Обыкновенная семья Виктора Шоке

Павел Полянский
  Я сейчас начну считать:
  Раз, два, три, четыре, пять.
  Только кончу я считать,
  Все давайте спать.
  По дорогам ходит сон, -
  Раз, два, три, четыре, пять.
  Всем приказывает он:
  С п а т ь.
  Баю-баю-баиньки,
  Засыпай, мой маленький...
  Раз,
  Два...

     Пётр Петрович и Павел Петрович катились по снежной дороге. Раз-два! Раз-два! Морозный ветер приятно обдувал им лица. Нельзя было не восхищаться бодростью этих старичков: обоим было за семьдесят пять. Пётр Петрович был старше.
  С тех пор как он похоронил свою жену, с которой тридцать лет скатывался с этой самой горки, слыша за спиной весёлый, женский визг - с тех пор прошло три года. Раз, два, три. Похоронив, Пётр Петрович долго не выходил из дома, переболел всеми болезнями и уже сам готовился отбыть, но старший Павел поднял его, вернул к жизни, и в этом теперешнем лыжном полёте была исключительно его заслуга. Сам же Павел Петрович, невысокий, крепкий, большеглазый, был женат трижды и от всех жён у него были дети, и от всех детей, кроме последней, Ольги, но которая сейчас находилась на восьмом месяце, были внуки и все очень любили и уважали Павла Петровича. А он любил их.
    Тридцатилетняя Анастасия, третья жена Павла Петровича, укутала их маленькую дочь, спела ей колыбельную, которую придумал сам Павел Петрович и, увидев, что Верочка уснула, вернулась на кухню доделывать круглые, мягкие блинчики, которые так нравились мужу. И в тот момент, когда очередной горячий блинчик из сковороды перешёл на тарелку, покрыв ароматную горку, с Павлом Петровичем произошло горе.
   Идущий следом за братом, на всём стремительном ходу, почти достигнув подножья горы... он упал. Несколько метров, переворачиваясь, он катился, невидимый и неслышимый всё быстрее отдаляющемуся брату. Наконец перестал катиться и замер.
    Пётр Петрович, слетев с горы, прошёл ещё десяток метров и уже приблизился к новому скату, но невольно обернулся. Наверное, чтобы крикнуть брату: “Давай, Павлуш, подножми!”
   Пётр Петрович какое-то время подождал, думая, что вот-вот, прямо сейчас покажется отставший брат. Но тот всё не показывался. Дыхание Петра Петровича успокоилось и он услышал глубочайшую, непроницаемую тишину белого леса, в котором он был как будто совсем один. Петру Петровичу стало не по себе.
- Павел! – крикнул он.
   В ответ было молчание, неживое, суровое. Пётр Петрович оттолкнулся и уже через считанные мгновения склонялся над братом. Он лежал верх лицом и глаза его были закрыты. Всё тело его было в снегу. Пётр Петрович схватил брата за грудки и тряханул, но вялое тело никак не отреагировало. Пётр Петрович поднял туловище брата и стряхнул весь снег с намокшей спины, вытряхнул всё, что забилось за шею. Эти резкие, динамичные действия сопровождались тихим стоном; вот-вот и Пётр Петрович крикнул бы или зарыдал, но продолжал только сдавленно стонать.
     Пётр Петрович совершенно растерялся. Одна его сторона уже поверила в то, что Павел Петрович умер. Но вторая верить отказывалась. Она заставила Петра Петровича стянуть зубами перчатку и прижать два пальца под подбородком несчастного брата.
   -  Да ты жив!
   Брат не отозвался.
   Павел Петрович отскочил от тела. Cердце его билось быстрее, чем несколько минут назад, когда он почти парил над злосчастной горой, на которой теперь неподвижно лежал его брат. 
    Анастасия тем временем положила на горку последний блин, получившийся самым маленьким – тесто кончилось.
    Маленькая Вера сладко и крепко спала, и как в комнату зашла мама - не слышала. Мама села около кроватки и стала смотреть на спящую дочь, чувствуя как в открытую дверь проникает запах c кухни. Анастасия вышла из комнаты и через минуту вернулась. В руке её был телефон. То ли под действием чар, которые излучает спящий ребёнок, то ли отчего-то ещё, но Анастасия совсем забыла одну важную вещь, которую ни в коем случае нельзя было делать.
    Но вот это запретное дело началось и Вера стала просыпаться. Сначала ей стало неуютно в своём красивом сне; краски его стали медленно гаснуть. Потом, уже слыша неприятные звуки, Вера стала маяться в переходном из сна коридоре и уже, согнувшись, словно под низким потолком, выходила из этого коридора. Вся мучительность возвращения в действительность отразилась на её лице, каждая чёрточка его съежилась, слабые мускулы его сжались в напряжении. Но мама ничего не видела и продолжала своё дело. Щёлк, щёлк, щёлк – щёлкал её телефон, направленный прямо на Веру. Мама фотографировала. Не смогла она удержаться и не запечатлеть блаженную красоту своего ребёнка, чтобы показывать эту красоту друзьям и родным и смотреть на неё при любом отлучении из дома, в любой поездке, в любом ожидании. Отлучения были редки, но всё-таки были. Часто мама смотрела на фотографии и без отлучений, просто сидя в другой комнате. “Смотри, что я сняла!” – хотела она сказать Павлу Петровичу после того как он покушал бы её блинчиков.
     Полились слёзы и раздался крик. Не прошло и недели с тех пор, как точно так же, как сейчас, Веру растревожила щелкающая машина. Тогда Анастасия всё правильно поняла, что это из-за машины и того резкого хруста, который она производит при фотосъемки. Поняла, но о понимании этом забыла, вероятно надеясь, что в этот раз обойдётся, что Вера спит крепче, да и не хотела мама делать больше одной-двух фотографий. Но палец не послушался. Теперь Вера рыдала так, будто у неё что-то сильно болело. Ни рук, ни поцелуев мамы она не чувствовала, слов успокоения не слышала. В том мире, куда она вернулась, ей было тяжело, невыносимо. И только один человек мог её спасти от больших и громких вещей этого жуткого мира. 
    Пётр Петрович тем временем решил, что нужно снять лыжи - в них стало неудобно. Сначала снял с брата, потом с себя. Посидел немного и, посмотрев в бледное лицо Павла Петровича, встал. В эту минуту он был старше своих лет. Подкашиваясь, он пошёл в сторону, откуда только приехал. Но не сделал и двадцати шагов как услышал:
    -  Так меня здесь и бросишь?
 Пётр Петрович обернулся и тут же получил снежком в грудь.
   -   Я же просто уснул. А ты будить, будить.
 Павел Петрович живой и невредимый сидел на дороге и, качая головой, тянулся за лыжей.
 -    А лыжи-то зачем оставил? Хорошие лыжи-то.
 Пётр Петрович медленно слепил крепкий комок и нацелено отправил прямо в голову Павла Петровича. Тот еле увернулся. Недовольный этим Пётр Петрович слепил ещё, затем следующий, и третий, – на Павла Петровича посыпался град маленьких, но твёрдых снежных камушков.
Губы Петра Петровича крепко сжимались, ноздри раздувались, глаза не моргали. Невозможно было поверить, что этот бойкий человек только что выглядел как глубокий старик.
 -  Петька, ты ж меня сейчас убьёшь! – кричал Павел Петрович, ползая на коленках, закрываясь от хлёстких ударов, пытаясь слепить хотя бы один комок.
 Только этот человек мог по-настоящему утешить маленькую Веру. Он клал её на живот, начинал напевать, гладить и она успокаивалась.
В тучу солнышко ушло -
На ночь в косы заплело
Чистые, лучистые
Нити золотистые.
В тихой речке видит сон
Старый сом, усатый сом...
Баю-баю-баиньки,
Засыпай, мой маленький...
Анастасия бросилась к телефону. Она набрала номер мужа. Облепленный снежными точками  Павел Петрович вытащил телефон из внутреннего кармана. Анастасия панически сообщила ему о безутешности дочери и попросила срочно возвращаться. Тут и подбежал неугомонный Пётр Петрович и набил за шиворот Павлу Петровичу столько снега, что тот истошно закричал, прямо в трубку – так был холоден снег, раскрошившийся по всей спине. Счастье, что Анастасия успела отключиться. Для её тонкой души вдруг соединившиеся крики ребёнка и мужа могли бы привести к худшим последствиям.
Спустив пар, Пётр Петрович отошёл от заснеженного брата и стал одевать лыжи. Когда одевал - на брата не смотрел, как тот, кряхтя, поднимался. Только сейчас было ясно видно, что Павел Петрович совсем не молод.
 -  Ну прости, - cказал он. – Чего ты!?
 Пётр Петрович уехал.
 А Павел Петрович начал быстро избавляться от снега и когда он стряхивал его со спины это напоминало танец. Павел Петрович встал на лыжи, поправил куртку, шапку, подтянул штаны и оттолкнулся. Как опытный спортсмен на горных лыжах он миновал поворот и стал усиленно набирать скорость. Он спешил. Дорога петляла и без разгона с предыдущей горы была тяжела. Но вот небольшой отрезок был преодолен и теперь, присев и подавшись вперёд, Павел Петрович пустился вниз. И снова в лицо хлынули освежающие пронизывающие потоки. Вновь, с ещё большим восторгом, от наслаждения запела
     Чистые, лучистые
Нити золотистые!
 И эту песню подхватили лёгкие, раздвинувшиеся шире своих границ. “Как две лебединые ладошки, – говорил Павел Петрович Анастасии, - если бы в эту минуту можно было сделать рентген, то на тёмных листах ты бы увидела два крылышка. Белейших. Не вру!”. “Тогда тебе нужно весь мой кабинет превратить в лес” – отвечала Анастасия, имея ввиду тот самый кабинет флюорографии, где она познакомились с мужем. “Хорошо, - отвечал он, - я поговорю по этому вопросу с Петей. Хотя он сейчас слегка занят превращениями китов и дельфинов”. “В кого?” – “Одних в девушек, других в дедушек” – “А обратно сможет?”- “Обратно только в розовых пингвинов. Поговорить? Обратно хочешь?” – “Не надо, не надо. Пожалуйста”.   
  Пётр Петрович с аппетитом ел горячий борщ. Ел и улыбался. Злой розыгрыш брата уже не казался ему таким злым. Ещё в лесу Пётр Петрович твёрдо принял решение поссориться с Павлом Петровичем, не разговаривать с ним целый месяц, а может и больше. Но, придя домой, Пётр Петрович сделал то, что почти совершенно избавило его от обиды и вернуло хорошее настроение. Он выпил водки. Вкуса её он не ощущал целых три года. Водку Петру Петровичу пить было строго запрещено и главным блюстителем этого запрета был Павел Петрович, на всех совместных застольях ставивший около брата графин с соком.
Всё началось с тех пор, как Пётр Петрович похоронил жену. После этого он ушёл в такой тяжелейший запой, который привёл к воспалёнию язвы и сложнейшему, принесшему многие осложнения, гриппу, заработанному от долгого лежания на холодной земле – так Пётр Петрович однажды прогулялся к своему другу. До этой прогулки Пётр Петрович долгие ночи и дни просидел с фотографиями жены - Пётр Петрович любил её фотографировать. С одной из фотографий он провёл длинный мучительный разговор.
   Спасти своего младшего брата старшему удалось c великим трудом.
   Тогда, в белой пустой палате, через несколько часов после операции, Пётр Петрович открыл Павлу Петровичу, что очень боится ада, в который - и в этом Пётр Петрович не сомневался - он попадёт. Воображаемую печь накаляло понимание своего в ней одиночества, понимание того, что даже после смерти Пётр Петрович не встретит свою любимую жену, потому как она – по его словам – всегда была создана только для рая, из него она вышла и в него ушла.
  Никогда два брата не касались темы загробной жизни, а если и касались, то только вскользь, говорили как о нечто само собой разумеющемся. Но вот наступил момент, когда Пётр Петрович очень забеспокоился, потому что в минуту глубоко опьянения он смог увидеть “чуть-чуть” того, что называется адом. По натуре довольно скрытный, Пётр Петрович долго рассказал старшему брату о всех своих видениях, которые продолжались и во время лечения.
И очень скоро Павел Петрович стал чувствовать, что его брат сходит с ума и это очень встревожило его, он вспомнил о дальнем-дальнем родственнике, который, сойдя с ума, всех убеждал, что он незаконный сын Денницы.
  Тем временем физическое здоровье Петра Петровича шло на поправку, но эту “поправку” Пётр Петрович никак не чувствовал, он подолгу не выпускал руку брата, пристально смотрел ему в глаза и говорил то, от чего Павлу Петровичу становилось всё страшнее, всё неудобнее. Однажды, слушая, Павел Петрович уснул, но быстро проснулся. Проснувшись, он услышал то, что не дало ему сразу открыть глаз, что заставило его какое-то время играть в сон. Он услышал знакомую колыбельную, которую, однако, Пётр Петрович не пел, а наговаривал. Повторял снова и снова:
В тихой речке видит сон
Старый сом, усатый сом...
Баю-баю-баиньки,
Засыпай, мой маленький.
Засыпай, мой маленький.
В тихой речке видит сон
Старый сом, усатый сом...
 В своём дневнике Павел Петрович так и записал: “Как будто другое существо влезло в тело Петюши... И взгляд другой, и мимика другая, и даже голос. Cмотрит так, будто насквозь видит, и в то же время будто ни на тебя смотрит, а на стену за тобой, или на то, что дальше стены”. “Другой” Павлу Петровичу совершенно не нравился, он чувствовал как этот “другой” с каждым днём всё больше вытесняет Петра Петровича, превращая его в того самого дальнего родственника, о котором Павел Петрович ничего не знал, но которого хранил в воображении с двойной драконьей головой. Чтобы эта голова в один прекрасный момент не сменила голову Петра Петровича старший брат решил cхватить его прямо за сердце. Он сделал заявление, что болен раком. Павел Петрович верил, что это встряхнёт брата, разбудит, вернёт всё дальше уплывающее в потёмки сознание.
  -  Прости, но навещать я тебя больше не смогу. – грустно сказал Павел Петрович и опустил глаза. – Сам ложусь...
 После этих слов Павел Петрович выложил на стол шесть связок бананов, которые Петру Петровичу было полезно есть и которые он любил. За бананами шли соки, два толстых журнала с кроссвордами.
Выкладывая, Павел Петрович косился на брата. Тот отрешённо следил за действиями, слабо понимая, что происходит.
  -   Надеюсь, тебе хватит.
  Выходя, Павел Петрович добавил:
  -   Звонить у меня не получится... Не переживай. Врачи здесь хорошие. Там, куда я ложусь, говорят хуже. Вот.
  И когда Павел Петрович почти закрыл дверь, он вдруг услышал:
  -   Ты куда?
  -   Что? - выглянул Павел Петрович, - в больницу, дружочек, в больницу.
  -   В какую? Ты же, старая черепаха, и так в ней.
  -   В другую. У меня, Совиный Коготь, рак. В другой больницу будут его лечить. Хотя уже поздно... – Павел Петрович от души махнул рукой.
  -   Какой рак? У кого?
  -   Тихо! – Павел Петрович вернулся в палату, прикрыл дверь и заговорил шёпотом. – У меня, у меня. – Тут Павел Петрович двумя пальцами изобразил как ползёт водяной рак. - Ты думал я с тобой шучу? Думал один болеть можешь? Разлёгся тут!
  -   Что ж ты молчал? – Пётр Петрович схватил связку бананов, оторвал один и отправил Павлу Петровичу.
   Павлу Петровичу раскрыл банан, сел на край кровати, откусил  и начал объяснить, почему он молчал. В объяснения эти входили всё новые и новые придумки. Рассказывая, Павел Петрович радовался, что перед ним снова тот самый живой и близкий Совиный Коготь.
Обман сработал. Пётр Петрович начал забывать о своём аде. С каждым днём ему становилось легче. Павел Петрович продолжил свою игру и с того дня действительно не появлялся у брата. И не звонил. Телефон Петра Петровича словно умер.
Но в один прекрасный день он вдруг ожил  Это был звонок из той самой палаты, в которой якобы лежал Павел Петрович.
  -   Дорогой мой, как ты там? – спрашивал старший, стараясь говорить медленно, будто на грудную клетку его надавливало что-то тяжёлое.
  -    Хожу уже час по больнице и всё никак не могу тебя найти. – ответил Пётр Петрович.
  -   По какой больнице? – Павел Петрович привстал.
  -   В которой ты лежишь. Сказали, палата тысяча первая, а где эта тысяча первая понять не могу. Какой этаж?
  -   Этаж? Восьмой! Постой! Нет, ниже! – Пётр Петрович показал своему псу Аристарху, чтобы тот молчал. Но огромный бассет Аристарх и не собирался ничего говорить. Он лениво наблюдал как его хозяин мечется по комнате. 
  -    Тут со мной ещё врач, милая девушка. Катя. Она cказала, что твоя операция прошла очень успешно. А ты вообще образцовый пациент.
   -    Ты где ходишь? Какая Катя?
   -    Я сейчас ей трубочку дам.
   Павел Петрович понял, что дело гиблое.
    -   Алло, Павел Петрович? Здравствуйте. Не волнуйтесь, мы вас сейчас найдём. Мы уже поднимаемся на шестой этаж.
    Павел Петрович смотрел в грустные, сонные глаза Аристарха. А Катя продолжала:
     -  Как вы себя чувствуете? Так брата своего напугали. Какой же у вас рак? Павел Петрович, это совсем не рак.
    -   А что же это? – немного сердито спросил Павел Петрович, будто очень желая, чтобы это был всё-таки рак.
   -    Всего лишь воспаление поджелудочной железы...
   -    Ах вот оно что. Как же я мог так ошибиться...
   “Вот она, вот она, тысяча первая! Наконец-то!” – услышал Павел Петрович голос брата.
   -    Вот мы и нашли вас, Павел Петрович. – сказала Катя.
   -    Куда ты от нас скроешься! – добавил Пётр Петрович.
   И связь оборвалась.
   Павел Петрович неподвижно стоял посредине комнаты и смотрел на телефон. И вдруг он вспомнил, что в определённый момент разговора где-то на дальнем плане скрипнула дверь. Павел Петрович вспомнил, что так скрипит дверь его соседа.
   Павел Петрович на цыпочках подкрался к входной двери и посмотрел в глазок. За дверью таинственно шептались Пётр Петрович и внучка Павла Петровича Ольга, голос которой он не узнал. Они вот-вот собирались звонить, но почему-то откладывали.
Павел Петрович побежал к шкафу.
Этот шкаф принадлежал его матери, который стоял со всей той одеждой, что носили мать и отец.
Иногда Павел Петрович доставал эти вещи и раскладывал на диване, на стулья, на кресло. Одевал телогрейку, садился на пол, и сидел, будто к чему-то прислушиваясь.
  В комнату входила невысокая, круглолицая женщина. В руках её была маленькая тарелка, на которой лежали очищенные дольки яблока. Женщина садилась напротив Павла Петровича и ставила между ним и cобой тарелку.
Каждая долька сияла и казалась крупнее своих размеров. Павел Петрович ещё даже не попробовал, но мысленно уже всё съел. И от такой сладости у него даже закружилась голова. 
    -  Мам, а почему на тебе папина рубашка? – спросил Павел Петрович и опустил глаза на то множество кусочков, что наполняли тарелку. Он смотрел так, будто хотел хорошо запомнить, не веря, что сможет это съесть.
    На маме была толстая байковая рубашка, выпущенная наружу, именно так, как любил ходить отец. Воротник рубашки был поднят. С плеч спускались длинные русые волосы. Вдруг Павел Петрович почувствовал, что с мамой что-то не так, что ей тяжело на него смотреть. Сердце его застучало. Он пристально, вытянувшись вперёд, всмотрелся в уголки маминых глаз. Уголки были красными, но сухими.
  -   Кушай. – тихо сказала мама и коротко улыбнулась.
  Эта улыбка помогла Павлу Петровичу взять одну дольку. Он поднёс её к носу и вдохнул. Яблоко было старым и промерзлым и единственное, что почувствовал Пётр Петрович это ту же самую сырость и затхлость, что были вокруг. Но Павел Петрович не согласился с тем, что почувствовал и сказал:
  -   Мама, как пахнет!
  Мама взяла дольку, принюхалась с нескольких сторон и ответила:
- Да... Даже клубникой немного.
  Павел Петрович подполз к маме и прижал её руку, держащую дольку, к своему носу.
-    Да! Этот клубникой! А мой... Понюхай мой. – и он протянул свою дольку.
-    Свежий огурчик!
Пётр Петрович окунулся лицом в тарелку.
-    Тут целый салат! Клубника, огурцы. А вот это, - и он протянул маме другую дольку, - это же помидоры. Бабушкины помидоры! 
-    Тебе не холодно? 
Но Павел Петрович не услышал маму, он обнял тарелку двумя руками и куда-то поплыл. Тарелка была как спасительный круг.
-   Поешь! – сказала мать и встала. – И Пети потом отнеси.
Павел Петрович слышал как мама одевает сапоги. Это означало её выход на улицу. Он слышал как загремели вёдра. Павел Петрович бросился в коридор. В тусклом свете мерцающей лампочки, висящей на длинном проводе, сын крепко обнял маму. Она положила свою тёплую руку на его голову и несколько раз провела по спутавшимся волосам.
- Я скоро. – шепнула она. -  Всё будет хорошо. Пашенька. Любимый мой... я тебе обещаю.
Мать присела на колени и обняла Павла Петровича. Поцеловала.
      Всю ночь, держа в дрожащих руках свечу, Павел Петрович сидел около тарелки с яблочными дольками. В коридоре прыгал свет лампочки и стояла тишина. И от этой тишины было ещё холоднее.
     Павел Петрович кутался в отцовскую телогрейку, ёжился, смотрел на струи пары, слетающие с губ, и ждал, когда же заскрипит дверь и войдёт мать.
    -   Мама! – раздалось за стеной. – Мама!
    Это кричал проснувшийся брат.
   Павел Петрович бросился к нему и обнаружил, что Пётр Петрович в бреду. В кастрюльке оставалось немного воды и Павел Петрович обмочил в ней тряпочку, которая лежала на голове брата. Он не переставал кричать. Павел Петрович, не зная, что делать, взял горячие пальцы Петра Петровича и стал тереть. Пётр Петрович резко дёрнул руку и сорвал с головы мокрую тряпку. Его страшно лихорадило. Павел Петрович бросился в комнату и ударился головой о косяк стены. Стараясь не обращать на боль, качаясь, Павел Петрович набирал в руки все материнские вещи, всё, что было. Тройным слоем одежды Павел Петрович покрыл брата, хорошо утрамбовал одежду под края кровати и поверх всего наложил свою телогрейку, оставшись в бабушкином свитере.
    Глядя на огонёк свечи, трепещущий посредине кухни, и слушая пение брата, младший брат засыпал. В какой-то миг ему показалось, что поёт сама мама:
В тучу солнышко ушло -
На ночь в косы заплело
Чистые, лучистые
Нити золотистые.
В тихой речке видит сон
Старый сом, усатый сом...
Баю-баю-баиньки,
Засыпай, мой маленький...
      Когда Пётр Петрович проснулся было уже утро. Старший брат накормил его яблоком, дал две дольки, заставил медленно разжёвывать и при этом понимать, что ест Пётр Петрович две самые спелые клубники, очень сладкие и полезные. Разжёвывая вторую дольку, Пётр Петрович действительно почувствовал в яблоке что-то клубничное, хотя вкуса клубники он уже не помнил. Вечером того же дня Пётр Петрович допил остатки воды и съел большой помидор, такой большой, что Павел Петрович не удержался и отрезал себе краешек.
     -   Может ты хочешь яблоко? – спросил Павел Петрович у брата.
     Брат закивал.
     -   Тогда спи. Покушаешь, когда проснёшься. После сна оно ещё вкуснее.
     И Павел Петрович накрыл Петра Петровича под самое горло и ушёл жечь последнюю свечу в пустую холодную комнату, где ещё обитал дух матери, где ещё было слышно эхо её последних слов – cвежий-свежий огурчик, Пашенька, моя любимый... Я скоро.... скоро...
    Ослабленный Павел Петрович залез в шкаф, закрыл дверку – стало как будто теплее.
    Павел Петрович вслушивался в шорохи из коридора. Он хотел, чтобы с той стороны стены что-нибудь заскрипело, застучало, заговорило, но ещё сильнее он хотел тайно зайти на кухню и съесть все оставшиеся дольки, которые для сохранности накрыл маминым платочком. И от этих выворачивающих его желаний он скрёб ногтями по стене шкафа. В какой-то миг он не выдержал и впился в кожу губами, и стал её драть, кусать. И искусал до крови. Слизывая кровь, заснул. На утро он застал себя под телогрейкой, которую ночью в лунатическом состоянии снял с брата.
     В этот день Павел Петрович перенёс Петра Петровича в шкаф. Пока младший сидел в шкафу и доедал предпоследнюю дольку, старший перестилал кровать. Обнаружив простынь, Павел Петрович постелил новую, а ту задумал выстирать. Для этого требовались кусочек мыла и вода - со вторым было хуже.
    Пётр Петрович решил отправиться на поиски воды, за которой четыре дня назад ушла его мать. Она закрыла дверь на ключ и поэтому Павлу Петровичу пришлось поковыряться в замочной скважине ножом.
    Наконец замок был сломан.
    Павел Петрович увидел пустую и серую лестничную площадку, битое стекло на ступенях, грязь на стенах, соседскую дверь, обсыпанную штукатуркой, электрические провода, свисающие с потолка. Павлу Петровичу захотелось закрыть дверь и открыть её заново, но увидеть уже другую картину, не такую бесцветную и холодную.
   Павел Петрович сделал несколько шагов и под её ногами что-то заскрипело. Он дотронулся до перил и посмотрел в пролёт этажей. Ему стало жаль мать, себя, брата, как будто из этой пропасти этажей повеяло всей правдой: смертью и безнадёжностью.
    Он стал спускаться. На ступенях между четвёртым и пятым этажами он увидел старика. Старик лежал, подперев ноги к груди, и cтукался головой о стену от тихого, почти неслышимого кашля.
     -  Вам плохо? – cпросил Павел Петрович у лежащего.
    Обернувшись, старик неожиданно улыбнулся.
     -   Нет, сыночек. – Сказал он. - а ты что ж такой синенький? Зачем так синей краской вымазался? Хотя что я говорю, сам белой расщедрился. Всю что была, спустил. Теперь снега не нарисовать.
     -   А зачем его рисовать? Его и так на улице много. Один снег. – ответил Павел Петрович.
     -   Нет, это не тот. В том снеге только замёрзнешь, а я тебе про снег, который согреть может.
     -   У вас воды нет? 
     -   Воды? Cкажи, милый, что там происходит? – Cтарик показал рукой вперёд.
     -   Война.
     -   Война? А кто с кем воюет?
     -   Наши с фашистами. А у вас вода есть?
     -   Вода... вода... Вам нужно разбавить?
     -   Что разбавить?
     -   Краски, дубинушка, краски.
     -   Нет.  Для питья. И бельё постирать.
     -   Там... в кармане ключи... Посмотри, синенький человечек. В кармане.
     Павел Петрович минуту колебался, но затем поднял лёгкую руку старика и залез в карман его пальто. Вынул ключи.
     -   Это от моей квартиры. Там есть вода и краски.
     -   Мне нужна только вода. А где ваша квартира?
     -   Где моя квартира? Где моя квартира... Я, синенький мальчик, живу везде. Вся вселенная моя квартира, мой дом родной.
     Старик закашлялся в кулачок и прижал ноги ещё плотнее к груди. Невольно, не слушаясь самого себя, Павел Петрович бросился на старика, развернул его и крикнул прямо в лицо.
-  Где ваша квартира?
-  Мальчишка... Дай мне спокойно умереть. – нахмурился старик.
-  Нет! Вы сначала скажите  г д е   в а ш а   к в а р т и р а!
-  Иди нарисуй сначала три этюда. – Cтарик попытался развернуться и ударил ладонью по лицу Павла Петровича.
  Павел Петрович схватил старика за грудки пальто и начал трясти. Вдруг этот старик стал для изнемогавшего юноши причиной всех страданий. Это из-за него ушёл и не вернулся отец, из-за него тяжело заболел брат, из-за него ушла и не вернулась мать, из-за него холод, голод и жажда, из-за него страх и одиночество, наконец из-за него “наши воюют с немцами”.
 На старика Павел Петрович отдавал все последние силы. Он плакал и слёзы застилали ему глаза; старик был уже не виден, только тёмно-белое пятно и где-то по бокам расплывающиеся ступени, стены, перила. Но кто именно возвышался над несчастным, бессильным человеком? Ни сам ли голод и холод, ни сам ли ужас глухого и пустого шкафа душил и бил того, чьей квартирой была вселенная? Сколько было самого Павла Петровича в его теле и сколько было той смерти, которая уже запустила в него свою руку? Павел Петрович схватил этот железный кулак и сунул его поглубже в грудь старика, вдавил и оставил.
    Когда Павел Петрович почувствовал, что тело старика обмякло, он начал быстро шарить по всем его карманам. И наконец нашёл. В измятом паспорте, не переводя дух, он продолжал искать: искать адрес. Он держал паспорт прямо перед носом, пытаясь остановить дрожь, вглядываясь сквозь слёзы в полуистёртые, выцветшие строки.
    Дрожь немного стихла и перед глазами поплыло что-то похожее на название улицы, на номер дома. Павел Петрович сидел, опустив руки, и боясь посмотреть на старика. Наконец он слегка толкнул его, но тот не отреагировал.
     Павел Петрович резко встал и посмотрел в лицо старика. То, что он увидел, обожгло всю его внутренность и заставило молнией взбежать на свой этаж, захлопнуть дверь и, сжимая в руке заветную книжицу, закрыться в шкафу.
    В шкафу висела дырявая тонкая куртка, в кармане которой лежало то, о чём мать говорила с большой секретностью и хранила “для особой нужды”. То была маленькая бутылка спирта. Павел Петрович видел как мать наливала из неё в отцовскую чашку во второй день болезни брата, когда болезнь ещё не совсем взяла его. Медленно и страшно она вливала из чашки в полуоткрытый рот Петра Петровича. И Павлу Петровичу казалось, что после этого вливания брат поправится. И действительно в ту ночь он спал тихо, не кашляя, не просыпаясь через каждые десять минут и не зовя мать.
     Павел Петрович видел как мать убирает бутылку в шкаф. Именно тогда он и услышал: “Если со мной, что случится, пользуйся этим понемногу и для особой нужды. Каплю на то, что заболит на теле и каплю внутрь, если заболит внутри. Но только если очень заболит”. Эти слова матери Павел Петрович хорошо помнил и теперь думал, что то самое “если заболит внутри” наступило, хотя внутри и не болело, не болело обычным образом, но так давило, что Павел Петрович принял это за такую же болезнь.
     Он нащупал рукой карман и бутылку. Вытащил. Запах от бутылки Павлу Петровичу не понравился, но это не остановило. Он вынул зубами пробку и, высунув язык, тряхнул на него из горлышка – нужна была только капля. Пока эта капля шла, Павел Петрович успел почувствовать жуткую вонь. И вот эта вонь щедро влилась в его рот, обжигая язык, дёсна, горло. Павел Петрович понял, что совершил что-то непоправимое, ужасное и быстро убрал бутылку обратно. “Или я умру или мне станет очень хорошо” – подумал Павел Петрович, опустив отяжелевшую голову. “Ведь если помогает одна капля, а я выпил не меньше ста... Что же сейчас будет?” Павел Петрович ждал. “Лучше умереть. Но нет. Нельзя. Там же Петя. Он один”. Затошнило. Тошнота полезла к горлу. Отступила. “Умираю” – вслух сказал Павел Петрович и попытался вылезти из шкафа, но понял, что сильно ослаб и не может. А ещё он почувствовал, что шкаф раздвинулся, что темнота стала темнее, но что это его совсем не пугает. С языка Павла Петровича слетела строка любимой песни отца – ветер, ветер мне играй...
     Проваливаясь в сон, Павел Петрович слышал протяжный мамин голос:
В тучу солнышко ушло -
На ночь в косы заплело
Чистые, лучистые
Нити золотистые.
В тихой речке видит сон
Старый сом, усатый сом...
     -   Мама! – где-то далеко закричал Пётр Петрович. – Мама!
     Павел Петрович проснулся. Через щель между дверей он видел как Пётр Петрович ходит по комнате.
      Через мгновение Пётр Петрович открыл дверь шкафа, ослепляя брата дневным светом. Бледный, худой, с голубыми глазами, Пётр Петрович улыбался старшему брату.
    Пётр Петрович принёс всю одежду, в который был укрыт во время болезни. Платья, штаны, куртки, рубашки – всё это Пётр Петрович впихивал в шкаф, набрасывая на голову, на руки неподвижного старшего брата. Когда все вещи были внутри Пётр Петрович залез в шкаф и спрятал под вещами ноги брата и свои, затем живот, грудь – наконец в шкафу остались только две головы, смотрящие друг на друга.
    Пётр Петрович прикрыл дверь, возвращая Павлу Петровичу приятную темноту.
   Так, без звука, братья просидели до самого вечера. Павел Петрович несколько раз проваливался в сон и, каждый раз проснувшись, сжимал руки брата, убеждаясь, что тот на месте. А брат всё пытался понять что это за новый запах, который витал в шкафу.
      Проснувшись очередной раз, Павел Петрович сухо прошептал:
      -   Теперь у нас есть вода.
      -   А клубники? Или помидора?
      -   Найдём. Теперь я знаю, где её много. Но ещё больше лука, чеснока, всего, чего нам сейчас надо.
     -    А когда мама придёт?
     -    Она приходила... Когда ты спал... Принесла вот это. – Павел Петрович протянул Петру Петровичу паспорт, в темноте совершенно не различимый.
     -    А что это? – таинственным шёпотом спросил Пётр Петрович, трогая маленькие тонкие бумажки.
     -    Такого ни у кого нет. Это важный документ. Из-за того, что мама его достала, ей теперь нужно какое-то время побыть в другом месте. – Павел Петрович подвинулся к Петру Петровичу, а тот к нему. – Тут написано, где лежит вода, клубника, яблоки, лук, чистые простыни. – Павел Петрович перелистывал вторую и третью странички, третью и вторую и снова вторую и третью. – Тут написано всё... Все шифры и пароли.
     -    И это теперь наше? – Пётр Петрович схватился за паспорт.
     -    Да! Завтра пойду по этому документу за водой. Ты остаёшься дома. За главного.
     Посидев немного в наполненной мечтаниями тишине Пётр Петрович сказал: “Я щаз” и выпрыгнул из шкафа. Через мгновение запрыгнул обратно, но уже с долькой яблока.
      -   На! – cказал Пётр Петрович. – Тебе завтра нужно быть сильным.
      Павел Петрович разломил дольку пополам, но Пётр Петрович отказался. Cказал, что сыт.
      Павел Петрович не поверил, но сьел. Когда он жевал, по щекам его катились слёзы, которых из-за темноты, Пётр Петрович не видел.
     -   Вкусно? – cпросил Пётр Петрович.
    А старший спрятал лицо в одежду и от материнского запаха заплакал ещё сильнее. И долго рыдал, стараясь не дрожать и не издавать ни звука.
     Утром, когда Пётр Петрович ещё спал, Павел Петрович стоял у окна и разглядывал фотографию в паспорте. Это был тот самый старик, только на много лет моложе. Иван Александрович Толубеев – прочитал Павел Петрович, а после ещё раз, и ещё. Павел Петрович почувствовал, что Иван Толубеев немного похож на отца - почти такой же нос, почти такие же губы, даже глаза были похожи, хотя чем именно Павел Петрович понять не мог и не пытался. Он смотрел на фотографию и повторял про себя одну фразу: ‘Я убил Ивана Александровича Толубеева”. 
     Потом он аккуратно высвободил из под спящего брата телогрейку, одел. Застёгивая пуговицы, он смотрел на лицо брата и смутно угадывал в нём черты Ивана Толубеева. В лице брата было то же спокойствие, что и на фотографии.
    Пётр Петрович приоткрыл глаза.
     -   Можно с тобой? – спросил он и слабо улыбнулся.
     -   Нет. – сказал Павел Петрович. – Не успеешь перейти в двадцатый сон как я вернусь.
     Павел Петрович накрыл брата, положил руку на его голову, и строго проговорил:
     -  В тихой речке видит сон.
     -  Старый сом, усатый сом... – подхватил Пётр Петрович.
     Медленно спускаясь по ступеням, Павел Петрович пытался увидеть лежит ли на своём месте Иван Толубеев. Никого не было видно, стояла всё та же промерзлая тишина. Павел Петрович, со cвоим обострённым вниманием, заметил, что некоторые двери приоткрыты. К одной он подошёл и прислушался. Не было ни звука. А из другой двери тянуло чем-то таким неприятным, что Павла Петровича затошнило. Он ходил от двери к двери, боясь спускаться ниже. Из одной квартиры он услышал приглушённый мужской плач. До этой минуты мужского плача Павел Петрович никогда не слышал, он даже не знал, что такой бывает.
     Наконец Павел Петрович увидел, что старика на месте нет. Павел Петрович спустился ниже, встал на ступени, на которых лежал старик, и огляделся. “Значит жив” – подумал Павел Петрович, но поверить в эту мысль ему мешало кровавое пятно, которое было ровно на том месте, где лежала голова старика. “Нет, всё-таки жив. Если бы был мёртв, не ушёл. Может унесли? Но кто? Разве кто-нибудь выходит из квартир? Нет, никто” – но только Павел Петрович так подумал, как сразу обнаружил прямо около своих ног следы, свежие, снежные следы, уходящие вверх.
     Постояв ещё немного, напряжённо думая и слушая всё вокруг, Павел Петрович сделал шаг вниз, потом ещё один и вот уже открывал скрипучую подъездную дверь.
     Пётр Петрович стоял у окна и видел как от дома отдаляется маленькая фигура брата. Пётр Петрович не видел того растерянного, испуганного лица, которое стало у Павла Петровича от вида раскинувшегося перед ним неприветливого чужого города. Пётр Петрович верил, что его старший брат широко улыбается, что ему тепло и хорошо, ведь он идёт по тайному документу, которого ни у кого не было, по документу, который принесла мама, всегда приносящая только хорошее, нужное, вкусное, тёплое. Пётр Петрович не видел ни озирающего, ни замерзающего, мокрого, уже успевшего проломить тонкий лёд и угодить ногой в лужу; он не испытывал страха, который наполнял душу Павла Петровича от незнания дороги и того, какая опасность может быть за углом. Пётр Петрович думал, что, зайдя за этот угол, Павел Петрович очень скоро из него выйдет и, может быть даже, ни один, а с мамой. И тут Павел Петрович обернулся и поднял вверх ладонь с широко расставленными пальцами. Он будто тянул её к окну, к которому с другой стороны приложил ладонь Пётр Петрович. Cтарший брат действительно улыбался, решив, что младшему нужно запомнить его именно таким. “Все уходили и никто не возвращался. Значит и я не вернусь. Прости меня, cтарый сом.” – махая рукой, думал Павел Петрович.
     Слизав с губ снег, он резко опустил руку, повернулся и зашёл за угол.
     Много лет спустя старый сом стоял у того же окна и улыбался. А внучка Павла Петровича всюду искала дедушку, на кухне, в ванной комнате, под кроватью, даже под подушкой, будто Павел Петрович был лилипутом.
     Шкаф Ольга почему-то игнорировала.
     -  Дед, ты где? – громко спросила она, начав расстраиваться.
     -  Оля, - сказал Пётр Петрович, - сядь, дорогая. Хочу с тобой посоветоваться.
     -  Дверь открыта, а его нет, - не унималась Ольга. Она села на диван и ещё раз заглянула под него. - Дед!
    -   Ты человек взрослый, разумный и мы можем спокойно об этом поговорить. – Пётр Петрович был вкрадчив и таинственно задумчив. Ольга почувствовала всю серьёзность разговора и перестала шевелиться. – Всем нам известно о невероятной мужской силе твоего дедушки, о его, так сказать, могучей плотской натуре. Этой активности мог бы позавидовать любой твой ровесник. Нет! Десять твоих ровесников!
      Ольга улыбнулась, а Пётр Петрович продолжил.
      -   В больнице, из которой я только вышел, наш Павел Петрович успел разбить сердца -  а теперь, Оленька, внимание - пятнадцати представительницам прекрасного пола. Пятнадцати. Хотя цифра может быть не точной, потому что она касается только персонала левого крыла. Но ведь есть ещё и правое крыло!
      -   А вы лежали в левом? – аккуратно вставила Оля, мучительно сохраняя серьёзный вид.
      -   Ох... Медсёстры, врачи, даже практикантки. И практиканток он не пропустил. До всех добрался. Одна из них подошла ко мне и спросила. Ни за что не догадаешься. Ты только прислушайся. Она спросила: “А почему больше не приходит ваш сын?” Сын!
      Тут Ольга не удержалась и хихикнула.
      -   Она назвала этот старый автобус моим сыном! – Пётр Петрович развёл руками. – Остаётся поаплодировать! А у вас что-то было? – спросил я её очень-очень деликатно. Но девчонка кокетливо вильнула хвостом и ушла... Оленька, что ты на это скажешь?
     Пётр Петрович уже ходил по комнате, сложив руки на груди. Пёс Аристарх лежал около шкафа и усталым оком провожал Петра Петровича к противоположной стороне стены, и также, без особого восторга, встречал.
      -    Я ещё многое тебе не сказал. Это только из последнего.
      -    Расскажите!
      -    Потом, потом. – Пётр Петрович сел на диван и, положив руку на плечи Ольги, снова заговорил вкрадчиво, так, словно боялся разбудить рядом спящего человека. – Надо спасать, надо лечить, ведь всё это может привести к страшной катастрофе, если уже не привело. Ты представь, что все эти пятнадцать милых дам окажутся беременными? Иногда закрываю глаза и прямо вижу, как к твоему дедушке бежит толпа маленьких мальчиков, девочек и все кричат: “Папа, папа!” А папа-то уже совсем старенький, уже наполовину глухенький, наполовину слепенький. Ой, сердце сжимается. А за детьми идут они, все эти наивные красивые барышни, так легко, мимоходом соблазненные, так легко оказавшиеся в лапах нашего дряхленького медведюшки.
     -    Я и не знала, что дедушка такой Дон Жуан. Он, конечно, прекрасно выглядит, но...
     -    Вот, вот... И ты правильно cказала “но”. Твоё “но” здесь абсолютно сходится с моим. Человеку в таком возрасте уже нужно подумать о покое. О последнем труде своей жизни... В тем более, он у нас человек творческий. В общем, дорогая моя, нужно этот шторм как-нибудь останавливать.
     -    Да, дядь Петь. Ещё ведь и вирусы всякие есть. Заразиться ведь может. А вот интересно, как с этим Дон Жуан справлялся? Раньше ведь не было таких лекарств.
     -    У Дон Жуана мы ещё спросим, хотя я думаю твой дедушка ведёт с ним плотную переписку, поэтому спросим у дедушки. Но важно другое. Именно о другом я и хотел с тобой поговорить.
     -    Я вас внимательно слушаю.
     -    Я узнавал. Сейчас делают специальные операции... Нет, нет, ты не правильно подумала. Удалять ничего не будут. Это ж тебе ни зуб какой-нибудь, да я и сам был бы против. Нет-нет. Операция совершенно безболезненная, лёгкая стерилизация. Она даже полезна для нас, стариков, у которых внутри всё страшно зашлакованно.
     -    Стерилизация? Это как у кошек?
     -    Ну это я так называю. Конкретного медицинского термина я не помню. Оказывается, а я этим вопросом, серьёзно занимался, эта нехорошая донжуановская тяга связана с накоплением внутри особого вещества. Вещество это очень вредное.
      -   Никогда не слышала. А какое это вещество?
      -   Как-то на ц называется. Це-е, - Пётр Петрович встал и снова стал ходить, - це-е-е... Вот чёрт! Вылетело из головы! Помнил же! Цем, цем... Нет, не вспомню.
     Ольга встала.
     -     Спокойно. – cказал Пётр Петрович. - Для этой, в общем-то несложной операции, нужны две подписи. Две подписи членов семьи. Я не хотел бы впутывать в это твою маму, бабушку, твою сестру, тётю... Мы можем сделать это доброе дело вдвоём. Согласна?
     -      Конечно.
     -      Вспомнил!
     -      Что?
     -      Название вещества!
    Тут в шкафу что-то загремело, заухало.
     -    По-моему там медведь! – сказал Пётр Петрович.
     Аристарх медленно пошёл на кухню. 
     Из шкафа выскочил Павел Петрович. В руках его был сачок, когда-то подаренный Пётром Петровичем.
     -   Я тебе покажу стерилизацию! – кричал Павел Петрович, накидывая сачок на голову Петра Петровича.
     Пётр Петрович держался за живот от смеха и бегал по комнате. Он даже забрался на диван. Павел Петрович не отставал.
     Ольга стояла в полном замешательстве и смотрела на двух бегающих стариков, широко открыв глаза.
     -    Вот он где наш раковый больной! – кричал Пётр Петрович уже из кухни.
     -    Я тебе покажу вещество!
     Наконец Пётр Петрович с накинутой на голову сеткой и Павел Петрович вышли из кухни.
     -    Всё, Ольга! – торжественно заключил Павел Петрович. – Мы можем делать с этой старушкой всё, что угодно! Предлагай!
     Оля растерянно смотрела то на Петра Петровича, то на дедушку. Cмотрела и молчала.
     -    Оленька, а я тебя не узнал. – сказал Павел Петрович. – Медсестра по имени Катя.
    -     Cмилуйтесь! – попросил Пётр Петрович и сымитировал порхающие крылья бабочки.
    -     А ну полезай в шкаф!
    -     Оля, спаси!
    Оля достала из сумочки конверт, вынула из него стопку фотографий.
- Новые? – радостно спросил Павел Петрович.
         -     На этих фотографиях психи из одного сумасшедшего дома, - сказала Оля. – Вас там очень не хватает!
     Ольга бросила стопку в братьев, но стопка не долетела, рассыпалась. Ольга прошла в коридор и стала быстро одевать каблуки.
      Павел Петрович закрыл собою входную дверь.
      -    Отойди! – сурово сказала Ольга.
      Из комнаты вышел Пётр Петрович. Сетка оставалась на его голове.
      -    Это я во всём виноват. – сказал он. – Оля, прости.
      -    Вам нужно комедии снимать. – сказала Ольга Петру Петровичу. – И этот прикид вам очень к лицу. – Ольга повернулась к Павлу Петровичу. – Отойди! Старые извращюги...
     -    Прямо в сердце! – Павел Петрович хлопнул по сердцу.
     -    И в моё! – Пётр Петрович также хлопнул по груди и присел. – У нас же единое сердце.
     -    Кажется, Соловьиный Коготь, мы убиты. – Павел Петрович опёрся на стену.
     -    Туда вам и дорога! – сказала Ольга, но в голосе её уже не было такой строгости. – Давайте! Старые лгуны!
    -     Ох! – в унисон вскрикнули Павел Петрович и Павел Петрович.
    -     Старые башмаки!
    -     Ох!
    -     Старые рваные телогрейки!
    -     О-о-х!
    -     Два плесневых гриба!!
    -     А-а-а!
    Стонущие Павел Петрович и Пётр Петрович, держась за сердце, ползли к Ольге и обвивали её ноги. Ольга стояла как хозяйка над своими рабами и поднимала вверх руки.
- Две чугунные кривые вилки!
- Ох-ох!
- Два засохших... за...
Тут Ольга резко замолчала и глубоко задышала. Донеслись всхлипы.
-     Что с ней? – тревожно спросил Пётр Петрович.
Павел Петрович, не отвечая, бросился к сумочке Ольги. Через мгновение он уже вкладывал в руку Ольги, висящей на руках Петра Петровича, ингалятор.
Ольга задыхалась. Она с трудом обхватила ингалятор и Павел Петрович помог ей поднести его ко рту. Ольга сделала несколько нажатий. Отдышка стала медленно проходить. Пётр Петрович и Павел Петрович перенесли Ольгу на кровать и положили под одеяло.
-   Я тебе сейчас горячего молока сделаю. – сказал Павел Петрович.
Но Ольга отрицательно покачала головой. Пётр Петрович ни на шутку испугался.
Ольга подозвала рукой дедушку и он склонился над её губами. Пётр Петрович напряжённо тёр подбородок. Павел Петрович отодвинулся от лица внучки и склонился над ухом брата.
-  Попросила, чтобы ты залез в шкаф. – тихо сказал Павел Петрович.
Пётр Петрович подумал, что не расслышал и снял с головы сетку.
-   Что?
-   Залезь в шкаф. Она попросила.
-   Куда?
Ольга лежала с закрытыми глазами, дыхание её восстанавливалось. Павел Петрович, придерживая локоть брата, подвёл его к шкафу.
-   Немножко посиди, скоро выпущу. – сказал Павел Петрович.
-   Это она попросила? – Пётр Петрович оглянулся на Ольгу. Заметил её бледность. – Хорошо, хорошо....
Павел Петрович помог Петру Петровичу залезть в шкаф и удобно там устроиться.
-   Бронхи, - сказал Павел Петрович и поспешил прикрыть дверь. В щелочку он сказал Петру Петровичу. – Досчитай до тысячи и постучи. Один короткий стук. Вот так. – И Павел Петрович показал.
-   А г а.
Павел Петрович собрал фотографии и присел на край кровати. Стал медленно их рассматривать. Прямо над ним висели другие фотографии Ольги: самолёты, цветы, лесные и морские пейзажи, дети, женщины, музыканты, несколько фотографий самого Павла Петровича, его бывшей жены, бабушка Ольги, - весь этот цветной коллаж помещался внутри картинной рамы.
     На одной из новых фотографий Павел Петрович задержался. На ней был человек очень похожий на Ивана Толубеева, только у этого были совсем маленькие глаза, смотрящие из под редких, беленьких бровей. Взгляд был отсутствующим. Павел Петрович решил, что этот больной очень не хотел сниматься, но Ольга всё-таки подловила его и исподтишка сняла. Павел Петрович подумал, что человек на фотографии может быть родственником Толубеева, например – его внуком, хотя возраст человека определить было трудно. Человек смотрел прямо в объектив, а значит теперь прямо на Павла Петровича. Павел Петрович твёрдо не отводил глаз.
-   Это врач. – тихо сказала Ольга, приподнявшаяся на кровати. – Очень-очень хороший. Можно сказать, благодаря ему получились эти фотографии. Тебе он нравится?
-   Интересный. – cказал Павел Петрович и взялся за новую фотографию.
-   Дед, - шепнула Ольга и положила руку на плечо Павла Петровича, - ты хорошо его рассмотрел?
-   Вполне, - Павел Петрович вернул фотографию.
Ольга взяла фотографию в руки.
-   Да, совсем не вышел. Он не такой. Здесь он слишком... Хмурый что-ли. Но есть другая.
И среди вороха фотографий Ольга быстро нашла другую. И когда Павел Петрович увидел её, он замер. “Это важный, важный документ”, “На! Тебе нужны силы!”, “Вы не знаете где улица? Улица Коммуны. Кто я? Я внук Ивана Толубеева. Вы? Да, я. Нет. Почему же нет? Ну-ка, ну-ка дай на тебя взглянуть. Маш, посмотри! Здесь внук Ивана объявился. А где он сам?”.
Ольга заметила взгляд дедушки и посмотрела на фотографию, ища в ней дефекты.
-   Может освободим дядю Петю? – Павел Петрович обернулся к внучке и одновременно сменил фотографию.
-    Да в чём дело? Тебе он не нравится?
-    Да. Давай освободим дядю Петю и попьём чаю.
Ольга спустилась на пол и села на корточки, положив ладони на колени дедушки.
-    Дедушка, чем он тебе не нравится? – спросила она шёпотом. Теперь ей удобно было смотреть в полузакрытые глаза Павла Петровича, видеть его лоб и на нём глубокие, волнистые складки, плохо скрытые под растрёпанной чёлкой, падающей до самых бровей, видеть седые, низкие брови, одна из которых была немного выше другой, видеть ровную, прочную кость носа и мягкие красноватые пазухи, видеть края губ, спрятанные под низкими усами и клочковатой бородой.
Всматриваясь в дедушку, желая угадать его мысли, Ольга с восторгом обнаруживала удивительную фактуру. Удивительность её была в пропорциональном соотношении правильных и неправильных черт.
Когда-то, обучаясь в школе изобразительного искусства, Ольга влюбилась в портрет Виктора Шоке, выполненный Ренуаром в далёком 1875 году. Ольга по часу не сводила взгляд с этого немного вытянутого, мужественного лица. Наедине. Сосредоточенно. В молчании. В спокойном молчании на всех языках мира и тех, что дальше его, его приливов, его заводского шума и колыбельной матери, дальше многоголосных грёз и стрекотаний душной ночи. Чем дольше Ольга смотрела на портрет, тем сильнее она чувствовала своё cтрастное приближение. Только к чему – Ольга не понимала. Она зачёркивала в своих стихотворных набросках и “тайну божественного замысла” и “тайну любви”, находя в этих “тайнах” банальное и лживое. Скоро она поняла, что ни о замысле и ни о любви рассказывал этот утончённый лик, который она стала называть Христом в старости. Лик рассказывал только о себе, только о своей коротко остриженной бородке, об острых скулах и о тонком носе, только о чистом лбе и обрамляющей его мягкой шевелюре, о глубоких глазницах и о тех двух звёздах, каждая из которых надёжно противостояла сумраку своего зрачка.
Но вдруг однажды в одном справочнике Ольга узнала, что Виктор Шоке служил чиновником в таможенном управления.
Портрет был отвергнут.
Для Ольги слово “чиновник” ассоциировалось с хитреньким, мелким существом с пустой душой, ищущим всюду выгоды, cтелящимся под каждого и любящим жиденький суп. Выразительно играя лицом и голосом каждого персонажа, подчас смеясь от собственных кривляний, Павел Петрович читал маленькой Ольге своих любимых Гоголя и Салтыкова-Щедрина, проводя её через бесконечный ряд чиновников и бюрократов и не замечая какой страх они вызывают у Ольги. Павел Петрович не знал, что те слёзы, которые он увидел в глазах внуки,  после прочитанной “Шинели” были слезами не сожаления, а слезами под конец запуганного сердца, которое билось в два раза быстрее каждый раз, когда Павел Петрович вытягивал шею и, уменьшив губы, дрожал и пищал за Акакия Акакиевича.
И если бы ни песня, которую Павел Петрович обычно пел после чтения, то не известно, что стало бы с той восприимчивой детской душой. Павел Петрович пел очень нежно, поглаживая Ольгу по головке:
 Каждой жалобе шепни:
"Задремли и отдохни".
Каждой жалобе скажи:
"Крылья легкие сложи".
В тихой речке видит сон
Старый сом, усатый сом...
Баю-баю-баиньки,
Засыпай, мой маленький...
     Где-то до сих пор хранились рисунки, которые сделала Ольга по сюжетам услышанных повестей и рассказов. На рисунках этих нет человека и человеческого лица, а только природа, мосты, дома и на их фоне крохотные cтранные фигурки: шляпы с вырастающими из них куриными ножками, ползущие по земле длинные плащи, висящие на невидимой вешалке, подвешенные в воздухе глаза, нос или уши, иногда с телом в виде очков или трости. Так выглядели эти самые “чиновники”. И теперь этот отложившийся образ безликого и жалкого вступал в конфликт с одухотворённым лицом Виктора Шоке, против которого стояло не только отвращение ребёнка но и знание зрелого человека, позволяющего находить в приставке “таможенный” другой негативный смысл.
Вещи и ещё раз вещи, деньги и ещё раз деньги, воровство, махинации, грязные сделки – вот то, о чём думала Ольга, представляя таможню и чиновника на этой таможне. В одну ночь Виктор Шоке превратился из пожилого Христа в гнусного, аморального типа, к которому шли нищенствующие гении-художники, чтобы получить работу и мизерный – Ольга уверила себя в необычайной жадности Шоке – гонорар за портрет с тем фальшивым изображением, который бы льстил любому продажному таможенному чиновнику: с изображением благородного, красивого человека.
Имея богатое воображение, Ольга так разошлась, что чуть не порвала страницу, на которой некогда светлела репродукция старинной картины.
Ольга не спала всю ночь, не понимая как же могла она так ошибиться и попасть под гипноз лукавых, пустых чиновничьих глаз; звёзды в них cтали просто бликами, просто точками белой краски. Только под утро, взглянув на портрет ещё раз полуспящими глазами, Ольга нечаянно поняла, что Шоке кого-то ей напоминает. Покусав нижнюю губу, Ольга отыскала фотографию с дедушкой и его братом. И всё подтвердилось. “Пётр Петрович, только с волосами ” – проговорила Ольга, сверяя портрет Шоке с фотографией. Наконец Ольга хлопнула по кнопке торшера и скрутилась под одеялом. Светало. Cтановилось легче, ведь Пётр Петрович был хорошим человеком, всю жизнь он честно лечил людям зубы, а когда-то, вместо деда, забрал Ольгу из детского сада. Засыпая, она вдруг подумала, почему у двух родных братьев так по-разному сложилось с волосами: один совсем лысый и всегда, сколько Ольга помнила, таким был, а другой – и с чёлкой, и с усами и с бородой. “Эх, дед, все волосы у Петра Петровича забрал” – подумала Ольга и уснула. Но не совсем. “Не может человек, так похожий на дядю Петю быть таким... таким”. И только теперь она спала.
В том же месяце она пришла на встречу выпускников. Вечер проходил в доме, где обитала большая и редкая книга о Ренуаре. Она и стала главной целью прихода. Это была очередная встреча, которые раньше Ольга без сожаления пропускала,. За все годы обучения, а это уже был последний класс, Ольга дружила только с одной девочкой и после того, как та перешла в другую школу, Ольга до самого окончания школы осталась одна. Чем старше она становилась, тем труднее находила контакт с ровесниками. Она интересовалась ими будто только как моделями для своих рисунков, мелких набросков, карикатур. Все бегали, суетились, ругались, дрались, влюблялись, шептались, кривлялись, а Ольга это рисовала, никого не прося ей позировать. И наверняка за эту свою отстранённость и за своё необычное пристрастие – конечно же скоро подмеченное - Ольга бы глубоко страдала, перенося жестокие, циничные насмешки, но ничего такого не было, потому что Ольга была очень красива, настолько, что даже очарованные учителя не смели ставить ей троек. Почувствовав своё отличие, Ольга в один момент испытала сильный страх и после того глубокого переживания он стал сопровождал её всюду, усиливаясь или ослабевая, не поддаваясь никаким объяснениям, становясь секретом даже для того цветочного горшка, что стоял на подоконнике в комнате Ольги, с которым она иногда разговаривала.
Отметив чистоту своего лица, стройность черт, Ольга начала видеть эту стройность и в другом, в нарисованных и не нарисованных картинах.
Девушки завидовали ей, мрачно ненавидели, не зная как выразить эту ненависть. Мальчики, подрастая, влюблялись без памяти, не зная как подступиться к этому вечно одинокому призраку, любящему светлые кофты под горло и один раз в неделю появляющемуся в красном платье. Она тихо приходила, садилась за парту, сдавала домашнее задание, отслушивала урок, во время перемены смотрела в окно или рисовала за партой  – вскоре она перестала прятаться и делала это в открытую - и после уроков, не задерживаясь, тихо уходила, способная за весь день ни сказать ни слова. К ней начинали подсаживаться мальчики, говорили глупости, смешили и порой удачно, а некоторые, более тонко устроенные, пытались расспросить о рисунках и даже сами начинали рисовать и показывать ей - всё для того, чтобы лишний раз увидеть обращённый на себя прекрасный взгляд и поверить в завоёванную симпатию. Таких мальчиков было немного, по своей слабости они не могли долго заслуживать расположение Ольги или как говорили в школе – бегать за ней. А другие, хулиганы, простые и грубоватые, не видящие в Ольге особой тайны, и желающие только её потрогать, такие долго и неотступно ходили за ней, одновременно ходя за ещё несколькими красавицами. “Художница! Эй, художница! – кричали ей в спину уже начавшие курить и выпивать подростки – бросай мазюкать, пошли гулять!” Один из этих крикунов Ольге даже нравился, в её альбоме осталось много рисунков этого мальчика, который, будучи зрячим, носил на правом глазу чёрную повязку, а иногда приносил с собой вставную челюсть бабушки и мог перед чьим-то лицом неожиданно её вытащить и застучать. Один раз это было сделано перед лицом Ольги, надеясь вызвать испуг и посмеяться над этим испугом. Но Ольга спокойно постучала в ответ своей челюстью, сказала “Верни бабушке” и пошла. Обернулась и подмигнула, оставляя парня в совершенной растерянности.
Многие из этих и тех, девушек и парней, собрались в тот вечер, на который пришла Ольга ради Ренуара. Её приходу были удивлены, кто-то рад, кто-то нет. Удивление нарастало, ведь Ольга пила, ела и общалась так, будто неприступная и холодная дама была лишь иллюзией, обитательницей школы.
Легкость, непринуждённость, открытость – всё это новое принесла с собою Ольга из того места, который стал ей вторым домом, где она наконец обрела друзей, единомышленников, где прикоснулась к своей мечте, - из школы изобразительного искусства.
 Немножко захмелев, Ольга отправилась на поиски книги, узнав, что она “где-то там”, но “не в этой комнате”, то есть ни там, где был стол и вот уже начинались танцы.
Так как за Ольгой направилось ещё несколько человек, ей пришлось улизнуть в ванную комнату и пробыть в ней какое-то время, обнюхивая небольшую коллекцию мыла. В дверь стучали: “Оля, ты где? Мы тебя потеряли?”. “Иду, иду” – отвечала Ольга и, прислонившись ухом к двери, слушала удаляющиеся в большую комнату шаги. Наконец она вышла и... услышала в коридоре знакомый голос. Это пришёл он, парень с чёрной повязкой.
     Медлить больше было нельзя и Ольга проскользнула в предполагаемую комнату – всего их было четыре. Ольга вышла из неё и тут же, оглядываясь нет ли сзади хвоста, вошла в другую. Это была та самая комната - комната книг. Но в ней Ольгу ждала одна неприятная новость – в комнате были люди: на кресле целовалась парочка, а в другом углу у торшера крутился незнакомый парень, он что-то фотографировал впереди себя. Ольга огорчилась, но отступать было нельзя. Нужно было действовать быстро и чётко, как учил дедушка, как делала мама, как никогда не получалось у отца.
     Вот они, полки. Книги, книги, старые, новые, хорошие переплёты, плохие переплёты, литература, Достоевский, Чехов... Ниже! Ниже медицина, совсем не то. Выше! Выше история, древняя Греция, Македонский, философия, Платон, Ницше, снова Платон. Нет, не то. Влево!   
    Фотограф снимал себя, отражённого в мутном зеркале шкафа, за которым стояли чайные, кофейные наборы. Ольга поняла, что он не замечает её, что он очень сосредоточен на своей съемке. Это придало ей уверенности.
     Влево! Нет, здесь музыка... Хотя... Ольга полезла уже за книгой “Философия новой музыки”, но тут услышала:
- Не стоит. Ерунда.
Это сказал фотограф. Ольга обернулась. Он стоял в той же задумчивости и погружённости в своё отражение. Закрылась дверь – вышла пара.
-   Ищите скорее то, за чем вы сюда пришли, - cказал фотограф, - скоро могут придти.
Теперь он отошёл от зеркала и стал снимать пустой бокал, который оставила пара. Ольга заметила как в бокале интересно играет свет торшера. Она присмотрелась к юноше. Он показался ей неприятным.
-   Вы так говорите, как будто я воровать собралась.
-   А разве нет?
Тут он обернулся и их взгляды встретились. Он смотрел на неё прямо, спокойно, как бы изучая. Она смотрела на него так же, с долей возмущения.
Одновременно они развернулись и продолжили заниматься своим делом.
Наконец Ольга нашла ту самую полку. Пошли имена. Микеланджело, Да Винчи, “Боже, какая коллекция! Может правда чего-нибудь взять?”, Давид, Делакруа, снова Да Винчи, “Ван Гог! Куда ж без него? Неужели они всё это прочитали? Или это, чтобы создать образ порядочной семьи?”, Гоген, Энгр, Французская живопись... Вот он! Ольга схватила книгу.
-   Поздравляю. – прозвучало за спиной.
-   Cпасибо. – ответила Ольга.
Перед её глазами летали репродукции: “Ваза с цветами”, “Трактир матушки Антонии”, “Дама в лодке”, ещё и ещё.. И вот он, дядя Петя. Блестящая бумага, сочные цвета. Шоке выглядел великолепно! “Дьявол!” Но нужно было узнать, узнать и окончательно успокоиться, ведь что-то не давало это сделать.
-  Вы не думаете, - зазвучал знакомый голос, - что в старости я буду на него похож?
-  На кого? – Ольга искала главу, в которой могла бы быть информация о Шоке.
-  На Ренуара.
-  Возможно... Вы только что меня сфоткали. Не надо.
-  Чувствуете себя преступницей.
Он снова сфотографировал. Ольга кинула на него презрительный взгляд. Его глаза  улыбались. Над ними белели тонкие полоски бровей.
-  Да, вы будете похожи, - cказала Ольга, - только не на Ренуара.
-  А на кого?
-  Cкажу, если не будете мешать десять минут.
-  Вы что будете пить?
-  Ничего. Спасибо.
-  Cовсем?
-  Чай.
И теперь улыбнулось всё его лицо. Брови высоко поднялись.
      Он вышел и Ольга нашла.
      Держа книгу под лампой торшера, она бежала по чёрным-чёрным буквам, налившимся от жажды быть прочитанными.
     C каждым словом “дьявол” превращался в человека.
     “На другой день после распродажи Ренуар получил письмо от Виктора Шоке, который выражал свое искреннее восхищение его полотнами и спрашивал, не согласится ли художник написать портрет его жены. Само собой, Ренуар тотчас согласился. Но как же он удивился, когда, войдя в квартиру этого любителя живописи, о котором Ренуар никогда не слыхал, он обнаружил там удивительное, великолепное собрание Делакруа.
     Между тем уроженец Лилля пятидесятичетырехлетний Виктор Шоке располагал самыми скудными средствами. В двадцать один год поступив в таможенное управление, он дослужился до весьма скромной должности, потому что не хотел никуда уезжать из Парижа – арены своих коллекционерских поисков. Хотя, переберись он в какой-нибудь пограничный район, он добился бы куда более быстрого продвижения по службе.
      Несмотря на небольшую ренту (его родители владели прядильной фабрикой) и на то, что он отказывал себе во всем необходимом, - зимою и летом носил один и тот же изношенный сюртук, - на покупки у него оставалось совсем немного денег. Но его редчайший, тонкий и точный вкус в соединении с отличным знанием антикварных лавок, а также с терпением и упорством восполнял недостаток средств. Точно бальзаковский кузен Понс, он обладал «чутьем презренной охотничьей собаки или браконьера, которые знают, где хоронится единственный во всей округе заяц».
    К тому же Шоке использовал слепоту своих современников. Безразличный к чужому мнению, не собираясь ни спекулировать, ни похваляться своей коллекцией, он полагался только на свой вкус. Ничто не могло поколебать его уверенности, он не слушал ничьих возражений. Единственным критерием было для него удовольствие, какое он получал от произведения искусства, и только оно. Презираемый публикой Делакруа был великой страстью этого увлекающегося человека. Поглощенный одной мечтой, неутомимый в своих поисках, перерыв сотни парижских лавочек, он добился того, что по одному собрал двенадцать холстов, акварелей и рисунков художника, которому он поклонялся а также три работы Курбе, одну Коро, фарфор, драгоценную мебель, в том числе кресла, обитые розовым шелком, которые, по слухам, стояли когда-то в Трианоне.
    Квартира Шоке была настоящим музеем.”.
    Ольга присела в кресло, заметив, что его цвет почти розовый и при определённом свете мог бы вполне таким стать.
    Чувство, которое испытывала Ольга, было похоже на стыд. Вокруг этого похожего на стыд чувства ходили радость и печаль, при встречи заставляя Ольгу поднимать глаза и оглядывать комнату. В комнате было уютно и тихо; очень быстро, во время чтения, Ольга свыклась c тем гулом, который создавали басы, гремевшие в большой комнате. Там уже вовсю шли танцы. А здесь, в полумраке, тоже всё танцевало, и картина, висевшая на стене, и изображённые на ней жёлтые акварельные листья и изящный маленький столик, стоящий под картиной на разъезжающихся ножках. Танцевали и фарфоровые чашечки и блюдца под запылённом стеклом.
     Ольга ещё раз прочитала “единственным критерием было для него удовольствие, какое он получал от произведения искусства” и посмотрела на Шоке. Во взгляде её была просьба простить. Шоке, будучи немного добрым Петром Петровичем, прощал и приглашал прочесть о нём дальше. И Ольга читала, для большего проникновения в жизнь прекрасного человека, представляя....
      За год до этого друзья Петра Петровича отговорили его пойти на выставку импрессионистов. Он порвал с этими друзьями, которые лишили его целого года наслаждения. Счастливый случай привел его в отель Друо, где он купил «Вид Аржантейя» Моне. Глядя на полотна Ренуара, он уловил в них родство с живописью Делакруа. Когда-то, за год до смерти Делакруа, в марте 1862 года, Виктор Петрович просил художника написать портрет его жены. Делакруа в любезном письме отклонил предложение, сославшись на то, что у него «побаливают глаза».
     Пётр Петрович решил, что портрет его жены может написать Ренуар.
     Энтузиаст Пётр Петрович наделенный обостренной чувствительностью, которая одухотворяла его красивое лицо с небольшими живыми глазами бесконечно притягивал Ренуара. Художник и коллекционер с первой минуты поняли друг друга. Обоим была присуща безмятежная ясность духа, свойственная людям, которых их страсть изолирует от повседневной обыденности...
     В дверь звонили, стучали, настойчиво выбивали Виктора Шоке из его приятного сна. Открыв наконец глаза, он увидел перед собой пустую тарелку борща и почти пустую бутылку водки. Несмотря на сон, Шоке был также пьян, как и тогда, когда засыпал. И только в кухне было уже не так светло – наступил вечер. Под барабанную дробь в дверь, Шоке ещё несколько минут приходил в себя. Протерев глаза, отдышавшись, глотнув воды из чайника, он двинулся к двери, опираясь на стену и что-то бормоча под нос. Перед тем как открыть дверь Шоке глянул в большое зеркало и поправил свою растрепавшуюся шевелюру, сдвинул словно парик. Наконец дверь была открыта! Не успел Шоке опомниться как в коридор влетел человек.
     -   Он только что звонил, звонил! Он упал! У него что-то с ногой! Пойдите за ним! Пожалуйста! Я вам звонила, вы трубку не брали. Он сказал, что вы дома!
     Это была Анастасия.
     -    Вы напились.... Вы очень пьяный...
     Шоке махнул рукой.
     -    Павел звонил из леса! – Анастасия ещё никогда не видела Виктора в таком состоянии. А он ещё никогда в таком состоянии не видел Анастасию. Глаза его были опущены, тело плохо пыталось сохранять равновесие.
    -     Вы очень пьяный. – Анастасия чуть ли не плакала. – Я сама пойду. Cкажите, куда!
    Шоке понял, что надо идти – слишком тревожно всё было. Но для того, чтобы идти, нужно было одеться. Он стал одеваться, хватая непослушными руками ботинки.
    Анастасия с ужасом наблюдала эту картину.
     -    Господи, какой вы пьяный...Господи...
     Шоке натянул первый ботинок. Анастасия помотала головой и выбежала на лестничную площадку. Шоке натянул второй ботинок и стал подниматься за пальто. Анастасия снова забежала в коридор. Не помня себя, она помогла Шоке одеть пальто.
     -  Куда вы пойдёте? Вам нельзя! – крикнула она. – Я сама!
     Шоке был уже и в ботинках и в пальто, но всё не выходил, а крутился в коридоре, медленно поворачивая шею то влево, то вправо.
     -   Что вы ищите? Верочка весь день плачет. – Лицо Анастасии превратилось в такую сложную гримасу, которой мог бы позавидовать любой Пьеро. – Так вы идёте?
      Но Шоке никуда не шёл, а продолжал искать. Анастасия стала звонить по тому самому телефону, где хранились новые фотографии блаженно-спящей Веры, которая сейчас, уставшая плакать и кричать, снова спала в тёмной, тихой комнате.
     -   Не отвечает! – Анастасия трясла телефоном.
     -   Да врёт он! – не удержался Шоке.
     -   Он сказал,  у него что-то с ногой. Он упал, лежит, не может пошевелиться.
     -   Не может, не может.
     Шоке зашёл в комнату.
     -   Нет, вас бесполезно просить. Вы пьяный. Я сама пойду.
     Шоке тут же вернулся. На его голове была шляпа. Анастасии стало не по себе – перед ней стояла важная фигура, настоящий аристократ, герой из девятнадцатого века, стойкий образ которого у Анастасии сложился ещё в школе: шляпа, пальто, бородка, края седых волос, выглядывающих из шляпы... Глаза блестели. “Как преобразился!” Не хватало только трости. Но вот Шоке протянул руку и трость была при нём. Лёгкое качание, немного расплывающийся взгляд – всё это придавало важной фигуре дополнительный шарм. Шоке улыбнулся. Анастасия вдруг поняла, что этот человек действительно может делать то, о чём говорил её муж – превращать.
    -   Вы вправду думаете он шутит? – тихо спросила Анастасия.
    -   Я ему тростью по одному месту надаю и он перестанет шутить.
    Они вышли на лестничную клетку.
    -   Может мне с вами?
    -   Идите к дочери. – Шоке стал медленно спускаться.
    -   Вы сможете дойти?
    -   Долечу!
    -   Пожалуйста, скорее.
    Анастасии перегнулась через перилла, посмотрела как Шоке проходит третий этаж, второй, первый. Где-то посредине он спотыкнулся.
    Хлопнула подъездная дверь и Анастасия поднялась на этаж вверх, осторожно, как вор, зашла в квартиру и аккуратно закрыла дверь. В подъезде воцарилась тишина.
    Анастасия склонилась над кроваткой Веры. Та продолжала спать, не шевелясь и, кажется, совсем не дыша.
    Анастасия достала телефон.
    На цыпочках выйдя из комнаты, она вернулась в большую комнату и ещё раз набрала номер мужа. И услышала холодное “Абонент временно недоступен”.
    Анастасия подошла к окну. Она видела как Шоке идёт к дороге, как переходит её.
   Он переходил очень медленно и не смотря по сторонам. Анастасия задержала дыхание. Какая-то машина затормозила, скрип тормозов прорезался в плотно закрытое окно. Шоке поднял трость на водителя, помахал.
    Горели фонари, шёл мелкий снег.
    -  Ну как, дочитали?
    Ольга обернулась. К ней шёл тот самый фотограф. В руке у него было две рюмки. Подойдя, он подал одну Ольге.
    -  Простите. Но тому чаю, который здесь есть, я предпочёл вот это. – cказал фотограф ровным голосом. – Давайте за встречу.
    Полминуты он держал на весу её рюмку и наконец она взяла. Их рюмки слегка соприкоснулись.
    Какое-то время они молча стояли у окна, чувствуя как алкоголь нежно расслабляет тело и голову.
     -  Отсюда хороший вид. – сказал фотограф. – Но вы мне не сказали... Так на кого? На кого я буду похож?
     Ольга улыбнулась, но промолчала.
     Тогда он взял книгу, лежащую на кресле и вернулся к окну. Открыл и спокойно прочёл:
     -   Художник с интересом выслушал рассказ одного из своих докторов о том, как тот на охоте убил двух бекасов. Затем, выкурив сигарету, лег в постель. Пробило семь. Ренуар спросил лист бумаги, карандаш. Перед тем как уснуть, он хотел сделать эскиз вазы…
    Карандаш никак не отыскивался. Ренуар задремал. Вдруг в восемь часов он заволновался, забормотал: «Дайте мне мою палитру… Вон там два бекаса…» Сон ли то был или бред? Все встревожились. Срочно послали за врачом. А больной тем временем, все сильнее возбуждаясь, метался в постели. «Поверните влево голову бекаса! Иначе я не смогу написать клюв». Ренуар погружался в ночь. И, бредя, он продолжал писать. Он писал свою последнюю картину: «Переместите этих бекасов!.. Краски мне, скорей!.. Дайте сюда палитру…» Ренуар погружался в ночь, в мыслях накладывая на холст последние мазки. К полуночи он затих. И тихо, будто украдкой, из его тела ушла жизнь. В два часа ночи он угас. Лицо его было...
    Фотограф не дочитал последнее слово и закрыл книгу.
    -   Конечно я не буду в старости похож на Ренуара. Вы правы... Потому что я уже им был.
    -   Кем?
    -   Да-да. Я уже носил такую бороду. Я уже умирал, прося повернуть голову бекаса. Только автор этой романтичной книги немного ошибся. Моя последняя ночь не была озарена соцветьями красок. В ней была только одна. Лишь одна. Не хочется быть придирчивым, Анри написал прекрасную вещь, и всё-таки ни в два часа ночи, а в четыре. В два и три я ещё был жив. И потом уходил я спокойно, ни в бреду. Мне пели песню.
     Дверь скрипнула. В неё вошёл большой белый кот.
     -   Какую? – cпросила Ольга.
     И фотограф, закрыв глаза, тихо напел:
     Сладость снов, сойди, как тень,
 Баю-баю-баиньки,
 Сон, дитя мое одень.
  Баю-баю-баиньки.
 Смех, сверкай во тьме ночей
 Баю-баю-баиньки,
 Над отрадою моей.
 Баю-баю-баиньки... 
   Ольга и не заметила как уже держала кота в руках, а фотограф снимал их обоих, обходя, приближаясь, отдаляясь.
     -   Немножечко голову приподнимите. Чуть-чуть.
     -  Теперь вы не рисуете. – сказала Ольга.
     -   Да. Время живописи ушло. К сожалению или к счастью – не знаю.
     Щёлк!
     -   Я не согласна.
     -   Ваше право. Можете чуть-чуть прикрыть глаза. Да-да, вот так!
     Щёлк!
     Коту надоело сидеть на руках Ольги и он стал вырываться. Ольга отпустила его.
     -   Хорошо. – сказал фотограф и глянул на кота. – Cпасибо, дружище. Ты - царь.
    Постояв немного и посмотрев на Ольгу, фотограф вышел из комнаты. Вернулся уже одетым.
    -   Извините, я не простился. – сказал он и протянул руку. – Прощайте.
    -   Прощайте. – Ольга протянула руку в ответ.
    -   Cпасибо за то, что дали мне вас нарисовать. – Он сжал её руку.
    -   Спасибо, что открыли тайну вашей смерти. Но не сказали, какой цвет вы видели. И кто вам пел?
    -   Cкажу. Обязательно скажу. При следующей встречи.
    -   Когда же?
    -   Когда захотите. Мой номер в белье. Ванная комната, стиральная машинка, бельё, бумажка с цифрами, наша встреча, мой рассказ. И фотографии. Думаю, они будут замечательны.
    -    А вы, Огюст, наглец.
    -  Ольга, я буду ждать вас. – cказал он после некоторой паузы и разомкнул тёплую ладонь.
     Вышел. 
     За ним тут же появился, он, другой, и уже без чёрной повязки.
     В комнату вошёл бокал, наполовину заполненный красным вином, вошло высокое стройное тело, превосходно вымытое, стильно одетое, вошёл тонкий и стойкий парфюм, вошла ровная трёхдневная щетина американской кинозвезды, вошли линзы, усиливающие цвет голубых глаз, вошли мягкие правильные губы, выглядящие как естественное продолжение греческого носа, вошла аккуратная короткая стрижка, наконец вошёл изящный малиновый шарфик, обматывающий шею и подчёркивающий острый подбородок.
    Вова Троицкий был прям, лощён, породист. Каков же голос?
     -  Привет. Ты знакома с этим пузанчиком?
     “А голос не изменился, всё также обсуживает глупости и грубости. Но всё равно... как же прекрасен этот болван” – подумала Ольга и лёгким движением провела по волосам.
    -   Или нашей неприступной Ольге нравятся такие толстые, маленькие чудаки? Хотя нет. До твоего пупка он вроде достаёт. Значит не так всё плачевно.
    Интонация была настолько уверенной и развязанной, что Ольга даже хихикнула. Троицкий и вся его идеальная фигура стояли посредине комнаты. Голова медленно вращалась, брови то поднимались, то опускались. Ольга не знала, что с ней происходит, она оцепенела и не могла произнести ни слова.
     -   Хорошая комната. Эклектика, шик.
     Ольга снова хихикнула. Троицкий бросил на неё cуровый взгляд.
     -   Замечательно выглядишь. Cтановишься только лучше.
     Ольга сходила за бутылкой водки и, захватив для Троицкого шампанское, вернулась в комнату. Ей очень хотелось рассказать этому человеку, которого она, может быть, больше не встретит, о том замечательном, что с ней произошло. Но тусклые, зеркальные глаза Апполона отстранялись от её рассказа.
     -   Ты хочешь сегодня напиться? – cпросил Троицкий, видя как Ольга опрокидывает одну стопку за другой. – Мне говорили, тебя проблемы в семье.
     -     Кто тебе говорил? Нет! У меня прекрасная семья! У меня потрясающий дедушка. – ответила Ольга, сидя в кресле напротив Троицкого, который, чтобы быть ближе, придвинул второе кресло. – Давай выпьем. До дна! За встречу, за любовь, за праздник! 
     -    За первое да. Во второе, извини, не верю. Третьего пока не ощущаю.
     Они чокнулись. Он слегка отпил и стал говорить о магазине итальянской обуви, который он недавно для себя открыл и был этому очень рад. Он говорил о чудесной прогулке в другом магазине, не забывая подчеркнуть несколько неприятно поразивших вещей. После их перечисления Троицкий некоторое время посвятил исключительно проблемам, осложняющих его существование.
     Ольга сочувственно кивала, не понимая только одного, как можно находить проблему там, где её нет. Троицкий говорил, что постоянно ловит в своём компьютере вирус, хмурился на то, что все службы доставки работают плохо, злился на сам город, на грязь, на бомжей, на автомобильные пробки, на бесконечные рекламы и давки в метро. Дальше камни полетели на зрителей кинотеатров, разучившихся молча смотреть кино, на обнаглевших таксистов, на массы приезжих, наконец дело дошло до политиков. “Фальшивые гады” – сказал Троицкий и допил то самое шампанское, с которым пришёл. “А ещё страшно возвращаться домой ночью”.
     “Как сложно ему жить” – подумала уже сильно опьяневшая и раскрасневшаяся Ольга.
      Ей вдруг очень захотелось протянуть руки и приласкать этого несчастного, прекрасного ребёнка. Но вместо этого она сказала:
     -   А что ты думаешь о таможне? Знаешь, среди таможенников попадаются вполне приличные люди... Кстати! Где твоя челюсть?
     Вова сначала не понял, поднёс ладонь ко рту и тут рассмеялся. О таможенниках он ничего не сказал, но теперь, после короткого, расслабляющего смеха, с радостью говорил о своей работе.
    Он был парикмахером.
     -  Идеальный вариант для деловой женщины это короткая стрижка. У неё нет времени ухаживать за волосами. Я сейчас на этих стрижках руку набил. Хотя мне больше нравится примерно то, что у тебя. Взъерошенные. А-ля шаловливый эльф. Скажу честно, твоя стрижка немножко устаревшая. Всё дело в локонах. Они теперь не актуальны.
     Он был так трогателен и наивен в своём монологе, что Ольга, окончательно одурманенная парфюмом, шарфиком и мягкими подвижными губами, выгнулась и впилась в них. Бокал опрокинулся. Через мгновение опрокинулась бутылка и разбилась рюмка – Ольга и Троицкий катались по полу..
     -  Ты меня задушишь, - прохрипел он, чувствуя как на шее стягивается шарф.
     Высвободившись, он кинулся к двери и закрыл на защёлку, Ольга тем временем подлезла к торшеру и ударила по выключателю.
     Полураздетая, она сообщила ему о своей девственности.
     -   Врёшь! – прошипел Троицкий.
     -   Нет.
     -   Врёшь!
     И опять слабым голосом:
     -  Нет.
     Троицкий замер. А уже через минуту стал натягивать на себя свои вельветовые штаны. А ещё мгновение спустя тенью возвышался над Ольгой, протрезвевшей и крест-накрест закрывшей руками остужённое тело. В дверь постучали. “Эй! Кто там!” – крикнули с той стороны. Ушли. Не включая свет, Троицкий оделся и затем одел Ольгу, приросшую к полу, неподвижную, тяжёлую.
     -  Ты прости. – cказал он. – Но пусть это сделает человек, которого ты будешь любить.
     Он попытался её поднять, но ничего не получилось. Он осторожно открыл дверь и вышел. Где-то там Ольга услышала: “Не заходите. Оля спит”.
     Она долго сидела, смотря в одну точку. Медленно стала разгибать ноги, приподнимать туловище. Она была похожа на разбуженную в чужом, незнакомом доме, за многие годы до этого уснувшую в большой светлой кровати под нежное.
     Отдыхайте,
     Мои ветра!
     Вам в дорогу лететь
     С утра.
     Ссутулившись, она дошла до ванной комнаты, дёрнула на себя дверь, та оказалась закрытой. Ольга ждала. Ждала. Наконец вышли и Ольга, пряча лицо, пролезла внутрь.
     В раковину била холодная вода. Ольга забирала её горстями и бросала на лицо. Не отрываясь, смотрела в зеркало, в самые глаза, которые застилались падающими локонами.
     Села на край ванной. В дверь стучали. Отходили. Стучали снова.
     “Ольга, я буду ждать вас”.
    Cнова стучали в дверь.
    Вырвало.
    Несколько глотков из крана.
    “Или нашей неприступной Ольге нравятся толстые, маленькие чудаки?”, “Идеальный вариант для деловой женщины”. 
    Ольга села на колени. Вот-вот мог начаться астматический приступ. Ингалятор, как всегда, был рядом. Ольга немного побрызгала и, стараясь успокоиться, посидела без движения. Потом медленно открыла крышку стиральной машины и просунула руку в барабан. Вещей было немного. Ольга выкладывала их на пол: кофту, майку, рубашку, трусы, носки... Телефона не было. В дверь снова стучали. Выключили и включили свет.
     -  Оля? Ты там? – прозвучал за дверью знакомый голос. – C тобой всё хорошо?
     -   Да.  – ответила Ольга.
    Она стала убирать вещи обратно и бумажка с телефоном выпала.
    Рядом с телефоном было написано: “ Ангел кроткий, сладкий сон, обступи со всех сторон.
Уходите оттуда. Скорее”.
    Ольга зашла в большую комнату, чтобы взять оставленный в нём палантин. Незаметно это сделать не получилось, все будто ждали Ольгу, её выхода на сцену. Рассевшись за столом, наевшись и оттанцевавшись, девушки и молодые люди резко замолчали, когда в комнату вошла она. Её короткий робкий взгляд на смотрящих рассказал ей о сосредоточенных выражениях, о плотно сжатых губах и широко открытых глазах, из которых пылало “знаю, знаю, знаю”. Троицкого не было. Пахло салатом и табачным дымом.
    Актриса, на удивление, давала зрителям насмотреться. Она взяла палантин и покрыла им cвои плечи. Повернулась. Все как будто немножко были прищурены. Прищурилась и она. И наконец направилась к выходу.
    -   До свидания, наша девочка!
    В зале разразился громкий смех.
    Почему? Вы не спрашиваете почему вы повели себя в той квартире именно так? Тут вы понимаете. Но вот то, что произошло дальше, понять не можете. Но ведь и я не могу.
     Я не могу понять, а уж в тем более знать – почему, если он о многом догадывался, если он понимал, чувствовал, почему оставил вас там и спокойно дожидался на улице, когда вы выйдите в своём жутком состоянии? Дожидался ли?
    Кстати, этим вашим состоянием можно объяснить то, что вы прошли мимо него, не заметили. Было, конечно, темно и стоял он не близко, и всё равно – почему же вы не заметили?
    Вы скажите “я ничего не видела, ничего не слышала, мне хотелось бежать и все мне были безразличны”. И всё-таки.
   Когда он догнал вас, назвал ваше имя, вы обернулись и вдруг почувствовали маленькую радость. Ведь так всё было? А почему? Потому что он не знал, что произошло там, потому что он смотрел как какой-то родной, свой и к тому же, что важно, смешной? Могу понять. Волосы всклокочены, даже будто сильнее, чем были, на глазах всё те же большие круглые очки, всё так же похож на располневшего ребёнка, который перепрыгнул из десяти лет в двадцать пять или даже во все тридцать. Перед вами стоял инопланетянин, утверждающий, что в далёком прошлом он был великим французским художником Ренуаром.
      С его маленькой груди свисал большой фотоаппарат, похожий на бинокль моряка. И это странное существо спрятало номер своего телефона в стиральную машинку и вы, в своём странном состоянии, искали эту бумажку и нашли, и убрали в джинсы, где-то в глубине своей понимая, что звонить не будете.
     И теперь я спрашиваю у вас – зачем же вы тогда искали, почему? Вы молчите. И я молчу. Я также не знаю почему вы решили, что этот человек с фотоаппаратом это вдруг единственное безопасное и доброжелательное существо в мире. Почему он смог вам внушить это чувство? Почему вы согласились поехать с ним вместе? Вы жк сами поехали, я не подталкивал.
    Вы помните ту машину, которую поймал Эмиль, давайте я наконец назову его имя или то имя, которым он назывался. Вы помните ту машину? Блестящая, почти новенькая “Победа”. Она будто приехала из молодости вашего дедушки. Кстати, было время, когда Павел Петрович о такой мечтал. Машина прибыла сразу после того как Эмиль поднял руку и стал голосовать на совершенно пустой дороге. Вы и десяти минут не простояли в ожидании, которое обещало быть долгим, ведь было уже довольно поздно. Спальный район, ни машин, ни людей.
      А помните как было тепло? Весь день палило солнце, палило как на картинах Ренуара. Асфальт, кусты, дома, трава, всё казалось нагретым, и даже эта подъехавшая машина. Вы сели. Вы спрашиваете почему? Несмотря на музейный внешний вид машина страшно трещала и ехала маленькими шажками, словно подталкиваемая кем-то взади. Огромная, несуразная, прямо говорящая о том, что далеко не увезёт.
     Эмиль открыл дверь и, не говоря с водителем, пригласил вас. И вы, пятнадцать секунд посомневавшись, сели. Конечно вам хотелось уехать, хотелось поскорее выбраться из этого места, в тем более вы ещё стояли рядом с домом, откуда вот-вот должны были начать выходить. И опять же – Эмиль вам казался абсолютно безобидным. Он же пел вам такую красивую колыбельную.
     И вот он уже знакомил вас со своей мамой. Эта женщина за рулём, в чёрных очках, в гладком бардовом парике, с сигаретой в углу большого рта оказалась его доброй мамой, его ангелом-хранителем, обещавшим приехать за ним после вечеринки и опоздавшим ровно настолько, сколько понадобилось вам для того, чтобы вы снова встретились.
    Жутко, жутко скрипела, тряслась машина.
    Вы, Ольга, рассмеялись. Почему? Потому что, наверное, эта весёлая поездочка была настоящим аттракционом. Вас мотало из стороны в сторону, вы оба подпрыгивали на бесконечном заднем сидении. “Мама, медленнее, медленнее!” – стал умолять Эмиль. “Я разобью Майю!” Майей он называл свой фотоаппарат. Почему так? А почему сами ни разу не спросили? Помните как он пытался в этом безумном движении вас фотографировать? Щёлк, щёлк! И в сердце вашем щёлк, щёлк. Почему же я тогда ничего не сделал? Почему не вытащил вас из той громыхающей посудины? Вы сказали, что я мог бы окончательно её доломать, оторвать что-нибудь в её устройстве, чтобы она, вся в дыму, остановилась и в этот момент вы вышли. Но вы бы не вышли! Вы говорите, что можно было бы, на крайний случай, и аварию. Вы спрашиваете – почему вам не попалось ни одной машины? Ведь если бы хотя бы одна ехала вам навстречу, то она обязательно бы с вами столкнулась. И ни одной не ехало. Ни одной? Почему?
     Целые, невредимые вы добрались до дома. “Чай, чай, едемте к нам пить чай!” – всю дорогу повторяла его мать и выпускала дымные клубы. И другого она не могла говорить, после того как её Эмильчик представил вас в самом лучшем свете. Он рассказал как вы тайно пробрались в комнату и как жадно искали книгу. Он назвал вас страстной поклонницей Ренуара, после чего его мама уверенно заявила: “А вы знаете, что в нашем Эмиле живёт ренуарова душа?” “Да, мама, я уже сказал Ольге” – отозвался Эмиль.
    И почему же вы тогда не ушли, когда стояли у подъездной двери их дома? Ведь в тот момент вы очень сильно засомневались в нормальности этих людей. И всё же не ушли. Вам стало интересно, что будет дальше. И более того – вам было с ними хорошо. Cогласны? Вы пережили удивительный, необычный аттракцион и теперь слегка от него покачивались, стоя на твёрдой земле и рассматривая тот незнакомый закоулок Москвы куда вас завезли. В этот момент всё могло решиться! Почему же я ничего не предпринял и позволил вам и дальше последовать за мамой и её сыном, к их столу?
     А помните как громко стрекотали сверчки? Где-то там, откуда веяло рекой и камышом, где-то там... А ещё моргнувший свет в окне. Лампа зажглась и тут же погасла. Это были в квартире 23. И это был знак. Но я могу вас понять, ведь была уже глубокая ночь, синяя, медленная, тихая, и место было совершенно не известно, совсем не московское, далёкое, провинциальное. Вы не расслышали моего голоса в сверчках, вы не расшифровали вспышку, но вы сумели увидеть, что рядом с домом стояла ещё одна старая машина, ещё один антиквариат и тоже совершенно новый, будто только что выпущенный.
    Пятиэтажный дом, лавочка, две “Победы”, одна за другой, детская площадка, и вы молоды и красивы. Раскрою небольшую тайну - там на качелях качался мальчик. Почему он так поздно каталась на качелях? Он задержалась в гостях и, подходя к дому, решил покачаться. Он качался и после того как вы ушли. Качели перестали легонько поскрипывать только когда вы поняли, что чай уже достаточно остыл, чтобы взять его в руки и сделать глоток. Два стакана в ваших руках. В одном чай с травой А, в другом с травой Б. Вам не назвали, что это за травы, вам только сказали, что их собирает отец Эмиля, которого сейчас нет. Вы ещё не успели задать вопрос – почему, как вам уже дали ответ, сказали о важности пить именно так, глоток из одного стакана и глоток из другого. При этом смешении, как вам убедительно сообщили, во рту образуется удивительный вкус, а в организме начинается процесс соединения этих жидкостей в одну, это происходит там, в стенках желудка. Третья образовавшаяся жидкость смывает с этих самых стенок все нечистоты.
     Маленькая кухня, старая плита и чёрно-белый телевизор, трубочный телефон с барабаном, шкаф для тарелок, стаканов, заставленный, но тут же освобождённый стол с крошками на полосатой скатерти, на скатерти с въевшимся жёлтым пятном, коричневые разводы на потолке, и двое незнакомых людей при свете тусклой низкой люстры.
    Они сами ничего не пили, только смотрели и улыбались. Мать Эмиля наконец сняла очки и вы увидели её провалившиеся от усталости, мудрые глаза, перешедшие к Эмилю почти без изменений. “Вы не смотрите. Я всё уберу” – говорила она с искреннем сожалением о небольшом беспорядке. Но вы, выросшая в таком беспорядке, поспешили её успокоить, сказали, что всё чисто, всё на своём месте и что вам очень нравится чистить свой желудок на этой милой кухне. Вы уже совсем не чувствовали страха. Почему? Почему так прониклись скромным гостеприимством этих людей, почему обманывали, говоря о замечательном вкусе того, что было названо чаем? Ведь вы только и делали, что старались не скривить лица, ведь пить было невозможно. Что же произошло?
    За всё время к вам на телефон не поступило ни одного звонка. Ни одного звука из того cтарого мира. Никто не интересовался где вы, с кем вы, когда вернётесь. И вы уже не ждали никаких звонков, эта тишина телефона была привычной. И эта привычность была всё ещё мучительна, всё ещё больна, нестерпима, а эта непривычность, которая вас окружала, непривычность, пришедшая на смену другой непривычности и ставшая смягчающим кремом, смягчающим воспалённую душу, эта вторая непривычность, переходящая в третью и четвёртую, она всё больше притягивала вас, как может притягивать овраг, о котором когда-то говорили, что в нём пропадают люди, а потом, что они не пропадают, а только уходят на много-много лет и возвращаются в том же возрасте, когда тех, кто их знал и ждал, уже нет в живых...
     Маленькая кровать, которую вам расстелили, вам показалась просторной и мягкой, не имеющей ни конца, ни края. День был слишком длинен, слишком сложен.
     И как же я могу знать, почему и Эмиль, и его мама тихо напевали вам ту песню? Может быть они этого просто хотели? Они пели и я им легонько подпевал;
 Спать не хочет бурый мишка -
 Вот такой он шалунишка.
 Я топтыжку покачаю:
 Баю-баю, баю-баю.
 Ты ложись-ка на кроватку,
 Спи, мой мишка, сладко-сладко.
 Я ведь тоже засыпаю:
 Баю-баю, баю-баю.
   Cпите Ольга, спите Вера. Cпите Оля в сиянии блика, что живёт в правом глазу Виктора. Сияние левого глаза для вас, милая дочь Павла Петровича.
    Ольга, вы спрашиваете, как теперь вам жить с необыкновенным чувством к Эмилю? Вы хотели спросить об этом у дедушки, может быть у кого-то ещё.
    Чтобы не сказал вам ваш дорогой дедушка, чтобы не добавил его дорогой брат и как бы не промолчал Виктор Шоке, вы всё равно любите. И ненавидьте, только так сильно как можете. Помните, не только они, трое названных, вложили в вас своё, не только их голоса говорят, кричат и поют в вас, но и мой, и многих других. И потому душа ваша велика и полифонична, и сил в ней хватит, чтобы проплыть океан, легко отклоняя приглашения с больших и шумных кораблей.
     В любви Виктора, Петра, в любви Огюста и Павла. Не нарушая блаженного сна маленькой Веры.
     П л ы в и т е. Для Павла и Александра, для Виктора и Анастасии. Для не очень любимой мамы и не очень любимого папы, для Эмиля, для меня и для себя. В шкафу России и в шкафу Франции, в лесах и городах. Летите к своей прекрасной дочери. Как на лыжах!
    И вы, Вера, не отставайте. И вы не нарушайте блаженного сна Ольги. Не плачьте и не бойтесь.
    Это всего лишь телефон. А тот, кто иногда прикасается к вашей руке, совсем не опасен. Не стоит его бояться. Когда-то его звали Иваном. Он не злой и не желает вам ничего плохого.
        Почему он приходит? На многое мне уже никак не ответить, засыпаю. Но вижу, сквозь ласковую поволоку сна , чувствую в его пряном тумане, что всё происходит ни почему-то , а
 
   для чего-то.

Чистые...
В тучку солнышко...
Чистые...
В тучку солнышко...
В тихой речке
Старый сом,
Баю-баюшки...
В тихой речке
Старый сом,
Баю-баюшки...
В тихой речи солнышко
Баю-баю...
Солнышко,
Баю, баю...
Старый сом...
Старый сон...
Баю-баю...
Засыпаю
Засыпаю...
Баю-баюшки...