.
Природа Пастернака захлестнула меня своей фантастической образностью (нет, не удержусь от цитирования!):

      Лодка колотится в сонной груди,
      Ивы нависли, целуют в ключицы,
      В локти, в уключины – о погоди,
      Это ведь может со всяким случиться!

Завораживала музыка пастернаковской звукописи:

      У капель – тяжесть запонок,
      И сад слепит, как плёс,
      Обрызганный, закапанный
      Мильоном синих слёз.

Обожала “Маргариту” за этот сногсшибательный ряд глаголов:

       Горячей, чем глазной Маргаритин белок,
       Бился, щёлкал, царил и сиял соловей!

Нет слов! Иногда другие поэты (Цветаева или кто-нибудь из поэтов Серебряного века) на время заслоняли от меня Пастернака, но неизменно возвращалась к нему. Ближе нет! Вот почему не удержалась (немного стыдно!), написала в “Метелях”, моей первой книге, что была по-детски счастлива, получив
в дни его 100-летнего юбилея подарки (пусть сувениры!) от его внука и директора дома-музея поэта в Переделкино. Не каждый поймет мою радость!
Русскую природу знаю не только по стихам Есенина. Долгих шесть лет наблюдала воочию, “как упоительны в России вечера”, эти феноменальные сумерки, прообраз белых ночей, которые так восхищали Константина Паустовского. После университета работала в одном из  всесоюзных НИИ, щедро разбросанных по Подмосковью. ВНИИФБиП – Всесоюзный научно-исследовательский институт физиологии, биохимии и питания сельско-хозяйственых животных – так длинно назывался и по-прежнему называется НИИ, не сменивший свою аббревиатуру и после распада Союза, поменяв только “всесоюзный” на “всероссийский”. Этот институт  постигла участь многих НИИ, волей Никиты Сергеевича Хрущёва выдворенных из Москвы, и даже за пределы области. Вот и оказался институт, прописанный по ул. 25 лет Октября, рядом с Никольской башней Кремля, почти на “101 км”* от Москвы, в старинном Боровске.
Русская глубинка. Золотое кольцо России.
Так выглядело большинство научных посёлков – корпус Института, несколько “хрущёвок”, и всё это – в излучине реки, окружённой вековым сосновым бором, переходящим в смешанный лес, с полянами лесных орхидей летом и московской армией любителей грибной охоты осенью. Тихая Протва, приток Оки, удивительной чистоты и прозрачности, весной взрывалась настоящими ледоходами. Вот откуда у меня:

      Темнеет гладь реки. И скоро ледоходу
      Греметь, ребячиться, торосы громоздя
      Подобьем церкви без единого гвоздя, –
      Бить в колокол реки, приветствуя свободу!

А за рекой на горизонте – купола многочисленных церквей старообрядческого Боровска, из которых одна (волей зодчего?) удивительно напоминает знаменитую Сакре-Кёр на парижском Монмартре. Боровск, помнивший боярыню Морозову, умершую в земляной яме воеводского острога, и протопопа Аввакума, сосланного в  Боровский Пафнутьев монастырь (ХІІІ век, фрески Дионисия). 
Боровск, помнивший ханов Золотой Орды, видевший Самозванца с польским войском и Наполеона – с французским. Здесь жил и вынашивал свои идеи полётов на Луну Константин Циолковский. В нашем Институте работал известный биохимик,  правозащитник и публицист Жорес Медведев, брат историка Роя Медведева,  при мне выехавший в Англию и вскоре лишённый  советского гражданства. (“Медведь в медвежьем углу”, – шутили в Институте).
Боровск, а рядом – моя Мекка – пастернаковское Переделкино, где на маленьком писательском кладбище рядом с Борисом Леонидовичем покоится большой друг детей – Корней Чуковский и наш именитый земляк прекрасный русский поэт Арсений Тарковский.
Боровск, а рядом – Москва, и любовь, неожиданно сменившая харьковские декорации на московские:
      Так по-есенински лирично
      Вставал рассвет, вставала я,
      И подмосковной электричкой
      К тебе неслась любовь моя!..

Таков 700-летний Боровск, чьи на редкость живописные окрестности неизменно привлекали на пленэр московских художников, были местом практики студентов Суриковского училища и съёмочной площадкой для многих мосфильмовских кинолент. Может, я и не описывала бы столь подробно этот уголок России, но именно здесь прошли лучшие годы моей жизни - молодость.
Природа и живопись… Пейзаж… В этот красочный мир я вошла стараниями моего классного руководителя Григория Семёновича Рожинского, который, придя в наш класс в 1958 году, и через 50 лет остаётся моим старшим товарищем и другом. Учитель русского языка и литературы, позже – эстетики. Настоящий просветитель, и в свои 75 работавший библиотекарем Кировоградской синагоги, Григорий Семёнович с увлечённостью садовника прививал нам любовь к прекрасному. Поэтические вечера, конкурсы чтецов, прослушивание опер и балетов в грамзаписи, школьные выставки “Нашей Третьяковки” с неизменными Шишкиным, Саврасовым, Левитаном... Всё это Григорий Семёнович.
Нет, не напрасно старался школьный учитель! Но настоящий интерес к живописи у меня появился только с открытием мною французского импрессионизма. Это произошло в начале 60 гг. с момента публикации в журнале “Юность” повести Леонида Во-
лынского “Зелёное дерево жизни”. Не утверждаю, но, кажется, именно с этого началась повальная влюблённость моего поколения в импрессионистов (и в постимпрессионистов – тоже!), которая с годами превратилась, скажем так, в наркотическую зависимость. (Ближе всех для многих  был Ван-Гог, его знали больше других благодаря книге  Ирвинга Стоуна и “Письмам” самого художника). 
Да, годом раньше или позже познакомились с предтечей импрессионистов –  барбизонцами, прочтя подареный братом “Пейзаж барбизонской школы”. Так в мою жизнь вошла французская деревня Барбизон и лес Фонтенбло. Любила самого лиричного из них – Добиньи и, конечно же, Коро. Позже прочла у
К. Писарро (в письме к сыну): “Папаша Коро сделал столько красивых небольших вещей: две ивы, мостик… Какой шедевр! Счастливы те, кто видят красоту скромной местности, где другие не видят ничего”. Это  же не только о Коро! И как точно, афористично сказано!
Книгу Н.В. Яворской о барбизонцах я нашла у нас в книжном на углу К. Маркса и Т. Шевченко, вместе с почти 500-страничными томами Джона Ревалда “История импрессионизма” и “Постимпрессионизма”, которые, кстати, были долго невостребованными в провинции, несколько лет пролежав на полках магазина. Не купила их и я. Откуда у подростка деньги? Я просто приходила в книжный и читала их там, как в библиотеке. Пройдут годы, пока я смогу позволить себе покупку дорогих книг и альбомов по живописи.
Импрессионизм! Вечнозелёное искусство, ничуть не заслонённое яркой плеядой художественных течений ХХ века! Чьи пейзажи предпочитала, кого из четырёх пейзажистов я любила больше? Морские пейзажи Будена, парижские – Писарро или сельские – Сислея? Всё! Но, конечно же, больше других – Клода Моне, чей мир, полный света и воздуха, сверкающих красок и теней, так потрясает, что я вовсе не готова замечать “опасного бездушия” его поздних работ, этого сияющего праздника света. И вспоминается блистательная выставка 1981 года, – выставка, не имеющая аналогов! – “Москва – Париж”, где экспонировались и огромные полотна его последних работ – изумительные “Кувшинки” и “Ирисы”.
ГМИИ им. А. С. Пушкина – Музей изобразительных искусств имени Пушкина (для краткости самовольно называемый мною просто “Пушкинским”) – место моих weeck-end-ов в 70-е годы. Вот здесь и, естественно, в Эрмитаже и посчастливилось увидеть не только “наших” импрессионистов, морозовскую и щукинскую коллекции, но и шедевры других музеев мира. Какие великолепные выставки были в Москве 70-х гг., даже парижские Салоны тех лет! Относительно недавно удалось посмотреть в Эрмитаже и те трофейные немецкие коллекции импрессионистов,
(деликатно называемые “перемещёнными”), которые до этого долго хранились в запасниках (спецхранах)
музея.
И невольно сравниваю несравнимое, предпочитая Эрмитажу свой “Пушкинский”. Да, Эрмитаж – этот “русский ковчег” – грандиозно и несравненно, как Моцарт, царящий в Большом тронном зале музея в день 300-летия Санкт-Петербурга! (Сондецкис?!).
Перехватило дыхание, до слёз потрясло! И казалось, что вот она – суть, квинтенссенция Эрмитажа, что это – апофеоз всего праздника, а не последующая
“Невская регата” с компьютерным шоу в небесах! Но правомерно ли моё сравнение с Моцартом? Нет,
величие Эрмитажа сравнимо разве что с мощью
Бетховена или Шостаковича!
В противоположность ему, московский Музей изобразительных искусств – более камерный, уютный, в нём не распыляешься, как в Эрмитаже, желая “объять необъятное”. Сидишь в любимых залах французского искусства или бродишь от Мане и Дега до Марке и Дерена. И никуда не спешишь, потому что уйти от них невозможно. Цветаевский музей!..
Но, увлёкшись, я нечаянно забежала вперёд, пропустив “праздник, который всегда с тобой” – студенческие годы. Спасибо Харькову, давшему мне в юности отличную школу знаний, в т.ч. понимания живописи. И не столько отделение искусствоведения факультета общественных профессий (при Художественном музее), куда мы массово записались на 2-ом курсе, столько абонементы в Xарьковский лекторий на лекции по зарубежной живописи ХХ века. (Кстати, факультет общественных профессий – детище местного комсомола – пользовался большой популярностью среди харьковского студенчества, многие записались сразу на несколько факультетов: так, помимо искусствоведения, я выбрала ещё журналистику, подруга “догрузила” себя социологией).         
 Нет, вовсе не умаляю достоинств многочисленных искусствоведов, наезжавших  в ту пору в Харьков, но моя память сохранила только одно имя – Альберт Григорьевич Костеневич, который читал нам лекции о современной живописи, в основном – французской, начиная с импрессионистов до наших дней. Импрессионизм плавно переходил в постимпрессионизм, немецкий экспрессионизм сменялся бельгийским, абстракционизм из “реакционного” течения превращался в яркое праздничное искусство, а мы сидели, околдованные магией  лектора, блистательной речью, прекрасными слайдами, и прилежно конспектировали. В следующий приезд (и так в течение 5 лет!) нам предлагались уже не художественные направления, а персоналии вразброс. На нас падал дождь звёздных имён, которые сами по себе казались верхом благозвучия, загадочными и прекрасными, как псевдоним: Камиль Писарро, Одилон Редон, Пьер Боннар, Ван Донген, Озонфан, Леже и Люрса. Всё это звучало, как музыка! Последний в этом перечне – Жан Люрса – позже попал в мои стихи:

      Гуляя в июне, от мудрой Джоконды
      Бежали скорее к Люрса.
      – Не встретимся больше, 
      мой милый Джек Лондон,
      В Нескучный отправимся сад!

Это июнь 1974 года, когда Люрса выставлялся в Музее имени Пушкина параллельно с “Джокондой” Леонардо да Винчи. Как я счастлива была наконец-то увидеть его в подлиннике! Вскоре на обложке очередного номера “Иностранки” появился “Волшебный шкаф” Люрса с фантастическими бабочками, сидящими на его полках.
Жаль, конспекты лекций утеряны. Но как эхо тех лет передо мной его прекрасные монографии
70-х годов: “Рауль Дюфи”, “Французская живопись ХІХ – начала ХХ века в Эрмитаже”. Читая, ещё раз, восхищаюсь его литературным даром. Вспоминаю, что по образованию  он – филолог. Прислушайтесь: “Цвет, непрерывно видоизменяясь, нежный и подвижный, как рассвет, повинуется общей тональности, подсказанной серебряным светом утра…” Да это же стихо-творение в прозе!
Желая больше узнать о Костеневиче, и не найдя ничего в библиотеке, обратилась к Интернету. Удача, есть даже современная фотография! “Альберт Григорьевич Костеневич, хранитель Дега и Пикассо, один из самых заслуженных эрмитажных научных сотрудников. Работы Костеневича по истории искусства, помимо простоты и понятности, замечательны ещё и тем, что это действительно книги о Руо, Боннаре, Пикассо, а не о «себе любимом”, чем  нередко грешит околоискусствоведческая литература”.
Знал ли Альберт Григорьевич, с каким нетерпением мы ожидали его приезда? Так дети ожидают Нового года! Какую благодарность, признательность чувствую я к этому человеку! Равно как и к незабываемому Револьду Владимировичу Банчукову, руководителю литературной студии при Дворце студентов ХПИ, который был центром всего харьковского студенчества 60-х годов.

        Воспоминаний поезд скор…
        Дворец студентов. Вечер Лема.
        Ты подошёл… И с этих пор
        Любви решаю теорему.
               
Это о творческом вечере великого польского фантаста Станислава Лема в октябре 1966 года и той встрече, которая стала определяющей в моей жизни.
“Вся жизнь – цепь упущенных возможностей” – это Илья Сельвинский в “Арктике”. Жаль, не успела подарить Револьду Владимировичу свою книгу. Уже ушёл из жизни этот большой обаятельный человек с таким – казалось – лёгким характером, необычайно талантливо, артистично и весело проводивший литературную работу. Друг московских поэтов, намного (?) старше нас, но на равных со студийцами, он смог сплотить вокруг себя талантливую молодёжь города, создать искромётный дух настоящего творчества. После него – такой блистательный пример! – совсем нетрудно было руководить литстудией. Кстати, Револьд – пример имятворчества 20-х гг. – обозначает «революционное дитя». Так и в паспорте было записано! (Шедевры ономастики были и похлеще!).
Не забываются и его прекрасные темпераментные лекции о современной поэзии в центральном лектории (цикл литературных бесед “Поэты наших дней”), большой есенинский вечер (юбилейный?) в огромном зале ДК ХЭМЗа. Особо отмечу основательный доклад о Пастернаке, подготовленный одним из студийцев в ноябре 1965 г.

      Шопена траурная фраза
      Вплывает, как больной орёл…

Гениальная фраза Пастернака ещё долго плыла по волнам памяти… Потрясение было настолько большим, что это стихотворение (“Баллада”, навеянная концертом нашего великого земляка Генриха Нейгауза на приднепровском “крутояре”) через 40 лет эхом
отозвалось в моей “Осени в Мариинском парке”:

       Жемчужный Днепр. Старинный парк…

В юности, я – гуманитарий по природе, стала биологом. Всеядность школьной отличницы? Случайное ли увлечение? (Возрождение генетики в стране, 100-летие работ Менделя!). Возможно, верно замечание Михаила Булгакова о том, что “люди сплошь и рядом попадают на своё место только к концу жизни”? В моём случае измена призванию ничуть не обеднила мою жизнь. Наоборот, приоткрыла новые горизонты: художественное восприятие мира дополнилось естественно-научным мировоззрением. А животный и растительный мир Земли, слившись в единое целое, громоздко именуемое – “геобиоценоз”, открылся мне иными гранями, непостижимыми для  художника, музыканта или поэта… Но объединяют всех нас, детей этого тютчевского Сфинкса – Природы, её законы, её биоритмы, её капризы – общие для всех. И каждый, по-разному, своими средствами, выражает восхищение её божественными метаморфозами, её вечным круговоротом, бегом времени, сменой времён года и суток, так очаровательных и разнообразных в своих проявлениях, звуках и красках.

      І все то те, вся країна,
      Повита красою,
      Зеленіє, вмивається,
      Дрібною росою,
      Споконвіку вмивається,
      Сонце зострічає...
      І нема тому почину,
      І краю немає!

Хрестоматийные строки шевченковского “Сна” вновь возвращают меня к украинской природе, и вспоминается красивейшее место Слобожанщины – биостанция Харьковского университета “Гайдары”, место полевых работ биологов и летней практики студентов. С  беседки на высоком правом берегу Северского Донца, так напоминающего каневскую Чернечью гору, потрясающий по красоте вид открывается каждому, приехавшему сюда в апреле-мае: огромный котлован, залитый светом, на дне которого – обширная зелёно-голубая пойма Донца, ещё со следами весеннего
разлива, буйство зелёного влажного леса с оглушительным оркестром певчих птиц.
Не одно десятилетие собирались здесь создать национальный заповедник, и – о радость! – относительно недавно этот сказочный уголок Украины, наконец-то, получил статус природного парка. Гомольшанский природный парк. В конце мая посетила эти заповедные места (очередная университетская встреча). Ностальгия по юности. Желание увидеть единственный в мире, недавно открытый здесь, памятник сурку. (Помимо бетховенского: “И мой сурок со мною…”, этот грызун  известен как единственный синоптик, который не ошибается). Сурки –
в клетках, памятник – пока в домике. Людей
ещё не много, тропинки не протоптаны. Под массивной атакой комаров и клещей спускаюсь по крутому склону к реке, замираю у обрыва, ожидая,
когда вылетит на рыбную ловлю зимородок –
самая любимая мною птица, красивейшая в нашей фауне, яркая, как удод, тропической раскраски.
Есть такая примета (прочла у  Бернгарда Гржимека):  если увидишь зимородка – год будет счастливым.
Вот он с криком пронёсся над водной гладью!
Дождалась, пока он трижды пролетел мимо меня.
Спасибо тебе, моя Синяя птица!
Природа!.. Кто из нас не живёт её настроениями, её мелодиями, вплетая их в главный жизнетворящий лейтмотив всего сущего – Любовь! Но лучше меня об этом скажут стихи этой книги, которую я посвящаю своим дорогим родителям, подарившим мне это счастье – жить.
Трудное счастье – жить, давшееся мне такой большой ценой, ценой другой жизни – жизни матери, – такое недолговечное и хрупкое, эфемерное, как
бабочка или цветок, невозможно без неусыпной
помощи и материнской заботы божественной Природы. Она и её отражения – Музыка, Живопись, Слово – помогают нам жить и побеждать.
Если “Вначале было Слово…”. то пусть оно звучит и в конце моей главы “От автора”, плавно превратившейся в пространные воспоминания:

     И, наконец, увидишь ты,
     Что счастья и не надо было,
     Что сей несбыточной мечты
     И на полжизни не хватило,

     Что через край перелилась
     Восторга творческого чаша,
     И всё уж не моё, а наше,
     И с миром утвердилась связь.

И на этой ноте блоковской мудрости и глубины я и хочу проститься со своим читателем, пожелав ему новых встреч и открытий на страницах книги под названием Жизнь.