Рэп-цикл

Нара Плотева
Рэп-цикл


Зачем нам рэп?

Они идут, их много, их очень много,
у них всегда светлая и широкая дорога,
ещё у них жадная цепкая хватка бульдога;
они зовут себя человечеством, вся эта масса,
так как у них есть всегда чем платить в кассы,
у них всегда фунты стерлингов, иены, рубли и баксы,
поэтому они, так сказать, в жизни ассы.
С детства у них сугубо конкретное мышление,
то есть им интересна не тайна огня горения,
но для чего огонь горит и что на нём варится;
они романтической фигнёй не парятся
и от вида «мерса» в транс не впадают, но чётко знают,
что в «мерсах» мощности множество киловатт
и в «мерсах» ездят, как правило, богатые;
также знают, что в «мерсах» непревзойдённая трансмиссия
и что ездить в «мерсах» — почётная миссия.
С детства у них разговоры о деньгах и о вещах,
а не об отвлечённых всяких там «ох» и «ах».
Сидят в кафе два прикинутых таких мэна
и разговаривают не о Бахе или красотах парижской Сены,
но увлечённо описывают миллиарды Лужкова
и путь Лужкова к олигархическому венцу такому;
один мэн, причём, хвастает с наслаждением,
что знает все банки, где у Лужкова лежат его деньги;
после у них трёп о выгодах скупать под Москвой земли
либо о том, чем «лексус» хуже и лучше «бентли».
Под эти о деньгах и о вещах беседы разные
у мэнов случаются подлинные оргазмы.
Затем они расстаются, собой вполне довольные,
считая, что трёп о вещах и деньгах — всеобщая норма,
что все в мире только и говорят об этом,
от дворников до министров, есть даже игры детям,
в каких они друг у друга выигрывают карты,
обозначающие валютные миллиарды.
Эта заточенность на вещи и деньги
кажется страшным, загадочным наваждением,
чем пользуются кидалы всех рангов и степеней,
от напёрсточников и цыганок до высших властей…
Чёрт с ними! Но муторно, больно и жаль Христа,
когда всюду болбочет и правит такая вот хренота,
когда добывающие деньги и вещи считаются люди
и им всегда — с голубой каёмочкой блюда,
типа, они-то и есть настоящее человечество,
а мечтательной дряни на свете, мол, делать нечего,
ведь жизнь заключается в виллах, икре, Диоре, баксах,
в «мерсах» опять же, в яхтах, в «Газпрома» акциях.
Этих прагматических ассов жизни стадо
прёт, давит всех остальных и мнит, что так и надо.
И вдруг мороз идёт по коже,
сознаёшь, что ничего не можешь,
кроме вещей да денег, и боль гложет,
и ты — как тумане ёжик.
Теперь давайте поговорим о рэпе…
Крут поворот? не в ту степь я?
при чём здесь рэп? А притом, что у массы
ассов, шагающих по широкой светлой дороге,
масса своих приручённых слов и мелодий,
оправдывающих, воспевающих их образ жизни;
и даже рок не стал для них песней тризны,
но стал особого, выпендрёжного рода попсою,
намеренно и искусственно шумной, протестной, злою,
как бы он отрицает порядки. На деле он с той же грядки
и его тайный смысл и цель — в жажде власти,
чтоб до неслушающих доораться и докричаться
и, через это, порядки подмять под себя отчасти;
фрондёрской «Машиной времени» так и поётся,
что мир когда-нибудь под неё прогнётся.
Попса есть попса, голубые глаза. А рэп тем уникален,
что в этом фальшивом миру, который морален,
политкорректен, культурен, юриспруденциален,
который собственно жизни не оставляет шансов
и лжёт о ней в диско, в роке, в шансонах, в романсах,
а сам громоздит повапленные конструкции
лживых кумиров, чтоб жизни сделать обструкцию, —
в этом, короче, миру, что дышит смертью,
рэп единственный не торчит гламурным фертом,
не прячется в глянцевые и грохочущие мелодии
и не тратит на них своё время он, вроде:
всё хорошо, прекрасная маркиза,
и нам осталось лишь выпрямить башню в Пизе
и окаймить бордюрчиком вот тут вот, с низу,
нашу широкую светлую столбовую дорогу,
чтобы шагать по ней далеко, не сбивая ногу,
к деньгам, к вещам, а заодно и к Богу.
Рэп иной: у него нет намерений украшать себя
и желанья нет подстилаться под этот мир ****ью.
Рэп, не рядясь в мелодии и гармонии,
сходу в словах говорит, что этот мир тонет,
что этот мир безобразен, уродлив, страшен
и его не спасти бордюрчиком и спрямлением башен.
Мир, как он есть, просто быть недостоин —
вот что рэп выкладывает без предисловий.
В этом его предназначение и его сила,
а не в баттлах рэперских или когда Стим,
некий рэпер, хвастает, что рэп — это он,
что он в рэпе — супер, асс, босс, фараон.
Драйв в рэпе, рифмы и ритмы — этого мало;
рэп — это не мирра для умащения;
рэп — это зов к пробужденью всего творения
от превращения в деньги и от овеществления.
Но вдруг мороз идёт по коже,
сознаёшь, что ничего не можешь,
кроме вещей да денег, и боль гложет,
и ты — как тумане ёжик.
Ведь, кроме вещей и денег, есть несказанное,
что бродит в самых глубинах в нас, странное,
и порой мы его смутно чувствуем,
но не зрением, не осязанием и не слухом;
оно как-то даёт знать о себе сквозь коросту
вещей и денег. Или, если сказать просто,
мы ведь являемся в этот мир нагими,
и нас должно друг другу хватать таких вот
голых, бессребренных, не пакованных в вещи,
которые держат, точно стальные клещи,
и не дают парить, летать вне материи
не дают до безумия, самоубийств, истерик,
до безысходного горя и до отчаяния,
когда этот мир врёт, что ты неправилен,
с твоими личностными неповторимыми чертами,
полученными щедро от Бога и мамы,
и что тебя надо скорей верстать в человечество
лишив оригинальности и уникальности
посредством всеобщих культурных ценностей,
чтобы тебя, бесполезного, дескать, индивида бренного,
должного через малый срок сдохнуть и сгинуть,
окультурить и воспитать, дабы не скотиной,
но правильной нивелированной единицей
ты вместе со всеми стал бы стремиться
производить столь нужные деньги и вещи,
которые, в счёте начальном и в счёте конечном,
о чём умалчивается, возьмут тебя в клещи
и из свободнейшего существа беспечного
обратят в затурканного, озабоченного трудягу,
днём вкалывающего, вечером поглощающего бодягу
попсы, воспевающей прелесть и кайф порядка,
при каковом ты овощ среди других на грядке,
а над тобой есть мудрый начальник с тяпкой,
который тебя окучивает и всяко учит
вести себя должным образом, соответственно
твоему положению на общественной лестнице.
В общем, они идут… нет, прут, их много,
у них светлая широкая, в прожекторах, дорога,
у них вся материя идеальная и предметная.
А у меня — лишь мой рэп, рэп и снова рэп,
единственный голос и жест свободный,
чтобы не быть унифицированным уродом,
рабом их излюбленных мёртвых вещей и денег,
но чтоб, это всё назвав лживой хренью,
сорвать себя с обожаемой их твёрдой почвы
и, пусть в мучительном одиночестве,
творить себя к новому, первозданно чистому,
адекватному, равносущному Богу и истине.
Но вдруг мороз идёт по коже,
сознаёшь, что ничего не можешь,
кроме вещей да денег, и боль гложет,
и ты — как тумане ёжик.

 

Чел с «Лаки-страйком»

Случай был… шли с дружком, чел вдруг нарисовался, типа он главный, нас не пропустит. Ну, и пришлось объяснять, прикинь: чел, в чём дело? какого хрена? ты, чё, шлагбаум? пройти дай, а? нам с дружком некогда, мать твою с твоими понтами! Чел, без разборок, каждый своей дорогой, а?
вообще, чё стал у нас на пути,
типа, не дашь нам с дружком пройти?
чё ты нам «Лаки-страйк» трясёшь,
типа, крутой, тебя не возьмёшь?
чё в штанах своих бугришь членом,
типа, сейчас им проломишь стены?
ХРЕНА-А-А!!
Чел, мы реальные пацаны,
но нам проблемы с тобой не нужны,
да, мы реальные пацаны,
но нам проблемы с тобой не нужны.
Слышь, мы реальные пацаны,
но нам проблемы с тобой не нужны,
чел, мы реальные пацаны,
но нам проблемы с тобой не нужны.
Срод’ такого у нас не бывало,
чтоб на нас кто-то раскрыл хлебало;
главно, чё врёшь, что мы сыкуны,
а не реальные пацаны?
Это ещё посмотреть ведь надо,
кто из какого из нас детсада.
Чел, я проблем не хотел бы;
ради тебя за сто штук не сел бы.
Если б ты знал, где мы с дружком были
и чё за дело одно там слили;
знал бы, как мы ментов гоняли,
мы б с тобою здесь не стояли.
Тебя б урыВАЛИ!!
Чел, мы реальные пацаны,
но нам проблемы с тобой не нужны,
да, мы реальные пацаны,
но нам проблемы с тобой не нужны.
Слышь, мы реальные пацаны,
но нам проблемы с тобой не нужны,
чел, мы реальные пацаны,
но нам проблемы с тобой не нужны.
Мы, меж прочим, с дружком не по дуреву
западаем, если на то пошло, на курево.
Мы и «косяк» замочить, чел, можем,
чтоб забалдеть до хреновой дрожи.
Курим мы, чел, не для показухи,
слышь меня крутым своим ухом?
Перо тебе в БРЮХО!!
Чел, мы реальные пацаны,
но нам проблемы с тобой не нужны,
да, мы реальные пацаны,
но нам проблемы с тобой не нужны.
Слышь, мы реальные пацаны,
но нам проблемы с тобой не нужны,
чел, мы реальные пацаны,
но нам проблемы с тобой не нужны.
Я и советую тебе, брат:
сунь «Лаки-страйк» в свой крутой зад,
после включи в себе передачу
да и вали отсюда, хреначь, бл…
А нам шагать пора, делов много:
тёлки ждут и туда ждёт дорога,
где крут, не у кого «Лаки-страйк»
или член в штанах… прикурить дай-к?
Крут, не кто курит и кто при члене,
а кто базарит конкретно по теме.
Крут, кто запросто вынет ствол,
а не у кого в штанах крупный кол,
коЗЁ-Ё-Л!!
Чел, мы реальные пацаны,
но нам проблемы с тобой не нужны,
да, мы реальные пацаны,
но нам проблемы с тобой не нужны.
Слышь, мы реальные пацаны,
но нам проблемы с тобой не нужны,
чел, мы реальные пацаны,
но нам проблемы с тобой не нужны.
Так что расти, чел, и до свидання.
Эт’ не тебя с детсадика зовёт няня?
мимо горшка наклал, чел, да?
или иная детсадовская беда?
Ну, мы пойдём, чел, ладно?
или всем будет счас отпадно.
ПАДЛА-А-А!
Чел, мы реальные пацаны,
но нам проблемы с тобой не нужны,
да, мы реальные пацаны,
но нам проблемы с тобой не нужны.
Слышь, мы реальные пацаны,
но нам проблемы с тобой не нужны,
чел, мы реальные пацаны,
но нам проблемы с тобой не нужны.


 
Ухожу

Мам, шумишь, как не мать, а тёща;
а ведь я сын твой…
Да, шумишь, как не мать, а тёща;
вспомни, я сын твой, Митя звать…
В общем,
шумишь, я нигде не годен, а Макс, сосед, в Чечне взял орден?
и, как герой, страдал в окопах, мёрз, воевал, консервы лопал?
и теперь жизнь, мол, знает, да? каждая о таком мечтает?
и он надёжный, как бронепоезд, сто сопляков заткнёт за пояс? (герой!)
Мам, шумишь, как не мать, а тёща;
вспомни, я сын твой, Митя звать…
В общем,
шумишь, я никчёмный трутень, а Влад, сосед, кончил два института?
и теперь на фирм; манагер, и сбацал бизнес с кентом из Гагер?
прёт в Москву фейхоа с мандарином и покупает третью машину?
переезжает в район центральный и, хоть он педик, но актуальный?
Мам, шумишь, как не мать, а тёща;
а ведь я сын твой, Митя звать…
В общем,
шумишь, я бездельник хренов, а одноклассник мой, Маркин Гена,
на фестивалях в рояль играет, тысячи евро враз получает?
лауреат всевозможных премий и выступать его зовут в Кремль?
ходит с иголки одет, приличный, знает всех знаменитых лично? (фигура!)
Мам, шумишь, как не мать, а тёща;
вспомни, я сын твой, Митя звать…
В общем,
я признаю, мам, дельные мэны — эти вояки и бизнесмены,
ловко нашли свои ниши в жизни и там засели, как мишки-гризли,
классно устроены и в почёте, и каждый шаг у них на учёте,
и всем нужны они, и полезны, плюс у них воля и нрав железный…
А у меня плечо в татушках, пара отсидок, в кармане пушка,
и я столуюсь в подвальном баре, где с пацанами по фене шпарим.
Это мой бизнес, рояль и битвы, и, мам, мы с жизнью почти что квиты:
ведь, хоть пока на мне смерти нету, но я пойду счас к этому…
Мам, шумишь, как не мать, а тёща;
вспомни, я сын, Митя звать…
В общем,
мам, Гена с Максом и с твоим Владом жить будут дальше, а я, мам, сяду.
У меня с жизнью не заварилось, звезда повисела и закатилась.
Вот ты шумишь, и я как лишний… А мне б напоследок из детской книжки,
как один мальчик мечтал о счасте, а поимел напасти…
В общем,
шумишь, как не мать, а тёща;
вроде, не сын я твой больше?
в общем, пушка в кармане,
шум твой не к месту…
Мам, прощай,
и — привет соседству.

 
Настя

Насть, блин… Чё за облом? Чё… чё за хрень, мать твою, чё за динамо? Насть, чё такое, а, на фиг?
Ты меня, Насть, достала, а тебе дела мало.
Фотки твои смотрю ночью, и тобой озабочен.
Это ведь звать любовь, слышишь? ехает моя крыша.
Вместо пацаньих делов реальных, у меня по тебе торчальня.
Чё в тебе, Насть, такого, чего нет в Лене и в Вове?
Блин, Вова пусть. Но Лена — Лена тебе замена.
Ты меня, Насть, припёрла, аж пересохло горло,
я тебя, Насть, рисую — клёвую всю такую.
Это ведь звать любовь, слышишь? ехает моя крыша.
Я, Насть, исчезну, сгину — будешь ходить в свои магазины,
и думать умное, а оно, блин, разумное, скажет:
нет в нём такого, чё есть в разумном Вове.
Вова возьмёт тебя в ЗАГС однажды. Вова, Насть, толстый и Вова важный
знает реальную жизнь, — знает, но он тебя не уважает.
Ты меня утомила, нет во мне больше силы,
и я боюсь сорваться, с кем-нибудь постебаться.
Это ведь звать любовь, слышишь? ехает моя крыша.
А Вова трахнет тебя пипой, и ты начнёшь скучать по типу,
который тебя любил, как крэйзи… а Вова после, Насть, с тебя слезет
да и поедет к себе на службу, а ты наплачешь целую лужу,
но, делать неча: родишь детишек, и перестанешь гонять на лыжах
и отрываться слушать музон. И я пойму: ты была сон,
не было Насти. ”Здрастье”, — скажу и пройду мимо наспех,
ведь такая не может быть Настей. Настя была потрясной, классной
и жила ярко, Вове не жаря свиные шкварки.
Ты меня, Насть, добила, мне ничего не мило,
я ни живой ни мёртвый, и всё пошлю я к чёрту.
Это ведь звать любовь, слышишь? Ехает, мать твою, моя крыша.
А я пойду, блин, к Лене. Лена иная, ей всё до фени.
Лена — она любит фан, приколы, с ней я мотну на юга, к атоллам,
и обещаю не помнить Настю, — на фиг терзаться, типа, несчастный?
Всё, Насть, отбой, блин, кончим с тобою; фиг с ней, с любовью…
Всё, Насть, отбой!
Всё, Насть!

 
Без понтов

Крутись давай! Зарабатывай!!
Будь счастлив! Будь богатый!
Один чел честно пошёл работать,
срубить бабла ему было   охота,
и он потел у витрин, торгуя крекерами,
потел потом в кабинете он от директора,
он ссуды брал в банке, чтобы жить лучше,
но банк имел его в этом случае;
он жену взял прижимистую спецально, бл…,
и она его жала, точно он сальник был… сальник… сальник!
Крутись давай! Зарабатывай!!
Будь счастлив и будь богатый!
Второй чел, крутой мущщина,
манал торговать, как баба, с витрины;
он был сержант и двинул сражаться,
ему по контракту светило тыщ двадцать;
он тож’ потел, лез в гущу боя,
где и прихлопнуло вдруг героя;
в санчасти ему сняли ногу по пах, бл…,
когда он свёл дебет с кредитом, баблом и не пахло… не пахло… не пахло!
Крутись давай! Зарабатывай!
Будь счастлив и будь богатый!
Чел третий, мозгой раскинув,
манал стрелять и у витрин гнуть спину;
он запланировал криминал,
чтоб разом взять чёрный нал,
но не учёл человечий фактор,
и его сдал дружок, соавтор;
из зоны теперь он шлёт приветы, бл…,
и у него нет бабла конкретно… конкретно… конкретно!
Крутись давай! Зарабатывай!!
Будь счастлив и будь богатый!
Четвёртый чел не стал суетиться,
не стал воровать и в бой проситься,
но, как свело ему брюхо без хлеба,
сел в ресторан, обед стребовал,
жрал тот обед давясь, а
принесли счёт — он его об пол: хрясь!
Лицо ему мыла пара ментов,
жил зато чел без больших понтов… без понтов… без понтов!
Крутись давай! Зарабатывай!!
Будь счастлив и будь богатый
Крутись давай! Зарабатывай!!
Будь счастлив и будь богатый
Крутись давай! Зарабатывай!!
Будь счастлив и будь богатый
 

Прощание с дочерью

Всё с чего? С того, что, когда я родился,
дождь шёл, было ненастье,
имя дали мне Михаил, батя пил,
вот и всё моё быстрое счасте.
Ты ж, когда родилась, дочь,
то от ненастья тоже дождило,
я с балды и назвал тебя Настя.
Счастя и на тебя не хватило.
Часто жизнь сурова,
и ничего не светит.
Но, когда у тебя будут дети,
ты проживёшь в них снова.
Где я был? В отъездах двадцать лет с лишком.
Классные там природы.
Только мешают смотреть их вышки, там вышек много;
я чаще вниз смотрел в те годы…
Мать тебя сбагрила в детский дом
и с грузином дёрнула в Кобулети,
и он имел её с одной Зиной на море
синем. Так что одна ты жила на свете.
Часто жизнь сурова,
и ничего не светит.
Но, когда у тебя будут дети,
ты проживёшь в них снова.
Дальше? Что-нибудь надо делать, перемогаца,
кончить в дерьме не хочется.
Отмороженные есть два братца,
к ним пойду, может, что и заточится…
Ты дожидайся… Сколько ведь прождала, Насть,
Чуточку, наконец, осталось.
Ты ещё поживёшь всласть,
потерпи только, дочка, малость.
Помни лишь: если жизнь сурова
и ничего не светит,
то, когда у тебя будут дети,
ты проживёшь в них снова.


 
Солдат 9-ой роты

Я солдат девятой роты,
я могу дышать азотом,
моё сердце крепче дота,
я сроднился с пулемётом,
я манал сироп и сахар,
не люблю я охов-ахов,
я все чувства в жизни трахал
и готов убить без страха.
Я на войне, мне восемнадцать, жить осталось мне час-двадцать,
нас заблокировали круто и ожидаем мы капута.
А всё пошло, по-мойму, с детства, когда я был для всех как средство.
Любой всегда знал досконально, как меня сделать актуальным,
и все учили меня чётко во все свои большие глотки,
идеи мне свои внушая, мол, ни бельмеса я не знаю,
типа, я чистый лист бумаги, чтоб на мне черкать их знаки,
типа, их опыта нет лучше, чтоб до корней меня окучить,
типа, главнейшее их дело — развить во мне и дух и тело,
и, типа, их образованье, чтоб мне прописывать заданья,
иначе мне без них не выжить, я, типа, глупый бедный чижик,
я, типа, им навроде глины, чтоб из меня лепить картины,
типа, я гвоздь совсем безб;лдый, чтобы долбать меня кувалдой,
типа, я должен быть полезным, а потому почти железным,
типа, я место без причины, но стану правильным мужчиной,
типа, мой долг служить отчизне ценой моей отстойной жизни,
типа, я чмо, а они — власти и принесут мне только счастье.
Я солдат девятой роты,
я могу дышать азотом,
моё сердце крепче дота,
я сроднился с пулемётом,
я манал сироп и сахар,
не люблю я охов-ахов,
я все чувства в жизни трахал
и готов убить без страха.
Короче, скоро я исчезну и перестану быть полезным,
вот доберутся до нас танки и нас подавят, точно банки.
А всё пошло, конечно, с детства, когда я был для всех как средство.
Но я не обломался сразу под их идейные приказы,
я заторчал в мечте про чудо, что я летать без крыльев буду,
я заторчал в мечте про сказку, что мир не может жить без ласки
и что Христос вис на кресте, чтоб все мы жили в доброте;
мечтал я, что вот-вот, как в Сочи, у нас короче станут ночи,
что грязь исчезнет с улиц мглистых и будет в них светло и чисто,
что зацветёт сирень зимою над отогретою землёю,
что зло расколется, как блюдце, и все друг другу улыбнутся,
что перестанут все сердиться и будут только веселиться,
что я любому стану братом и не услышу больше матов,
что вспыхнут солнца вдруг иные и не узнаю вдруг страны я,
что с жизни вдруг сойдут все шрамы и в ней наступит рай тот самый,
что где-то и в какой-то вечер я милую мою вдруг встречу,
и сгинут все напасти    в нашем с нею счастье.
Я солдат девятой роты,
я могу дышать азотом,
моё сердце крепче дота,
я сроднился с пулемётом,
я манал сироп и сахар,
не люблю я охов-ахов,
я все чувства в жизни трахал
и готов убить без страха.
Конец войне, мне восемнадцать, жить осталось минут двадцать,
нас сплошняком уже накрыло, не наш сегодня день и сила.
А всё пошло, уж точно, с детства, когда я был для всех как средство.
Все выгоды своей искали и так меня понатаскали,
чтоб я не верил моей милой, но верил только грубой силе,
чтоб не шептал я слов про ласки, но матом б гаркал до Аляски,
чтоб я не знал любви и дружбы, но заточился бы для службы,
чтоб не летал под облаками, но землю мял бы сапогами,
чтоб не жалел я слёз Христовых, но к сапогам набил подковы,
чтоб позабыл свои я сказки и нацепил стальную каску,
чтоб не добра я ждал от брата, но кинул бы в него гранату,
чтоб я, как датчик электронный, мог быстро заряжать патроны,
чтоб я не милой гладил кожу, но всаживал бы в мясо ножик,
чтоб изо всех строёв вселенной я признавал лишь строй военный,
чтоб прошагал в строю я мили и меня танком б раздавили,
чтоб я лежал, кишки наружу, и подыхал в кровавой луже,
и чтоб подох, как мерин сивый, за весь за их за трёп красивый,
за кайф их сытый, за их власти, за баксы и за их VIP-счастье.
Я солдат девятой роты,
я могу дышать азотом,
моё сердце крепче дота,
я сроднился с пулемётом,
я манал сироп и сахар,
не люблю я охов-ахов,
я все чувства в жизни трахал
и готов убить без страха.
Я солдат девятой роты...

 

Ховрино, 9

В году две тыщь пятом двор был в Ховрино, дом девятый;
тачек тогда ещё там не стояло, места, то есть, хватало;
эт’ потом на богатых сделали стойку и пошли новостройки,
эт’ потом на Питер платная пошла трасса со всякими прибамбасами,
чтобы Два Брата, Два Делегата, Главные по стране Медведи,
с Леди или без Леди мотали туда в год раз двадцать, чтоб отрываться.
Всё утрясалось в чёртовой русской хрени. Но трём парням до фени,
им было только что по семнадцать, Роме, Сашку, Андрею;
Главно, местные тёлки с детства их знали, поэтому не признавали,
тёлкам рожать через два-три года, в них материнская ведь природа,
на фиг им рэперы Андрей, Сашок, Рома, с какими не будет ни денег, ни дома,
фан будет, шутки, ноль барахла и ноль в желудке;
тёлки, при всей неземной красе их, любят комфортное, блин, веселье.
Так что Андрей, Сашок, Рома одни рэповали под липой девятого дома;
в бейсболках под FiftyCent набок, но без его миллионных бабок, в рэпе
втирали друг другу свои идеи, кто что любит и от чего балдеет.
Сашок, Андрей, Рома, живут парятся,
ждут, счасте на них вдруг свалится.
Сашок, Андрей, Рома, живут парятся,
ждут, счасте на них вдруг свалится.
В Ховрино, девять, жили они, ровесники, одногодки, сверстники,
Рому папа возил в Париж, в Италию, Рома на трёх языках шпарил, блин;
был на Багамах, в Каннах и одевался он в бутиках самых-самых,
плюс папа Роме на восемнадцать лет обещал «порш»-кабриолет;
но, хоть Рома имел много зрелищ и хлеба, счастлив он почему-то не был.
Сашок был иной слегка, дома у него была скрипка учиться играть;
папа Сашка был учитель в школе, Сашку не хватало денег и воли;
пару раз он был раз в Сочи в месте не очень и, меж прочим,
мечтал жить лучше, круче — как в рэпе, и ждал лишь случай,
тип, папа разбогатеет или найдётся лимон, который кто-то посеет;
такая была задача; ну, а с лимоном счасте придёт в придачу.
С Андреем вообще было просто: без матери и отца с бабушкой рос он,
носил секонд-хенды без всяких брендов, был бледный, бедный,
«Мальборо» в супермаркетах тырил и весь курорт его был — квартира;
ему не везло паршиво, два отморозка на улице в него ткнули шило
в день ненастный, он выжил и продолжал верить в счасте.
Сашок, Андрей, Рома, живут парятся,
ждут, счасте на них вдруг свалится.
Сашок, Андрей, Рома, живут, парятся,
ждут, счасте на них вдруг свалится.
Но трёх парней в Ховрино, дом девятый, счасте обходило, клятое,
Сашку, Андрею, Роме не было кайфа полного. Тёлка Тома,
Мисс школы, не видела их в упор врозь и скопом, зато, блин, вертела попой
перед блатным Супер-Валей, с которым лизалась вовсю в спортзале.
Это обламывало их с страшной силой, тёлки ведь для парней пункт не хилый,
в общем, они тащились от Томы и, чуть не в коме, листали порно-альбомы.
И остальные от трёх парней не балдели, не зная их ни в каком крутом деле;
что, что три парня мечтают о счасте? все, блин, мечтают о нём отчасти.
Так что с своими понтами три парня ходили серенькими мышами,
их не считали крутыми — считали простыми; пруд, блин, пруди такими.
Из школы и в школу ходили три парня, сидели рядом за партами,
тусовались, как все, в толпе, не выделяясь, внимания не привлекая,
имели свои пятёрки да двойки и дома праздники да головомойки,
рэп друг другу по Эминему трепали, — самдельно, тось, рэповали,
мечтая о сверхулётной славе, в Нью-Йорке видели себя въяве, но
счасте им не катило, и жизнь напрасно их проходила.
Сашок, Андрей, Рома, живут парятся,
ждут, счасте на них вдруг свалится.
Сашок, Андрей, Рома, живут парятся,
ждут, счасте на них вдруг свалится.
И их достало Ховрино, девять, где не фартит на рэперские идеи,
Рома украл у папы баксы, сняли джип они по крутой таксе,
у блатняков три пушки купили, и в школу на бал они прикатили,
круто протопали к Супер-Вале и ствол один ему показали,
чтобы тот Супер-Валя стух. Тома запала тогда на Рому
и танцевала с ним до спортзала, где и Сашку с Андреем тож перепало;
после они грабанули лавчонку и стали звать Тому — Томкой.
Бабла у них куча образовалось, они наркотой тогда наширялись,
это было балдёжно, как в сказке, и они даванули в центр, в клуб «Маска»,
где тусовались не лохи простые, но пацаны реальные и крутые;
в клубе они на ушах стояли и, отрываясь, деньги швыряли,
в апартаментах мылись шампанью, трахали Томку, звали всех сранью,
типа, никто их не круче, а если вякнет — пулю получит;
после они помотали в джипе   в Ховрино рэповать под липой,
но их крутые кенты стопнули да всех троих хлопнули; позже
на свалке их свалят, а Тома вновь лизалась со своим Супер-Валей.
Сашок, Андрей, Рома больше не парятся,
и счасте на них не свалится.
Сашок, Андрей, Рома больше не парятся,
и счасте на них не свалится.
Сашок, Андрей, Рома больше не парятся,
и счасте на них не свалится.
Сашок, Андрей, Рома больше не парятся,
и счасте на них не свалится.


 
Дыра с пустотами

Столько сказать могу — не обозначить,
я, например, часто плачу, а в детстве было иначе.
Но это не вся ещё правда, правда зашкаливает за любой градус,
всю правду представить страшно, да и не надо.
Я нажил предельное одиночество,
хоть и имею друзей, жену, сына и дочь.
В итоге в ноябрьский хмурый день и в светлый майский
некем любимым быть, любить некого. Краски…
именно краски — они исчезли, были и вдруг облезли,
и я из яркого многоцветного стал бледный;
в калейдоскопе светился в общем узоре,
вдруг выпал, вывалился из его хора уродливым,
одиноким, отверженным, пустым сором.
Кто я? зачем я? — вот тема какая
впритык придвинулась и суёт чугунное своё рыло.
А я хочу, как в детстве, когда меня носила
в мягких волнах заботливая, как мать, сила.
Теперь же я — как ненужный камень, каким даже
яму не стали заваливать, а просто запнули на фиг,
и мимо течёт жизни трафик с какими-то целями,
что мнятся высокими и завидными, а на деле
бессмысленны, как мухи, всосанные пылесосом:
мечтают, что летят в Ибицу, где кайф лыбится,
а окажутся в тёмном пыльном мешке, где сдохнут,
воображали себя пройдохами, кончат лохами.
Слова сказались, вопрос остался: кто я? зачем я?
Какая в моём бытии идея, что я одинок теперь, плачу,
а в детстве было иначе?
В детстве моём голубом,
волшебном, как фея,
мир знал, что я его бог,
а он моя затея.
В детстве моём голубом,
волшебном, как фея,
мир знал, что я его бог,
а он моя затея.
Моё одиночество жжётся не только ночью, как принято
мненьем расхожим с его псевдомудрой рожей.
Моё одиночество вечно, страшно, бесповоротно,
будто я в пустоте здесь, а мир — мир за воротами
мне швыряет куски, как псу, и не ждёт он, чтоб тявкал
я в благодарность. И ни одна вещь в миру не моя:
не я, например, респектабельная вон та семья
вываливающая из «мерса» возле театра иль фирменного магазина,
мимо которых я мчу, замотанная скотина,
после какой-то ради чего-то нищей работы,
после которой напиться и вырубиться охота…
Ладно та респектабельная семья, которая не моя и не я.
Но не мои и улицы: ни Арбат, ни Бронная, ни Тверская,
ни Якиманка, ни Маросейка, ни распоследняя Хреновск;я,
с их ресторанами, бутиками, барами и иными фишками;
не мои они, мать их! я лишний в них! Я товарюсь в «Пятёрочке»
и оттуда бегу в засранный угол свой жевать корочки,
запивая бутылкой «Балтики» с её пошлыми номерами
претенциозной коммерческой пошлой тактики.
Что, улицы — жирно? но не мои на них и машины,
ни «bmw», ни «хонда», ни даже карлик-«матисс»,
в которых катят живые до одури миссис или же мисс,
которые не мои врозь и вместе, — чьи-то они сёстры, дочери,
жёны, тёлки, любовницы и невесты.
Страшно, что, кроме улиц, машин и прочего хлама
уже к тебе не относится и живое самое.
Так что закусывай губы, томись и плачь, вспомнив,
что в детстве было иначе.
В детстве моём голубом,
волшебном, как фея,
мир знал, что я его бог,
а он моя затея.
В детстве моём голубом,
волшебном, как фея,
мир знал, что я его бог,
а он моя затея.
Мир — ладно; можно привыкнуть брать от него объедки.
Но я и сам себе дан по жёсткой тарифной сетке.
Я б, может, плюнул в этот вот самый мир густо,
чтобы себе довлеть с наиполнейшим отрадным чувством,
но моё пол-человечества слепо, путанно мечется
собрать себя воедино, поэтому из не моей машины,
что едет по не моим улицам, мне нужна Света иль Тина, —
коротко, женщина, чтоб я стал человек цельный.
Но не бывает так. Не бывает так никогда и никак.
Бывает — встретиться, переспать, а после пустяк, иначе быт,
разлучит, и вот ты её забыл да и сам забыт.
Эт’ в случае лучшем: в худшем — она крадёт твоего ребёнка
и ищет нового спутника, у которого чувства тонкие-де
и который её поймёт, вместо этого он её — в зад и в рот,
и её бой за цельное человечество терпит крах. Калеченная,
она ищет новую, пятую… сотую встречу
томясь отчаяньем, так как кто нужен, всё не встречается.
Жуткая сила её и моё человечество разлучила,
и мы торчим по миру, сирые, точно дыры.
Но и дыра, именуемая мужчина и женщина,
имеет в себе пустоты не меньшие и себя спрашивает:
кто я? зачем я? и почему ни с;мьи,
ни обладание «мерсами» и дворцами не сводят концы с концами?
зачем одиночество и разлад в себе дни и ночи,
когда, неприкаянная сквозная дыра с пустотами,
в нестерпимой бессоннице, мучим тоской и заботами,
временами ты вдруг тихо плачешь, вспомнив,
что в детстве было иначе?
В детстве моём голубом,
волшебном, как фея,
мир знал, что я его бог,
а он моя затея.
В детстве моём голубом,
волшебном, как фея,
мир знал, что я его бог,
а он моя затея.
В детстве моём голубом,
волшебном, как фея,
мир знал, что я его бог,
а он моя затея.

 

Меломанка Ната

С поезда сошла она в Москве на вокзале, приехав из-за Урала
с села, долбанного перестройкой, где женскую грудь зовут «дойкой»,
а вообще женщину зовут «сука» и кулаком её, суку, учат,
где водку пьют, как простую воду, а грязь под дождём зовут природой,
где от тоски и запоев вешаются иль дракой да водкой тешатся,
где живут без затей, просто,   до тех пор, пока сердце бьётся,
где и культуры вполне хватает   из телевизоров, откуда знают,
с кем тусуется Галкин-Залкинд и кто в политике кому кинул палку;
также там знают, что мир огромен и нет любимей России кроме,
что, в принципе, всё путём и Кремль   вот-вот решит все проблемы.
Но жили в селе убогом, конечно, не Кремлём, а Богом,
то есть как выйдет — так оно, значит, нужно и таков удел, в сущности.
Она была в том селе магнолией, выросшей в брюквенном поле;
она была маргариткой, выросшей близ свиного корыта.
Не то что она заносчива, но в ней что-то очень-очень
и по невесть чему томилось; ей вдруг казались не милы
все окружающие реалии, особенно когда жених лапал её талию
и лез целоваться; тогда мир, казалось ей, затмевается,
краски блёкнут, всё вокруг глохнет и она погибает
от какого-то в себе отвращения или ужаса, Бог знает.
Всё оттого, что однажды, кроме Галкин-Залкиндов и Биланов,
довелось ей слышать песнь одну, необычно странную:
пели, не как орут про любовь Билан с Галкин-Залкиндом,
но девушке пели, что она — «красавица, богиня, ангел!»
Красавица, богиня, ангел — женщина в миг экстаза.
В прочее время она тварь, шлюха, зараза,
да, тварь, шлюха, сука, зараза…
Часто перед рассветом будила её память о песне этой,
стирая обрывки путаной сельской хрени, что заедала изо дня в день.
Ей до безумия хотелось, чтоб и ей так красиво пели
средь замков, увитых лианами и цветами   под синими небесами;
так её до глубин хватало, что она от чувств обмирала
и не решалась проснуться, зная, что тогда кончится чудо рая
и пойдёт реальность местная, где она скотница и шофёра невеста
и где  ей  век томиться, как в клетку брошенной птице,
хотя можно жить иначе, как в этой песне, что то ли плачет,
то ли восторженно утверждает любовь, какой не бывает…
Или бывает? Она не знала, но прежнего не желала;
в неё впилось жало   высокой большой любви и прельщало.
Она в этой песне побывала в иных мирах и тосковала,
словно оставила в них душу и уже здесь в селе ей скучно.
Ей внушали, что это — фантазии и их нет, есть сельские грязи.
Она считала, наоборот, как раз грязей нет, а в песне вот
есть, что нужно ей и не только ей, но и всем нужней
их забот, водки, ссор, ругани, мордобоя и нелюбви друг к другу.
Так как песня по радио из Москвы, она выбралась с чащоб лесных
с одной сумкою, села в поезд и покатила, думая,
что высокие чувства в Москве найдёт через месяц, максимум через год.
Когда поезд въехал в столицу, сердце её на миг забыло биться;
мнилось: вот-вот встанет райский сад и, под звук танго,
принц запоёт ей: «Красавица, богиня, ангел!»
Красавица, богиня, ангел — женщина в миг экстаза,
в прочее время она тварь, шлюха, зараза,
да, тварь, шлюха, сука, зараза…
Но ничто в Москве на рай не походило; требовалась лишь рабсила,
требовались продавщицы, строители, судомойки, шлюхи, простите.
Поскольку она была симпатичной, прямо с вокзала к ней липли личности,
обещавшие горы златые, подиумы… и тэ дэ и тэ пэ того вроде.
Она слушала их рассеянно, точно была из нездешнего времени,
и в нытье про вагину   песнь искала про ангела, красавицу и богиню.
Но не было этого: Галкин-Залкинд выл под московским небом.
Она не знала про консерватории и про духовное бытие тем более.
И надо было работать, но в грязь, как в селе, было ей неохота;
пошла она к рекрутерам, что, её опросив, заключили: по сути,
милая, вы неумеха… разве что, кстати, у вас недурные стати,
поэтому, совет, идите вы — в горничные, в персонал элитный,
многие куколки, вас вроде, счастье своё там в итоге находят.
Попала она на Рублёвку, бегала в белом переднике, в белой наколке
средь ваз севрских, мраморных статуй одного эстета богатого,
кто и включил однажды   ту самую песню-арию, что она жаждала.
Сомнамбулой шла она к этим звукам, тая от сладкой муки,
и не заметила, как попала под босса… и понеслось с тех пор:
он её трахал под эту арию, а надоела — сдал друзьям далее,
и пошла она по рукам богатым, названная «меломанкой Натой»,
пока не попала к качку-бандиту, кто жрать любил и смотрел сердито,
вообще походил на хряка и мог убить одним махом.
Бывало, он её пялит, крестя сукой, возле спортивной штанги,
а она слышит: «Красавица, богиня, ангел!»
Красавица, богиня, ангел — женщина в миг экстаза,
в прочее время она тварь, шлюха, зараза,
да, тварь, шлюха, сука, зараза;
тварь, шлюха, сука, зараза…
зараза…
зараза…

 
Эпитафия псине

Это о псине, которую задавила машина.
Её могли звать Тузик, Бой, Рекс, Алина.
Я её видел часто у дома утрами и вечерами,
последний раз в декабре, у обочины под кустами.
Итак, в один распрекрасный или не очень день,
не ведая ни опасностей, ни тревог, ни бед,
рождаемся мы, живые, без разницы, всякий:
роза ли, человек ли, дуб, шмель, собака, —
и попадаем в локальную атмосферу счастья,
что гарантирована лишь материнским участьем,
хрупкой и нежной, почти эфемерною оболочкой,
которая над тобой почему-то сосредоточена
и защищает тебя от глобальной жестокой ночи.
Массы стылых планет, звёзд, чёрных дыр, вакуума,
словно бы исполинский вселенский Дракула,
ждут своего часа, нависшие над тобою
с хищной жадной улыбкой, мазанной кровью,
а ты защищаем лишь тонкой, как лист, любовью;
поэтому весь космический смертный ужас
ждёт, зная, что, как ты ни старайся и как ни тужься,
однажды всё ж кровля любви над тобою треснет,
прервав твою беззаботную детскую песню,
и, комок нежной жизни, ты вдруг откроешься.
И тогда смертный ужас умоется твоей кровью.
Это вроде аллюзии
о том, как мы бежим от ужасов,
но ужасы нас находят
и за собой уводят.
Когда-нибудь твоё счастье вдруг обрывается
и заключительный акт спектакля вдруг начинается.
Начинается он всегда вдруг, как ночью в двери стук.
И всё, что пряталось за гламуром журналов
и в мыльнооперной мишуре сериалов,
и за уикендами в Лондоне, на Майорке или на даче,
и за витринами бутиков Гриз;гоно и Версаче,
и за сюжетами дамских любовных новелл тем паче,
всё обнажается вдруг с отвратительным криком;
тебя, материнской любовью больше не скрытого,
вдруг втягивает под смертельный каток фатальный,
ведь мать на кладбище подмосковном дальнем,
тебе она никогда и ничем уже не поможет:
её, как и мать и прамать её и весь род её, тоже
в свой неизбежный час, как всех, приговорила
слепая, безжалостная, фатальная сила.
Ты с ней теперь один на один и, что хуже,
у тебя на неё нет и не было никакого оружия.
Ты — мягкий, наполненный эфемерным духом.
А у неё нет плоти, нет чувств, нет зрения и нет слуха;
есть лишь стальной, незыблемый злой порядок,
что всё живое — выпасть должно в осадок.
И от твоей всей жизни, чаяний, наслаждений,
как ни пылал ты, не станется даже тени.
Это вроде аллюзии
о том, как мы бежим от ужасов,
но ужасы нас находят
и за собой уводят.
А псина — она щенком перестала быть месяц,
и мать исчезла: её прибил или повесил
дворник пьяный захезанный где-то за свалкой,
чтоб не плодилась и чтоб, так сказать, не тявкала.
Плюс сердобольность людская уменьшилась,
так как жалеют все крошечных и потешных,
а выросла — баста, живи, мол, сама теперь, грешная;
и что есть и где спать и как быть вообще — неясно…
Псина одна теперь, а вокруг — опасность,
чужесть вокруг, равнодушие, безразличие,
никого не трогает, не прельщает дворняги обличие,
хотя прадед был клубным элитным ротвейлером
и любимцем известного олигарха Дрейера.
Псина, щенком переставшая быть лишь месяц,
ночь провела в подъезде под грязной лестницей,
утром выгнали её в стынь первых морозов,
от которых в глазах её взбухли слёзы
и затряслась мелко тощая плоть собачья.
Она постояла — и побежала ловить удачу
через дорогу с застывшею большой лужей,
но поскользнулась… и накатил «форд-фьюжн».
С внутренностями, вылезшими наружу,
псина елозила и ползла куда-то по льду этой лужи
ни Богу, ни людям и ни себе не нужная.
Это вроде аллюзии
о том, как мы бежим от ужасов,
но ужасы нас находят
и за собой уводят.

 

Дремучая Россия

Я сволочь, я безусловно сволочь,
ещё какая сволочь, хотя б потому вот,
что я не патриот, а наоборот
и мне нравится бюст Милы Йовович,
а не исконно-посконные знаменитые,
самовлюблённые, буферные маститые,
патриотически даровитые
груди Анфы Чеховой и Анны Семен;вич.
Также мне без нужды разница
меж кремлёвскими верховыми медведями
и что Россия трахает своих соседей
да и всех в мире, кто против дразнится.
Ещё меня триколорный размах не парит
и пресловутая русская удаль,
когда какой-нибудь эмвэдэшный мудель
на все сто без мозга и образованья
в припадке всего ломанья
спьяну людей в лицо сапогами валит.
И мне манать имперское величие,
ищущее всегда и везде количества,
чтоб простираться от моря до моря
на трупах, страданиях, на крови и на горе,
или чтоб всаживать в космос спутники
из недр забитого населения мутного,
или хвастаться перед всем прочим миром
миллиардами новорусских банкиров
и золотыми сортирами в их квартирах.
И я манал, Русь, главную твою фишку,
с какой ты живёшь тыщу лет с лишком,
отчего твои символы — косолапые мишки,
какие всем кости ломают и не читают книжки.
А если тему развить, Россия,
то я манал обожаемый тобой культ силы,
каким ты, вроде бы древняя нация,
сравнялась с заокеанской деградацией
отвязных блатных гангстеров-ниггеров,
с их пушками, баксами и прочими фигами.
Давай же, Родина, начистоту:
трахала ты любовь, ум, красоту,
а торчала по кайфу шансона и кабака
с их культом крепкого кулака,
плюс цыганщина и блатная романтика,
чтоб слезливей плясать, нагрешив, гопака
и всему непохожему свинчивать крантики,
а потом, изломав всё на свете,
лёжа в блевоте на диване либо в кювете,
а не то, стоя и рвя на груди рубаху,
вопить, что мы всех к хренам трахали,
и нудить с мазохистским угарным чувством,
что вот-де какие мы — русские.
Россия, леса густые, сердца глухие, умы пустые!
Россия, поля большие, а мы хмельные и чуть святые!
Почему, почему так,
что русский в этом миру — дурак,
что, как ни рвётся он к цивилизации
с её умеренностью, комфортом, грацией,
дополненных ассенизацией и девальвацией,
сбросом старых и выпуском новых акций, —
всё русский с отчаянным махом херит,
впадая в загадочную русскую истерику,
столь ярко описанную Достоевским.
В итоге ум ни японский и ни немецкий,
ни англосаксонский и ни еврейский,
как ни крути извилинами, ни тряси пейсами
и ни бери нахрапом гарлемского ниггера,
ни черта они не поймут. Да фигу им!!
Я б лично на месте всех иностранцев,
кром’ Достоевского, помнил бы Тютчева
«русских умом не понять в любом случае».
То есть не трогай лихо, пока лихо спит,
а делай свой BMW, мать идрит,
барахляйся Версачами и не пачкайся
непонятною бестолковой русской хренью.
На ней можно только лишь заработать денег,
пристроившись под её сенью,
покуда она самоказнится и самоистязуется.
Доморощенные и забугорные братаны!
качай газ и нефть из этой страны!
без оглядки долбай её бизнес-тяпкой,
греби во всю Ивановскую… пардон, Бродвейскую!
но не крути извилинами, не тряси пейсами,
чтобы понять Русь и образумить. Незачем.
Этой стране — ей всё равно пропасть,
ей всё равно в конце концов — в пропасть;
всё равно, Россия, из мировой колеи
ты вылетишь и в крови, и в пыли.
Тебе давно пора из истории,
из дерьма этих всех банков и якиторий,
персональных маленьких глорий
и всероссийских супер больших викторий,
то бишь над всяким врагом побед,
приносящих тебе ничего, кроме бед.
Я плачу о тебе, Россия,
я хочу, чтоб тебя черти не носили
туда-сюда в этом совсем не твоём мире,
который не твой на двести процентов,
болтай ты хоть с китайским акцентом.
Ты ведь, прости, среди народов
подобье упёртого отмороженного урода.
Ты, мать-Россия, чучело, что себя мучает,
что вдруг вскакивает и с диким чувством
дремуче вопит: мы — русские.
Россия, леса густые, сердца глухие, умы пустые!
Россия, поля большие, а мы хмельные и чуть святые!
Мир просто не про тебя, Россия-мать,
тебе следует это — понять.
Хоть надень фрак и ототрись до дыр,
это не вовсе не твой мир, а это мир,
где ты, со всей твоей ширью, сошка
на тонких и слабых неверных ножках.
И нет ни малейшего удивленья,
что ты в этом миру недоразуменье;
ведь ты много больше, глубже и шире
этого схожего с сортиром мира
и, при любом старании приспособиться,
ты только пуще себя уродуешь,
типа из лебедя в мясорубке
выходят кровавые склизкие трубки.
Ты не живёшь, Россия, но ты юродствуешь
и, себя чрез колено ломая, сходствуешь
с девкой, что, метя   в мисс красоты,
калечит в себе жизнь до крайней черты,
трансформируясь в Барби-куклу
с тенденцией превращения вообще в юколу.
Я хочу в тебе жить, а не быть, Россия,
поэтому заклинаю тебя: будь Вием,
шокирующим негламурными статями!
будь мировых основ потрясателем!
и, когда от тебя ждут порядка,
ты вместо этого зверски пляши вприсядку,
а когда тебя понуждают сузиться —
при утроенно вширь, чтоб не стать лузером
в вечной тайной войне неосознанной
всех народов на свете за странный трон
странной власти. Так как напрасно
бороться за то, что у тебя без того есть, —
бороться за правую, высочайшую честь
земному быть адекватной лишь с виду,
на деле ж быть монструозной гидрой,
гарпией, несусветным пришельцем,
которого внешне обычное тельце
таит потенциальные развороты
в сверхъестественную субстанцию, что ты
и есть, Русь, и чем всегда была
и будешь, всем ненавистна, зла,
неумыта, тупа, неказиста, точно зола.
Будь чудовищна и нелепа, Россия-мать, —
вот на чём нужно стать тебе и стоять.
Потому что гламурной быть — значит
подстилкой быть Голливуда, а у тебя задача
вселенской царицей быть, мать-Россия.
Поэтому, как бы тебя ни крыли,
стой на своём, вопя с диким чувством,
что ты — ужасающая Россия русских.
Россия, леса густые, сердца глухие, умы пустые!
Россия, поля большие, а мы хмельные и чуть святые!

 

Мама, роди обратно

Плевать, что са мной будет,
я пью вискарь, крэк крэкаю,
я — не как прочие люди,
я, нах, ни бэ ни мэкаю.
Я, типа, мэн безбашенный,
в слове делаю три ошибки,
мне помереть не страшно,
такого я, нах, пошиба.
Мне, в принципе, всё пох,
вплоть всякие там прикиды.
Мир, чтоб ты, мать твою, сдох,
дважды и трижды сдох, пидор.
Я не просил рожаться от мамы;
нах мне эта бодяга
из бабла и вокруг бабла шума-гама
и остальной пердяги?

ага, прикинь… ага, прикинь…

Потому что здесь всё за деньги,
даже понюшка воздуху.
Не жизнь, а эники-бэники.
Кароче, лучше б, мир, сдох ты.
Все здесь ведут себя крысами:
зазеваешься — цапают.
Только рану залижешь —
новую выцарапывают.
Всем дай больше, чем у других:
урвут себе или выклянчат, нах,
воткнув тебе нож под дых
или целуя начальству пах.
Вааще усыкаловка —
этот мир дураков и паяцев:
торчат от велика до мала
у телеков, только бы развлекаться.

ага, прикинь… ага, прикинь…

Чёрное им дадут белым —
и они верят до охринения,
что виновата, дескать, Америка,
а они здесь все гении.
Назавтра чёрное вновь чёрное
и ещё какое: с присвистом!
Чужие, в общем, им — твари норные,
а сами они — ангелы чистые.
Здесь любят тёлок грудастых,
блондинок, тупых до чёртиков,
с ногами чтобы до самых глаз
и с задницами чтоб вёрткими.
А тёлки любят челов дубовых,
с баксами чтоб в кармане,
такой чел, он — точно боров
тёлку в постели тянет.

ага, прикинь… ага, прикинь…

Здесь за шмат лишний драчка,
как оно, верно, в джунглях;
слабые здесь всегда плачут,
а царствуют качки-пугала.
Закон здесь — бей первым в нос,
шагай по побитым выше;
папа-качок сыну принёс
отнятое у других мальчишек.
Самый здесь гуманист — бандит,
что на кровях храм строит,
а после попов синклит,
с бандитом о Боге ноет;
вместе читают заповедь
«возлюби», «не убий», прочее,
а руками-то хапают
всё близкое и не очень.

ага, прикинь… ага, прикинь…

Нах мне они с их понтами
и эти их пупер ценности?
Кончится всё равно гробами,
сам Обама гикнется без вести.
Всё из земли взятое
в землю, грят, возвратится.
Нах мне их интернеты, НАТО,
«лексусы», баксы, пиццы!
Ползут, глянь, в пробках машины,
вроде как напоминая
самоходные такие домовины,
что к кладбищу все канают.
Мне в этих играх грёбаных
участвовать, в принципе, нах?
Всё себе бери, моя родина,
а я сам себе — не враг.

ага, прикинь… ага, прикинь…

Я, грю, я мэн безбашенный,
в слове делаю три ошибки,
мне помереть не страшно,
такого я, нах, пошиба.
Плевать, что со мной будет,
я пью вискарь, крэк крэкаю,
я — не как прочие люди,
я, нах, ни бэ ни мэкаю.
Мне, в принципе, всё пох,
вплоть всякие там расклады.
Мир, чтоб ты, мать твою, сдох!
дважды и трижды сдох, падаль.
Я не просил ражаться от мамы;
нах мне эта бодяга
из бабла и вокруг бабла шума-гама
и остальной пердяги?

ага, прикинь… ага, прикинь…

Вааще, всё не так идёт,
вломно идёт, корыстно.
Мир на меня прёт и прёт;
мне друганы — лишь мои мысли;
а их качает хороший бит,
плюс ещё крэк хороший,
под бит крэкуешь — и мир забыт,
и остальная хрень тоже…
Нет, вру: я в чаду торканном
среди углов обосанных,
и кругом меня только орки
да мутная грязная осень.
Хочется выть от ужаса;
мир — как сортир отвратный,
где одно дерьмо кружится…
Мама, роди обратно!

Мама… мама… мама… мама…



 
Наши коты

Наши с тобой коты —
неписаной красоты.
Невиданной красоты
наши с тобой коты.

Это коты мечты —
наши с тобой коты.
Наши с тобой коты —
это коты мечты.

Глаза у котов чисты,
как око ночной звезды.
Как око ночной звезды,
Глаза у котов чисты.

А шёрстки котов густы,
как райские сады.
Как райские сады,
шёрстки котов густы.

Если уедешь ты,
расстанутся наши коты.
Расстанутся наши коты,
если уедешь ты.

Их судьбы станут пусты,
как озеро без воды,
как радость в кольце беды
и как без могил кресты.

 
Крэк

Вышел я из метро в центре,
смотрю: чё-т всё странное:
Путин рубли раздаёт и центы,
Лужков по Тверской едет в ванне
с какими-то двумя девками.
Одну я узнал: вчерашняя,
вконец отвязная и без башни,
с чёрными на лбу креветками.
Куда, грю, Лужков, ты едешь,
а он молчит набычившись:
на него где влез, там слезешь,
он ведь у нас мэрское величество.
Но мне с ним, нах, недосуг,
поскольку из бутика Армани
выскакивает пара рульных сук
и меня ртами манят.
А одновременно из бутика Версаче,
вперегонки и лыбясь,
тоже рульные суки скачут
и врут, что с ними лучше жисть,
и одевают меня в прикиды,
каждый в тысячу баксов,
а тут ещё один мажор из Мида
трёт, что пора в США на танцы.
Я б рад в эти самые США,
но Ксюха Сапчак мешает,
зажала меня в углу, шепчет: ша, —
и по ширинке мне шарит.
Ксюха, ясно, тёлка ништяк,
и я б ей впарил без мыла,
потому что я не слабак,
но я хачу Перис Хилтон.

Вдруг в мозг шибает, пацан, чо — вставленный?
вижу: валяюсь, твою мать, точняк!
в Столешниках на задворках, а насчёт прочего,
эт’ крэк меня торкает, прёт да?
ага, крэк торкает, глюкануло, слышь?
прикинь, крэк торкает, компот лаканул, ага?

Вдруг меня селят в отель «Женева»,
мол, я чистый принц английский,
и лично английская королева
кормит меня пудингом с миски;
у меня з;мки и всё такое,
по мне торчат топ-модели,
и я, нах, еду в «роллс-ройсе»
с крутой королевской целью.
Принцем быть супер трудно:
рауты, брифинги и приёмы,
да трёт оппозиция, паскудная,
нужно всегда быть на стрёме.
Но… пох мне дела английские,
вертаюся я в Россию,
ведь здесь прикольные киски,
глаза у них синие-синие!
А Путин, глянь, всё раздаёт деньги,
и, когда не хватает на сдачу,
он скупо по-мужски плачет,
и я ему отдаю все мои стерлинги.
Мы с ним идём в Кремль править,
он слева, а я, значит, справа.
Российский орёл двуглавый
с нашими теперь головами.
Я патриот, нах, звонкий,
всех кругом осчастливил,
лишь одному пацанёнку
не вышло, чтоб купить сливу.
Вынул тогда я пушку,
впёрся в магаз паршивый
и там шумлю, типа: слушай,
бабла дай дитю на сливу!

Вдруг в мозг шибает, реально пошло!
вижу: валяюсь, твою мать, пацан в кумаре!
в Столешниках на задворках, а насчёт прочего,
эт’ крэк меня торкает, тащит, а?
ага, крэк торкает, пацана удолбило, слышь! прикинь, крэк торкает, чек схвавал, ага.

Менты меня ну дубасить
в кумпол проломно очень,
после смотрю, грят: здрассьте,
вы на курорте в Сочи,
без вас не строят Олимпиаду
и море, мол, пересыхает;
скажите, принц, чё делать надо,
а то ни хрена не знаем.
Я к пиплам всегда навстречу,
а тут такая вот закавыка,
что прёт на меня вдруг нечисть
от мала и до велика.
Я с ней год-два, нах, бьюся
на сволочной ленте Мёбиуса,
я, точно пёс, грызусь, рвуся,
такие вот, нах, подробиусы.
Кароче, меня обвиняют,
что, мол, пришил кого-то,
а у мня ломка, меня ломает,
я, нах, в слезах и в блевоте.
К Путину, грю, ведите!
А он им сам: отпустите,
грит, принца вы из страданий,
принц делал, грит, госзаданье.
Мне памятник льют из бронзы
прямо на Красной площади,
а вокруг вся элита, бонзы,
страусы, дамы, лошади…
И я торчу, наконец, над Россией,
выше, выше и выше,
я, нах, ору, счастливый —
и Родина миня слышит.


 

Грязный народный рэп, или экстаз рэпера

1)Тёлки любят рэпяров —
у них *** да трёх метр;в.
Рэпяр тексты дрочит ртом,
тёлок дрочит он ***м.

Я патрахаться хотел,
на экватер палетел:
целок на экватере
до ибеней матери.

Шмару я себе нашёл
на английском острове:
ей менетить харашо,
слава тибе господи!

Над Таганкой летят утки,
серенькие, крякают,
в сквере дамочку ябут,
толька серьги звякают.

Пад Москвой стаит избушка,
занавески тюлевы,
а в избушке две девчушки,
па****ушки ***вы.

Лягай, девки, вы рядком,
да к нам, поцам, передком;
между трёпом и пивком
мы вам ****ы-то сатрём.                (ре - до)

Ты скажи, зачем летала
во садочке, пчёлочка?
Ты скажи, зачем давала
первый раз, девчоночка…
Ой, вы, поцы, что вы врёте,
ничего нам не сотрёте!
— Вчетвером да впятером
абязательно сатрём!!                (соль - ми)

2)Девок много, девок много,
девок некуда дявать,
скоро будем этих девок
электричеством ибать.

Цапля сера в лужу села,
а потом зацвякала.
Целка на *** мне присела,
а потом заплакала.
Есть в «ниссане» коммутатор
и коробка скарастей.
Стринги скинь — и поибёмся
для смягчения кастей.

Ты сваей телухе Лизе
не ладонь паглаживай,
а, чтоб кончился весь кризис,
глубже ей засаживай.

Я раз рэпы всё читал
из маей читалки,
час всего лишь не ибал —
*** стаял как палка.

Лягай, девки, вы рядком,
да к нам, поцам, передком;
между трёпом и пивком
мы вам ****ы-то сатрём.                (ре - до)

Ты скажи, зачем летала
во садочке, пчёлочка?
Ты скажи, зачем давала
первый раз, девчоночка…
Ой, вы, поцы, что вы врёте,
ничего нам не сотрёте!
— Вчетвером да впятером
абязательно сатрём!!                (соль - ми)

3)Как-та мы пятью ***ми
враз зашли в адну манду,
неужели нас павяжут
за такую ерунду?

Ты скажи, скажи, подруга,
мне пра мнение своё:
ты *** какие любишь,
далгагтьё иль каратьё?

Падарил я тёлке мину,
чтоб её в ****у задвинуть;
если Децл в ****у варвётся,
то на мине падарвётся.

У Оки стаит «паджеро»,
близ «паджеро» шесть девчат,
две смеются, две ибутся,
две паёбаны лежат.

У неё на сарафане
карабли да якори,
её в этом сарафане
семеро ***кали.
Лягай, девки, вы рядком,
да к нам, поцам, передком;
между трёпом и пивком
мы вам ****ы-то сатрём.                (ре - до)

Ты скажи, зачем летала
во садочке, пчёлочка?
Ты скажи, зачем давала
первый раз, девчоночка…
Ой, вы, поцы, что вы врёте,
ничего нам не сотрёте!
— Вчетвером да впятером
абязательно сатрём!!                (соль - ми)

4)Ребятё, вы, ребятё,
вы кого же ****ё?
Пасматрите-ка палучше,
ведь ано совсем дитё.

Я купил сваей Танюшке
юбку тюлевую,
а теперь пад эту юбку
за****юливаю.

Я к адной крутой рэпухе
не однажды хаживал;
у неё была падруга,
я абеим всаживал.

Шёл я вечером паздн;,
тридцать три ****ы палзло;
я лавил, лавил, лавил,
адну всё-тки придавил.

Мы ибали всё на свете,
кроме шила и гваздя,
шило — острае, стальное,
а гваздя ибать нельзя.                (ре - до)

Лягай, девки, вы рядком,
да к нам, поцам, передком;
между трёпом и пивком
мы вам ****ы-то сатрём.

Ты скажи, зачем летала
во садочке, пчёлочка?
Ты скажи, зачем давала
первый раз, девчоночка…
Ой, вы, поцы, что вы врёте,
ничего нам не сотрёте!
— Вчетвером да впятером
абязательно сатрём!!                (соль - ми)

(Ты скажи, зачем летала
во садочке, пчёлочка?
Ты скажи, зачем давала
первый раз, девчоночка…
Ты скажи, зачем летала
во садочке, пчёлочка?
Ты скажи, зачем давала
первый раз, девчоночка)…

 

Светафор на красном свете,
нет проезда для езды:
мая милка потеряла
все девайсы ат ****ы.

Как я шмару ибанул,
чуть в ****е не утонул;
ухватился за края:
пращай, родина моя!

Мы с матаней сабирали
на горе смародину,
падыми, матаня, ногу,
дай взглянуть на родину.



 
Он валялся

Он валялся, где Сретенка входит в бульвары,
валялся в февральской слякоти и пах перегаром,
он был и грязен и стар на вид — Митя Гусаров,
я его как-то враз узнал… а он не был старым.
Узнал потому, что в этот февральский паршивый вечер
меня вдруг тоска пробила до глубин печени,
и я приехал сюда из абзацного Лианозово
на «Ниссане» моём, давя в себе слёзы, —
приехал, увидев по телеку Невед;мскую Милу,
теперешний артистический ник которой — Сивилла,
и она звезда попсы, а я с ней рядом когда-то жил.
Но я приехал не потому, что её, мол, любил.
Я её не любил: просто мы с ней друзья детства;
ну, переспали раз, чего не бывает в соседстве?
А так — тусовались, шатались, порой надирались,
блевали, балдели, танцевали и отрывались…
Короче, мы с нею как бы и женихались,
пока я не встретил Маришу, а она — с Трубной Мишу.
А Митя Гусаров был наш сосед и детский друг старый,
и Мила ходила с ним после кра-а-сивой парой,
у них был роман, Митя был не последний пацан.
Мы втроём жили в Печатниковом переулке,
в одном из сретенских двухэтажных домов-шкатулок,
там ещё жили Сашок, Ната, Андрей, Гертруда,
папы и мамы их, — вавилон, в общем, всякого люда;
эт’ сейчас они: кто на кладбище, кто в Перово, кто на Бермудах, —
поскольку из Сретенки сбацали деловой такой Сити
для фирмочек, разных компаний и офисных паблисити,
а местных всех жителей — хотите не хотите —
по рангам и средствам расселили по Москве.
Но я приехал сюда, прошёл бульварный сквер…
И он тут тоже в слякоти и в дорожном песке…
лежит…

Друг, всё кончилось, друг, всё кончилось:
ты в одном одиночестве, я в другом одиночестве.
Нету прошлого, нету прошлого:
оно призрачной стало ношею, оно призрачной стало ношею.

Мы с ним, знаете, как большинство почти в юности,
мечтали о всякой дурости и делали всякие дурости;
ладили, скажем, на чердаке всерьёз звездолёт
из сверкающих жестяных банок из-под шпрот;
ну, и цапались с блатной пацанвой с Сухаревки,
даже стреляли в них из самодельных пороховых пукалок.
Он был симпатяга — этот вот Митя Гусаров,
типа, такой заводила и, вроде, из рода гусаров.
Он верил в капитализм, который в Россию пришёл,
он хотел догнать Абрамовича и «комок» свой завёл;
«комками» звали в девяностых коммерческие ларьки,
что тянулись улицами, их была тьма таких
в обезумевшей рыночной чадной России,
поверившей в миллионы в карманах и в небо, навечно синее.
Он торчал в своём «комке» с утра и до ночи,
сбывал сигареты, спирт «Ройял», красную ртуть, прочее,
суетился, потел, надеясь, что прибыль вот-вот повалит;
скупал золото, акции «МММ», ваучеры и так далее.
Годы пёрли безбашенным отмороженным «бумером»,
из семнадцати ему стало двадцать… Юмора
убывало, а вместо прибыли копились долги,
безысходность … И мой друг пил, пил,
и уже не на Сретенке жил, а в восточном Гольяново.
Я пытался встречаться с ним, но он вечно был пьяный,
замотанный, злой, потерянный;
и, как Мила ушла от него, вообще перестал во всё верить.
Нынче он, как и я, от тоски побрёл искать детство,
и вот вновь мы с ним, как давным-давно, по-соседству,
Но я менеджер, мне свезло, у меня вон «Ниссан»,
а он бомж почти, он оборван, смердит и пьян.
Он валялся, бесповоротно и без притворной фальши.
Он когда-то был друг мой… Но я пошёл дальше…
дальше…

Друг, всё кончилось, друг, всё кончилось:
ты в одном одиночестве, я в другом одиночестве.
Жизнь свершила круг, жизнь свершила круг:
кто был друг — стал не друг, кто был друг — стал не друг.

 

Владивосток-рэп

Владивосток, здравствуй! Я — Николенко Игорь, ник Inix.
Я, может, назвался так, потому что ты синий-синий.
И я возвращаюсь, не чтоб мне тебе права качать,
а чтоб мне в тебе самому качаться, слышь, твою мать?
Владивосток, в Золотой Рог упёртый рогами город!
ты, не сказать, чтоб был мне, мать твою, особенно дорог:
наоборот, я от тебя дважды сбегал без оглядки,
сперва на восток до Камчатки, после — к московским порядкам.
Я покупал самые скорые дорогие билеты,
чтоб от тебя укатить, улететь, умчать, мореман отпетый!
Я, просыпаясь, сны о тебе без жалости ставил к стенке;
я напрочь забывал здешних моих былых Наташек и Ленок,
твою пресловутую Серую Лошадь и Голубиную Сопку,
и всех твоих студенток ДВГУ с их атасными попками,
и все твои кабаки-рестораны типа «Версаль-Челюскин»,
и всех твоих гопников от Седанки до острова Русского.
Я вышибал из памяти доты в сопках и портовые краны,
твои золотые осени и мешанные морем туманы.
Зато я лелеял подлянки, что ты мне впаривал.
Я внушал себе: забудь этот безбашенный город, парень!
мало, что ль, тебя били его китайские морозы?
мало, что ль, он тебе всучивал морскую капусту вместо роз?
мало, что ль, размазывал ты по морде кровянку и слёзы?
мало, что ль, он тебя засирал навозом?
Ты меня достал, Владивосток! — орал я матом ночами, —
достал Коврижкой, Миллионкой, Фуникулёром, Шаморами!
ты не место, — орал я, — для жизни, а ты нелепый случай!
забудься, полукитайский-полурусский, окраинный, сучий!
Орал я, давил тормоз… но Океанским проспектом
вновь скатывался в твои остоёблые аспекты.
Скатывался к ногам Того Самого в будёновке со знаменем,
что зырит за океаны бог весть куда-то далее.
И я вникал, что, как бы мы, Владик, себя ни морочили,
ничего мы с тобой на Тихом океане не закончили!

Вставай, Владик, вставай, народ, —
в путь: надо кончать поход.
Вставай, Владик, вставай, народ, —
в путь: надо кончать поход.

Владивосток, итак, я, Николенко Игорь, ник Inix,
возвращаюсь к твоим пирсам над водами синими-синими.
Да, возвращаюсь, Владик, братан мой, чтоб тебя!
возвращаюсь на твои П;кинские, Светланские и тэ дэ площадя.
Возвращаюсь в твои старые и новые азиатские притоны:
герыча дай пару чеков, друг ты мой портово-понтовый!
Или что у тебя там ещё есть кайфового покумарить?
А, может, нам с тобой просто нехилой тёлке впарить?
Русскую водку ты уже, верно, вычеркнул из списка?
Тогда ставь на стол «Эрготоу», «Моутай», саке, виски.
У нас с тобой будет беседа до жути серьёзная,
может, с поножовщиной, может, с соплями, слёзная.
Потому что я возвращаюсь к тебе не один, а с теми,
кого ты выпер из твоей отвязной блатной системы.
Я возвращаюсь к тебе с моим другом Хаггером Витей,
которого ты сучно сбагрил в Австралию на прожитие.
Я возвращаюсь к тебе с моим другом Владом Лариным,
которого ты загнал в Гонконг промышлять на базарах.
Но я не могу поднять из гроба Постышева Валерку,
которого ты свалил в девяностых на бандитской стрелке.
Это были живые, нормальные, не последние парни,
разодранные на твоей новорусской, мать её, псарне.
Плюсуй сюда, не называя фамилий, Катю и Нелли,
которые фланируют по Набережной на панели.
Владик, давай шевели рогами,думай…
А, чёрт с тобой! валим на твою шашлычную Юмору.
Там в том числе проходило моё в тебе детство
и там когда-то дружбы нашей с тобой был конец…
Н-но я возвращаюсь, Владик, в твои сопки и распадки,
в твои занудные ливни, в твои бардаки и ****ки;
скатываюсь к ногам Того Самого в будёновке со знаменем,
что зырит за океаны куда-то далее.
Потому что, как бы мы, Владик, себя ни морочили,
ничего мы с тобой на Тихом океане не закончили.

Вставай, Владик, вставай, народ, —
в путь: надо кончать поход.
Вставай, Владик, вставай, народ, —
в путь: надо кончать поход.
Вставай, Владик, вставай, народ, —
в путь: надо кончать поход.
Вставай, Владик, вставай, народ, —
в путь: надо кончать поход,
надо кончать поход,
надо кончать поход.