Вокруг романа Кена Кизи Пролетая над гнездом кукуш

Григорий Паламарь
Вокруг романа Кена Кизи «Пролетая над гнездом кукушки» и, в конце концов, «о сумашествии как здравомыслии».

В романе Кена Кизи «Пролетая над гнездом кукушки», по сути, воспроизводится древний архетипический для всей западноевропейской культуры сюжет об инаковости, уникальной отличительности самых лучших и самых достойных людей, которые в результате героически и жертвенно верных поступков все равно не могут обрести ни счастья, ни свободы, ни благополучия. По крайней мере, для себя.
Так было с самого начала появления древнегреческой трагедии, когда, к примеру, во всем положительный, на вкус мифологической морали безупречно действующий Эдип оказывается всего лишь навсего слепцом перед неумолимостью древнегреческого фатума, который слепо, как слепо смотрят на нас в музеях античные скульптуры своими пустыми и белыми, как и их кожа и волосы, глазами, слепо и безжалостно направляет героя к трагическому осуществлению его судьбы, когда только зритель, как боги, знает происходящее на сцене больше участников драмы и переживает катарсис.
Примерно такой же в структурном отношении сюжет пережил и Платон, описавший его в своих диалогах. Здесь, конечно, трагедия застала Платона врасплох, потому что в реальности никто сюжета не знал и сам Платон, разумеется, не занимавший трансцендентной позиции, которая создается в театрально организованном пространстве, ничего подобного от судьбы не ожидал. Ведь никто ни сюжета не рассказал, не знал его заранее, и на входе в этот мир ему также никто не вручил программку, которые можно купить на входе в современном театре, где была бы обозначена хотя бы в общих чертах основная пойма разворачивания смыкающихся и расходящихся сюжетных потоков.
Сократ также был в глазах не только Платона, но и всех его многочисленных учеников эталоном нравственного поведения и мудрости. И тем не менее, он погибает, казненный гражданами собственного полиса. Для Платона, естественно, это была непоправимая трагедия и, как напишет Вл.Соловьев, жизненная драма. Однако, следует отметить, что по большому счету Сократ сам организовал свой уход из жизни через откровенные менторские провокации во время своего судебного процесса, как до вынесения обвинительного приговора, и уж тем более после него, через категорический отказ от спасительного бегства в обмен на пространные беседы с учениками во время месячного заключения в тюрьме и демонстративно легкомысленное публичное принятие цикуты, срежиссированное, фактически, осуществление права на смерть.
Такой же выглядит и жертва Христа, серийно и многократно воспроизведенная впоследствии на протяжении всей истории христианской культуры от добровольной кастрации Тертуллиана до, например, провокативно-суицидального поведения различных борцов за свободу, демократию или какие-то малопонятные естественные права человека, в которых невнятно обозначено, в чем их естество и почему за них надо бороться, если они так для нас натуральны, как, скажем, эрекция или зубная боль. Согласитесь, странно легитимировать подобные вещи. В противном случае, здесь речь может идти об очередной пафосной риторической игре, фиксирующей в новом дискурсе линии и поля организации власти в по-новому структурирующемся послевоенном обществе.
В любом случае, во всех этих сюжетах мы имеем дело с определенного рода девиантным поведением. Все эти герои осуществляют на практике совершенно конкретный трансгрессивный опыт, направленный на выход за пределы конвенционально сложившихся условностей совместного общежительного проживания людей в обществе.
МакМерфи также выглядит таким трагическим героем, которого в конце концов жалко и который все равно погибает, несмотря на все те явно положительные усилия и добрую волю,  которые он проявляет в условно ницшевском буйстве действий, несмотря на всю явность симпатии самого автора, выраженную через якобы психиатрически нездоровый пересказ индейца Бромдена, занявшего почти на протяжении всей книги определенно стоическую позицию.
Так что же происходит в самой книге? Главный герой Макмерфи по всем еще аристотелевским законам трагедии явно человек действующий, нежели рефлексирующий. К своим сорока годам он ничего лучшего для себя не нашел, как напиваться в барах, драться после этого и совершать круизы от одной подружки к другой. Да, еще важная деталь, чтобы дополнить образ: МакМерфи очень любит рыбалку.
Разумеется, со временем он входит в совершенно определенную конфронтацию с провинциально пуританским укладом американской жизни, основанной на псевдохристианских ценностях семьи, на самом деле являющейся всего лишь социальным модулем воспроизводства населения, в котором осуществляется подготовка, адаптация и передача полезного опыта будущим поколениям. И вся работа репрессивного аппарата – от законодательных органов до пенитенциарной системы и психиатрических лечебниц – направлена на охрану этого модуля, как открытого и транспарентного социального пространства, являющегося залогом физиологической стабильности и процветания биомассы.
Однако, МакМерфи осуществляет наивную попытку обмануть социальную машину. Вместо тюрьмы он избирает психиатрическую лечебницу для отбывания наказания за смешное, по сути, правонарушение, где, в отличие  от тюремных заведений, ориентированных больше на сдерживание и ограничение, осуществляется определенная экзегеза внутренних мотиваций и ценз на соответствие их эталонному образцу жизненных устремлений и ценностных приоритетов. И здесь МакМерфи оказывается интернирован в такую ситуацию, к которой был абсолютно не подготовлен.
Но надо говорить обо всем по порядку, потому что с таким специфическим дискурсом, как психиатрический, происходит на первый взгляд что-то странное. Наверняка кто-нибудь читал какие-нибудь книги по психиатрии учебного плана, учебники, пособия, в которых изложены не экспериментальные и сугубо интеллектуальные учения тех или иных авторов (к примеру, аутентичные тексты Зигмунда Фрейда), а обычные адаптированные книги для практикующих врачей, где изложены не только технологии медикаментозно-косметического и не только симптоматического (лоботомия, к примеру) воздействия на недуг, но и четкая классификация и описания тех или иных болезней, в соответствии с которыми распределяется пространство и штатное расписание психиатрических заведений, определяются отделения и количество койко-мест в них для конкретного количества больных. В процессе прочтения такого рода литературы постоянно сталкиваешься с мыслью о том, что многие симптомы у тебя самого присутствуют или какие-то поведенческие стереотипы ты сам воспроизводишь и ни разу не подумал, что это может быть истолковано как признак того или иного клинического случая. К примеру, признаком второй (то есть предпоследней, после которой на более или менее устойчивую ремиссию расчитывать не приходится) стадии алкоголизма является появление «специфического алкогольного юмора». Но пьяные истории знает практически каждый человек, и по прошествии определенного времени, отведенного нам физиологией на похмелье, часто сопряженное с чувством стыда, фундированное в большей степени элиминацией жизненных сил, все пьяные приключения кажутся смешными и веселыми.
Таким же образом, доведенный до отчаяния человек и его защитные реакции, попытки публично высказать свой взгляд на вещи могут быть расценены как агрессия или болезнь. Примерно в такую ситуацию и попадает МакМерфи. Но смысл этой работы не в том, чтобы давать оценку обществу, а в том, чтобы понять то, как это видит сам Кизи.
Совершенно очевидно, что в больном и негармонично организованном обществе (для автора романа очевидно такое разделение) любое нормальное поведение будет расцениваться в качестве девиантного. Специфика современной историко-культурной парадигмы заключается в том, что социальные практики стали не только жестко регламентированы, но бесконечно гомогенно распределены во всех сферах жизни. К примеру, современные HR-технологии нацелены не просто на то, чтобы повысить мотивацию сотрудника, но на то, чтобы включить его в такую среду, в которой он смог бы жить. Пространство отдыха и работы становится лишенным каких бы то ни было границ и даже видимости разделяющих пространственных и временных маркеров. Если профсоюзы в 19 веке боролись за сокращение рабочего времени, то сейчас менеджеры по персоналу стараются организовать рабочий хронотоп таким образом, чтобы человек всегда был при деле. Таким образом, на работе можно есть, пить, заводить функциональные романы, заниматься спортом, спать. Даже типичные для прежних культур хронотопы леса и ночи, в которых действие всех дневных площадных правил отменялось, теперь становятся просматриваемыми и структурированными: в лесах размещается различная электронная аппаратура для перманентого мониторинга его секторов, а ночь исчезла в вечно кипящей деятельности освещенного города, за искючением клубов по интересам, где любое трансгрессивное поведение находится под постоянным призором специально нанятых людей. Стало быть, можно сравнить современного человека с архаичным человеком, который ходил, что-то подбирал, клал в рот, если нравилось – ел, не нравилось – выплевывал, мог полежать, поспать, потом опять куда-нибудь пойти, а если назначал встречу другу, то точное место и время не указывал, а, скорее, обозначал ареал и время года. Так и сейчас у нас находится все рядом, потому что моя функциональность должна быть подручна моему топ-менеджеру.
Итак, МакМерфи помещают в специальное заведение, которым является эта прогрессивная лечебница с передовым психиатрическим опытом. Разумеется, в такой болезненной среде главный герой опять становится изгоем. Разница заключается в том, что здесь уже есть жесткая структурированность пространства, точная регламентированность поведенческих моделей и широкий спектр психиатрического воздействия на пациента, легитимированное научно обоснованными достижениями медицинской науки (от разряда электрическим током по мозгам до лоботомии). Такое замкнутое, герметичное положение дел естественным образом драматизириует ситуацию, заостряет ее. Пассионарность МакМерфи в таком контексте срабатывает как дрожжи в унитазе: к концу романа он устраивает пьяный дебош в своем отделении с дефлорацией заинтересованных персонажей, после которого приносит себя в окончательную жертву в глупой и с расстояния смешной попытке задушить гестапо-медсестру, в выкристаллизованном виде репрезентирующую весь провинциальный пуританизм американской культуры вкупе с жестко-прагматичным проведением своей правды жизни в жизнь.
Таким образом, новый герой, приносящий себя в жертву, готов. После специальных психиатрических мероприятий МакМерфи-овощ больше не представляет никакой угрозы для спокойной размеренности расписания клиники, ни ценности для разворачивания сюжета ввиду утраты своей пассионарности, но в индейце Бромдене открывается зов его свободолюбивых предков и он, ломая решетку ограждения, вырывается на свободу. Классический трагедийный сюжет с очищающим катарсисом. Бромден фактически превращается в этот момент из автора в героя, поэтому заканчивается роман, и писать не то что бы дальше не о чем, а просто некому.
Поэтому не стоит говорить о «сумасшествии как основе здравомыслящего видения» к роману Кена Кизи. Книга совершенно о другом. Бромден не столько сумасшедший, сколько рассказчик-стоик.
И здесь проявляется самый интересный в структурном отношении элемент этой книги Кизи. Автор-Бромден к концу романа выходит за пределы рассказчика-наблюдателя и превращается в нового героя. Обычно в исскустве всегда остается место соавторскому участию читателя или зрителя. Кизи этого кажется мало, и он автора ставит на место читателя, отчего полностью аннигилируется художественно организованное катарсическое напряжение, и роман становится похожим на манифестацию.
Для сравнения хорошо было бы взять взять книгу «Заводной апельсин» Энтони Бёрджесса. После совокупного просмотра фильма по этой книге одни мои приятели из вполне респектабельных семей, вышли из плюшевого кинозала и, не сговариваясь, закидали камнями милицейские машины, стоявшие на обочине. В реальность происходящего было так трудно поверить, что даже сержанты в и вокруг своих автомобилей думали, наверное, что это стихийное бедствие и никак не реагировали. Разумеется, можно было бы и не так непосредственно реагировать на произведения искусства, но здесь суть в другом: в «Полете над гнездом кукушки» Кизи не оставляет выбора читателю, потому что превращает рассказчика в героя, который всем покажет, как надо. По большому счету Бромден из вялого и флегматичного индейца, ведущего неспешный пересказ трагических событий, превращается в решительного героя. Откровенно говоря, Кизи мог просто не писать эту книгу, а всего лишь взять ватман и на нем написать, что, мол, я считаю, что должно быть так вот, так вот и так. Но после подвига Бромдена в книге больше не ощущается подъема, все драматическое напряжение разрешилось внутри ее герметичного пространства.
Фактически, Кен Кизи через разбитое окно выходит не на свободу из сумасшедшего дома, а из классической аристотелевской парадигмы трагедии, его рассказчик в миметическом пересказе выходит за пределы повествования на площадь, и в руках к концу прочтения текста вы начинаете держать не книгу, а булыжник. Кизи растворяет пространство между читателем и автором, и вырывается в саму жизнь, на которую он хочет влиять как агитка, плакат, призыв.
И это ему удается сделать несмотря на то, что литература не приспособленный изначально к этому жанр, потому что в ней нет пространства и прямого взаимодействия.
Театральное действие, к примеру, включающее в свое сценическое пространство зрительный зал, к этому располагает намного большими возможностями. В пьесе Милорада Павича «Кровать для троих» от участия зрителей зависит сюжетная линия; перформативное искусство или имп-артовские образы вообще возможны только во взаимодействии, в них участие зрителя обнажено до предела и средневековый вопрос о том, слышно ли, как упало в лесу дерево, если в лесу никого не было, вообще теряет свой смысл.
На это все литература претендовать не может, потому что там, где автор становится героем, становится некому говорить и весь мир погружается в мрак невыразимости и завываний кулика. Об этом учит финал «Полета над гнездом кукушки».