Шапка

Николай Таёжный
  ШАПКА       (детективная история)
«Онь чо! Онь чо! А денежки-то взял!» – далеко разносилось в холодном чистом воздухе раннего утра, когда мы с мамой вышли из переулка в соседнюю широкую улицу. Тетка Оня, воинственно подбоченясь, частила своим нездешним окающим говорком. Оня, общительная и жизнерадостная, прекрасно ладила с односельчанами. Вот только с дядей Васей – плотником, неунывающим выпивохой, не сложились у нее отношения.А дело в следующем. Подрядился нынче дядя Вася привезти дрова тете Оне, уже и деньги получил. Но, увы, денежки дядя Вася благополучно пропил, а дрова так и не привез до сих пор,   вследствие каковых печальных обстоятельств пришлось ему обходить дом тети Они стороною. Однако сегодня дядя Вася сплоховал , был настигнут тетей Оней и подвергнут прилюдному шельмованию:
– А денежки-то взял! Онь чо! И где дрова-то? И где?»
Покаянные вздохи дяди Васи лишь распаляли тетю Оню:
– «Онь чо! Онь чо! А денежки-то пропил небось!? Совести-то нету!»
При упоминании о совести  дядя Вася, допрежь лишь виновато вздыхавший, вскинулся, – однако, это уже перебор, эт-то уже, извините, чересчур!:
– «А нету тебе дров, да! А нету! Нету-ти! Нету-ка! – и даже будто бы в пляс двинулся дядя Вася, приговаривая свое «Нету-ти» и «Нету-ка», и пошел бочком-бочком, как петушок, на отступающую, от греха, тетю Оню, – Не я – душа, душа просила выпить! А я, ей-богу, не виноват!» – и этаким фертом раскинул руки, вывернув карманы широчайших галифе, и руки раскинул на всю ширину вывернутых пустых карманов, и этим жестом единым сумел, мне показалось, совместить, объединить такие прежде несовместные категории, как пустоту (карманов), широту (совести), и глубину (души своей многострадальной), а также высоту (высоту духа, надо полагать, горних помыслов). Ну на такой-то выпад тетя Оня не нашлась что ответить, и дядя Вася гордо удалился, сопровождаемый незримым восторгом односельчан и их же воображаемыми аплодисментами.     Впрочем, чуть позже, в трезвую минуту,  привезет дядя Вася, слегка поникший под ударами судьбы, тете Оне эти злополучные дрова. Потому что у него есть совесть.
 
Говорят, у военных головной убор – не просто головной убор, но он еще и информацию о своем владельце несет, обозначает, как погоны или лычки, принадлежность к тому или иному званию: у солдата - пилотка, у офицера – фуражка, у генералов да маршалов – о, у них уже папахи, да не простые, а из ценного каракуля, и чем главнее генерал, тем моложе был каракулевый ягненок, расставшийся с жизнью ради папахи. Ну, как там у военных – доподлинно не знаю, врать не буду, а вот у нас, пацанов, шапка носила весьма устойчивые черты знаков отличия по возрасту. Судите сами: попробуй надеть пацан круглую шапку из искусственного меха с круглыми ушами-клапанами, которые завязываются резинкой под подбородком и затем снова резинка поверх головы – помните, – и все ,может этот пацан брать куклу и идти играть с девчушками – нет ему доступа в суровую мужскую компанию. Поэтому каждый уважающий себя пацан мог выбирать из двух: либо шапка (взрослая, мужская шапка) из меха, либо «хромка» (матерчатая шапка, покрытая хромом, кожзаменителем).
Это в строгих возрастных пределах – от 6-7 до 13-14 лет. Дальше, у взрослых пацанов, есть, конечно, и другие головные уборы – и шапки из натурального меха, и зимние фуражки, похожие на польские конфедератки, и кубанки, и прочее – да мало ли чего еще у взрослых-то, не о них речь.
А речь о нас, пацанах. Имеющий меховую шапку мог услышать в свой адрес: «Где мех, там и смех!» – и идиотское довольно-таки ржание. Зато в ответ можно было с полным правом садануть обладателя хромовой шапки по кумполу (неожиданно, разумеется) с восторженным приветствием: «Где хром – там и гром!» А что поделаешь – знак внимания, как-никак этакий акт самоидентификации пацанской. Такой же, как и чубчик. Как, вы не знаете о чубчике? Поразительная неосведомленность!
Ну так и быть, слушайте.
Лет этак до 7 стригут у нас пацанов известно как – «под Котовского». А чего – дело пацанское. Но горе тому, кто и в школу придет, подражая легендарному командарму, кто не сумел вытребовать у родителей, выплакать, вырвать этот злосчастный чуб, вернее не дать вырвать клочок волос, который оставлял веселый парикмахер дядя Федя, признающий, надо сказать, за подросшими пацанами эту привилегию и, спасибо ему, напоминавший родителям о необходимости оставить на голове их чада этот знак отличия. С шутками-прибаутками дядя Федя шустро выстригал растительность с головы клиента и осведомлялся: «Чубчик оставляем, молодой человек?» Услышав, конечно же, утвердительный ответ, восклицал преувеличенно-уважительно: «О, да вы уже совершенно взрослый мужчина!» Ну, бывают же хорошие люди, – представляете, какой в этих словах объем положительных эмоций для пацана, какой это бальзам на израненные наши души, стремящиеся скорей перейти в следующую возрастную категорию! Да мы готовы были все что угодно простить дяде Феде за эти слова, а не то что какой-то там паршивый подзатыльник, каковым дядя Федя смачно угощал каждого клиента перед тем, как снять с шеи салфетку и пригласить следующего! Подзатыльник, к слову, был весьма и весьма (от скуки, видимо) увесистый, но никто не возражал – предполагая, очевидно, некую связь между увесистостью этого  уведомляющего знака и весом остью новой возрастной градации.
Мною, впрочем, был   получен несколько иной уведомляющий знак. Дело в следующем: будучи наслышан о неизбежно выдаваемом  дядей Федей подзатыльнике, я как-то, на свою беду, сумел пригнуться, – и промахнувшийся дядя Федя звонко ударил не мой бритый затылок, а нечто гораздо более твердое – какой-то блестящий штатив с круглой свесившейся, как у подсолнуха, головой, в  которую, я видел, женщины-клиентки засовывают зачем-то свои головы с закрученными дядей Федей бигудями, – похожими на жирных пластмассовых гусениц. «Доннер-веттер!» – дядя Федя, тряся ушибленной рукой, ухватил меня за шиворот и за штаны, доволок до двери и метнул с размаху – да так, что дверь я  открыл чубчиком и вылетел кубарем. А фамилия у дяди Феди, не поверите, мягкая такая, пуховая – Шаль. Да-да, просто Шаль, про которую еще в песне поется. Да я не в обиде, потому что рассказывал, разумеется, изумленным зрителям на крыльце, что это мною такой грандиозный подзатыльник был получен, которым и погордиться не грех. К сожалению, это первое мое хорошо запомнившееся вранье последним не оказалось, да и, честно говоря, самым крупным не является. Много позже, когда случалось, избежав одной неприятности, получить другую, еще более неприятную, частенько вспоминал я этот несостоявшийся подзатыльник, обернувшийся мощнейшим броском. А вы говорите – судьба…
А способы ношения шапки?  Их также два. Первый – по-лыжному. Уши шапки полуопускаются на уши владельца и завязываются тесемки на затылке. Этот способ ношения допустим в сильные морозы, когда, прибежав в школу, отправляли мы разведчика – обычно самого худенького очкарика – узнать, а не отменяются ли занятия по причине мороза?
В случае, если уборщица кудахтала сочувственно: «Да вот ты первый пришел и, наверное, единственный, – ах, какой хороший мальчик, отличник, наверное, – бугаи-то здоровенные, двоечники чертовы, не заявились вот ни один; иди, милый, домой, никого, видно, не будет», – в этом случае мы, не показываясь на глаза учителям, скромно исчезали и, завязав шапки «по-лыжному» и забросив портфели домой, отправлялись кататься с гор, – день, видишь ли, «актированный», МОРОЗНЫЙ.
Второй способ – уши шапки завязаны вверху. И все. Два способа. И упаси вас бог опустить уши полностью или, тем более, завязать их под подбородком! – град насмешек обеспечен.
Хотя мне лично способ ношения шапки с завязанными ушами больше нравится – шапка более устойчива (усидчива) на голове и не упадет от первого же дружеского подзатыльника или удара портфелем по голове.
-«Какое сегодня кино?» – Комедия – «Ветер дует в пустую афишу!» – и бац портфелем по голове!
– Нет, кино «Подводная лодка в степях Украины! – и бац ответ достойный – в ухо!
– Да нет, «Горячие источники Антарктиды!» – и бац во второе. И так в третье, четвертое и т.д. ухо – насколько фантазии хватит, – и разминка, понимаешь, и вымещение обиды за пустой, без кинофильма, вечер сегодня.
Каждый фильм предваряется до начала глухим стуком по хромовым (громовым) шапкам и гомерическим смехом над меховыми (смеховыми) шапками, – а чего еще им , пацанам, делать! Вот доживете до наших лет…
А это уже серьезно, это уже переход в следующую возрастную категорию (с 13-14 лет). Люди здесь уже с девушками, поэтому громо-смеховые шапки уже не котируются, необходимо иметь что-то более серьезное.Витька Карелин имел такую шапку. Заячью. Серую. Без этих детских   ушей (обманку). Прекрасная шапка.
Витька выглядел в ней гораздо старше, строже, ни дать, ни взять – юноша семнадцати лет. Впрочем, он и до зимней шапки, осенью, в «сезон любви» выглядел старше своих лет. Стоп, вы же не знаете, что такое «сезон любви».
Каждую осень, по разнарядке, видимо, в совхоз направлялись на уборку картофеля и овощей студенты. Чаще всего из монтажного техникума, из ближнего Челябинска. В основном, почему-то студентки, студентов мало – потому и «сезон любви». Вечерами в клубе, естественно, танцы,  и местные парни, естественно – с приезжими монтажницами.
Витька уже третий вечер прогуливался со студенткой, и девчонка его, Тамара Нефедова из 8-го класса, снедаемая ревностью, исчерпав, видимо, все средства, грозила: «А я расскажу ей, что тебе тринадцать лет!» – О, как коварны они, женщины, – Витька аж в лице переменился, – большего компромата  Томке, естественно, не сыскать.
Так вот, и без того выглядевший взрослее своих действительно тринадцати лет, Витька в этой классной серой заячьей шапке смотрелся и вовсе взрослым, особенно рядом со мной, придавленным слегка старой «хромкой», прослужившей мне верой и правдой не одну зиму, амортизировавшей не одну сотню приятельских хлопков, слегка потрескавшийся когда-то коричневый «хром» ее выгорел, завязочки утеряны давно, подклад повышоркан, но шапка эта честно защищала мою забубенную головушку от мороза, поначалу большеватая и налезавшая на глаза, последние год-два она была мне в тютельку, незамысловатая, без претензий и без прикрас, истинно пацанская моя шапка, я ее по-своему любил, – ее можно было и в портфель небрежно сунуть, и сесть на нее, не обидится, если жестковато сиденье в клубе, а фильм скучноват, ею можно было вытереть мокрое от полета в сугроб лицо, ею можно отряхнуть валенки от снега при входе в школу, – да на все она годилась, эта шапка, на все случаи жизни годилась эта моя старая хромка…
Но – вчера. И что-то стыдное, неловкое, предательское  что-то было в этом сегодняшнем преклонении перед модной серой заячьей шапкой, словно измена какая-то чудилась мне, измена прошлому, хорошему, ушедшему невозвратимо.
И почему тогда только кольнуло что-то малоощутимо, в тот день, когда забросил я ушанку подальше со словами: «Никогда я ее больше не надену!» – настолько же малоощутимо, насколько сейчас   вспомнилось мощно, ярко, с запоздалым стыдом и раскаянием, будто акт этот предательства по отношению к вещи какой-то малозначимой одушевился, преумножился грузом пережитого, болью, грустью, разочарованием (и очарованием тоже) прожитых лет, и вернулся ко мне теперь уже окончательно, в виде свершившегося и неисправленного, – непоправимого…
Да Витька Карелин и без этой взрослой шапки весьма отличался от нас, деревенских, выглядел как-то более интеллигентно, чистенько, по-городскому. Мы и познакомились-то с ним тогда, года за  3-4 до описываемых событий, довольно необычно. Произошло это в магазине, я стоял в большой скучной очереди за хлебом, когда незнакомый пацан моего примерно возраста,   не по-нашему одетый, попытался пролезть вперед меня. И на мое естественное возмущение пацан пригрозил: «Я здесь не один, парень…» Многозначительно так, не по-нашенски. В деревне, где все друг друга знают, надеяться принято было на собственные силы (ну, в крайнем случае, пригрозишь старшим братом), а намекать на наличие каких-то тайных сил – это как-то по-блатному, по-опасному, по-городскому… Впрочем, тогда у нас с Витькой до боевых действий не дошло, но запомнилось крепко. А первого сентября оказалось к тому же, что Витька – мой одноклассник.
Ах, повторяю, как же хорошо сидела на Витьке замечательная серая заячья взрослая, благородная новенькая шапка! На танцах в клубе Витька, стоя  с девчонками (и Томкой, естественно) подле сидений, сдвинутых по стенкам, на сиденьях этих вповал были брошены пальто, куртки, шапки танцующих, Витька, поглаживая свою заячью шапку, томно вещал: «Лежу этак вот дома на диване и глажу ее, глажу, как кошку…» И восхищенные девчонки, кажется, интуитивно, подкорково, неизбежно домысливали недосказанное Витькой, – пьянящая нежность Витькиных рук, ласкающих заячий мех, тайное, стыдное, влекущее чудилось им, бедным, разгоревшимся, с пылающими личиками; и воображение девчоночье, мне показалось, дорисовывало само нечто неземное, блаженство великое, таящееся в поглаживающих и не мех уже вовсе руках, нечто такое, что Витьке самому и в самом горячечном сне не привиделось бы… Магическая серая заячья шапка. Было это тайное что-то или мне вообразилась, поблазнилась игра чужого воображения? У Витьки-то не спросишь уже, царство ему небесное, а Томка и девчонки не скажут – ни тогда не сказали бы правды, ни теперь, тем более. Разве рискнуть, спросить? Полагаю, впрочем, Проницательный Читатель спросить напрямую отсоветует, – вдруг да окажется, что думали в тот момент девчонки с Томкой во главе о вещах и вовсе прозаических, о завтрашней контрольной, например, или о новой кофточке мечтали, – мало ли что почудиться могло там, в углу, обладателю виды повидавшей «хромки». Нет уж, лучше отпустим коней воображения на волю вольную. А вот песни, звучавшие на тех танцах, вспомнить, – не нужно и воображение, так и звучат они с тех пор, не угасли, пуще прежнего слышны стали – и «Листья желтые над городом кружатся!,» и «Колеса диктуют вагонные, где срочно увидеться нам», и… Да много их, для нас так никогда и не отзвучавших. «Перемена мала – я забыл все дела» и «Где же  вы теперь?» «В Вологде, где-где-где.» Итак, необходимость покупки новой шапки, о которой так долго говорили… Да созрела уже!
Барахла на барахолке было много, уж чего-чего, а барахла… При самом входе, едва ли не на проезжей части, расположился старик, торгующий ржавыми гнутыми гвоздями, скобами, старыми подковами, молотком с разбитым донельзя и расплющенным, как у боксера-пенсионера, носом; дверными намертво  приварившимися друг к другу шарнирами, ножовками с отломанными зубьями, напильниками с гладкой рабочей поверхностью и без ручки, тупыми долотами, выщербленными зубилами, несжимающимися тисками с навеки разинутой пастью, тупыми топорами и разнозубыми вилами и прочим  удивительным товаром, поражающим воображение своей вопиющей неликвидностью; кажется, старик и не надеялся на какую-либо выручку, а служит лишь яркой иллюстрацией старости. Через шаг  от него – толстенная тетка, занимавшая своим широким подолом явно больше одного торгового места, разложила на газете несколько белых камешков негашеной извести. Кстати, возвращаясь через пару часов,  я не заметил, чтоб камешков извести стало меньше. Сколько же они стоят и сколько же это камешков продать нужно, чтоб получить хоть какую-то прибыль? Уму непостижимо. Впрочем, здесь, похоже, все торговали заведомо никому не нужными вещами. «Факультет ненужных вещей» – припомнилось название какого-то романа. Рядом нестарый еще мужик  торговал явно ношеными рукавицами, сверху разложив, для рекламы, видимо, пару новеньких белых брезентушек.
«Верхонки», – так их называли мужики у нас на стройке. Верхонки не потому, что сверху лежат, – усмехнулся я про себя, – а потому, что надеваются сверху на теплые рукавицы, для защиты последних от износа. Мама обшивала обычно брезентом от отцовских верхонок наши вязаные рукавицы и пятки вязаных же носков, чтобы дольше служили. Дальше – опять тетка, торгует старомодными ботами, они известны у нас как «Прощай, молодость». Далее – ряды торговцев рыбками в аквариумах, рыбки на глазах и по заказу покупателя извлекаются сачком и пересаживаются в подставленную банку.
Покупатели – в основном младшие школьники с восторженными бабушками. Далее ряды попугаев в клетках, хомячков, морских свинок, мышей и просто крыс. Сюда же вклинился почему-то средних лет и средней же нетрезвости мужичок в телогрейке и с тазиком, полным красных личинок – мотыль называется, вот у него торговля идет бойко – мужик с прибаутками зачерпывает маленьким сачком и отвешивает любителю в любую тару – в банку, в кулек газетный, да хоть в ладошку. «Надо же, уже и червяками торгуют!» – поразилась мама. «Это что, – а корм для рыбок видала – это же комары сушеные», похвастал я осведомленностью. «Это что, и комаров специально ловят?!» – впрочем, представить себе гоняющегося за каждым комаром мужика, похожего чем-то на Дуримара, удалось лишь частично, видимо, из-за полного неверия в коммерческую выгоду такого предприятия. «Вот уж точно – барахло, оно барахло и есть», – подытожила мама.
А мне слово «барахло» неожиданно понравилось. Какое-то оно многозначное, веское, боевое такое: назови что-либо или кого-либо «барахлом» – и так припечатаешь, что целый арсенал слов понадобится, чтобы очиститься. До сего дня мне так же нравилось слово «реможник». О-о, реможник – это… Это был оч-чень удачный день, если раздавалось где-нибудь с конца Макеровки пронзительное: «Реможник едет!!» – а следом поднималась беготня, суета, суматоха поднималась веселая, в который уж мы-то, пацаны, принимали самое деятельное участие. Реможник ехал на старой сонной лошаденке, запряженной в скрипучую телегу. Ехал реможник, сутулясь, ни на кого не обращая будто бы внимания, кажется, даже мычал какую-то нескончаемую песню без слов, и на голове его, несмотря на палящее солнце, мерно качала недозавернутым кверху ухом старая облезлая, бывшая когда-то заячьей, шапка. Они все трое были страшно похожи друг на друга – старая кобыла, занавесившая глаза на большой опущенной книзу голове отросшей, в репьях и колючках, гривой, уныло и медленно перебиравшая мосластыми ногами; пыльный заросший угрюмый реможник и скрипящая всеми сочленениями, выпирающая гнутыми ивовыми ребрами телега, наполовину заполненная тряпьем. И только сундук, на котором сидел старик, выбивался из общего ряда: большой, ярко-синий, расписанный веселыми цветочками, закрытый до поры на большой ржавый замок. То, что таилось под его расписной крышкой, и являлось, собственно, предметом суматохи.
Таилось же там многое. И сахарные петушки на палочке, и надувные разноцветные шарики, и различные глиняные свистульки – мечта мальчишек. Впрочем, возможностью получить свистульку в виде жаворонка ли, петушка или лошадки не гнушались и вовсе взрослые пацаны – приятно, видимо, иной раз и детство вспомнить. Были там, в таинственной глубине волшебного сундука, и вещи, весьма привлекательные для наших мам и бабушек, частично мирившие их с нашей неуемной страстью собрать в срочном порядке все старые, ненужные тряпки (иной раз включая и совершенно еще годные к употреблению) при первых же звуках боевого клича «реможник едет!» – собрать и обменять тряпье на бесполезные (с их точки зрения) игрушки. К таким привлекательным вещам относились разноцветные ленты, тесьма, иголки-нитки, резинки обыкновенные для трусов, прищепки бельевые, ложки алюминиевые, перец молотый черный и красный, и прочая дребедень, в ту пору отчего-то дефицитная в деревнях, включая и вовсе уж вожделенное – штуку веселенького ситца и чай индийский в пачках со слониками. Мы подозревали, однако, что выменять штуку ситца – абсолютно нереально, так как ни разу не видели даже и поползновения на такой подвиг наших деревенских тетушек – не хватит, должно, во всей деревне тряпья на это дело, поскольку даже за глиняную свистульку приходилось отдавать реможнику целый узел, который тот сосредоточенно взвешивал предварительно на старом огромном железном безмене. Впрочем, бог с ними, с тетушками и их заветным ситцем – сундук хранил и кое-что посущественней.
В недрах сундука находились… вы не поверите, находились пистолеты и патроны к ним. Ну не совсем, конечно, настоящие – но очень похожие на настоящие – тяжелые, металлические, с рифленой рукояткой, с барабаном и самое главное – они действительно оглушительно стреляли, когда реможник для демонстрации вставлял в барабан узкую бумажную ленту с точками порохового заряда – пистонами, взводил затвор и нажимал на курок; причем, что совершенно потрясло нас – пистолет     оказывался многозарядным благодаря длинной ленте пистонов.
Даже сложив вместе наши узлы с тряпьем и мешки с костями, мы не могли рассчитывать на пистолет, – так и уехало это сверкающее чудо военной техники. Нам оставалось утешать себя мыслью, что хитрый реможник возит эти пистолеты из деревни в деревню для затравки, равно как и штуку ситца. Приходилось довольствоваться лентами пистонов, скрученными в тугой диск – под ударом молотка пистон издавал звук, похожий на выстрел, и даже дымок пороховой возникал и запах. До сих пор жалею, что избабахал свои пистоны молотком, не дождался момента, когда, ближе к вечеру, умельцы изобрели «чакалку» – изогнутую буквой L трубку с гвоздем, который под действием резинки бил по пистону, опущенному на дно сплющенной изогнутой части трубки, отчего раздавался отличный выстрел.
Ходили уже слухи, что пацаны при проезде реможника по соседней улице приспособились красть узлы с тряпьем сзади повозки, дабы сдать этот узел вторично в передней, сундуковой части. Говорят, ловкачи проделывали этот трюк не единожды, пока реможник не узнал сдаваемый в третий раз узел и не угостил наглеца кнутиком лошадкиным, вынырнув из состояния своей вечной полусонности, как Саид из песка пустыни. А пистолет заиметь все же хотелось отчаянно…
Впрочем, разве это единственное крупное разочарование мое из области вооружений? А танки? Самые настоящие военные танки, увидеть которые мне в   тот прекрасный и одновременно ужасный день так и не довелось. Жалко до слез и до сих пор. Потому что, увы, нельзя дважды войти в одну и ту же реку, то бишь нельзя уже больше оказаться вновь посреди того давнего ослепительно солнечного летнего утра, когда прозвучал вдруг громом среди ясного неба звонкий, невозможно звонкий и призывный, неслыханно призывный клич, зовущий, манящий, неотвратимый: «Танки!  Танки едут!» Как выяснилось из прошелестевших далее комментариев, заглушить которые не смог и дружный топот десятков ног, разом устремившихся к железнодорожному переезду за околицу, – танки проезжают своим ходом через переезд, там много военных, движение поездов остановлено – едут танки, настоящие танки, целая колонна, – быстрей, быстрей туда!.. Я тоже было помчался вслед за большими пацанами, да вот беда – босиком далеко не убежишь – камешки и осколки стекла на дороге не позволят, а ботинки, новенькие кожаные коричневые ботинки, которые еще вчера мне привезли с базара – замечательные ботинки, да вот шнурки завязывать я еще толком не научился… – Метнулся в дом, в огород, за баню – нет нигде никого, старшая сестра, вчера учившая меня завязывать шнурки, куда-то ушла. Кляня себя и в душе каясь, что вчера слушал ее невнимательно, попытался сам завязать шнурки, да где там! Лихорадочно нацепив ботинки, помчался было, да, запутавшись в шнурках, упал тут же, не пробежав и трех шагов. В отчаянии скинул злополучные ботинки, вмиг разонравившиеся, и побежал уже босиком, по дороге, на которой мчащаяся во весь опор ватага пацанов уже скрывалась за поворотом. Бежать, увы, босиком и впрямь почти невозможно – приплелся я, одним словом, уже слишком поздно – пыль, поднятая танками на проселочной дороге, начала уже укладываться,  стальная колонна скрылась за ближайшим леском, еле уловимый гул и вибрацию земли еще ощущали босые пятки, а запах сгоревшего топлива, железа, нагретой на солнце зеленой военной краски и еще чего-то неуловимо, но определенно военного   таял, исчезал уже в потревоженном летнем воздухе… Уже и наиболее активный рассказчик, причисливший себя к самым первым и самым осведомленным очевидцам, уже и этот яростный рассказчик слегка поднадоел присутствующим, и обсуждены уже все мельчайшие детали исторического проезда военной техники, и заключены уже все возможные пари, и высказаны уже все невозможные предположения; и долго еще, до тех пор, пока следующее, не менее значительное событие, не произойдет у нас и не заслонит  предыдущее – до тех самых пор,   о ужас, – я буду до тех самых пор  сознавать, что я-то, я всего этого не видел!! И тут, ничего и никого уже не стесняясь и даже не пытаясь крепиться, как положено пацану, и тут я сел с размаху прямо в дорожную пыль, по которой бежать было бы так мягко, если б не встречались в ней в большом количестве крупные острые камешки и еще более острые стеклянные осколки, – сел я с размаху и громко безудержно заревел, – и не потому, что садиться с размаху в дорожную мягкую пыль с острыми камешками так больно, а потому, что до жути отчётливо вдруг представилось:не будет уже больше такого прекрасного, беспечного, знойного летнего утра в моей жизни,   если даже в такое замечательное утро возможно столь жестокое разочарование…
Занятый своими мыслями, я и не заметил, как мы уже вышли на некое подобие площади, где торговали крупными животными. Внимание, в основном, было приковано к продаваемому стариком – татарином серому жеребчику. Ах, какой он был симпатичный, этот вчерашний жеребенок . Нет, он не отличался ни ростом большим, ни статями, ни какой-либо сверхпородностью явно не отмечен – ну, обычная деревенская лошадка. Но какой же он весь крепенький, ладненький, кругленький, энергичный, какой же он молоденький, – как, впрочем, и паренек, шустро взобравшийся ему на спину – невысокий, ладный, белозубый, взволнованный и приятно возбужденный присутствием девчонки, оживлявшей и вдохновлявшей всю компанию.
С каким же умилением и нежностью глядят на эту живописную композицию старики – и дед  паренька , и двое его таких же деревенских спутников. Отчего вдруг разгорелись их словно присыпанные пеплом прожитых лет глаза, будто бы разгладились морщины, что вспомнилось-пригрезилось вдруг им – своя ли молодость, скачки лихие, битвы ли предков дальних в горячей пыли веков – бог знает! Но  как оживились они, как разгорелись вдруг, подбадривая паренька, подгоняя жеребчика, каким, должно быть, сладким ветром прошедшей молодости вдруг пахнуло им, поблазнило – я почти физически ощутил резкий холодок времени.
– «Акрым, акрым, Газинур, – балам. Барилип тушма, акрым» – волновался дед. – Куркма, бабай, тушмас – ул бит татар-малай, игит!» – подбадривали его два других старика, -дескать, кому же и мчаться верхом на таком скакуне, как не джигиту-татарчонку.
А Газинур и впрямь молодцом – сидит картинно, горячит жеребчика.
–« Га-азик, какой ты молодец! Вот здорово!» – боже, как нежно она, девчонка эта, протянула – «Га -азик», так, что я ощутил вдруг нешуточный укол ревности, услышать такое дорогого стоит – девчонка захлопала даже ладошками в белых варежках. Ее белая шапочка с помпончиком так замечательно оттеняла смуглое личико разгоревшееся. Оказавшиеся в тени два ее спутника, тоже, видимо, студенты, наперебой хохмившие, пытаясь завладеть вниманием красавицы, кричали вслед проносящему Газинуру:
– Ну ты ковбой, Газ!
– Эй, Газ, подбрось газу, переключай на пятую!».
Безуспешно, впрочем, хохмили, вниманием всех целиком овладел Газинур – он мчался галопом уже третий круг. Конек разгоряченно храпел, шустро перебирал ногами, дышал учащенно,_ но ровно настолько, чтоб обеспечить кислородом работающий как часы организм, и сердце его билось быстрей и кровь по жилам, чувствовалось, быстрей побежала, но ровно настолько, насколько это необходимо, – не скоро еще, видно, укатают сивку крутые горки. И уже остановленный, подвигался жеребчик, потанцевал, поводя боками – но очень скоро и дыхание его успокоилось и сердце ровней забилось, – ну все в этом молодом звере так умно продумано природой, так функционально, – как только в молодости и возможно. И, словно в доказательство безупречной работы всех систем организма, жеребчик вдруг поднял хвост – и… Падавшие с высоты конского хвоста яблоки были такие кругленькие и столь крепенькие, что не разбивались при ударе о мерзлую землю, а собрались правильной пирамидкой.
-«Я-а-блоки на снегу,
Яблоки на-а снегу» – вдруг чисто зазвучало в прохладном воздухе, отчетливо. Это в киоске с музыкальными принадлежностями включили кассету с песнями популярного певца. Его часто можно было видеть в телевизоре,-серьезный такой, основательный. Муромов, кажется. Это же надо,   как к месту (или, наоборот, не к месту). Газинур, похоже, склонялся ко второму варианту.
        .
Не зная, куда деть глаза, секунду назад счастливый наездник, объект внимания черноокой красавицы, он безуспешно пытался как бы незаметно присыпать снежком эти чертовы яблоки, тщетно подгребая ботинком утоптанный снег. Ткнув в сердцах под ребро жеребчику, покосился на компанию – девчонка отвернулась, гордо вздернув носик, белый помпончик ее шапочки, описав полукруг, переместился на грудь, – она явно не желала иметь ничего общего с происходящим безобразием…
– «Что же мне с ними делать?  Я уже не могу-у» – заливался певец, опять абсолютно точно обрисовав бурю чувств, бушевавших в  душе бедного Газика. Я, помнится, даже посочувствовал ему, – ну нельзя же так жестоко бросать человека с вершин блаженства в пучину печали. Да и друзья-соперники, осознав комичность ситуации, синхронно так набрали в грудь побольше воздуха, сейчас они выдадут залпы остроумия, сейча-ас, не упускать же, в самом деле, столь удобный случай…
«Таковы, увы, превратности жизни, – философские такие, глубокие, казалось, мысли пришли в голову мне, уходящему дальше в глубь барахолки. – Едва лишь улыбнется тебе удача в симпатичном лице этой девчушки, как фортуна вновь поворачивается задом и – яблоки на снегу…»
Шапочный ряд возник как-то сразу, весь целиком. И как-то сразу возник наш продавец – я его вычислил без труда. Среди всех этих зазывающих теток и дяденек с вязаными лыжными, цветными, одноцветными, собачьими длинного меха, норковыми благородными, нутриевыми крысиными, ондатровыми, хорьковыми, сусличьими, да хоть, черт возьми, кошачьими шапками (хотя кому они нужны!), среди всех этих горе-продавцов, жалких дилетантов, не понимающих веления времени, не чувствующих насущных потребностей передовой молодежи, просто пародий на продавцов шапок, не имеющих за душой самого необходимого, ходового товара – серых заячьих  обманок, – среди всего этого бесполезного скопища стоял Он… – Продавец Серой Заячьей Шапки. Именно такой, какая мне и нужна. Не дойдя до шапки трех саженей, я уже знал, что она сшита на меня, и ни на кого другого. Продавец выглядел несколько измученным долгим ожиданием на морозе меня – своего Покупателя. Это был хорошо заросший и плохо похмелившийся мужик в большом не по росту пальто «Москвиче». «Москвичу» недоставало двух пуговиц из полагающихся трех, и в распахнутом вороте виднелась когда-то бывшая белой нательная солдатская рубаха. Больше никаких излишеств из одежды, не считая мятых штанов, ржавых сапог и облезлого собачьего треуха, на нем не было.
Продавец меня, Покупателя, сразу узнал. Издалека. Шапка действительно оказалась впору. На вопрос мамы, уже понявшей, конечно, что покупать придется в любом случае, и спросившей просто так, почему, мол, сам не носишь такую красу, продавец вдруг потвердел помятым похмельным лицом, и глаз его, словно мутной поволокой затянутый, вдруг остро сверкнул, трезво, опасно, странно как-то сверкнул: «А зачем мне нужна шапка дороже головы?» – и опять словно затянулся пленкой глаз, как у засыпающей курицы, и цену запросил невысокую, и  отдал без сожаления серое чудо, и растворился после этого как-то быстро, и уже ничем, кроме взгляда, кажется, не запомнился.
Вот тут-то бы и прозвучать тревожным аккордам, как в кино: «Тын-ты-ды-дын…» Но нет, не прозвучало ничего подобного в переполненном запахами, звуками, вещами, – барахлом, одним словом, переполненном пространстве. Но нас-то с вами, Проницательный Читатель, не проведешь.
Назавтра, то есть в понедельник, я постарался подгадать так, чтобы заскочить в класс уже в последнюю секунду, дабы исключить неизбежные до звонка на урок разговоры, расспросы о моей новой шапке. Нет уж, не для меня это – оказаться в центре досужего внимания, причем по такому незначительному поводу, выслушивать все эти охи-ахи и неизбежные однообразные остроты. После уроков, когда оденемся неторопливо, серьезно, солидно, как и подобает старшеклассникам, после уроков – пожалуйста, готов принять ваши комментарии, господа, поскольку сам факт приобретения шапки будет уже принадлежать истории, можно будет небрежно этак отмахнуться в ответ на «Что, с обновкой тебя?»
-«Да ладно, давно уж ношу, че, не видал, что ли? – повнимательней надо быть к товарищам, дружок». Да одной этой ленивой фразой можно будет враз прекратить расспросы, обесценить новость как устаревшую. В первой своей части план мой вполне удался. Но дальше… (слышите, «Тын-ты-ды-дын…).
Гром грянул где-то ближе к концу первого урока. Заглянувшая в класс десятиклассница сообщила, что меня вызывают к директору. Обыденное, в общем-то, дело, – это если бы вызов был адресован Вовке Мартьянову либо еще кому из привычных второгодников. Но вызывали меня, поэтому весь класс удивленно повернулся в мою сторону.
Вовка два или три раза был второгодником, хотя житейски был он очень и очень неглуп, мне кажется, но застряла, по всей видимости, в башке его лохматой уверенность, что ничего и никогда из учебного материала понять он не сможет – вот он  и не пытался понять.
Покорно и отрешенно сидел Вовка на уроках, при вызове учителя вставал из-за парты, конечно, но с выражением какой-то обиды на неуместность подобного юмора – ведь отвечать Мартьянов и не пробовал.
Однажды, впрочем, Вовка сделал героическую попытку рассказать на уроке басню Крылова «Волк и  Ягненок». Такого оглушительного успеха не имели никогда ни Аркадий Райкин, ни Геннадий Хазанов, при всем нашем уважении. Долго и трудно пересказывал Вовка своими словами – булыжниками, каждое из которых вызывало новый взрыв хохота, сюжет басни. Точно так же, видимо, как рассказывал бы о пропавшей вчера курице, но, вспомнив все же, что декламирует-таки стихи, выдал в рифму, однако:
«За дерзость такову
Я оторву тебе… голову!»
А что, такову – голову , вполне рифмуется, чего, мол, вы?
Теперь горжусь тем, что решал с Мартьяновым задачки по математике. Это было еще в старом, полуподвальном помещении школы, в классах там стояли большие круглые печи. Вовка, естественно, как почетный второгодник, занимал парту, стоящую за печкой – и от учителя спрятаться легко, и от печи тепло, а самое интересное – мы с Вовкой пекли в топке картошку! Ну, пек, конечно, Вовка, поскольку сторожиха только ему и доверяла подбрасывать дрова в печь-- чем, в основном, Вовка и занимался на уроках вполне легально. Трезвый и практичный, Вовка требовал от меня не простого решения задачи, а решения с допустимым количеством необходимых, как он считал, для правдоподобия, арифметических ошибок, причем свойственных именно ему и достаточных для получения тройки с минусом. Решение задач на таких условиях, впрочем, оказалось крайне интересным – арифметика на грани искусства, причем научный интерес мой Вовик умело подогревал мастерски испеченными картошками. Весело потрескивающая уютная печь, за окнами, находящимися ниже уровня земли – ранняя осенняя темень и Вовка,  терпеливо ждущий решения   задачи про бассейн со втекающей в него водой со вкусом печеной картошки и вытекающими из него необходимыми точно рассчитанными ошибками. Странно, что математик из меня не получился.
Сам Вова никогда не смог бы, скажем, разделить 13 на 8. И это при том, что те же 13 печеных картофелин-«печенок» – на 8 оболтусов Вовка поделит мгновенно, точно и справедливо при помощи своего острейшего перочинника!
Как шел бы к выходу по вызову директора мсье Мартьянов? – Да как обычно: деловито, с некоторой будто даже печалью на лице, вызванной досадным недопониманием уважаемым директором, солидным, казалось бы, человеком, простого факта: да напрасны все ваши усилия, дорогой товарищ, – не выполнял никогда и впредь выполнять не собирается не токмо домашние, а равно и классные задания мсье Мартьянов, – так чего же и беспокоиться, чего зря время терять?
Тройка, конечно, необходима была Вовке для перехода в следующий класс, но больше всего, мне представляется, уважал он двойку. В этом я убедился на пожаре, произошедшем  года за два до описываемых событий в поселке. Сгорела избенка тети Они, продавщицы сельпо, маленькой толстенькой жизнерадостной женщины. Вовка наравне со взрослыми таскал воду, пытался погасить пламя. Взрослые принимали его как равного. На нас, пацанов, мельтешивших под ногами, только шикали. Справиться с пожаром не удалось, заливали уже догорающую, развалившуюся кучу головушек. Траурно чернеют головешки на белом снегу, там и сям разбросаны поломанные и обгоревшие предметы утвари. Как символ беды – лежащая ничком, уткнувшаяся в снег лицом целлулоидная кукла с задравшимся платьицем, обнаживщим неправдоподобно белые кукольные трусики. А рядом – полуобгоревшая тетрадка в клеточку «… ова Вовы», страничка с решением обратилась в черный закрутившийся жгутом пепел, лишь в конце странички    жирная, большая красная двойка. «Видал? – и в огне не горит!  – обратил мое внимание Мартьянов, – да, брат, двойка – мировецкая оценка!»
Тут Вовке надо поверить на слово;уж он-то их, мировецких, повидал…
Ах, Вовка, дружище, да ты и представить себе не можешь, как же ты меня выручил! Потому что, вспоминая подвиги Мартьянова на уроке литературы, дошел я уже по длинному коридору до кабинета директора, и ни одна тревожная мысль не успела проникнуть в мое сознание, и вошел я в кабинет, ничего не предполагая и не пытаясь предвосхитить события, что в некоторых жизненных ситуациях крайне важно. Как, например, однажды, в пионерском лагере, в щекотливой и сложной ситуации, в которую оказались втянутыми все практически члены нашего звена. Дело в следующем: у одного из пионеров из нашей спальни  пропали якобы две шариковые ручки. Чем уж они ему так были дороги – бог весть, но пожаловался пацан вожатой, а та стала проводить расследование, по своему, естественно, разумению, то есть собрала нас и стала каждого по очереди вопрошать, не ты ли это, мол, голубчик, слямзил?
Слушая, как бодро оправдываются товарищи, все сплошь городские, бойкие, вдруг с ужасом стал ожидать своей очереди, усомнившись уже, что смогу так же твердо и убедительно доказать свою непричастность к факту кражи, я вдруг представил себе, что голос мой предательски дрогнет, что я обязательно покраснею, что мне не поверят, и о ужас, все решат, что «на воре шапка горит», да как же я докажу свою невиновность… Короче, очередь еще не приблизилась, а я уже был в полнейшей панике, щеки и уши пылали, грозя поджечь волосы – «шапка на воре горит», я вдруг понял, что не смогу произнести ни слова… Взоры всех присутствующих тем временем действительно стали обращаться ко мне, и вожатая что-то для себя уяснила, посчитала за благо быстренько свернуть следствие (видимо, согласно своим представлениям о человеколюбии), пробормотала какую-то банальность относительно того, что виновника накажет его же собственная совесть, а вы, ребята, будьте тактичнее по отношению к оступившемуся, он все поймет и, конечно же, исправится, извлечет урок. А я-то, я краем гаснущего сознания понимал, что я уже не оправдаюсь никогда, и чем горячей я буду доказывать свою невиновность, тем тверже все укрепятся в обратном, и мне остается только молчать и отслеживать, отсчитывать гулкие тягучие секунды, и молить неизвестно кого, чтоб быстрей промелькнул год или два, коли уж нельзя просто взять и провалиться.
Но все кончается, кончилась и эта смена, и горше всего то, что действительно тактично никто ни разу и единым словом не упомянул тогда эти две злополучные шариковые ручки… Очень надеюсь, что помню их не только я, поскольку не верю, что кража действительно была; а иначе что же должен испытывать тот, кто промолчал укравши  и смотрел вместе со всеми на меня?!
В кабинете, кроме нашей строгой, весьма солидной директрисы Клавдии Селиверстовны, находилась какая-то женщина, демонстративно отвернувшаяся при моем появлении, и пацан, кажется, из местных, я его сразу и не заметил, какой-то он невзрачный, угрюмый, длинный, с длинным же снулым носом и выражением покорности злой судьбе во всей его жалкой фигуре. Женщины попыталась было что-то торжествующе заявить при моем появлении:
«Вот, докатились…», – но была тут же строго остановлена директрисой. Клавдия Селиверстовна попросила меня, глядя почему-то в сторону, рассказать о моей новой шапке.
Ни о чем еще я не догадывался, весь во власти воспоминаний веселых о  Вовке Мартьянове, поэтому рассказал вкратце о вчерашней поездке на барахолку, о приобретении шапки, рассказал легко, непринужденно, прикидывая про себя, что было бы, живописуй я неприступной Клавдии Селиверстовне о бедном Газинуре и его жеребчике, – и даже заулыбался своим мыслям, поскольку вряд ли уместно было бы это описание в самом строгом из всех кабинетов школы. Краем глаза я замечал, конечно, как менялось выражение лица Клавдии Селиверстовны в процессе моих– «показаний».
Строгое, неприступное, как бы едва сдерживающее рвущееся наружу осуждение, причем сдерживалось это осуждение только лишь из-за необходимости первичной, начальной объективности; прокурорское это выражение сменялось оттенком некоторой растерянности, совершенно нашей директрисе несвойственной. И параллельно женщина, сидевшая вначале отвернувшись, все порывалась вскочить, прервать меня, останавливало ее лишь властное пресекающее движение ладони Клавдии Селиверстовны.
Итак, картина несколько прояснялась. Похоже, чаша весов в глазах суровой директрисы склонялась в пользу моей невиновности. А яростные нападки потерпевшей женщины, у сына которой в минувшую субботу из раздевалки и была якобы украдена эта злополучная шапка, украшавшая мою голову лишь вчерашний вечер и сегодняшнее утро,эти яростные нападки не возымели ожидаемого эффекта, хотя и звучали очень убедительно. Обвиняющая сторона, зло торжествующая вначале, а потом уже и довольно истерично, чувствуя некое недоверие, показывала отворот налобника  шапки, где будто бы собственноручно вышила нитками свою метку. И чем горячее доказывала свое эта женщина, тем, казалось, меньше ей верят. И поскольку на мне, подозреваемом вначале, « шапка не загорелась», следствие, увы, зашло в тупик. На пацана было жалко смотреть – его заставляли в десятый, наверное, раз, рассказывать- как в субботу он повесил в раздевалке утром вот эту самую шапку, а после занятий ее не обнаружил, а это именно его шапка, и он ее узнал, и он ее любит, как родную, и… И заревел он, бедолага, представил, видимо, будущие встречи с обозленным старшеклассником (т. е. со мной), не сулившие ему ничего хорошего. А женщина продолжала еще горячо живописать засаду, устроенную ею сегодня утром в раздевалке, где она терпеливо поджидала похитителя. Только сейчас осознал я, как близко протопало что-то тяжкое, надсадно-грозное – ведь доказательств-то у меня ни малейших, и продавца на базаре я не запомнил, да и где его найдешь теперь, и меток никаких опознавательных мы с мамой на шапке не поставили, и у женщины этой такая стройная версия вырисовывалась, в которой мне отводилась главная роль, и вообще ценная шапка – это не две копеечные шариковые ручки… Спасло меня только то, что в этот раз шапка на мне не загорелась…
Спасибо тебе, Вовка Мартьянов!
Чем все же закончилось это дело? Принято было воистину Соломоново решение, долженствующее удовлетворить обе стороны. Да, шапку у меня забрали, конечно, передали потерпевшим. Но – никаких даже комментариев на мой счет, не говоря уж о каких-либо санкциях. Всегда уверенная в себе Клавдия Селиверстовна не смогла придумать ничего лучшего, чем пообещать выделить мне материальную помощь от школы. Ну, да бог с ней, с помощью, я мечтал лишь, чтоб побыстрей все это забылось.
И действительно, незаметно удалось дожить и до лета, а там… Словно кто-то всемогущий там, в небесах, переключил некий рубильник – и наступила другая эпоха. Отодвинулось все, что представлялось крайне важным, стало смешным и далеким. Потому что наступила Юность, ворвалась к нам неожиданно с запахом черемух, с первыми настоящими влюбленностями.
В то лето мы отправились в поход на озеро Тургояк. Дни стояли дождливые, и я, разумеется, как и положено « поэту», откликнулся на злобу дня следующим опусом:
«Солнце вышло из-за туч,
Землю осветило.
Солнце, ты меня не мучь, -
Обогрей мне рыло!»
Мне самому понравилось. Вот только последняя строчка, сдается, слегка шероховата. Но Витька Карелин и Абик стихи одобрили, Абик даже вмиг, ничуть не задумываясь, исправил последнюю строчку, получилось точно по форме и смешно по содержанию, жаль, процитировать не смогу, дабы не осквернять слух (то бишь зрение) читателя. Ну, да вы сами догадаетесь. Представляете мою обиду – я с полчаса мучился, пытаясь исправить последнюю строчку, я,   поэт, а Абик взял и вмиг все поставил на место… Ну надо же, какие пустяки вспоминаются, – … коварству Музы нет предела, – отчего же был так счастлив я  тогда, – не оттого ли, что даже приблизительно не представлял себе пределов этого коварства?
А вечером у костра… Нет, стоп, это уже совсем другая история.
«Как!? И это все?» – имеете полное право воскликнуть Вы, дорогой Читатель. – А где же, собственно, детективная история? Где погони, где перестрелки? Где напряженная работа ума следователя? Где, наконец, сцена поимки преступника и справедливое возмездие, постигшее его!?»
И на каждый ваш вопрос, дорогой Читатель, я могу ответить лишь покаянным вздохом и виноватым опусканием головы все ниже.
А масла в огонь добавит уже Проницательный Читатель:
– «Заманил нас детективной завязкой, а детектива-то и нет! Где развитие сюжета, где кульминация, где!?»
– Ругайте, ругайте меня, можете даже сказать: «Онь чо!» и еще раз – «Онь чо!» – я все стерплю, потому что у меня есть совесть, пусть не такая, конечно, широченная, как у дяди Васи-плотника.
Но, предвижу, Проницательный Читатель на этом не остановится:
– «Какие-то, понимаешь, реможники, какие-то Витька с Вовкой и Газинур… Вниманием нашим воспользовался, а написал-то – поток сознания, о чем все это?!
А вот это уже перебор, – это уже чересчур. И я, пожалуй, тоже вскинусь:
– «А нету у меня погонь и перестрелок! И сюжета нету! Нету-ти! Нету-ка! А жизнь – о чем?! Не я – душа, душа просила вспомнить! А я, ей-богу, не виноват!»
И я бы тоже, пожалуй, этаким фертом в пляс двинулся, да тихо в доме – все спят, час-то поздний. Есть что-то странное, мистическое в этой самой глухой поре зимней ночи. Что ж так неспокойно, маетно так, призрачно, нереально, – время ли остановилось, сместилось как-то причудливо, и высветилось вдруг, казалось, что-то напрочь забытое, но такое глубинно родное и дорогое, дорогое, – да уж в самом ли деле с тобой и произошедшее…
За окном падал медленный крупный снег, как в аквариуме. Звякнув цепью, коротко как бы взвыл пес Урал, да тут же и умолк, устыдившись собственной несдержанности. Нет, Урал этот совсем не потомок собак нашего детства, хотя написать так, признаюсь, был соблазн, чтоб протянуть некую связующую нить времен. Пойду, пожалуй, отпущу собаку.
Но Урал, прежде стремглав убегавший по своим собачьим делам, едва освобождающее звякнет карабинчик, – Урал, словно поняв мое состояние и сочувствуя, сунул лохматую башку мне под руку и замер так. Медленный, медленный снег падал на серую спину пса и на мою простоволосую, без шапки, голову. Не моя оказалась шапка-то. Не моя… А жизнь,жизнь-то моя была,а,Уралко? -Вот и я,брат,не знаю...