Часть 6. В сердце Игната взорвалась граната

Леонид Силаев
Ч а с т ь  6.
В  с е р д ц е  И г н а т а  в з о р в а л а с ь  г р а н а т а.

Что есть русскость наша? Она ли смысл потаенный роли той, что народу нашему на земле выпал? Куда, наконец, дорога, что колесница государства российского выбрала, всех выведет, и не есть ли движение самое ошибочным, потому как пути проторенные надлежит предпочесть, с опытом иных народов сообразуясь?

Друг и благожелатель мой! От тебя не скрою, доднесь вопросы сии нелегкие душу тревожат, и ответа на них простого у меня не сыщется. Бывает, мыслям скорбным о судьбах Родины предавшись, боль сердечную я испытываю, видя унижение великое, в кое Отчизна ввергнута. Во минуты такие отчаяния и безысходности кромешной, признаюсь, сомнения закрадываются в целесообразности всего сущего и в разумности самого провидения. Ибо не достоин народ наш русский жалкого и бесцельного прозябания, в коем против воли своей пребывает.

Зря разумник германский, словоблудием ученым занимаясь, в невежестве бюргерском изрек, что де каждый народ правительства и состояния дел своих заслуживает. Известно ведь, что русскому хорошо, немцу – смерть. А пуще всего они, ненавистники наши, мощи сокрытой в недрах народа русского опасаются.

Клеветникам же России многочисленным, что со времен веков минувших поизловчились в хулах и злословиях на государственность нашу выпестованную, здесь то замечу, что в усердии легкомысленном лягушке Эзоповой уподобляются, что пыжась, размеров вола стремилась достигнуть, да так и лопнула с натуги чрезмерной.

Пишут мне, языци иные, кои прежде за счастье почитали в лоне Российском находиться, под опекой надежной и защитой от врагов, числом превосходящих,- банабаки, чечены, армянцы многие, – теперь, слабостью власти Московской пользуясь, поспешили от нее ослободиться, свободу возлюбя сверх меры. Да еще и чернят державу брошену, что, мол, содержала в черном теле и роскошествовать не дозволяла. То не хотят помнить, сколь многим матерь Отчизна наша от себя жертвовала, чтоб чад своих неблагодарных в должном прозябании поддерживать. Ныне и того, что прежде в России имели, лишились и в зависти на нас поглядывают. Ну да вольному воля, теперь им корить некого.

Но не держит долго обиды в душе народ наш незлобивый. И доднесь дорога назад, в государственность нашу, никому не закрыта, ни грузинцам тем же, ни киргизцам прочим. Только вот, если дойдет до того, надлежит им всем уразуметь, кто в Отечестве нашем общем есть главным. Старшим братом народ наш русский звать стеснялись, почитая де постыдно младшим в семье состоять. Хотя, где оно семейство такое видно, чтобы в нем без старших и младших обходилось?

А потому, прежде чем разбирательство станет, принимать или нет назад братца очередного заблудшего, пусть руку воздающую да облобызает, а не со злобой чисто азиатской на благодетеля исподтишка косится. Но не сразу то будет, подождать им придется, занедужила нынче Россия и болезнью роста ослаблена.

Это все не промеж нас, славян, говорено. О тех же, кто родством по крови повязан, разговор будет.

Что есть русскость наша? – с того рассуждать починали, и чем она так от украинскости, белорусскости отличается, что и не уместиться им во державности единой? Да и спрашивал кто нас по-настоящему, прежде чем судьбы общие определять взялся? Сольются ли они, ручьи славянские в русском море, как поэт пророчествовал, или иссякнет оно в ожидании вод подмоги единокровных? Может ли море пропасть, оно сомнительно, и вопрос в том заключается. Или сами ручьи, что дорогу к большой воде не пробьют, так и иссохнут в пути, палимы солнцем нещадно? Так я все это понимаю, что дороги нам все ручьи с водою их малой, и с исчезновением каждого русскости нашей общей убудет. А море своего существования не лишится.

Ущербна она, идея, что во главу угла величие государства ставит, а не жизни конкретной благополучие. Воздохнет так гуманист из западников, жалостливый безмерно, с прозябанием во имя мирообустройства будущего несогласный. Нетерпивец, ему блага жизненные уже сейчас подавай, он в горячности минуты ждать не намерен. Трудом собственным благополучие и составь – такому ответствую. Своим преуспеванием ты задаче восстановление величия России поспособствуешь. И чем более во державе состоятельных членов будет, тем богаче она от того станется.
 
Во годину испытаний, на нас обрушенных, работой каждодневной с превратностями судьбы борись, а не сиди без дела, руки опустив от неудач временных. Али не вооружил тебя Господь ими, чтобы добывать хлеб насущный? Или для того, мнишь, чтобы принимать его из чужих?

А пойдут у тебя дела, не забудь в благополучии новоприобретенном о собратьях, которые в начинаниях не столь удачливы. Подсоби им словом и средствами, чтобы в дальнейшем могли сами на жизнь зарабатывать. Подмога твоя толковой должна быть: рыбарю купи новый парус, землепашцу – борону, чтобы не развращать бедняков подачками. Ибо, съев пищу и износив одежду, придут к тебе снова, чтобы опять давал.

И, наконец, помощь эту стремись прежде всего соплеменнику оказывать без стыда ложного за предпочтение свое. Ничего в том зазорного нет, чтобы из страждущих многочисленных, коих в лихолетье нынешнее без числа развелось, выбрать немногих количеством, к зову крови прислушиваясь. Надлежит в том пример брать с малых народов, окраины некогда единого государства нашего населявщих.

Поговори с ними, беженцами русскими, что во множестве сейчас ютятся по городам и весям российским без жилья и места работы, перебиваясь с хлеба на воду. Что заставило их бросить в землях далеких нажитое трудами многими и нищими в землю предков вернуться, столь неласковую к ним нынче? Погрозы ли жизням, тревоги военного времени? И такое, конечно, случалось.

Но больше тех придется, которые во Отечество возвратились, дабы русскость свою спасти. Не хотели они, чтобы дети становились грузинцами, литвинами, ляхами.

Вот они-то и порасскажут, что, когда тяготы наступили, понуждены были азиаты наши, кои прежде в пирах валтасаровых роскошествовали, ни в чем меры не зная, на кусок чурека простого перейти с водицею холодной. Стали те не в меру расчетливы, о законах гостеприимства былого, от излишеств заведенных, коими кичились, вспоминать забыли. Когда благ земных перестало на всех хватать, постарались куском тамошнего русского обделить, меж собой взаимопомощи не теряя. Они то, инородцы российские, деление на своих и пришлых затеяли, причем чужаком сплошь наш брат русский выходит. А раз так, следует склонность эту к взаимовыручке среди соплеменников у азиатов перенять, привечать в благотворительности единоверцев по преимуществу.

Вижу я, сколь брезгливо строчки эти иной гуманитарий перечтет, лицо искривляя усмешкою. Меня, Ивана Кореня, не преминет в черносотенцы записать отчаянные и ксенофобы. Не советовал бы ему с выводами спешить скороспелыми, как не все сказал по сему поводу.

Русскость наша не одной национальностью определяется, не внешним видом: лица курносостью, овалом или глаз голубизною. Не к тому призываю, чтобы антропологией – словом, чуждым для слуха, - пользоваться, соизмеряя с ней души порывы. Русскость – это состояние духа особое, где главенствуют доброта наша славянская и участие к ближнему, когда мыслей твоих полет достижением общего благополучия занят в державе, где всем хорошо и каждому из ее членов. Если человек таков, то и русской он, хоть и сущий жидовин внешностью.

Путь наш, что десницею Божьей на скрижалях книги его обозначен, в том состоит, чтобы благополучия, иным народам неведомого, достигнуть русским порядком пользуясь. Русская дорога в том и заключается, чтобы в движении по ней приноравливаться ко всем отстающим в преуспевании, из-за чего не очень поспешать приходиться, чтобы не быть никому в обиде. Пускай не коммунизмом великолепие грядущее зовется, век златой, когда воссияет Россия в красе полной и могуществе, зависть соседей вызывая. И будет то состояние новое, всем неведомое, от бездуховности западной свободное.

Нам же, детям России, что Родиной сейчас оставлены во чужбинах многочисленных, роптать на нее негоже. Не может сейчас она, матерь наша, благополучием многочисленных отпрысков заняться, сама требует догляда и заботы сыновей. Пастыри душ славянских! Надлежит нам возрождению Руси способствовать, к грядущему слиянию с ней земель, лукавством политиков отторгнутых, умы подготавливать. И тогда, коль сольются эти реки в державности новой, восстанет она из пепла, Родина наша, в величии необыкновенном, златом и дорогими каменьями блестя, да так, что очам человеческим дивиться на нее будет больно от лепоты такой!




Стук во сенях раздался, и Григория Степановича хозяйка уже привечала. Бледен тот был и в чувствах расстроенный. При пороге стоял и раздумывал, до последнего он прикидывал, не стоит ли от встречи отказаться. Майка, колебания несмелые почуя, улыбкой его подбодрила, сестрой любящей обернулась. Столько нежности в ней сокрытой, за минуту всего просочилось, что Григорий Степанович тотчас мужества исполнился, которого лишен был от волнения. Понимал он, встреча с женщиной, гордячкой, против Бога бунтующей, теперь продолжением их спора выходит. Позадержался он во сенцах, проникаясь уверенностью и правотой пути жизненного, что себе выбрал. На свою женщину глядел и приветствия нехитрые слушал, слова первые, цена коим невелика, потому как и смысла в них мало, а произносятся дабы пустоту тоски заполнить и собраться с мыслями. Внимал он Майе, Григорий Степанович, а про себя уже понял, что отдал бы дорого, может быть, саму жизнь, чтоб пред ней оказаться неправым, чтоб сумела его убедить и к себе прибрала. А еще хотелось воле женщины необыкновенной отдаться, чтобы чтоб она решила, стоит ли ему прозябание земное продолжить, али обязательства многочисленные, за которые сейчас держится, того требуют, чтобы за них жизнь положить немедля. И тогда уж собрался окончательно, стал Майку по-настоящему слушать, и слова ее начали осаждаться в памяти.

- Что стоишь-то в дверях, мой Гришенька, почему войти не решаешься? Заждалась я тебя в уединении. Ночью темной при случайном шорохе, ветра ли шуме за околицей, скрипе половицы в горнице пустой и холодной – любой раз все вздрагиваю, и чудится: милой друг Гришенька ко мне сквозь кромешную тьму пробирается, чтоб не разлучаться более. Да, видать, Верка похрабрее тебя оказалась, коль сумела нежданно-негаданно у меня объявиться.
- Проходи же! – Майка, переменам настроения столь подвластная, уже хмурилась.- Коли я из Германии путь столь неблизкий проделала, остаток надлежит тебе одолеть, тогда состоится встреча. Есть, что тебе поведать, любопытным покажется, о делах твоих покалякаем. Заходи!- она молвила, власть над гостем почуя, и Григорий Степанович ей повиновался, себя теряя. Бочком, чтоб хозяйки не коснуться, в горницу проскочил, в размерах ужавшись. А потом долго место себе подыскивал, пока не облюбовал табурет, на котором до него Федорончук сиживал. В выборе своем явном предпочел место, от радушной хозяйки удаленное. Видать, нервничал он опять, коли взор от Майки отводил, за собой вину зная. Майка меж тем Григорию Степановичу рассказывала.

- Много раз во тьме годов прожитых все представлялось, какой она, встреча промеж нас, будет. Слова мщения, для тебя обидные, загодя готовила, злость в своем сердце распаляя. Все тешилась, унижать тебя буду за то, что жизнь мою всю порушил. Но не идут сейчас на ум речи те, что припасены заранее. Смотрю на тебя, и жалость берет за душу. А она, хоть и рядом с любовью живет, не сестра ей вовсе. Ребенком твоим, что прижила, который в Одессе на свет появился, им хотела тебя постращать, да теперь не стану.

Говоря это, Майка в очи к любимому заглянула, ища в них своим словам отражения. Да не увидела того, что найти старалась. Бледен сидел и в сомнения погруженный Григорий Степанович, потому и сказать трудно, как новость об отцовстве своем воспринял. Ну а, может, белизна, что чело охватила, прежде ему не свойственная, - никогда его таким не видел, - она то и следствием, что минуту назад услышал?

Майкино было слово.
- Положение твое и так бедственное, чтобы своими заботами досаждать стала. Скажу лишь, что знать надлежит: тебя ничего не обязывает. Тогда в положении была отчаянном. Уговорам благодетелей непрошенных поддалась, от него, кровинушки своей малой, отказалась. Безысходностью горя пользуясь, бумаги разные мне подсовывали, которые я как в бреду подписывала. Получается, из беды лихой девичьей дабы выпутаться, я от материнства своего отказалась. Один раз из Германии уже приезжала, как не дал мне Господь иных деток в браке новом. Ходила к тем Ледоколовым, деньги сулила любые, чтобы мальчонку мне вернули, да без толку все. Мужу своему винилась, он средства немалые на дитяти спасение дать был готовый, да не вышло. Бумаги все, что в молодой горячности наподписывала, составлены хитро и по-выжиговски. Не повернешь уж назад и не переиграешь. И на деньги всего не купишь, хоть люди иное бають.

Григорий Степанович, как о сыне своем подумал, совсем помертвел и был на себя непохожий. Я же тогда понял, откровения Майкины не чужих ушей предназначены. Видать, забыла хозяйка о существовании моем запечном, соглядатая ничтожностью отвлечена была. Так и сидел, боясь повредить их встрече движением неуместным, любым шорохом, позором положения своего упивался.

Майка воспоминаниям любви предалась и с ними делилась.
- Вспомни, Гришенька, поля наши помидорные и кущи, как кохалися среди них, и меня, младую, неопытную обнимал, прижимая к сердцу. Слова те, что в страсти пылкой обращал, как клялся в любви доверчивой, что мне одной надлежит жизнью твоей володети. Сколько бы лет ни прошло, стоит лишь захотеть – всегда у ног моих будешь, чтобы далее служить рыцарем,- она жаловалась.

- Что еще говорил? Ничего для любви не пожалею, потому что чрез тебя ее и познал. То, что прежде было и еще станет – не любовь вовсе, а подобие. На всю жизнь, Григорюшка, клялся, слышишь, а теперь и семи лет не прошло. И стою пред тобой, женщина, что тебе люба, ущерба ни в чем не знаю. Еще лучше я чем тогда, в объятиях. Я все годы те воспоминаниями о любви жила, за красою своей стежила. Оживи ты сердце мое окаянное! По можению своему за муки воздай, что чрез тебя претерпела,- Майка взмолилась.

- Не о том прошу, чтобы долг порушив, счастья ворованного на час предоставил. Право на тебя имею. По правде большой, последней, мой ты есть, и законов таких нету ни людских, ни Божеских, чтобы меня в расчет не принять. Будто тоска моя, что мертвит сейчас душу, справки требует любопытство чужое ублажить в оправдание судьбы поломанной. Своего прошу, мне положенного, что страданиями себе купила. Всяк труд мзды своей достоин, ну а любить тебя после надругательства учиненного, и подавно.

- Да и ты, Гришенька,- Майка переменилась,- жалость ко мне поимей, женщине, что жизнь спору с тобой посвятила. Понесу от тебя, мальчонком наградишь, тем жизнь мою смыслом наполнишь. Будет он мне утехою, старости, что не за горами, подмогою. Меня примирит с жизнью, что не моего разумения правил исполнена.

Эту ночь лишь с тобой имеем. Исстрадались мы, звезды путеводной света не видя. Во потемках заблудшие, силу для жизни разумения в люблении искать будем. Ею, страстью телесной, упьемся, плоти волнению, дух захватывающему, уступим. Блаженство ангелов познаем, что от людей земнородных сокрыто за несхожестью с ними.
- Да молчишь почто? – Майка внезапно разъярилась.- Али не люба стала, в красоте претерпя убыток? Разлюбить успел, и теперь небрежением обидеть боязно? Может, в Верке нашел упоение и ее променять не хочешь? – Майка недобро улыбнулась.- По соколихе видно сокола. Князю – княгиня, крестьянину – Мария, а всякому мила своя Катерина, Верка, стало быть,- она поправилась.

Присмотрелся я к Григорию Степановичу. Скажу, в состоянии подобном прежде председателя не видел. Все бледен сидел, Майку слушаючи. Никак не знал, куда руки натруженные деть, чем таким их занять, чтобы не мешали ему и не донимали вовсе. Ключики конторские в кулаке сжимал с излишней на то силой нерасчетливой. Должно быть, в занятии нехитром тщился спокойствие обрести утраченное, что удавалось плохо. Не будь их сейчас, ключиков, еще б труднее ему пришлось достоинство пред женщиной поддерживать. Так он со связкой злополучной возился, пока хруст металла надломленного не послышался. Брелочек с цепочки своей сорвался, да к Майкиным ногам покатился.

Тут Григорий Степанович опять себя потерял. Вскочил почему-то с табурета и на четвереньках за ним, брелочком, пополз, ловчась завладеть им. Словно вещица то для него была донельзя важная, а не безделица суть, коей являлся. И все легкомысленным мне привиделось и никак к делу не идущим. Будто он, председатель колхоза нашего и мужчина степенный, при домашних игру с малолетним баловнем затеял, себя предлагая в лошадки.

Брелочек же у Майкиных ног оказался. Преимуществом положения пользуясь, быстрехонько его схватила, и теперь не хотела расстаться, чтобы законному владельцу, гостю ночному, вернуть. Наоборот, тому она всячески препятствовала. На шаг от Григория Степановича отступила, и на случай, если тот к ней приблизься, - руки за спину отвела, там неожиданную добычу удерживая. Так что председатель наш, что в ногах у нее пребывал поверженным, не мог до игрушки своей дотянуться без того, чтобы борьбу не затеять нелепую.
- Отдай! – с колен поднимаясь, к мучительнице он взмолился, но та и не думала.

Странным опять мне казалось, чего это Григорий Степанович от происшествия глупейшего разволновался. Почему вещь пустяшную, брелочек никудышный не хочет позволить хозяйке подержать?  Майка теперь расстояние от друга приняла, штуковину, что на цепочке болталась, изучала, волнением чужим интригованная.
 
- Не мучь, Майко, поверни! – Григорий Степанович не выдержал, как в кино к ней руки простирая. В голосе отчаянном такая боль слышалась и страдания, что казалось, никак нельзя было просьбу его не уважить. И совсем не смешон он был не жалок, что сейчас средь горницы к снисхождению взывал в позе актерской. Понял я, на трагедии всамделишной присутствую, которую жизнь ставит. В ней судьбы людей дорогих решались.

К огорчению зрительскому, понужден был заметить, неупорядочность жизни реальной, вершащейся мешает той конкуренцию полотну художественному составить. На Майку- волшебницу возлагал надежды, что, талантами многочисленными располагая, не даст действу общему на ряд событий маловразумительных распасться. Предстояло ей, интуицией женской пользуясь, связующую всему нить найти, удержать ее в дидактическом своем единстве.

За нее волновался, любимицу. Поступком неосторожным могла здание все, архитектонику романа сложного, порушить. Казалось мне, непременно просьбу Григория Степановича необходимо уважить, уж больно слезно того добивался. А ну как взбесится он, самолюбием задетый, выкинет коленце, уйдет, к примеру, восвояси, так отношения и не выяснив?

Майкой же потом восхищался. Столь тонко законы жанра чувствовала, что мне предстояло с нее учиться. Жестокосердная, к мольбам Григория Степановича прислушаться и не думала. От него отстраняясь, брелок изучать закончила, а затем, что-то там повернув или нажав куда след, медальончик раскрыла, а из него бумажонка крохотная, в почтовую марку, выпала. Опять успела находкой завладеть, прежде чем Григорий Степанович за ней на пол бросился. Фотокарточка то была, я сразу понял, из тех. что в прежние времена в учреждения государственные готовились. Теперь вот Майка и Григорий Степанович, от пережитого волнения мокрый, фотографию эту рассматривали, что впервой видя. Перемена в них произошла. Казалось, голубками воркуют любящие супруги, что после разлуки встретились.

- С билета комсомольского снял. В старых документах нашел, что в конторе уничтожались за ненадобностью,- объяснил Гриша. – А потом и брелок под него сам зробил.
- Значит, помнил меня! – Майка торжествовала. – Видать, любишь до поры сей, коли фотку при себе носил.- Порывисто она суженого обхватила, норовя на шее председателевой повиснуть.- Недаром Верку все Майкой звал в забытьи тоскливом!- хозяйка свое гнула.- Досить нам, любый, у судьбы дозволениев спрашивать, пред Истуканом дрожать, что осудит на суде своем старческом. Что мне царствия его загробные, что мне жизнь вечная, где тебя не будет! Может, сладко-то муки адовы принять, во геенне гореть огненной, страха пред Ним не зная! Брось ты, Гришенька, со судьбой тягаться, что на роду написано, пусть исполнится! Коли свело нас ночью нынешней, не случайно то, а смысл свой имеет. Понести от тебя должна, а там – хоть трава не расти! Можешь с Веркою своей оставаться, коли долг в том видишь!

Григорий Степанович после признаний таких из объятий Майкиных высвобождаться принялся, бережно от нее отстраняясь. Тому не внимая, она продолжила.
- Любовью нашей упьемся, что оставлена нынче тем, кто по счетам скупо платит. Сберегла я красу для тебя, каждодневно собой занимаясь. В разлуке жестокой верила, доведется люблением с тобой заняться. Семя животворящее, Лиховидово. да падет оно в лоно жадное мое, мокрое. Ждет тебя, ненасытное, и как земля-кормилица по сеятелю заботливому скучает. День последний апрельский ей выдался, и жаждет, чтобы оплодотворили.

- Бабий век короток. Господину своему уповаю, что не даст без цели состариться. Неужто, Гришенька, главным делом пренебрежешь, хозяином нерачительным окажешься? Порядок обустройства заведенный, без которого жизнь разладится, не тебе ведь порушить. Всяк призвание свое имеет. Ратники все воюют, жнецы - жнут, ну а ****и – ****уют. Ты есть сеятель мой, в председательское кресло по ошибке влезший. А посему долг свой традиционный предо мной исполнить должен! – Майка в рассуждения пустилась, тоски в очах Григория не замечая.

- Понесу от тебя нынче ноченькой. Дни земные смыслом наполнятся, материнством обретенным осветятся. В чаде малом тебя, властелина всей жизни, узнавать буду. Обиженным себя за обман мой старый считаешь. Тогда, подлая, живота лишить вознамерилась, чтобы никому не достался. То горячности молодой рассуждение было. Оно и польстить тебе должно по мысли зрелой: ни с кем делиться тобой не хотела! Не пойди я на то, прежнее - сердцем твоим бы другой владеть, не в мои бы силки попалось. Понимала я, хоть не ведала: пастушонку с соколом не исправиться, птица царская не по плечу охотнику. Ты же, расправу надо мной учиняя с ватагою недоумков деревенских, с той поры любви моей пленником. Интереса к бабам лишился, так что ревновать не к кому. Все то ума женского расчет хитрый, чтобы досадить больнее, чтобы сердце твое кровоточило,- Майка Григорию делилась, а потом вспоминать стала.

- Ты уж прости,  Григорюшко, за признания эти недобрые. Знай, себя больше мучила, семь лет от тебя скрываясь, боль растравливала. Извелась я за годы минулые, во страданиях сладость находила и упоение.

Пустое бають, что время лечит, силы горя подтачивая. То, должно быть, у тех, у кого любовь пустяшная. Мне же оно, времечко, умалению мук не способствовало. Наоборот, борьбу с ним вела, чтобы образ дорогой из памяти не похитило. Закрывала глаза по ночам и тебя представляла до щемления сердца явственно. Чаще улыбка твоя, лиховидовская, краешками губ, виделась. Мерещилось, как улыбнешься ты скорбно от гневных слов моих, которыми себя распаляла. Улыбнешься и отойдешь, пошатываясь, в тоске ног под собой не чуя. И приятственно мне оно было и радостно, думать, как презрением тебе отомстила, болью заставила изойтись. Млело сердечко в жестокости, сцену в мечтах повторяя,- признавалась Майка.

- И того не скрою, когда в Захлюпанку ехала, не знала, как себя поведу. Перед приходом твоим, когда ждала, не была уверена, что на порог пущу. Грезилось все, как на стук твой отвечу голосом надменным и спокойным: ошиблись, мол, Григорий Степанович, адресочком, здесь отродясь юродивым не подавали. Хотелось миг торжества глумливого волнением души не испортить, тебя уязвить больнее. Что актер театра захудалого, себя в сцене пробовала. Словам безжалостным нотки разные придавала: гнева напускного, ярости безмерной, пока интонации нужной не добилась.

Но едва стук несмелый твой во сенях раздался – уж не знаю, что со мной сделалось. Играть роли настроение сразу пропало. Знаком он мне, этот стук, и за годы все прежним остался, от него мое сердце и провалилось. Так раньше на свидания звал, когда пред зеркалом прихорашивалась, красу младую в букет собирала, чтобы цвела пуще. С тех пор и не изменился он: как тогда, в бытность парубком, костяшками пальцев дверей торкнулся. Словеса обидные, лживые сразу забылись. Руки сами мои щеколду дверей отбросили.

- Как увидела тебя – разлуки как не бывало, злодейки, что счастье похитила. Будто не было их, годочков, что порознь жили. Лишь вчера ушел, и опять со мной, а то, старое, все неправда, сон, что с утра забывается. А что думалось прежде, мщение мое пустяшное – все само ушло.

Спеси, гордячке каменной, не вверяйся, любый. Воли ее булатной господином станешь. Как пенек трухлявый от движения души легкого все рассыпится. Жжет у меня в груди, страстью испепеленное, горит там сердечко, наружу рвется к ногам твоим, чтоб на кусочки распасться. Гришенька, мой коханец! – она из себя выдавила. Из глубины души стон исходил, мне казалось, и всю силу страдания земного включал.- Гришенька,- она вторила, на груди председателевой норовя повиснуть. – Твоя есть, и негоже меня ко себе не принять!

Григорий Степанович от размышлений очнулся. Женщину отстранил, усилий не прибегая, а во глазах недобрый огонек зажегся.
- Если так, как расписываешь,- с хрипотцой он стремился сладить,- коли так,- повторил, к разговору приноравливаясь,- то почто уже здесь, во Захлюпанке, повела себя непотребно? Словно сучка в стае кобелей влечением похотливым исходила. В нарядах соромных щеголяла, в огороде голой валялась, чтобы мне досадить больнее. Из сел окрестных за тем являлись, на бесстыдства твои глазеть. С Ванькой Корнем зачем целование учудила, театр бесов в деревне завела? Поди, верь тебе, может и слова нынешние – притворство сплошное лишь для того, чтобы со мной штуку недобрую учудить. Давеча сама признавалась, замышляла глумиться. Глядишь, все есть план ведьмов - горе людям нести, видно, мало тебе крови Григорьевой выпитой. Женщине, при муже состоящей, подстилкой к полюбовнику проситься! О чести забыть и долге супружницы! Не верю тебе, хоть и рад, кажется, обманываться! – Праведным гневом пылая, Григорий Степанович остановился, с наплывом чувств стремясь сладить. Но не мог молчать: искали те выхода.

- Да, люблю тебя я по-прежнему. Может, сам того не знал, пока не пришел вот. Думал, поросло все травой забвенья и из сердца давно выкинуто. На тебя посмотрев, понял, ошибку опять совершил, явившись. Помутился тут разум мой, восьми лет как не бывало. Ни тюрьмы, ни страданиев, размышлений горестных. Словно не расставались, а все годы, в разлуке проведенные, - мгновение мимолетное, что пригрезилось. Вроде с тобой мы, сразу после того, как убить хотела. Нет! Не верю словам, что нашептать успела! Может, для того явилась, чтобы начатое довершить, лихой смерти меня принудить. Зная характер твой ведьмов, ни за что поручаться не стану. – Слова обличения гневные Григорий Степанович Майке в лицо бросил. И я из засады на него любовался, в солидарности мужской соглашался, основания у того имелись страсти взбаломошенной не доверять. Только едва он речи свои жесткие кончил, сразу сомнения им овладели в правоте своей тяжелой. Понужден был продолжить, чтобы назад отступить и горя отвергаемой женщине не доставить. И то я одобрил.

- Хоть и лет прошло достаточно, помнить след: по-иному судьба распорядилась, не по усмотрению нашему. Пусть не врешь ты сейчас и правду чистую из сердца доносишь – не вольны мы решения свои определять. Любим мы друг друга, ан прошлым выбором повязаны, обязательствами перед другими,- терпеливо, словно дитяти малой, Григорий Степанович втолковывал.- Услышь меня, жена мужняя, что свободой вознамерилась попользоваться вне взора его попечительского! Не имеешь на то прав, чтобы чувствам волю давать, с привязи их спускать, что коней, в стойлах застоявшихся!

- ****ью зовешь, долгом чужим попрекаешь! – Майка в гордыне взъярилась.- Что знаешь ты о жизни моей прошлой, германской, что вдали от земли родной протекала?! Не могу обо все говорить, не моя тут честь замешана. Разбередил душу попреками, понуждаешь белье нестиранное пред тобою выставить. Хочешь в соре избы чужой покопаться, дабы знать, чем таким хозяйва за дверью закрытой занимались. И любопытственно то и интерес будит, по себе знаю.

Смутился Григорий Степанович, гость ночной Майкин, недоволен собой остался. Правду свою отстоять не смел.
- Не повязанная я ничем, кроме как существованием безбедным, что себе обеспечила. И то мне не в радость, а способ от жизни забыться. Слово скажи – богатства на суму нищенскую разменяю. Помани лишь – собачонкою привяжусь, что к хозяину ластится. Сестрой любящей стану, что заботами о брате живет, своей судьбе не печалясь. Подстилкой твоей буду, в том упоение увижу, коль мной иногда не побрезгуешь. Место при себе определи,- Майка взмолилась,- после того, как тебя увидела, в Германию мне возвращаться – хуже ада будет. Последний нам случай выпал, чтобы с судьбой потягаться. На все я согласная, Гришенька, лишь бы с тобой остаться! Слово свое мне скажи, - Майка отдалась рыданиям. Григорий же был безответен.

- Почто молчишь, Гришенька, взор соколиный воротишь? Столь не люба стала, что и глядеть не хочешь? Вину прежнюю не простил и за то досадуешь? Коли так, то годами, во чужбине проведенными, за все расплатилась. Не милее острога сибирского германская земля мне была. Приди, ненаглядный мой!- опять забылась.- Лобзаниями дозволь чело дорогое покрыть. Сколько лет из жизни потеряно, наверстать предстоит нынче!
 
Григорий же, Григорий Степанович, все на Майку смотрел, на призывы любви истосковавшейся отвечать боялся. Недоумение в его лице читалось, словно задачу решить силился, с ответом на нее не был до конца уверен. Будто паузой, что сейчас образовалась, минутой лишней решил он воспользоваться для того, чтобы еще раз все в уме просчитать прежде чем решение принять и слова, ответ заключающий, на волю выпустить. Не спешил он, чтобы не ошибиться, понимал, сколь многое проясниться должно щас. Поворота назад не будет, не переиграешь уже заново, хоть и было б к тому желание. Встреча эта ему уготована, чтобы теперь уяснить, как жизнь дальнейшую строить. Прикинуть ему надлежало, сможет ли груз ответственности на себя принять, судьбу ломая, или, быть может, течением жизни размеренной удовлетвориться, что в привычке теперь была. Средь вод спокойных бытие завершить, к тихой заводи пристать, куда поток прибывает, без шума и потрясений дни земные в Захлюпанке кончить.

Потому и немногословен был, молчал более. Впустить в свою жизнь взбаломошенную женщину опасался.
- Что безмолвствуешь. Гришенька? Аль молчанием от меня ты решил отделаться? – Майка допытывалась.- Иль сказать тебе нечего и мыслей за годы прошедшие не накопилось? В прежней жизни не слыл молчальником, словесами притворными ковер стелил, на нем благосклонности моей домогаясь. Хозяин нерачительный, поля помидорные не уберег ради памяти нашей. Была там, мерзости запустение застала, бурьяном и ковылью степной все поросло. Само древо наше, дуб раскидистый, утех любовных свидетель, и тот не уцелел, на дрова порублен колхозничками твоими вороватыми. Стебли иссохшие подсолнухов мертвых в небо глазницы тычут, дырки во своде буравя. Больно мне было в местах юности младой прогуляться. Плох председатель ты, коли любви нашей уголок на поругание отдал!

На пне том трухлявом ночью сидела, душу бередила. Любовь свою вспоминала среди безмолвия звездного, а как бродила там, все чудилось, в жути ночной тебя встречу. Вдруг и ты не забыл, мне мнилось, свиданий тех прежних, догадаешься, где сыскать меня можно. Ждала тебя еженощно, в мечтах к тебе стремилась. Думала, сердцем почувствуешь, явишься. Не услышал ты зова любви страстного, сердца мятущегося не понял,- Майка слезы смахнула.- Ой, не следовало пред тобой слабости выставлять, ведь не знал меня прежде плакальщицей. От признаниев моих толку мало, потому как и не человек ты вовсе, чурбан бесчувственный!

Больше крепиться не могла – страдания свое взяли. На ложе в изнеможении пала, в содроганиях беззвучных забилась. Видно было, сколь тяжело усилия ей давались, чтобы без плача рыдать. Зубами жемчужными в ручку белу вонзилась, плоть свою терзала. Болью телесной стремилась муки душевные заглушить. Для того себя мучила, чтобы спокойствие обрести утраченное, не хотелось ей, гордячке, поражение признать перед тем, любви- войне с которым жизнь посвятила. Только плохо контроль чувств давался, стоны из нутра исходили. Сквозь челюсти, на руке сомкнутые, наружу прорывались, сдавленные хрипами.
Не выдержал Григорий, муки женщины видя, той что смысл его жизни составляла. К ней подойдя, на колена пред плачущей опустился. Не чурбан он был вовсе, а сердце по-настоящему любимой откликалось. Руки к ней воспростер, в ногах отведя себе место, сам тоской исходился, очи слезами полнились. Майку свою утешал, неумело жалел ее, несчастьям общим сетовал. Как в горячке, слова произносимы были. Из сердца самого шли, из глубин души потаенных. Плохо между собой связанные, смысла большого не заключали. Из прозвищ ласковых состояли, коими мужчины возлюбленных награждают. Не чужого уха предназначены, потому здесь не приводятся.

Долго умиление их продолжалось, пока, наконец. Майка совсем не затихла, с рыданиями справилась. Григорий совсем уж к ней подобрался, руками загрубелыми, что ребеночка, нежил. Не было в ласке того, что принять можно за большее, чем между отцом заботливым и дочерью допустимо. И я в укрытии скорбел, что понужден один зрелищем любви духовной любоваться. Куда уместнее было живописцу великому, талантами располагающему, здесь находиться, чтобы встречу богов земных в полотне запечатлеть. Тогда бы все человечество возможностью располагало сценой благостной умилиться.

Уж сумерничать стало, когда Майка из объятий Григория высвободилась. В горнице свет зажгла, занавеси на окошках от любопытных глаз задернула. Свет лампочки электрической, что жилище сейчас озарял, пространство тревогой наполнил. Перемена решительная в Майке случилась. Вместо женщины слабой, отчаявшейся львицей разъяренной предстала, на слова колкой. Должно быть, слабости недавней устыдилась, не захотелось жертвой любви казаться. Огонек недобрый в очах зажегся, тот самый, мне хорошо знакомый, что противникам не обещал хорошего, когда прихоти своеволия она отдавалась. Перед зеркалом прихорашивалась, нимало присутствием гостя не стеснена.

- А что, Гришенька,- она удивилась,- молчал все о главном, словно и не интересны тебе дела земные? Никак за деньгами пришел? Да за подаянием так не ходят. Или Верка мне набрехала, что в нужде ты большой и тюрьма грозит с сибирями? Доллар, сколь я слыхивала, он теперь в цене в Украйне, а швыряться деньгами не принято. Али не за ним ты пришел, а любопытства ради? Ради чего, Григорий Степанович, явиться изволили, оповещайте!
Смутился он и не нашелся с ответом. Словно не узнавая, на Майку смотрел, которую как подменили.

- Низостью попрекать изволили, Григорий мой свет Степанович. Во пенаты родные вернувшись, вела себя непотребным образом. Так ведь бары наши за морем басурманятся, а домой воротясь, свое им не любо. И со мной так сталось. Там в германиях нахваталася много разного, что и нравы захлюпанские мне теперь в диковинку. Насмотрелась я во земле немецкой как гешефты у них делаются, и тебе скажу, что ведешь себя не по правилам.

Коль просителем ты явился, чтобы из острога тебя выкупляла, так, будь добр, и клянчь, как оно следует. На колена пред мной упади, обувь лобзай, не боясь унизиться. О жене своей Верке и чадах малолетних вопи, что без кормильца останутся. К милости взывай, тогда, глядишь, и решу, сумею ли в чем подсобить. Надлежит тебе гордость отбросить, подтереться ею в месте отхожем. Понял ты, толкую о чем?! – Майка в нетерпении вся затряслась и ножкой точеной топнула.

- Проси,- она повелела,- коли жизнь дорога и домашних благополучие!-  Тут ко Григорию подскочила, огнем пылая, ручонками за плечи его трясти принялась, чтобы из оцепенения вывести. Молчал тот, о своем думал, с Майкой повязанном. Потом, очнувшись, ее словно ребеночка малого, от себя отстранил.

- Нет, женщина, не из-за денег к тебе в час неурочный явился,- горестно ей улыбнулся.- Захотелось пред испытанием, острогом новым еще раз тебя посмотреть, чтобы понять место твое в жизни. Рад, что в главном-то не ошибся, в памяти своей рыская. Краля ты есть вальяжная, многих достоинств имущая. Соперниц в Захлюпанке не имеешь, ни красой, ни силой характера с тобой спорить не способны. Про иные места не скажу, мало где побывал. Там же, где доводилось и еще предстоит, условия к любованию сестрой вашей не располагали. А раз так, на тебя глядя, думаю, значит, и я кой-чего стою, если гордячка, с богиней сходная, забыв стыд, меня добивается. Женщина, жизнь взбаламутившая, все ты вверх дном перевернула, чтобы судьбе досадить!

К удивлению моему, Григорий Степанович разговорился.
- Только блажь все это, чувства, которыми кичишься. Не любовь оно вовсе, а сплошное кривляние, погорелого театра актерствование. Разобраться – не я тебе надобен, а страсти - мордасти бесовския, игра, без нее тебе жизнь не в радость!

Тиха и застенчива есть любовь настоящая. О себе кричать не умеет, робкого чувства стыдится. Балаган недостойный все, на потребу людишек выставленный, в нем участвовать я не пособник.

Верку мою презираешь, ей нелюбовь высказала. Словно виновата она пред тобой, счастье похитила. Разговор впереди семейный, что без спросу мужнего к полюбовнице того судачить явилась. Только поклониться ей след, что на решение самовольное отважилась. Ты подумай-то, каково ей было о помощи тебя молить!

Видать, вправду ты онемечилась, коль решила, что Лиховид Григорий может человека предать, который любовь ему посвятил! Жену законную, что под сердцем сына носит, с нерожденным младенцем, бросить похоти своей ради! Не по-русски то, и Григорий так поступать не способный! – председатель наш волновался. Объяснения ему требовались, чтобы в правоте своей укрепиться, направление принять жизни оставшейся. Потому и горячился излишне, будто соблазн чувствовал воле Майкиной отдаться, ответственность за ношу свою снять, изнемогать под которой начал.

- Как на духу откроюсь,- Григорий мучился.- В последний раз судьба сводит. Довелось бы заново родиться – навсегда бы к тебе прилепился, так что и силами никакими оторвать невозможно было. Много всего передумал, ночи бессонные и у меня имелись. Знаю теперь, давно понял, на земле нашей одна ты для меня создана. Упустил свое счастье, между пальцев песком просыпалось. Молод был, не мог уразуметь за неопытностью, каким сокровищем владею. Красоты ценителем не был мира Божьего т творений Его чудесных. За то судьбу и корю: слишком рано пути- дороги наши пересеклися, не был к сему готовый, незрелый юноша. Правда большая, о которой толкуешь, она людских и Божьих законов выше. По ней, моя ты женщина и выходишь. Но восстать против мира сего я не в силах. Да и чувствую, покинь я все, зову любви отдавшись, - ни мне, ни тебе счастья с того не будет. Скажу еще, тело до сих пор по тебе мучается, будто отняли у него половину главную.

- Так прощай, Майка! – Григорий встрепенулся.- Теперь, кажется, все сказал, и то, что не следовало.- Порыв ее предупредя - на шею готова была броситься – ко двери направился, но Майкой был остановлен.

- Обожди ты, Григорий Степанович, сказать времени не хватило! Нерусскостью попрекаешь, что под немцем национальность утратила. Сам же жидовин сущий в расчетах лавочных, как того Бога не обидеть и молве людской угодить. Второй жизни жаждешь, счастьем своим заняться. Эту в ломбард заложил, словно шубу черно-бурую, дабы не истрепалась и молью не была подпорчена. Ведь любить по- нашему- то в огне гореть, в полыми, обжечься не опасаясь. А сгоришь-то – обиды в том нет, потому как без любви жизнь и смысла не имеет. Больше я – русская: второй жизни не жаждя, от этой отказаться готова, коли счастья меня лишают. Вот и поступлю не по наущению Его двуличному, а сердца хотению русскаго. Велит оно низко пасть, в грязи пред тобой измараться, ангелом безупречным.

Серед разговора дотошного бес мне любопытство раззадоривал. Неужто. Григорий Степанович, лишь для того явился, чтоб в любви моей удостовериться? Всей и цели: характер показать, чтобы меня, полюбовницу бывшую, уязвить? И не думал совсем, что в каторгу надлежит отправляться? Того не ведал, горю твоему помочь мне ничего стоит, мужней жене немца богатого?

А, быть может, лукавый мне нашептал, праведностью настырной ты недаром бахвалился. Знал, не сможет перед святошей устоять, вину за собой чувствуя, денег предложит. Не поверила искусителю, что тебя очернить старался,- Майка нехорошо улыбнулась.

- Не поверить-то, не поверила, да слова его в сердце запали, смятение чувств вызвали. Подозрения ржавчиной душу кроют. Ею разъедаема, любовь вся изведется и на нет сойдет. Не хочу я этого, зацепок за жизнь не останется, чтоб бытие продолжить.

Что опять побледнел, Гришенька? Аль в подвижничестве своем усомнился и лицо потерять соромно? Теперь до конца стоять будешь, себя уронить не желая. Денег моих ни за что не возьмешь, о том думаешь. Словом необдуманным способен жизнь наперед повязать, чтобы и выхода не было. Мне ты внимай, подчинись помыслам, что заботою о тебе движимы!

Твоего разумения истин на блюде выложу да попотчую, чтобы к цели своей подобраться. Не будь в обиде, коли угощение не по вкусу придется. Стоит ли жизнь наша, столь неохотно подаренная, такого к себе небрежения, чтобы в испытания ее бесконечные ввергать? Говоришь, что не боги мы заново переиграть, как давеча тебя призывала. Половина пути жизненного тобой пройдена, седина главу буйную давно покрыла. О днях тиши семейных, радостях отцовства думаешь, коими дорожить начал. Пути проторенные надлежит выбрать, житейские опасности предвидя. Барашком легкомысленным по горам лазить негоже. Судьбе досаждать упрямством мужа зрелого недостойно. Умным стань, что обходит гору, силы свои с целесообразностью соизмеряет. Испытание твое мало присовокупить способно к опыту, уже обретенному во сибирях украинских, так чтобы отказаться от него не было резона.

- Вижу, вижу, наполовину со мной согласный! – Майка тут обнадежилась. Показалось ей, интерес к разговору у Григория пробуждаться начал. Ведь слушал ее, словно ребенка малого, словоохотливостью родителю досаждавшего.- Вот и далее мне внимай! Глядишь, выход найти сумеем, как Верка просила.

- Будет к тебе предложение.- Майка сильнее заволновалась, по горнице заходила. Все старалась взгляд очей волооких от Григория не отрывать, на силу, в них заключенную надеясь.- Такое, милок, рассуждение,- она за внимание цеплялась. Милком председателя назвала, игриво и явно не к месту. Словно баловалась, коробейницей разбитной представлялась, что товар залежалый навязывает. Ряженой обернулась, чужой, от жизни усталой, своей правотою исполненной. Григорий перемене в Майке поморщился, и та не преминула заметить.

- Погоди нос воротить,- она предупредила, собой наслаждаясь. Негоже в гостях харчами хозяйскими брезговать! Слушай! Не хотел ты ночь любви страстной со мной поиметь! Силков женщины слабой испугался, расставленных, чтобы тебя завлечь и своим сделать. Не рискнул мне любви от щедрот своих подарить, так дозволь деньгами купить смысл существованию дальнейшему. Долларами ссужу, чтоб отдал лихоимцам, карманного бога служителям, которые в покое не останавливают. Ты же ребеночка мне подаришь заместо утраченного, чтобы сердце измученное согревал. Материнством обретенным  примирюсь с миром. Будет он под крылом заботливым, в гнездышке своем  пестовать стану. Его доглядаючи, старость, что не за горами, встречу. Глазенками блакитными, видом тебя, сокола, напомнит поросль младая. Очи его и ручки поцелуями покрою, уголки губ, ямочки, сердце на кусочки свое разрывая.

Дурашливость, давеча мелькнувшая, исчезла, в горе матери растворилась.
- И еще я тебе обещаюсь! – Майка Григория молила.- До дней последних докучать тебе не намерена. Живая душа не узнает, коль произойдет между нами, наутро в Захлюпанке меня не будет.

Майка с судьбой боролась. Пятна пунцовые ланиты покрыли, грудь учащенно дышала.
- Подумать тебя заклинаю! – утопающая за соломинку цеплялась.- Ты мне благородством смысл жизни подаришь! Сам же от страданий убережешься и каторги избегнешь. Злодеям деньги отдашь, чтобы в покое оставили, очага семейного не порушишь.

Майка тут прервалась, должно быть, улыбкой на устах Григория озадачена. Неуместной она выглядела, с серьезностью происходящего не вязалась. Молчал Григорий, до поры до времени в спор не вступая. Женщину свою разглядывал, будто новое в облике ее открывалось, прежде сокрытое.

Майка же молчание и улыбку странную по-своему расценила. Недоверие ей почудилось к предложению столь блестящему, опасения его, Григорьевы, что обманут будет и вышучен, на позор осмеяния предан.

- Аль сумлеваешься, что деньги таковы имеются? – она поинтересовалась.- Не в церкви, соколик осторожный, обмана у нас не будет!

Хозяйка тут к изголовью кровати подойдя, зеленую сумочку крокодиловой кожи из-под подушки извлекла на свет божий. С хитрым замочком сладила, стопку бумажек заграничных выяла. Аллигаторова цвета были, словно сумкины дети.
- Ты, небось, и не видел таковских, председатель горемычный захлюпанский? – она осведомилась. – Вот они, баксы мериканские, капусточка, до которой кролики конторские  охочи,- Майка товар расхваливала.- Отпускные мои, муженьком заботливым сужены. Или проверить захочешь, что не поддельные? – она заподозрила.- Так – не робей, удосужься сомнения ты отбросить, сам убедись, что обмана за всем не кроется. Горазды у вас для лохов деньгу печатать на ксероксах. Знаки водяные на свет посмотри, бумажонку каждую пощупай. Ассигнацией в руках похрусти – шелест бесовский западет в душу! Поди, не держал еще суммы приличной,- Майка усмехнулась.- Похоже, не скоро опять доведется к деньгам настоящим коснуться.

Огонек желтый у Майки в глазах волооких зажегся.
- На них-то, друзей верных, за пачечку эту пол-Захлюпанки купить можно. Треск электрический, когда купюры друг об дружку потрешь, сердце бодрит и слух ублажает. Дядюшки Сэма мелодия удачливому слышится. Не стесняйся-то, приступай,- зардевшись, Майка Григория священнодействовать пригласила.

Волновалась она излишне. Следы борьбы внутренней в лице председателя заметила. Тот, казалось, готов был совету внять, к стопочке денежной подойти, чтобы изучением ее заняться. Не было ясным, как борьба в душе завершится, сколь дорого колебания его мимолетные ему обойдутся. Грозили ему те сомнения со столбовой дороженьки сбиться, той самой, что сам себе выбрал. Во путях непроторенных мог увязнуть, где нехожено и плохо разведано. Там и поскользнуться будет легким, одежды белые запятнать, достоинство соблюсти сложно.

Майка за Григорием следила. Неуверенность того углядела, ею обнадеженная, уж и впрямь победе поверила. Торжество во взгляде ее читалось, но не ко времени радость была. Григорий Степанович-то взор ее перехватил и враз насупился, собой недовольный. Теперь уже, решение мгновенно приняв, вдруг поскучнел, словно тяжесть его над ним уже не давлела.

- Что же ты, Григорюшка? Надумал снисхождение дать? В ложне моей свободу куплять будешь? – Майка теперь спешила, а потому фальшивила. Оттого и воровато получалось, что почувствовала, мосты за собой сожжены и теперь ничего не исправить. Сама она пораженью виновник, не сумела среди пожарища надежду свою уберечь, и теперь на пепелище осталась. За развязностью стремилась горечь утраты сокрыть, будто о пустяшном говорила, к обычной сделке относящемся.

- Дельное у меня предложеньице,- она заключила,- и размышлять нечего. В том еще обещаюсь, сыночек твой никогда он в бумажках зеленых недостатка знать не будет! Много их у мужа немецкого и по смерти все наследнику трудов достанутся. И об этом у нас договор имеется, хоть и без него обойтись можно: сам ждет делов своих продолжателя.

Майка тут со стола сметнула, бумажки ядовитые выложила, порядок им предала. Цивилизации натюрморт создала, который красу в себе заключал желающему любоваться.
- Что стоишь истуканом-то? – она недовольствовала.- Небось, от вида деньжат разума лишился? – опять сгрубила.
Григорий Степанович больше себя не ронял. Длань над Майкою воспростер и, второй раз в жизни руку на любимую поднял. Звонко и наотмашь пощечиной наградил, себя не помня. Шумным, нежели разящим удар пришелся, впечатлению художественному не вредил. Так при театральных подмостках герои благородные друг друга на дуэли вызывают, чтобы честь от посягательств защитить.

Майка, богиня наша, пошатнулась она и застенала в горе своем нешуточном. Боль ее не была телесной, душевной мукой томилась, что возлюбленный вновь унизил.
Григорий Степанович же про неудовольствие забыл. Голосом, правотою исполненным, теперь объяснялся.

- Убери их, бумажки презренные, что видом мерзопакостным душу воротят! Знаю, сестра моя, сердце твое великое, потому и не в обиде буду. Из отчаяния все учудила, не по злобе, душа мятущаяся.

Не найдется глупца в Захлюпанке, кто бы помыслить решился: Лиховида купить можно, словно альфонса презренного, телес женских ублажателя. Сумасшествию твоему не поверю, одиночеству же и тоске преклонюсь, страстотерпица. Кривда с языка рвалась, когда собой не владела, дитя долларовое, в грехе зачатое, не мне ему быть родителем!

Хорошо начав, Григорий почувствовал, – в трясине слов увязает. Чем более говорил, тем сильнее в мыслях он путался. К речам длинным был плохо приучен, спокойствие напускное терял. Давно с женщинами не изъяснялся, ну а опыт иных выступлений, во правлении колхозном, здесь никак не годился. Потому и не убедителен был в дальнейшем. Да еще любовь невысказанная на свободу просилась, мешала контроль чувств над собой поддерживать.

- Проститься нам надлежит,- он продолжил,- потому как любому делу конец потребен.
Побоярился пред тобой, повальяжничал, а у самого через эту браваду на душе темно, что в каземате сибирском. По судьбе нашей бороной прошли, всю жизнь твою испоганил. Доживать друг без друга придется, дни оставшиеся во разлуке кончить. А пред Богом всевышним и Ангелами Его небесными ты все равно мне женою будешь. Венчание наше в иной жизни предстоит, в том я пред тобою уверенный. Здесь же, на земле грешной, для нас все кончено, смириться со жребием следует. Хозяин я не рачительный, сокровищем, судьбой вверенным, не дорожил, ему цены не зная.

Скорбел Григорий Степанович, понимая, встреча эта с возлюбленной у него последняя и новой не будет. Потому и ни в чем не винил Майку, по-мужски груз ответственности взвалив, под тяжестью его изнемогая. Не был он приученный, чтобы женщинам часть ноши передоверять, скорее, надорвался бы, чем к помощи непрошенной прибегнул.

- Спасителя что ругала, того не одобрю, хоть счеты свои с ним имею. Почто тому Богу молиться, коль не милует? – так в гордыне считаешь, с судьбой торгуясь. Может, чашей хмельной, что попотчевал, страданий вином горьким, хотел нас отметить, до стола своего допустить? Питие его бражное – русскаго духа угощение. Иным народам непривычно оно и сильно в крепости: водку водой разбавляют.

Так и жизнь наша, любовь непростая, страданиями прежде всего сладостна. Иных, в безмятежности глупой проведенных, с десяток стоит! – Григорий повернулся было, чтобы уйти, а бедная Майка не припала к его груди.- Лихом не поминай, голубушка моя сизокрылая! Во сибирях обретенных образ твой согревать будет, молитвами выживать стану.

Вздохнул тут Григорий Степанович, что странник перед дорогой, которая конца не имеет. В сенцы направился, чтобы от Майки насовсем исчезнуть, решительно и бесповоротно. Ко двери подошел, мгновение и оставалось, прежде чем в проеме растворится, по своим делам уйдет, в которых роль Майке не отводилась.

Вопль истошный тут Майкин раздался. Казалось, из естества женского состоял, такая тоска наружу вырвалась, что всю землю заполнить способна.
- Гришенька, ты мой любый! Коли любишь, как признавался, дай словом напутственным пред разлукою обратиться!

Не мог он, Григорий Степанович, не подчиниться, потому как не рожден был еще человек, который вопль отчаяния прозвучавший способен выдержать.
- Обожди ты, Гришенька!- Майка на колена пред возлюбленным опустилась, к нему подползла и за ноги обхватила.- Подожди, коханый! – она вторила,- об одном прошу – задержись, чтобы просьбу последнюю уважить.

Григорий Степанович порывом возлюбленную с колен поднял  и рядом устроил. Длани опасливо в сторону отвел, устойчивость проверяя. Словно с вещью роскошной имел дело, ему непривычной, вазой фарфоровой, что могла в его могучих руках надломиться и неосторожностью быть подпорчена. Занятием продемонстрировал, сколь бережно к любимой относился. Случись по-иному, распорядися судьба – не было бы у Майки лучшего защитника и достоинств ценителя. И еще. Коли уж занялся ею, рукам определил работу, то слушать будет.

- Забери ты их, деньги проклятые! Жгут мне душу каленым железом: из-за них тебя обидела. Христом Богом заклинаю: возьми их, иначе руки на себя налажу, что не помогла, а лишь злорадничала. Это лишь для меня сделай. Лихоимцам воздай за услуги их, сребролюбивых государства радетелей. А иначе несносно будет существование земное продолжить. Не смогу я того вынести, что острог предпочел моей помощи. Зная, что в тюрьме ты, с тоски удавлюсь, с жизнью счеты покончу. Сам же давеча пенял, с Богом русским спорить негоже. Сестрой звал любящей,- Майка припомнила. – Да неужто от сестры принять зазорно? Возьми ты их,- Майка взмолилась.- Потому как теперь цена жизни моей – доллары. Умру я иначе, тобою ранима, который жалости не знает! – Майка рыдала.

Григорий Степанович при ней стоял. Взгляд со стола, где деньги лежали, прилежно воротил, словно боялся в ту сторону и смотреть. На лице борение чувств обозначилось: взвешивал он слова Майкины, к ним приценивался. Та, колебания в госте почувствовав, к столу подалась, доллары с блюдечка сгребла и к Григорию бросилась.
Того целовала, по седой голове гладила, что жена мужняя хозяина провожала, чтобы долг перед Отечеством выполнил. Словно не решалась любимого отпустить, стремилась перед разлукой долгой мгновения последние продлить, когда тот еще в доме, попечительством ее заботливым обласкан. Между объятий деньги по карманам рассовывала, что должны были ему пригодиться, когда без нее останется.

Григорий Степанович продолжал думу нелегкую думать. Майке в занятии не препятствовал, будто и не главное то вовсе. Так с минуту все продолжалось, а, может, полчаса они у дверей стояли. Невозможно было в ту ночь следить за временем, не существовало его вовсе.

Наконец. Григорий Степанович, как очнувшись, Майку от себя отстранил. Движением осторожным руки ее со своих плеч снял, недовольный. Виновато доллары из кишеней вынул, оправданья себе подыскивая. Тяжело самообладание ему давалось, слова, что готовились, с трудом находились. Взор потухший о многом говорил, о том, что в правоте своей он, председатель, не вполне уверенный.

- Нет, Майка,- с хрипотцой выдавил.- Не могу подачку от тебя принять. По мне уж каторга лучше!- Деньги он из карманов выял, украдкой ему распиханные, смял нещадно и ей комком сунул
- Не по-мужски иначе,- он объяснился, Майке своей сочувствуя.

Бесом злобным Майка обуялась. Огоньки- буравчики, потухшие было, в очах сверкнули. За порыв души устыдилась, отказ получив, гневом исполнилась. Великодушие ее посрамлено было, захотелось теперь отыграться. Виноват перед ней был Григорий. Рукой помощи, ею протянутой, не пожелал воспользоваться. Самонадеянно на силы свои полагался.
- Ну а не возьмешь баксы,- она ко столу вернулась,- не возьмешь если, все при тебе уничтожу, чтоб руки потом не стесняли!

Стопку бумажек измятых веером театральным на блюдечке разложила, как и было давеча. Собою любуясь, зажигалку из халатика выхватила, которой при курении пользовалась.
- Не передумаешь,- улыбнулась,- все при тебе спалю,- она пообещала - Чай не видел еще, как баксы горят синим пламенем? – Майка полюбопытствовала.

В ручках белых огниво держала. Пальцем крышечку подняла, кнопку какую-то на зажигалке прижала, струйка бензиновая на блюдце с деньгами пролилась.
- Вот видишь-то,- она торжествовала.- Сейчас чиркну – в пепел они обратятся, деньги-то! Язычком пламя подразнит тебя, дурака стоеросова! А потом и хату сожгу, не мелочиться приехала! Сама в огне изойдусь, зрелищем захлюпанцев порадую! Знать, весело глядеть будет, как Майка в огне кончается! Минуту всего размышлений даю, чтобы к решению пришел скорому, а что поступлю, как расписывала, сомнений-то не имей, характер мой знаешь.

Огоньки желтые, что давеча вспыхнули, из глаз искрами сыпались. Отблески пожаров древних в себе хранили, бед ужасных, что в смятение предков приводили. Взгляд испепеляющий женщины гнева полной, казалось, сам был способен страху натворить, пространство вкруг себя адом наполнить. Ясно было, что так и поступит, Захлюпанку огню предаст , себя подожжет и многое учудить способна. Сердце мое учащенно билось.

- Твердо слово мое, что алмаз пламенный. Коль найдет на меня – до смерти стоять на своем буду,- Майка напомнила. Сказала свое и зажигалку над блюдечком вознесла. Должна теперь была через минуту иль как ей покажется, ручкой белой щелкнуть, деньги во прах обратить, а затем и бед натворить, как обещалась. Часов при ней я не видел. Так и поступит, я трясся, ведь на принцип все стало, в горячности своей не имеет выхода. Отступать не станет, коль в головке ее взбаломошенной странная идея родилась. Ведь натуры, подобно Майкиным, скорее погибнут, чем дозволят себя уронить.

Во секунды эти роковые, мгновенья звездные, лицо Григория мне не понравилось: Глуповатым выглядело. Рот приоткрыл в напряжении чувств противоречивых, что на него обрушились. Капли пота неряшливые на лбу выступили, хоть и прохладным вечер выдался. Готовы были потеками с лица сорваться, но пока держались. Глаза потускнелые в одну точку уставились, туда, к запястью Майкиному, к руке, в которой зажигалку сжимала. Читалось того понимание, что и долю мига он не сомневается: не на ветер слова бросала.

В пламени страсти сгореть, огнем очищающим душу выжечь, от неглавного, наносного избавиться, спалить затхлость событийную, что размеренность в будни привносит. А еще ей мечталось в наготе чувства любовного жизнь кончить, одежды сбросив, на костер взойти, страсть изведать, ее чаяниям соразмерную. Чтобы огонь жгучий в ногах стелился, ступни осыпал поцелуями, к лону подбираясь, с ума сводил лобзаниями обжигающими, взял ее всю, страстью испепеляя. Чтоб изошлась вся в соитии последнем, смертном, неожиданному любовнику себя даруя. Не нужна вовсе жизнь, коли пренебрег ею тот, кому распоряжаться телом своим бы дозволила!

Муки Григория множились. Чувствовалось, не даст он деньгам сгореть, решение в тайниках души уже вызрело. Того лишь ждал, чтобы не сдаться излишне рано. Доли времени у него еще были, чтобы Майку остановить. Тогда из игры достойно выйдет. Вот совсем лишь немного обождет, еще чуть-чуть, а потом лишь мгновение и согласием ответит, чтобы выбор его заботой о чужом благополучии казался. Совсем ничего нужно было - сговорчивостью поспешной себя не ославить. Глупость кажущаяся оттого во взоре застыла, что до последнего Григорий за себя боролся. Выход искал из положения, к нему неблагоприятного.

Майка же опять переменилась. Теперь была спокойствия ледяного исполнена, безразличия деланного. Победу учуяла и положением своим наслаждалась. Словно о пустяках речь, не о главном, у него осведомилась:
- Говори, наконец, что надумал и не томи душу. Устала я, интереса ко всему лишилась,- она пожаловалась.

Григорий повторного приглашения дожидаться не заставил. Мучительнице своей ответствовал:
- Слабо мне с тобой, женщина, в упрямости своенравной состязаться! Деньги сии нешуточные уважения к себе требуют. Не про то державой заморской выпущены, чтобы играм бабьим ублажением стать. Согласный я их принять, глупостям не могу потакать более.

Подошел он к столику, бумажки зеленые, что бензином были подмочены, в кулачище свой сгреб. В порыве движения неукротимого развернулся и в три шага дом Майкин покинул. Скрипнули половицы жалостно под поступью его тяжелой. Входная дверь хлопнула так, что стены затряслись жилища ветхого. При землетрясениях так бывает, дыханьем земли – матушки вызываемых. Все здесь, как и хата сама, давно ремонта требовало и хозяйского догляда мужского.

Ушел в ночь Григорий Степанович. Навсегда, чтобы с Майкой не видеться. И потому, как сделал, сколько силы вложил в движения эти прощальные, можно было заключить, что собою остался недовольный. Пришлось ему опять Майке своей уступить. Досаду же Григорий Степанович в молодечество неуместное выместил, в грохот при отступлении сотворенный. Видать, показать ему хотелось, не жалким просителем хозяйку покидает, к которому снизошли из сострадания. Понужден он был, муж степенный, капризам взбаломошенной женщины уступить. Ради нее он так поступил и спокойствия общественного захлюпанского. Зря он так.

Майка по уходу Григория Степановича возле места того, у столика застыла. Словно громом пораженной казалась. Я было опасаться начал, не повредилась ли в разуме? Огни в очах, давеча пугавшие, враз потухли, безнадежность в глазах поселилась, бездна темная разверзлась, утонуть в которой суждено миру нашему. Ничего пред собою не видела, в забытии серед горницы стояла, любимым брошена. Потом, словно опамятовалась, к ложне двинулась, стул опрокинув. Как слепец она двигалась, настороженно и с опаской. Походкой ненадежной казалась с незрячим сходной, когда тот на пути незнакомые предметы встречая, к ним прикладывается, понять тщится, чем угрожают ему и какую опасность несут. Страдания ее нерасторопность вызвали, пространство вкруг себя руками ощупывала. Впрочем, недосуг было в поисках сравнений время терять. Понял я, Майке помощь требуется, и могу быть полезен. Никому на земле была ненужной, и заспешил я из укрытия. Тут уж не мог стерпеть, нахождение свое обнаружил, хоть и гнева страшился. За здоровие ее опасался, казалось, по можению своему воздам помощь, догляжу за ней, если к тому необходимость случится. Так и сталось.

Мне вошедшу, на ложе предстала. В забытии чувств в позе неудобной была. До кровати добравшись, сознание потеряла. Ее развернув, как приличествует, лицом вверх, на постеле устроил. Потом на кухню сбегал, водою ей чело кропил, стремясь вернуть к жизни. Усилия мои неумелые все ж результат возымели, потому как ресницы ее дрогнули и глаза открылись. Потом и осмысленность во взор вернулась, хоть меня не признала сразу. Как мог объяснил, что я это, Иван Корень, к ней в услужение явился воле ее отдаться. Бровки недовольно сохмурила, сердиться собралась:
- Ах ты, поганец, за нами следить! – стращать принялась, но передумала, от потери сил давешней устало зевнула.- Впрочем, чего уж. Глядишь, в летописи захлюпанской пропишешь. Не мне быть ценсором.

Силы нашла, чтобы о труде всей моей жизни вспомнить! Благодарностью сердце мое откликнулось. Майка потом улыбнулась вяло, к услужливости моей безразлично, сама же себе возразила:
- А, может быть, и неплохо, что подглядывал… Как сорока разнесешь по белу свету бесславя…

Тут опять зевнула, отвернувшись, интерес ко всему утратила. Организм ее восстановления сил требовал, постарался я дать женщине сном забыться. Но не спалось той, дурашливость вдруг одолела. Развеселившись, на кровати присев, на мотивчик разухабистый пропела актрисою шантеклеровою:
- А денежки, а денежки-то взял!!! – Мне как сопереживателю подмигнула, будто тайной замысла осуществленного повязаны. Я же в смущении глаза опускал, в весели надрывном не хотел участвовать. Происшедшему свидетель единственный, не видел я ничего смешного в том, чему стал зрителем.

Неожиданно успокоилась, притихла и опечалилась, а потом вдруг рыдать принялась. Поначалу всхлипывала, затем в горе она изошлась, так что вся содрогалась. Не мог я за тем наблюдать без боли сердечной, ее утешал, вместе с ней плача, словами, коими с детьми говорят, общался. Баюкать ее принялся, что младенца малого, дитятку; песенку незатейливую вспомня, напевать колыбельную пробовал, чтобы от переживаний любимую отвлечь. Хоть и не сумел я мятущегося сердца успокоить, видом бестолковым снисходительную улыбку вызвал, так что присутствия моего не заметить уж никак теперь не можно было. Водочки попросила, на кухню послала, где должна была початая бутыль находиться. Стремглав ее просьбу исполнил, к тому ж был уверен, питие ей в такую минуту повредить никак не способно. Стакан граненный ей доверху наполнил, и себе немного налил, и так без лишних слов мы с ней выпили. Перед тем, как глотнуть, успел я выздоровления ей скорейшего у Господа попросить.

Испила она и, похоже, легче ей стало после лекарства русскаго. Мертвенность бледная прошла, и румянец привычный вернулся. Разморило ее, страдалицу, потянулась на ложе и опять зевнула. А потом со мной говорила, прочувственно и с теплотою сердечной, за которую до гроба обязан. Поняла она, родимица, многого любовь моя к ней незатейливая стоит. Мне она тогда сказала:
- Спасибо, Ванюша, за участие, век не забуду службы. Ты один, видать, меня-то и ценишь. Коль была б еще жизнь одна, как Гришка болтал, тебе б отдала в услужение. А сейчас прости,- она повинилась,- соснуть мне следует, никаких моих сил не осталось, и отдых потребен. Уж рассвет за окном занимается, с новой зорькой покидать вас надлежит, потому что и делов в Захлюпанке не осталось. Не резон мне, значит, задерживаться.

Доброе слово молвила, душу наполнила радостью, страдания мои заметила. Теплотою своею согрела, бархатом провела по сердцу.
Повернулась она ко стеночке ида забылась во сне неспокойном, тревожном. Я теперь уходить мог, потому что был ей безнадобный. Только не почел я возможным просто так восвояси убраться. Ласкою скупой, мне отпущенной, приободрен был в желании госпоже сердца услужить и быть ей опять полезным.

Решился покой ее оберегать, пока спит она беззащитная, силы потеряв от горя. Чтобы никто не дерзнул безмятежность сна нарушить врачующего, который ей был столь потребен. Передышку ей взять следовало перед нового дня треволнениями, без которых и жить не может. Так и сделал.

В изголовье присев, на дежурство заступил, к дыханью спящей прислушался. Нежность в душе шевельнулась, что ветерок весенний, который ромашкою в поле играет. Впервой ее видел слабой и беззащитной, участия требовала. Понял я мятущееся сердечко гордое, что не пред кем слабости показать не хочет и одиночества своего стыдится. Видно было, сколь дорого усилия миру целому себя противопоставлять Майке стоят. Нелегок путь ее жизненный, и в том заключается, чтобы несхожестью общей от иных отличаться. Уразумел я, в глубине души, в тайниках потаенных она сущий ребеночек и есть, в малолетстве своем чувствами управлять не приученный. Оттого и подвластна переменам настроений бурным, стыдится в себе робости. Потому и сочувственников иметь не желает.

Вот теперь ее тайна раскрылась. Близкой духом сестрой по жизни оказалась. Не смог я в умилении удержаться, длань ко спящей протянул, ее, в сон погруженную, по головке погладил. По лобику, испариной покрытому, рукой провел, волосья чуть слипшиеся, расправил. Разогрелась она в постеле своей, ровно дышала, от переживаний выпавших отходила. Так приблизился я к ней и на край ложа одинокого примостился.

Красою спящей царевны любовался. Легко, не потревожив, локонами, волосьями шелковистыми играл, у себя меж перстов пропуская. Иногда же по голове продолжал гладить. Так забылся я, черты лика божественного изучая, совершенством пропорций зачарованный. Краса земная иной раз искусств многочисленных совершеннее будет, что в подражании натуре блистательной совершенствуются. Вспомнил я о женственной сути Провидения, догадки старые уже не казались игрою ума праздного.

За ней наблюдал и не мог не заметить: ласка моя ей приятственна. Хоть и спала глубоко, чело к моей длани склонялось. Матери ли поцелуй невинный ей привиделся, отцова ли добра рука, что уверенность в ребенка вселяет,- мне неведомо. Не смог от того удержаться, к ланитам ея прикоснулся, не очень боясь разбудить, ведь ясно было, не скоро очнется. Ну а сон мимолетный, что ею видится, с пробуждением, первым движением дня, позабыт будет. А раз так, нет греха большого любимую свою понежить, яко брат иогды ко сестре ластится, благо презрения не могла выказать.

За последствия не страшась, в чело любимой вглядывался. Пуговичку халата, что в тело врезывалась и удобству сна мешала, дерзнул расстегнуть, чтобы еще вольготней ей почивать было в беззаботности. Выя божественная обнажилась, и дух мой томленьем охватило. Помнится, сомненья посетили, не покушаюсь ли на благородства законы, властью над спящею пользуясь? Но не нашел предосудительного красою открывшеюся любоваться. Вспомнилось, сама любила в наряды вольные рядиться, чтобы себя демонстрировать, и не стал положением смущаться.

Подумал я и на Майке пуговки одеяния легкого распустил. Вся мне взору открылась, в волнение ввергла и лишила прежней рассудочности. За окном серело. В сумерках дня зарождающегося предо мной богиня возлежала, и я мог куда угодно коснуться, дозволениев ничьих не спрашивая.

Без исподнего была. Видать, тело дивное не любила стеснять. А, может, мысль шальная мелькнула, к визиту Григория Степановича должным образом подготовилась, чтобы в случае чего недолго пред ним разоблачаться пришлось? Но не стал в себе распалять ее, ревность. Понимал свое место, вычислил, петух орлу не соперник.

Долго так, глазами пользуясь, взором ее ласкал, плоти участки многочисленные, промежности дивные изучал, прежде чем до обнаженной рискнул дотронуться. Перси тугие, шара два, что округлостями, тяжестью умопомрачительной, мужской дух захватывали, их я подержал в дланях, а затем устами приник и с нежностью благоговейной, как в букет роз погрузился. Пуще сосцы поразили. Таинство источали иной жизни, нездешней, среди благоуханий садов эдамских. И не женскими выглядели, казались плотью младенческой, щемящей нежностью к возлюбленной наполняли. Потерянным раем дохнуло, легкомысленностью прародителей человечества утраченного.

К груди ее приложился и слышал стук сердца, работой своей занятого. Жилка голубенькая предстала взору, и видно было, как кровь в ней пульсирует. В тиши предутренней шепот Майкин раздался, его угадал я, скорее, нежели чем расслышал:
- Гришенька, мой любый, пришел ведь…

В забытии этот стон вырвался и не ко мне обращен был, о нем и поручиться не могу, что не прислышался. Тот меня остатков разума и лишил. Пристойности узы веригами сделались, стал ими томиться, под тяжестью изнывая. Бес в ребро зацепил седоглавого, а Купидон мне стрелою сердце кровоточить заставил. Силы потусторонние ополчились. Вконец безразличным казалось, как за прелюбодеяние ответ держать придется. Всевышнего поминал, Его зачисляя в пособники, молил, чтоб не вмешивался, случаем представившимся дал попользоваться. Женщине истосковавшейся, толику счастья во сне даровать призрачного – беды в том не было. Брось камень в меня, читатель, хоть и не без греха ты!

Ласками тело трепетное я тревожил, что волнением спящей женщины отзывалось. Всю лобзаниями покрыл, забыв о долге самовозложенном покоя хранителя. К устам ее припадал, рамена, перси в волнении чувственном лелеял, блаженство неземное испытал, у судьбы украв случай.
- Целуй меня, Гришенька,- жалостливо спящая попросила. Участки заветные плоти божественной предоставляла, влекомы и ко любви зовущие.


За низость не устыдился. Татем ночным не был, ведь похищал не чужое. Праведным делом занят, страдалице свое возвращая. Робин Гуд я и есть, который частной жизнью занялся.

Поцелуями избранницу осыпал, пока к животу не припал, до промежности не добрался дивной. Ухоженная заботливо грядочка взору открылась. Растительностью своей, волосьями шелковыми была покрыта, цветника слаще. Замер я в нерешительности по недостатку опыта в делах амурных. Афродиты сокровище благолепное, черная роза печали, мускусом драгоценным напоена. Я есть страдатель твой и раб верный, иного божества не знаю. Переливами меха волшебного любострастился, игрой света в нем занялся. Мечталось устами к святыне прильнуть и духом сакральным исполниться, но не знал, достойно ли то мужа зрелого. Галка- нимфея припомнилась, с ласкою изощренной к царице набивавшаяся, и сам я решился ощущению неизведанному отдаться. И приник я устами к лону женскому и испил из родника его, терпкость амброзии познал. Мясо роскошное, окорока, любых лакомств слаще, их я отведал. Сладость утехи открылась по незнанию отвергаемой неопытностью любовной. Стон Майкин душу из клети вырвал, когда наслаждение ей доставил изощренное, себя реализуя.
Тут уж донельзя захотелось в удовольствии до конца дойти, иначе не мила жизнь станет. Сколь б ни стоило, блаженство испытать, что любление завершает меж мужчиною и женщиной. В незнамое стремился. Готов был благополучием рисковать, на карту судьбу ставить. Страсть к Майке ее качеств исполнила. В минуты сумасшествия руки бы на себя наложил, чем от своего отказался.

Удивляло потом, по происшествию лет многих, как при горячности, мною тогда правившей, при безумии у тела богини спящей, которому я на время стал хозяин, сознание оставалось светло, а мысль четкой. Больше о том рассуждал, как возможностью удобной исправней воспользоваться.

Водка, которой давеча потчевал, мне союзницей: крепка была зело, к тому же целый стакан, норму неженскую, откушала. Но и поторопиться след: действие ее не продолжится ведь безвремени. Силу организма ее недюжую помнил, приученность любого из наших в Захлюпанке до питья зельного, где оно и грехом не считается.

Поспешать был вынужден, когда голосу страсти уступив, ответа понесть уклонялся. Впрочем, не казалась она, любовь меня охватившая, ни низкой чрезмерно, ни постыдной особо. Был я снисхождения достоин, так мне казалось. Один в целом мире ее любил, в беззащитности перед собой возлежащу, ее трубадуром был славным. Солнцеликая, достоинств ее не убудет, в лучах славы нечаянно менестреля пригреет.

И себе знал цену. Я, Корень, хоть и собой неказист, да на миру речист, и тем среди прочих отмечен. Тела божественного не осквернил, вдохновением от него подпитываясь. Срамиться бы ей не пришлось, доведись узнать Майке, что ночью сталось. Да и было все понарошку и не совсем по правде. Вот почему казалось, не до конца она спит, краем сознания за всем наблюдает. Невмешательством снисходительность демонстрирует, меня за труды поощряя.

Многое успевал в копилке памяти отложить. Майка мне дороже, сирая, чертогов царских с сокровищами рассыпанными. И еще тех. что по сундукам наместников заботливо упрятаны. Кладезям богатства духовные предпочту. Алмазов пламенных сияние, злата червонного блеск тусклый страсть бессеребрянника затмевает. Возьми мою жизнь, любимая, к своей присовокупи и стань вечной! Беды тебя да минуют, на пути твоем пусть будут розы. По ним ступая, пяточкой в меня не угоди, грязь придорожную. Когда иной ложе твое лепестками выстелет, на нем после трудов любви отдыхая, взгрустни немного, и мне покажется, что про нас помнишь.

Решался я ночь единственную, при любимой выпавшую, завершить. Мог бы, конечно, беззащитностью спящей воспользоваться. Ничего стоило взять ее без особых хитростей, как испокон веков любой мужчина подвластной женщиной овладевает. Не составило бы оно задачи и простотой манило. Не страх подлый останавливал, не боязнь расправы мерзкая! Майка моя, помнил, лишь ягодиц целование доверила, да и то озорства глумливого ради. Против естества природного было б, коли дерзнул ею как женщиной пользоваться. Все равно, что шакал, зверьем гонимый, обладать львицею бы вознамерился. Было бы то крови смешение и сплошная мерзость. Не смел я в таинство лаборатории божественной вмешиваться, семенем худосочным породу боярскую портить.

Не довелось мне в экстазе чувства неукротимого с Майкой слиться! Но и того, что познал, на свой век хватит! Потому на судьбу не в обиде, которая призванных отмечает. Землю грешную покидая, на закате дней об усладах мира поднебесного и я вспомню.
Полы одеяния ее расправил, крыльями разложил. Тело, взору влекомое. во единстве предстало образа нерукотворного. Ложе оставя, над ней в изголовье восстал в одиночестве от любимой. Дланями член организма своего, в ночи распростертый, разминать принялся. Рукоблудием, грехом юношеским, в народе такое зовется. Только не к месту слова были подлые, потому как не выражали сути происходящего.

В высь небесную духом блаженным я устремился. Ангелов полет горний узрел, где средь просторов снеговых на свободе в лучах светила дневного души наши с Майкой встретились. Взявшись за руки, в лучах эфира небесного свободою мы упивались. Легкостью пространства наслаждались, где тяжесть земная не ощущалась. В танце сошлись, облака были твердью, и Ангелы, Божьи дети, на нас глядели и веселию нашему радовались. Земля греховная, где в прежней жизни томились, под нами бездной разверзлась. Красотой мира Божьего мы любовались. Скалы, ущелья, долины, пространства прямые, моря, озера и реки – все стремглав под нами проносилось. Спешили мы с высоты полета птичьего богатством видов открывшихся насладиться, каждый из нас чувствовал: непродолжительно мира того посещение, где пребывали гостями.

То в облаках  было. Там средь вершин горних в восторге душевном парил, что доселе был неизведан. Рука провидения наслаждение яко целитель дозирует. К небесам попривыкнув, интереса к обычной жизни лишишься. Когда бы каждый мог гармонии силу чувствовать, нива трудов бы заглохла. Природа – мать! Все держишь во дланях. Избранников поощряешь праздных, что пользою презренной пренебрегают. Когда б таких людей, как Майка, ты бы не посылала миру, свет смысла своего бы лишился. Встретить смерть хочу так, как встретит смерть товарищ Майка.

На земле же, где против воли продолжал томиться, к прискорбию и ужасу заметил, Майка давно уж не спит, а проснулась и на меня в омерзении от непотребства созерцаемого уставилась. Во очах волооких от гнева округленных, такое отвращение читалось, что мгновенно с высот я низринулся. В самую грязь угодил, зловонную и смердящу, до которой лишь свиньи охотники. В ней измарался, погряз; из братии воинства небесного с позором изгнан. Рати святой воителем, ангелам приятель уже не был. Прежним Ивашкою Корнем обратился, парием презираемым нашеземцами. Да еще б добро, ко старому бы вернулось. Нет!!! За дерзость святотатственную надлежало ответить, и к мученичеству приготовился.
Ужас положения леденил душу. В малодушии почел бы за благо, чтобы и на свет не появлялся, в утробе младенцем задохнулся до рождения. Матерь, обратно прими, дабы позора не знать теперь, когда тайна неземного блаженства открылась!
Проснулась она-то, Майка, оттого, видать, что Григория своего во сне потеряла, когда я ложе ее покинул. В раздражении задумчивом на меня глядела. Понять силилась, как все приключилось, почему пред лицем своим при пробуждении меня со портами приспущенными застала.

Но не долго размышлениям предавалась. Вспомнила, знать, сон свой сладостный, что привиделся. Потом вид мой жалкий, потерянный  с ним сопоставила. Я ж продолжал все истуканом стоять с рассудком от превратностей судьбы поврежденным. Дубиной стоеросовой выглядел, которая чужих рук требует, чтобы ее до ума доводили. Предстояло возлюбленной мною заняться. Разобралась она во случившемся, вздохнула, тяжести решения принятого подчиняясь. На работника походила пред трудом подневольным, не во благо себе направленным.

Нагота теперь ее не смущала, в которую сам же, подлец, и привел. Меня за мужчину не считая, халатик полустянутый, что движения сковывал, вовсе сбросила и о намерениях поведала:
- А теперь, Ивашка, жизни лишать тебя стану.

Не было зла в голосе, даже сочувствие моему горю слышалось. Словно в глубине души она мне вину прощала. И не стал роптать, неудовольствием замысел портить. По правде большой, которую русской жизни насмешники сермяжной дразнят, я того и заслуживал. Сермяге домотканой, поизведшейся ныне, ей, бесхитростной, облачения иные предпочту, да не одеяния новомодные, майки бесовские соромные с надписями иноземными, что само таинство обряда в скоморошничание непристойное обращают.

Только не пошлет мне Вседержитель наш смерти благопристойной! Погибнуть сейчас надлежит аки псу шелудивому за подлость свою и бесчестие, что земной царице доставил. Мук, раздирающих душу, не выдержал., слезами залился горькими во стенаниях беззвучных. Почто, Господь, бросаешь и смерти предаешь лютой, позорной, имя бесславя средь потомков? За рабу, свою жизнь, дрожал, взалкал я справедливости, словно не был сам унижению главный виновник.

Майке же я не противился. Куда проще ей, мне подумалось, киллерам, убийцам многоопытным, которыми стращала, им это дело поручить, чтобы самой не мараться. Уважение мне выказывает, самолично холопом занимаясь. Не стал посему снисхожденья у нее вымаливать, понимал как, не такого характера женщина, чтобы от задуманного отказаться. Хотя, коли бы жить оставила, возражений у меня не нашлось бы. Так и стоял, исполнения воли дожидаясь, порты непокорные стремился попридержать, чтобы не свалились ненароком и остатков мужественности перед кончиной не лишили.

Майка тем сроком голой к столу прошествовала, где самовар потухший сиротливо покоился. Веркиным пистолетом, что позабыт лежал, опять заинтересовалась. В размышления погруженная, сама с собой изъяснялась, на меня не обращая внимания. На хозяйку походила, что, проснувшись с опозданием, круг забот определяет дня насущного, наверстать стремясь упущенное.

Оружие в руках повертела, к предстоящим трудам приноравливаясь Бровки полумесяцем хмурила, сомнения ей овладели:
- Просто так застрелить, уж слишком бесхитростно выйдет. Простота воровства хуже. Поблажку ему дай, неудовлетворенный останется,- она маялась.

Так вот револьверчиком с минуту поигралась и его за ненадобностью отбросила. Решения не находя скорого, взором по светлице водила, пока тень догадки на лице не мелькнула. В кухню она удалилась, моя женщина, в своих занятиях, я ж продолжал в ожидании участи томиться.

Мог бы, потом думал, мгновением воспользоваться, в окно ринуться, огородами спастись, или шуму поднять, звать на помощь. Только малодушным оно казалось, греха моего недостойным.

Майка меж тем вернулась. Нож во деснице держала, что для надобностей столовых был создан и совсем не смертоубийства ради. И то я отметил, орудием подобным убить будет затруднительным к смерти мученической приготовился.

За власы приподняв, с силой мужской меня в угол швырнула. И чуть не убился я, темечком об табурет оставленный задев, чем торжества ее едва не испортил быстрой кончиной. Голая, дикой кошкой на грудь бросилась. Устраивалась поудобнее вниманием своим побаловать, чем ранее брезговала.

Милостей удостаиваемый, ей не противился. Слезами очи полнились, недовольство собой испытывал, потому что слабостью характера ей проигрывал. Не сподобился вровень с Майкою стать, и жизни своей было жалко.

Клинком играючись, от шалости удовольствие получала. Стала она платье мое, одежонку хилую, что плоть облекала, с меня срезать, остроту лезвия пробуя. Грудь мою обнажив, руку к ней приложила, сердце слушая, чтобы потом не ошибиться, в него угодить, не промазав.

Все она баловалась, и я не в обиде был, понимал, что иначе ей скучно. С делом своим не спешила. Видно, не насладилась еще унижением моим горестным, оттого и игру не прерывала – не пресытилась. Участь моя казалась печальной. Наблюдения из прошлой жизни на память пришли, когда не отягощен был заботой серьезной, отдых в том находил, чтобы за жизнью тварей бессловесных Божьих следить, в том ища упоение. Так кот порою, мышку поймав, все мучениями ее не может насладиться, уже мертвую лапой подталкивает, чтобы побежала опять и забаву ему продолжила.

Терпелив я был и безропотен, покорностью своей надеясь снисхождение заслужить и смерть легкую принять. Только иначе вышло: против воли раздражение вызвал. Спокойствием неуместным любимую удовольствия искомого лишал. В глаза ко мне заглянула, тщась страх в них заметить, да не сыскала того, что нужно. Оттого вновь нахмурилась. Вдруг догадка в лице ее мелькнула. Беду мне предвещала непомерную, хоть и казалось, пуще страданиев мне не грозило.

- Аль по-иному мне ножичком распорядиться? – со мной посоветовалась. Заговорщицки подмигнула, как давеча, словно были мы общностью дела тайного связаны.

К мучительнице пригляделся. Хоть и прежде к безобразиям ею творимым был я весь внимание, новое вдруг открылось. В очах волооких огонь сумасшедшинки тлел, унылый и тусклый. Прежде он по незнанию за природное свойство глаз прекрасных Майкиных мной принимался.

-Безумная! – меня осенило, и от догадки ужасу безысходности предался. Страха влекущую силу познал, пред которым прежние переживания бледнели. Движение волос на голове ощутил, а душа, моя, жизни пленница, устремилась тело покинуть, не готовая к измагательствам.

Ясно стало, не смерть для меня гроза главная. Погибель от Майкиных рук и благостью расценена быть может, коль до себя возносит Женщина, которая жизнь нашу по законам своим переиначивает. Только уж если непременно кончины моей жаждешь и не обойтись без того, сердечко жестокое, казнь ниспошли пристойную, а не бесславь надругательством. Бояна обидевши, себя умалишь и песен лишишься. Их есть у меня, за тебя складенных.

Естество мое исходу фатальному противилось. За награды небесные не дамся экзекуцию над собой проводить. Приготовился за себя постоять, с ума сошедшей амазонкой бороться. Впрочем, наперед было ясно: трудно мне, до сражений с вакханками не приученному, против ловкости ее природной и силы неженской станет бороться.

Понимал я обреченность свою, как и то, что, себя спасая, не осмелюсь Майку-то оскорбить. Уверенности мне не было, что богиня захлюпанская во мужественности уступит. Хоть и рыцари, да не вои мы, Корни, иными достоинствами во миру отмечены. А раз так, то и помыслить соромно, чтобы до мордобоя с Майкой опускаться: себе обойдется дороже. Рыцарю рыцарево оставь, не посягай на чужое, да не судима будешь.

Поднапрягся я, с силами собираясь. Ослободиться вознамерился, Майку с груди сбросить, чтоб легче дышалось. Только поползновения эти, чтобы жизнь продолжить, пресечены были в самом зародыше. Майка ко всему меры приняла. Нож тот ужасный к вые моей был приставлен. Теперь движением неосторожным сам его мог в горло загнать, да так, что она не очень виноватой обернется. Лезвие острым колышком в плоть вошло, капля алая наружу вышла и не спеша, теплая, на грудь просочилась.

Избегал я взором с мучительницей встречаться. Меж бытием и смертью заблудившись, видом изображал покорность. Ярость надеялся обуздать и сострадание вызвать. Более за выражение лица опасался. Стоило неудовольствию в нем промелькнуть или иному темному чувству – не быть мне живому. Майка теперь живота моего владычицей, от каприза неуравновешенного существование зависело. Страх мой прошел, безразличие к участи охватило. Оно-то меня и спасло, игру Майке испортило.

Смерть мученическая представлялась венцом жизни достойным Пред ней значимость теряет самое ее соответствие легкомысленным представлениям о внешних сторонах конца благолепного. Афродита, на орган мужественности посягая, до себя возносит. Заботой конец положит положению вещей неустраивающему, когда существованию самоцельному был предоставлен. Там, в небесах, души наши воссоединятся, чтобы не разлучаться более, и будет то мне за прозябание земное наградой. Бога русскаго высшая справедливость умиляла сердце. И приготовился я к тому, чтобы достойно смерть встретить, как и следует просветленному, к таинствам жизни причастному.

Батюшка наш Успеновский припомнился, что в отречении от плотского смысл праведному существованию видел. Досадно мне стало, что не успею теперь об открытии с ним поспорить. Нет тебе, служитель искусов умиротворенных! Нет тебе, пальцем деланный! Земли нашей сила животворящая таким ненавистна и упорядочению подлежит, дабы работы отпущения грехов им не лишиться! Там в небесах с Майкою совокупимся, и Всевышний радетелем нашей любви станет. Люблению поспособствует, свечу во длани Божественной подержит, пока я буду красотами любимой наслаждаться.

А коль правда твоя, священник, и не даст он мне, Бог, и в небесах моей Майки, супостатом станет злейшим и ненавистным. К алтарю Его комок плоти окровавленной бросаю, которая еще дышит и от боли содрогается. В чело Божественное слюной плюну; зловонная, по окладу растечется и лампаду погасит. Мира его ханжеского не приемлю: рогоносец ревнивый, любви требует, земных богов отдает на заклание.

Вот тогда и решение принял, взор воспростер и к мучительнице взмолился:
- Порешай же скорее, Майка. Дело наше к обоюдному согласию кончим.

Но иным ветерком пахнуло. Изменилось враз настроение ее, интерес к спектаклю стала утрачивать. Огонь безумия во зеницах погас, в очах волооких печаль засквозила.
- Не боись, Ванюха,- она зевнула.- Не станет Майка воздыхателя  своего жизни лишать, казни предавать лютой.- Голос ее было дрогнул.- Может быть, ты один в целом мире меня по-настоящему и любишь! – И тут же слабости мимолетной устыдилась, зло продолжила:
- Сдается мне, смерти как награды ждешь геройской. Не будет тебе медали этой. Копти небо в Захлюпанке, бумаги мараньем занимайся. Не стану писателя обижать, они что юродивые, за содеянное не отвечают.

Привстала теперь Майка, мне облегчение дала. И я лоб перекрестил, Господа восславил, что в Нем не ошибся, за богохульство прощения молил. Она же ножом кухонным, которым давеча пугала, размахнулась, его от себя метнула. Образ нерукотворный Вседержителя и Заступника в углу покоился. Пред ним отцы и деды наши в сей дом входящие главы свои преклоняли, себя крестом осеняя. Не раз пред иконой сей матерь Майки покойная часы многие на коленах проводила, молитву Богу верша, с ним о дочке печалилась и за нее просила.

Просвистел тот нож, стекло на Образе разбил, лампаду уронил на пол, лезвием в почерневшее древо воткнувшись, так в нем и остался. Святотатством был покороблен, хоть и не мог меткости броска не подивиться, женщинам не свойственной. Я, хоть и многие претензии к Господу имел, сам охотно бы на пути ножа стал, чтобы глумлению воспрепятствовать.

Надругательство терпел мой сообщник. Себя превозмогая, с Ним взором встретился. Клинок чело Божественное рассек и в древе покоился.

Негодование на женщину охватило. Теперь уж не мог одной ума поврежденностью извинить ее. Отвернулся я от иконы, что осквернена была, дерзнул неудовольствие выразить. Да перечить не получилось: духом я был слабее.

Обнаженной любимая пребывала, не спеша облачаться, словно меня за мужчину принимать забыла. Должно быть, вид мой потерянный ее позабавил. На меня глядя, хохотала, веселием неуместным заряжаясь. Отчуждение вызвала, неудовольствие избранницей зарождалось.

- Что, Ванюха, самому метнуть так, слабо было? – Майка мне подмигнула. Будто в тайники души заглянула. Там ответ нашла, которого знать страшился. «Ведьма!- догадка мелькнула,- отродие бесово!» Разум вдруг помутился, душе стало боязно.

- Ты… ты…,- тщился спросить о главном,- ты…- но губы не слушались. Затруднительным было мысли разбегавшиеся в порядок привесть, вопросы свои должным образом сформулировать. Наконец, нитью памяти лоскуты воспоминаний обрывочных кое-как повязал и из себя выдавил:
- Что первично-то, кудесница, ты мне ответствуй: материя тленная либо духа стремление высокое? - Так я спросил и в ожидании ответа во слух обратился.
- Это ты, Ванюха. у иного спроси. Не привыкшая я по фене ученой болтать, в университетах не обученная,- притворилась, что не понимает и в лицо мне смеялась женщина.
- Майка, Майка,- я не сдавался.- Он-то, в которого ножом угодила, есть он там наверху, что над нами дозор держит? Верно ли бают, пустота по смерти одна, и за нею уже ничего не станется? Правду открой мне последнюю. С ней сообразуясь, жизни займусь уразумением.

Теперь ко столу подошла Майка. Водку, что в бутылке была покинута, ее по стаканам разлила, так бы и не уместилось более, если б еще долить захотелось.

Мне поднесла и испить велела. Будто важное от этого зависело, словно истина на дне сосуда покоится. Не стал я воле наставницы протививиться, опять с нею выпили. Теплом благостным нутро наполнилось. Неуместными вопросы мои показались, смысла не содержащими, к ним интерес и утратил.
- Ясно теперь-то стало? – она поинтересовалась, и я улыбнулся в ответ безмысленно и счастливо.

А потом коробочку с музыкой достала, той что давеча пользовалась. Ее включила, и понеслась песня русская, слова, что народа нашего саму суть схватывали. « Я за то люблю Ивана, что головушка кудрява, а бородка кучерява»,- вдруг я услышал, и мнилось, про меня складено и поется. Плясеей обольстительной Майка предстала, и танец ее волшебный теперь лишь мне предназначался. Не смог я напеву звучному противиться, ноги сами вдруг к ней вынесли, зову памяти вековой отдался. Изошелся я в пляске мужицкой с топаньем и свистом. Руками махая, подпрыгиваниями ухарскими кровь будоражил, нимало не думая, сколь нелепо со стороны могу выглядеть. Ведь прежде среди деревенских танцором не почитался. Майка, моя обольстительница, напарником в весели озорном была довольна, к еще большим шалостям подталкивала. Здесь уж рукам дал занятие, в такт мелодии сладостной стал прихлопывать, чтобы ритма задорного ощущение подчеркнуть и веселие души удвоить. « Кудри вьются вдоль лица, люблю Ваню молодца»,- я в бесновании молодцом представлялся, королеве своей подстать. Майка улыбкой все подбадривала, так что совсем осмелел и составить кампанию ей решился. За руку ее взяв, стал притоптывать, перед ней суетился, спешил расположением попользоваться. И не соромно медвежьей неловкости было, потому что чувствовал, баловство ей было приятным и для меня старалась.

- Майка, Майка,- в восторге душевном не мог удержаться.- Майка, ответь мне, ты ли Россия наша, промеж пальцев ускользнувшая? Ты есть Родина, русскости источник бьющий? Так ли, или и это обман души истосковавшейся?
И то мне почудилось, что меня услышала, а, быть может, в самом деле она кивнула, что да, мол, Россия и Родина твоя я и есть.

Так мы плясали в танце безумном, пока я не услышал, будто кто-то давно уже в дверь входную колотит. Лишь веселие наше разнузданное прежде мешало внимание на то обратить. Прервалась и Майка. Музыку умертвила, во сенцы направилась, чтобы узнать, кто посещением отвлек и за какой надобностью. Тут я опамятовался, знаками стал показывать, не худо бы ей, хозяйке, в одежды облачиться и наготу прикрыть, не к чему визитера конфузить, да и разговоры досужие нам без надобности. А ведь непременно возникнут, неровен час, что угодно наплести могут, когда сами дадим слухам обоснование. Не дождался я понимания у божества своего своенравного. Жестам моим отчаянным не придала значения, по-рассеянности их не заметила.

Так голой-то дверь и открыла. Верка, Григория Степановича жена, сразу и ошалела оттого, что у нас увидела. Видно было, что меня здесь застать не рассчитывала, оттого и раздосадовалась. Пуще всего ее вид хозяйки поразил, телесами блиставшей. Онемела в испуге гостья и дара речи лишилась. В лице ее народном, простотой умилительном, теперь тупое недоумение застыло. Вопрос в нем читался, разрешить его тщилась. Неужто – ей думалось – у меня, Кореня, с Майкой могло быть серьезное, что промеж мужчины и женщины случается? Естество ее такой догадке противилось. Лишь нагота Майкина мешала подозрения эти несуразные совсем отринуть. Борьба немая в ней шла, пока не победил взгляд, по которому и не мужик я вовсе, Корень, дабы голову из-за меня ломать и забивать глупостями. А раз так, и свидетельства очевидные в пользу иного решения во внимание брать не следует. Чепуха оно все и блажь Майки взбаломошенной.

Видно стало, как вообще застыдилась и вся смешалась. В горнице осваиваясь, от меня лицо воротила, мешал ей присутствием. Здесь ее новое испытание поджидало. Взгляд в угол бросила, туда, где икона поруганная находилась. Должно быть, перекреститься собралась, набираясь твердости, да не случилось набожности дать выход.

- Ахтись, сила нечистая! – она взвизгнула и побледнела. Удивляться чему-либо в доме Майкином не приходилось, то дело нестоящее. О чем вспомня, Верка себя не уронила. Словам вырвавшимся сумела придать нотки протеста нравственного, в себе силы нашла, чтобы самообладания не лишиться. Майка меж тем халатик на себя натянула, что до сих пор на постеле был брошенный. Новый вид хозяйки уже облаченной, хоть и на скорую руку, подействовал успокаивающе. Искривилась Верка обиженно, превратностями приема уязвленная, вспомнила, зачем явилась. Улыбкой ободряющей ее Майка наградила, и теперь уже Верка заботам миссии своей целиком отдалась.

- И не знаю, с чего начать-то, она сомнением поделилась. На меня взглянула с отвращением.- Дело к тебе, Майка, сурьезное имею, не при свидетелях говорить след. Одних нас касается, бабье оно и чужого уха не предназначено.

Так она Майке сказала. На меня косилась, давая понять, что лишний я при разговоре ихнем, неплохо б меня удалить, пока они, женщины, о делах своих посудачат. Хозяйка, ее поняв, нахмурилась:
- Да куда же его, проныру, денешь? Ты его в дверь, а он, папарацция, в окно, любопытства смердящего пленник. Да и знает он все, скрывать ничего не осталось, она сокрушенно махнула. И я тому возрадовался, что не гонит повелительница, при себе оставляет, за преданность награждая.

- Спорить мне недосуг,- Верка не унималась.- Знание чужое делам навредить способно,- она предупредила, все не приступая к главному. Майка озабоченности никак не выявила и нетерпеливо жмурилась.
- Тебе виднее, что прислужникам доверять должно,- Верка подытожила и в дальнейшем о существовании моем забыла.

- Григорий мой, как явился, - рассказывать принялась,- молчалив он поначалу был и задумчив, прежде чем мне открылся. Про тебя говорил, что святая великомученица ты, Майка, есть и страстотерпица. Если бы не я, жена мужняя, второго человека, кроме тебя, у него в свете нет. И про деньги поведал, которыми ссудила и о том, зачем по-настоящему в Захлюпанку наведывалась. Слушала я его, слушала, наплакалась вволюшку, долю нашу женскую проклиная. Так всю ночь напролет с ним проговорили, тобой восхищаясь. Глаз не смыкал, лишь под утро лег, чтобы сном забыться. Я, к нему прижавшись, как могла, успокаивала, душу свою терзая. Он ко себе привлек и любиться мы начали. За подробности прости, сестра по жизни, что не обойтись без них и придется тебе выслушать. Григорий серед лобзаний забывался, меня все Майкою звал, с тобой путая. И обидно мне было и горестно, тебя и себя жалко. Так женой ему и не стала. На рассвете соснул, родимец, переживаниями утомленный.

Тут меня осенило. Гришеньку оставив, к тебе заспешила. Огородами пробиралась, живою душою не замечена. Казалось, беде твоей подсобить сумею. Здесь он у меня, мешочек, семенем лиховидовым наполненный, малофейкой живой и теплой. С конца его сняла после люблений последних. Вот он, в рушничок укутанный, в тайниках тела спрятан, чтоб не смог простынуть.

Из пазухи извлекла его, Верка, гостинец, с которым пожаловала. Меж грудей ее было покоился, близко к сердцу и заботливой рукой был перевязан. Сверток тепло ее тела хранил вместе с иным теплом, самой жизни.

- Ты резину эту, ее выверни и, в глубь свою женскую ввергни. Да еще полежи после того, чтоб влаге животворящей лучше с работой управиться. Понесешь ты, мечта о ребеночке сбудется,- Верка втолковывала и волновалась.- Время терять негоже, оно теперь – замыслу враг, и иного случая не будет! Только потом уж,- Верка взмолилась,- как обещала, до дней последних в Захлюпанке не показывайся, семью нашу не бесславь пересудами!

Узелок свой на столе пристроив, на Майку уставилась, ожидая поддержки. В нее вперилась, царицу нашу, не была до конца уверена, как услужливость безграничная той станет воспринята. И я в оба следил, не зная, чем все обернется.
- Ты раскрой-ка его, полотенец, рушничок, петухами вышитый. Дай взглянуть на него, на подарочек,- Майка попросила.- От щедрот своих милый отрывает, с плеча своего, аль еще откуда, жалует.

Приободренная, Верка повторного приглашения дожидаться не смела. Майку плохо знала к переливам голоска серебряного не чутка, угрозы не почувствовала. В простоте душевной комочек свой тряпичный Верка развернула, и что ожидать должно, мы узрели.
- Вот он, теплый еще и без обману,- Верка товар нахваливала коробейницею дебелой.- Сувай, пока не простыл и жизнь в нем теплится!

Думал я, не сдобровать Верке, что-то страшное с ней Майка учудит. Бешенство из очей  Майкиных лучилось алмазным сиянием. Пакетик тот в длань приняла и на соперницу замахнулась. И я отвернулся, потому что решил, обесславит сейчас жену простодушную. Та ведь по-своему добра ей желала. Ума нехитрого наущением Верка была влекома, ей ли в вину то ставить, когда и таланты большие, отцы человечества, в заблуждениях жизни заканчивали?

Да прошел ее гнев стремительный, рука в воздухе задержалась. Видать, сил душевных на всех нас у нее оставалось мало. Потому и Верке спускала земная богиня снисходительная.

Припадок истерический с Майкой сделался. Опять дурашливость на нее напала, плохо к случаю нашему уместная.
- Ах, захлюпанцы, плесень людская! Презервативом пользованным наградили, гондоном штопанным! За десять косых всучили, любовь мою продали!

Хохотала она, случившееся в юмористическом свете ей виделось. И тревожила нас насмешливость нездоровая, потому что не видели мы причин, чтоб так радоваться. Тут и Верка вконец растерялась. Побледнела вся, затряслась, должно быть, промах свой поняла.

Так в смехе сумасшедшем, на средину горницы выйдя, пошатнулась Майка, и мы едва подхватить ее успели. Теперь уже рыдала на постеле, куда вдвоем устроили.

Опасались мы, что в уме повредилась, за душевное ее здоровье беспокоились. Стремились в привычное состояние Майку вернуть. Верка все прощение у бесноватой вымаливала, на ложе примостясь, поверженную успокаивала, по головке гладила. Я же к фельдшеру Маковецкому засобирался, потому как казалось, всего ожидать было можно. Только вдруг как опамятовалась Майка, сама на ноги встала, будто от сна отходя, в чувства пришла и проснулась.

А потом мы чудеса узрели, доселе непривычные, из мира телевизионного. Майка из сумочки телефонную трубку извлекла, что шнура связующего при себе и не имела. Сталь антенны выяв, кнопочками хитрыми поигралась и кому-то сказала:
- Присылайте за мной, потому как управилась.

Из нее же, из трубки, ответ скорый раздался, что слова те были расслышаны. Будто ждали давно приказания и томились ожиданием затянувшимся. Обещался помощник расторопный через двадцать минут во Захлюпанку прибыть, чтобы к миссии приступить.

Я все силился у Майки поинтересоваться, кто из мира внешнего по бездорожию в четверть часа прибудет и как таковое возможно. Безответны вопросы остались, в нашу сторону и не глядела. Впрочем, и разрешилось все как нельзя быстро, потому и недолго безвестностью томились.

Спустя минуты гром небесный услышали, так что удивлению не стало предела. На подворье выскочили, дабы причину явления уяснить, и там действо продолжилось. Нет, не ангелы в облаках резвились! Не они шум исторгали, Громовержца завладев оружием, пока тот, подустав от дел Божецких, серед утра еще почивает. Иные события разворачивались. В них против воли участвуя, гордость испытывал за достижения разума человеческого.

Восход давно состоялся, солнце небеса в плен брало. Над землей захлюпанской машина винтокрылая летела, гулом моторов живое окрест будоражила. И уже стекалось сюда, к дому Майкиному, народонаселение наше, привлеченное несусветным. Мужики, бабы, ребятишки их,- все с разных концов села валом валили, ввысь запрокинув головы, спотыкались и друг на друга наскакивали. Это потому, что не доводилось еще в местах наших вертолетам появляться. Зрелища упустить боялись, чтобы на машину диковинную не поглазеть и доподлинно не узнать, чем появление ее вызвано.

Вертолет же, над крышей хаты Майкиной покружив, у подворья завис. Дверца в нем приоткрылась. Лестница веревочная из кабины была сброшена чуть ли не на головы толпившихся. Майка из дома вышла, сквозь народ пробиралась, который вежливо перед ней расступался, должно быть, поняв, что при проводах присутствует. Услужливостью своей теперь стремились крестьяне впечатление от прошлых недоразумений загладить, когда не было устремилась. Ловко у ней получалось, словно прежде лишь тем занималась, что по канатам в цирке лазила. И мгновения не прошло, она в поднебесье была. К нам из верхотуры, с высоты положения занятого, ручкой сделала: прощайте, мол, захлюпанцы. Голос сквозь треск мотора донесся, но слов уже разобрать невозможным было.

Тут и до непонятливых дошло, как один догадались, не шутит Майка и покидать нас собралась. И что видим ее в последний раз, ясным стало. Бабы наши, что особой любовью к ней прежде не отличались, тут враз заголосили и изошлись в плаче. Мужики многие, и те не выдержали, слезы с небритых щек смахнули.

- Прощай, Майка!- Галка за всех крикнула,- и забывать не смей! А уж лучше и улетать не стоит, среди нас оставайся, во Захлюпанке места станет!

Да, видать, не доносились они как след, слова напутствия, ей отпускаемые. На веревке прогнувшись, пыталась слушать, даже руку к челу приложила. А потом озорно махнула, что и внимать бесполезно из-за моторов работающих, нам помахала и поцелуй послала. И каждый был волен его своим посчитать, которым жизнь обделила. Тут уж Майка в кабину заскочила, чтобы с наших глаз навсегда исчезнуть. Лестницу быстрёхонько втащили, и дверца захлопнулась.

Покружился еще вертолет над Захлюпанкой, описал три круга. Видать, хотелось ей там, наверху, последний взгляд бросить с высоты поднебесной на землю грешную, где молодость вся прошла и любовь неудачная случилась Майка мне дороже, сирая, чертогов царских с сокровищами рассыпанными. И еще тех. что по сундукам наместников заботливо упрятаны. Кладезям богатства духовные предпочту. Алмазов пламенных сияние, злата червонного блеск тусклый страсть бессеребрянника затмевает. Возьми мою жизнь, любимая, к своей присовокупи и стань вечной! Беды тебя да минуют, на пути твоем пусть будут розы. По ним ступая, пяточкой в меня не угоди, грязь придорожную. Когда иной ложе твое лепестками выстелет, на нем после трудов любви отдыхая, взгрустни немного, и мне покажется, что про нас помнишь. Развернулась машина, на нас отвлекаясь, а потом на восток повернула, туда, где восход солнце красило.

И стояли захлюпанцы у подворья, Майкой покинутого. Иные плакали, рукавами слезу утирая, иные в раздумье пребывали и лбы морщили. Народу все прибывало. Сельчане подходили запоздалые за делами утренними и лежебоки, кто по причине сна предрассветного не успел вовремя явиться. Тут и гомон поднялся, потому что бывалые спешили с новоприбывшими подробностями увиденного поделиться.

Смятением всеобщим пользуясь, постарался я от толпы отделиться. Невмоготу мне было лясы точить среди черни захлюпанской. Незамеченным в опустевшее жилище проник. Икону Спасителя в порядок привесть и нож из нее выять мне предстояло. Не хотелось, чтоб посторонние непотребство сие застали. Так и сделал.

Потом, уходя, комнаты взглядом окинул. Тетрадь забытая в переплете сафьяновом на подоконнике оставалась. Ее пролистав, понял, записям служила Майкиным. Обладателем находки сделался. У порога чуть было на брелок, Григорием Степановичем оброненный, не наступил. Тот самый, в который фотография была вставлена. И его при себе оставил. Сокровища эти пуще зеницы ока храню и с ними ни за что не расстанусь.

О Майке же с тех пор никто из наших не слышал, потому и повествование дальнейшее лишено смысла.