Часть 3. Отольются лисичке заячьи слезы

Леонид Силаев
Ч а с т ь  3.
О т о л ь ю т с я  л и с и ч к е  з а я ч ь и  с л е з ы.
У л ы б н у т с я  з а й ч и ш к е  л и с ь и  р а д о с т и.

«Что есть истина?» - часто в юдоли размышленьям предаюсь невеселым над жизнью нашей. Почто, если и нет ее вовсе, или Бог, наказав за чрезмерную гордыню ума человеческого, лишил уразумения, себе одному предоставя владеть на правах собственности? По мне, коль Бог ты есть, так играй по-честному, каждому дай шанс на крупный выигрыш. Только станет ли он, Бог, со мной, дураком, в картишки резаться, и не знаю.

Для себя же, конечно, ответ на вопрос многотрудный имею. Мне сейчас по прошествии лет земных, во Захлюпанке преимущественно проведенных, к концу сроку своего, что природою всем отмерян, оно так представляется, что истина сия, правда последняя, коль уж имеется она, в самом деле, есть ни что иное, как тоска наша, душой испытываемая, по иной, совершенной жизни, непохожа что на каждодневное прозябание маетное. Она же – и осознание несовершенности мира поднебесного, в коем против воли своей и находимся, занеже, не спросяся, за нас решили и обязали в нем пребывать из прихоти чьей-то нелепой. Да еще благодарения за то требуют, нам яко детям малым и неразумным бурсникам наперед расписав, что-де вершить дозволительно, а о чем и заикаться не смей! За грехи наши вынужденные, что обстоятельствами мирообустройства, к коему и отношения не имели, объясняемы, строго взыскивается, отличившихся же пряничком вечной жизни жалуют. Да спросили они, надобна ли мне жизнь эта вечная?! Вдруг и она обман, и после кончины твоей, когда вроде отмаешься, опять не то подсунут, хрен, как известно, редьки не слаще.
- Почто в лавке ты, спор с препирательствами в Храме Господнем затея?! – мне священник Успеновский кричал, кадилом в гневе апоплексическом махая.

Ему, пузо наевшему на прихожанах наших, им, богатым руководителям народа бедного, в столицах, о нас пекущихся в период кампаний избирательных, радетелям разным народа Захлюпанского, имя коим есть легион,- всем скажу я: «Ужо Вам!»

Если так, и прав я в рассужденьях своих, то и они расценены быть могут, как камень очередной в огород Бога брошенный. Плох, видать, огородник тот, кто дает разрастись сорнякам сомнений на участке своем. Ну да я, булыжником туда угодив, тем не кичусь, потому как ленивый лишь занятием подобным не занимался. Да и время пришло собирать их, каменья сии многочисленные, ну а эта работа уж не по плечу мне, старцу. Тебе, юный друг мой далекий, камень к камню, кирпич ко кирпичику здание государственности нашей новоприобретенной возводить. Да преуспей в деле сием архиважном! Я уже зело стар для того, но свой вклад в начинание это всеобщее присовокупляю призывом поддержки. И не след роптать, что пай, мол, невелик особо. По мне, чтобы красный тот день увидеть, когда держава украинская в подлинном величии воссияет, достойное место, в кругу иноплеменных государств обретя, всякого усилия цену имеют. Пускай не решает исход битвы всеобщей отдельный воин, но каждый-то в бой иди! Ну а коль произведется народишка на ристалище битвы той, и я, старец, десницей немощной меч свой заржавленный обнажу.

Есть еще, чем с тобой поделиться, сочувственник мой и ценитель, душу что омрачает в рассужденьях горестных. «Суета все всяческая и суета сует есть»,- мудрец древний о жизни человеческой заключение вынес и приговор свой сквозь тьму веков лампадой тусклой, что коптит более, нежели свету несет в потемках наших, блеклой зарницей, всполохом передал яко истину, сомнению не подлежащую. Мальцом помню себя, когда боль сердечную и тоску великую впервые испытал за унижение человеческое, что надлежит жить в таком мире и нету иного исхода, как принять его, несовершенное творение Бога- неумехи, нас ко страданию обрекшего. Вот тогда, семилетний, на него затаил обиду, что и доднесь в сердце моем занозою. Нынче же, ветхим старцем пребываючи, мало что к определению естества жизни эклезиастову и добавить могу.

«Возвращается все на круги своя»,- тот же автор во ином месте писал, и мы уже скоро, потерпи, читатель, к героям нашим обратимся. Только вот откроюсь тебе еще кое - в чем, друг мой многотерпеливый. Признаюсь, сомнения посещают меня и в главном деле жизни всей, и ужас священный бередит мне душу. А стоит ли она, Захлюпанка наша, такого ко себе внимания и славословий, ей расточаемых? Не есть ли она деревушка обыкновенная и ничем не примечательная, что и точкою не уместилась, как места ей не нашлось, на крупномасштабной областной карте? Что, если и озлобление к городу, Одессе миллионной, в натуре лишь любовь к ней сокрытая и нашедшая столь странное выражение оттого, что не нужен я ей и за невозможностью туда переселиться? А в Одессе б жил, так ненавидел бы, положим, какой- нибудь Лондон или Американские Соединенные Штаты. Да и патриотизм наш, не он ли вывернутая наизнанку любовь к самому себе? Еще бы: раз в Захлюпанке я живу в силу обстоятельств разных, то и она хороша безмерно.

Вот до этого места дойдя, в рассуждениях своих останавливаюсь обычно, потому как опасная штука есть разум человеческий, и мы управлять им пока не приучены. Ум, он и есть подлец,- классик литературы отечественной говаривал,- глупость же проста и наивна свято. Ибо если и далее в помыслах этих пойти, то до многих вещей страшных додуматься можно. Ведь что тогда получается – все привязанности многочисленные, как то: семья, чувства родственные, долг, патриотизм тот же, наконец – и вымолвить боязно – суверенность наша, - все это сплошная фикция и словеса пустые, что с треском разрываемого детского шарика в данном случае сходны, ведь шум производя, реального содержания оказываются лишены. Остаюсь лишь я со своими желаниями многочисленными, а мне, чтоб чайку не попить – полсвета пропади. Но вот это мы уже читали у того же классика, что все шутки шутил вокруг смерти своей мнимой, пока и не дошутился: « Слухи,- говорил,- о кончине моей преувеличены зело».

Только не люблю я острот подобного свойства и записки свои пиша, втайне героям захлюпанским завидую, ибо нет в них раздвоенности и мягкотелости, что нас с тобой, читатель, отличают. А вот поменялись бы мы с нашей жизнью, на события бедной, с ними? Нет, конечно, вижу хитрую улыбку твою, аристократа духа и эстета. Ну да Бог с ними, слушай продолжение моих историй. 


…Неожиданное то объявление Майкино в Захлюпанке уж не знаю сравнить с чем. И слов таких у меня не найдется, чтобы степень изумления общественного передать. Сказать, что как гром среди неба ясного оно было, или что снег среди лета знойного, когда утопает в пыли Захлюпанка, облаками которую из-под колес автотранспорта ко двору несет? Но что они, катаклизмы природные, во сравнении с непредсказуемостью самой жизни и ее резкими поворотами сюжета, которые именно своей непредсказуемостью и хороши. Что до природных аномалий, произойди они впрямь, захлюпанцы удивились бы менее, разумное тому найдя объяснение. И действительно, чему особенно поражаться, когда человек жизнедеятельностью бурной и чрезмерной своей собственное благополучие под угрозу поставил на земле-матушке. Тут уж жди со дня на день какой-нибудь пакости в виде ветров, что с хлябей небесных лягушек, грызунов и прочую нечисть  на головы швыряет, что у нас случалось, и в захлюпанских летописях отображено еще древними.

Ну а Майка, то особый счет. И с неба к нам ее не бросало, и не ветром занесло, и никаким другим явлениям не могли мы почесть себя обязанными ее возвращению. Понятно ведь, что заехала в Захлюпанку по своей воле, цель какую-то тайную и для себя важную должна была иметь. Что же вынудило ее из немецкой Германии в Захлюпанку заглянуть, и надолго ли пути наши пересекутся? А дело ее, видать, серьезнейшее было, если даже похороны родительницы усопшей не заставили Вертииху в селе показаться. Не было ее в то время в Захлюпанке, и мы всем миром взяли тогда заботы об умершей.

Должен тут буду с прискорбием заметить, что правы кое - в чем пустозвоны городские, над некоторыми чертами жизни нашей сельской подтрунивая, насмешники. Да, пребывание вдали от чрезмерных скоплений толп людских в мегаполисах всяческих накладывает определенный отпечаток на манеры и поведение селянина в деревне, где новое лицо или  чисто внешнее событие вроде пожара какого- нибудь или автомобильной аварии относительно редки и случаются нечасто. Отсюда тот болезненный интерес и чрезмерное любопытство на подобного рода инциденты, когда презрев условности хорошего тона и отбросив их, стремится он, простофиля природный, удовлетворить свой голод на зрелища, которыми так богат город. Тут уж не до приличий созерцателю сельскому, насмотреться бы только на богом подаренное зрелище, чтоб потом другим все пересказать приукрася.

Что особенно в такие минуты нашего брата подводит, так то мимика, застывшая в самом что ни есть преглупом выражении, по которому и узнают его, сельчанина, безошибочно пред витриной роскошного городского магазина с заграничными финтифлюшками. Отличают, повторюсь, по лица необщему выражению, хоть и одет он, может быть, ничем из городских не выделяясь. Вот эту маску застывшего удивления любят потом копировать невежи одесские в разговорах с нами, достоинство наше третируя. Замечу здесь, что из наших захлюпанцев кто себе на уме, многие даже под городские представления о нас подлаживаясь, специально дурачков из себя корчат и посмешищ из противоречий душ своих непростых: вот вы надо мной посмеиваетесь, ну и пусть, а я вас все равно при случае объегорю.

К чему я это? А к тому, что с болью в сердце великой приходилось мне наблюдать за тем, как захлюпанцы Майку Вертииху встречали, с ней на улицах села сталкиваясь. Тут воистину живописец бы великий потребовался, чтобы позы те многочисленные удивления самого разнообразного запечатлеть. Чего тут не было только! И раскрытые рты, и отвисшие челюсти, глаза из орбит вылазящие, длани, в священном ужасе распростертые, не говоря уже о звуках, самых нечленораздельных восклицаниях и междометиях отчаянных. К огорчению это все наблюдал я, когда земляки Майку Вертий окружали и со всех сторон обступя, чтобы удобнее им лицезреть было, зенки свои пялили, словно и не человек она, из плоти и костей сотворенный, как все мы, под луной живущие, а инопланетянка, нас из других миров посетившая.

Восемь лет с той поры минулось, как она нас, казалось, навсегда покинула, ну а годы- то и никак во внешности ее не отразились. Так что удивляться захлюпанцам было чего. Жены сельские, ее ровесницы, что в школе вместе учились, уж совсем, говоря по- простому, за лета эти обабиться, успели, детей нарожали по целому выродку, в хозяйствах погрязли донельзя. В наших условиях захлюпанских очарование женское недолго держится, вмиг, бывает, и отцветет молодушка, красотой своей несмелой не успев мужа и близких порадовать. Год или два – вот и все, пожалуй, что на бабью короткую молодость отпущено. А в дальнейшем не до внешности своей горемычным, тут и стирка пойдет, и подворье, и дети, некогда и в зеркало поглядеться. Про парикмахерскую с педикюрами думать забудь, тело свое холить и нежить – не про них удовольствие.

Совсем иное Майка. На нее глядючи, поначалу и не верилось, что это она и есть. Внешне вроде и Майка, черты лица знакомые, но все в ней , что и прежде было, не только не убавилось, но и наоборот, расцвело вдруг бурно до неприличия цветком ярким и    нездешним, с иных мест в наши края завезенным. Что особенно смущало баб в красоте той, так это буйство красок в ее внешности неописуемое и цвета их какие- то экзотические, из чужой жизни.
 
Мужики особенно возле нее увивались. Постоишь вот так с нею – и убожество свое, никчемность начинаешь ощущать явственнее. Находишься ты с ней рядом, с этаким растением райским, благоухания заморские источающим, во портах домотканых и перегаром сивушным на нее несмело дыша, а у самого сердце от сознания своего несовершенства так и исходит. Одно лишь утешало, что светило наше дневное всякой Божией твари тепло целительное дарит, как розе красной, так и жабе холодной.

Мужики, те в отличие от баб захлюпанских Майке безмерно радовались и в момент стали ее доброжелателями. Как-никак, облагораживала она своим явлением жизнь нашу сельскую, привнося в нее что-то томное и весьма чувственное. Что же до женщин, возненавидели они Майку столь же дружно и в одночасье, как мужики той желали удачи в неизвестных ее начинаниях, ради которых и приехала она к нам. Баб наших понять было можно. Неприятственно им было видеть, что одна из них, босоногое детство вместе проведших, Такого великого успеха достигла, внешностью своей занимаясь, тогда как они в трудах каждодневных и забывать стали о естестве женском.

Ну а Майка будто специально терпение их испытать вознамерилась. Гардероб свой несусветный с платьями заграничными в Захлюпанку привезла, будто и не к нам, а в Париж французский ехала на кинофестиваль Каннский. И не надоть-то нас, захлюпанцев, за таких уж держать лапотников, что и телевизор не смотрят, а рты свои в переулках на Майку пялючись, потому открывали, что отродясь такого не видели. Видели! Но одно дело, когда мод этих самых показы на экране мерцающем зришь, и совсем другой резон, когда фемина эта по улице твоей дефилирует заморской птицей, и ты, коль смелый, и рукой до нее дотронуться можешь, чтобы убедиться, что не сон все, а Дама та Прекрасная наша Майка и есть, что в ребячестве голубей с тобой в небе гоняла.

Отвлекусь тут, чтобы наряда два ее живописать, которые воздействие на умы захлюпанцев оказали, едва устои нравственности вековечной не подорвав. Было платье такое на Майке, что из эфиру воздушного как бы состояло. Облекало оно тело ее богинеподобное и как бы и не облекало вовсе, потому что сквозь материю эту дымчатую, что природного веса и не имеет, от любителя красоты женской и укрыться-то ничего не могло, да и не сокрывало оно ее прелестей. Подойдя к ней, кудеснице нашей, мог ты сколь угодно долго сквозь сеточки эти резные все многочисленные достоинства тела ее дивнаго изучать, наслаждаясь такой возможностью. Вот родинка, что внизу живота проглядывается, а вот складочка сладострастная ко себе влечет и взор твой лелеет. О как прекрасна возлюбленная наша! Как лента алая губы ея, и уста ее любезны захлюпанцам. Как половинки гранатового яблока ланиты ее под кудрями. Два сосца ее как двойни молодой серны, пасущейся между лилий. Вся она прекрасна, возлюбленная наша сельская, и нет пятна на ней!

Мужикам Майка в том не препятствовала, чтобы телесами ее любоваться. Наоборот, чтобы удобней им было, на скамеечке возле чайной колхозной устраивалась, ну а там они как в музее ее обступали и разглядывали. После, когда одна группа от нее отойдет, чтобы промеж себя увиденное обсудить и впечатлениями поделиться, иные заступают на освободившееся место. Это платье у Майки самое главное было. Мужики ее просили, чтобы одевала она его хоть раз в сутки, удовольствие им доставить. В нем она
как на работу ходила на дежурства ежедневные на лавочку эту. По часу иной раз сиживала на завалинке той, пока самой не прискучило.

Бабы некоторые, проведав, куда это мужики ближе к вечеру отлучаются, ревновать пробовали. Кое-кто из них, Галка-почтарка среди прочих, отцов семейств своих за руки тащить было принялись. Да уняли их быстро, на досуге как след поучив, чтобы знали, на людях возражать мужу негоже. Крепко им рты позакрывали, запретив сцены ревности позорной устраивать. И впрямь, Майка хоть в нарядах смелость и демонстрировала, во всем остальном блюла себя и ни с кем лишнего не позволила. Впрочем, и мужа, достойного ей, которого рядом поставь, так чтобы достоинство сильной части народонаселения не уронить, не было тогда в нашей Захлюпанке. Григорий Степанович тут не в счет, потому что угомонился он, тихим радостям в семействе своем предаваясь. Да ему и  в силу должности новой легкомысленными вещами не досуг было заниматься.

И еще одно платье имелось у Майки, только то уже такого переполоха натворило, что второй раз надевать его она уже не рискнула. Как-то раз, ближе к вечеру, из чайной по домам возвращаясь, глядим мы и очам верить отказываемся: Майка калитку подворья своего раскрывает и на проселок выходит уж совсем в том, в чем мать родила. Побежали мы к ней, аж запыхались, чтобы скорее во всех подробностях лицезреть ее всю нагую, отсутствием одежд, красу скрывающих пользуясь. Ну а, может быть, осмелев в помыслах, и рукой до нее дотянуться, потому как казалось, хоть и делала вид, что внимание и восхищение наши ей до чертиков, самой же было то приятственно, аж румянец на ланитах играл, и ноздри, которыми воздух вдыхала, порой вздрагивали, когда взглядами ее ласкали.

Вот побегли мы к ней навстречу, и я, кобель старый, в тот раз с иными дураками был к позору своему. И что оно оказалося, глаза людские обманывать могут! Платье в самом деле на ей было, весьма смелое, правда, но имелось таки. Цвету оно было человечьей кожи и столь фигуру ее точеную облегало, что за десять шагов и не различишь, в нем она, или, условностями общественного мнения пренебрег, вышла в своем величии, потому как и скрывать было нечего. Поняли мы свою ошибку, что маху дали, и смешно нам стало до невозможности, как мы, мужи зрелые, бежали, словно школьники или дети малые. Посмеялись мы промаху, с Майкой хотели было уже прощаться, а тут бабы захлюпанские бегут в нашу сторону, непотребными словами звезду сельскую ругая. Видать, тожеть им померещилось, что и нам давеча. Тут уж пришлось Вертииху от гнева их несправедливого защищать, потому что тянулись все ручищами заскорузлыми одежонку ее легкую сорвать, злобу за убожество свое на ней выместить, расправу учиняя скорую. Уж не знаю, как бы мы справились, полку их все прибывало, а там, по селу, прослышав, что Вертииху учить собираются, иные спешили на подмогу. Майка, благо недалеко от калитки отойти успела, во двор юркнула и в хате успела скрыться, дверь закрыв на щеколду. Бабы еще долго под окнами у нее распалялись, ворота обещая дегтем вымазать, но потом, поостыв, ретивости своей сами же устыдились. Да и Майка с тех пор чуток поунялась и по улицам фланировать в нарядах иноземных перестала, больше дома сидя.

Тогда, у ее порога, мы впервые встретились. И хоть был тот момент не особо к словоизлияниям и беседам вкруг детства совместного располагающим, почудилось, что меня среди прочих приметила, и во взгляде очей синеоких недобрый огонек зажегся. Его я и вспоминал впоследствии, думам предаваясь невеселым. Понимал я, что не такая она женщина, Майка, чтоб позор свой просто так забыть. Но обо всем по порядку.

Фасонить по Захлюпанке Вертииха бросила. Но вот пошли у нее ванны солнечные и солярии, что беспокойство бабам нашим приносить продолжали. Тут уж, действительно, довелось каждому того желающему узреть ее всю как есть во натуре зело богатой. И без платьев с ухищрениями всяческими, которые хоть и шли ей безмерно, но без них она была   куда лучше. Ведь в какой костюм Венеру Милосскую не обряжай, не прибавит он красоты ни на гран, а и повредить может, потому что телом обнаженным она в первую очередь и хороша, его, прикрыв, уж не богиня она вовсе, а так, земная красавица.

Выходила, значит, Майка на огород свой бывший, что бурьяном и чертополохом зарасти успел, пока трудами земледельческими в нем не занимались. По утрам после сна матрасик надувной городской постеливала и на нем в красе своей обнаженной располагалась, лучам солнечным тело породистое подставляла и в тепле их ласковом нежилась. И все мужское население Захлюпанки в часы эти ранние у стен ее дома собиралось, чтобы лицезреть и любоваться зрелищем красы женской, что мать-природа создает в единичных экземплярах для того, чтобы самой потом образцом этим руководствоваться уже в более будничной и повседневной работе. И не стоит судить их строго, что зову прекрасного в душах своих поддавшись, не могли мужи наши тяге к возвышенному противиться.

Иные больными сказывались, другие умудрялись специально от работ в поле отлучиться, чтобы в час назначенный, когда Майка выходила голая, возле ее дома оказаться. Проще шоферам было, те специально маршрут свой так строили, чтобы ненароком вроде нужной улицей проехать, ну а там машины останавливали, и с верхотуры кабины им было лучше наблюдение вести. Короче кажучи, тут жизть такая пошла, что и не до работы всем стало, когда Майка на родину свою малую вернулась. Ждали мы, что Григорий Степанович в дела вмешается и рукой властной пошатнувшийся порядок восстановит, но он с решением медлил. Бабы наши вроде тоже как смирились с соперницей и препятствовать солнечным купаниям не отважились. Да и был в том резон: как-никак, а Аркадия эта у нее во дворе проходила. На своей-то землице человек есть хозяин и что хочешь вытворять вправе.

Здесь опять пред тобой повиниться должен, читатель. О частностях распространяясь / не маловажных, мне в оправдание будет сказано /, я, тем не менее, о вещах куда более серьезных, с обстоятельствами возвращения Майкиного связанных, не спешил заводить речь. А было их немало, загадок ее приезда, ставящих в тупик аналитиков наших местных.

- Видать, убежала-то из-под немца своего в Германии, чтобы здесь поколобродить и Григорию Степановичу досадить,- резюмировала направление общественных поисков истины баба Нюра, мать неудавшейся жены Павла Урсула Наталки Федорончук.

И мы недоумевали, сей главный вопрос мероприятия Майкиного решить не можа. Проще,- скажешь, читатель,- у самой Вертиихи об этом спросить было. Так ведь и допытывались, и неоднократно, да Майка отвечать отказывалась, загадочно улыбаясь. Ну а когда вопросы становились ей невмоготу, иной раз не выдерживала, нас в досаде обрывала:
- Я,- говорит,- гражданка Украины нашей, вольна в отечестве своем пребывать, и никто желания этого священного лишить меня не в праве.

Да никто из нас на права ее многочисленные покушаться и не думал, не при коммунистах живем. Нам лишь страсть как узнать хотелось помыслу ее тайные, что такое важное побудило ее за тридевять земель в Захлюпанку возвращаться, ведь не в Риме живем, куда дороги все сходятся.

- Али тебя, Ванька, со другими обидчиками холощать надумала, чтобы за все про все поквитаться и гордость свою потешить? – ко мне глупые бабы наши приставали.
И хоть и смеялся убожеству их представлений, я, тем не менее, в состоянии духа пребывал тревожном, ибо невероятные эти домыслы из знания характера Майкиного исходили, что ни в чем удержу не знает, ни в любви безмерной, ни в ненависти ненасытной.

Решительность, не скрою, читатель, здесь оставляет меня, потому что предмет разговора становится все более неприятен. Но Долг летописца к тому обязывает, чтобы превозмочь всяческое личностное во имя объективности общей Истории моей и на горло песне собственной наступить. Тем более, что задайся я целью сокрыть от тебя что-либо, друг многоценный, пользы от того будет мало, а вреда предостаточно, потому как можно будет доверия твоего благожелательного лишиться, а оно мне иных благ пуще.

Помнишь ты, вероятно, Что тогда, на заре своей юности, лет восемь назад на момент событий воссоздаваемых, был я средь тех, кто по легкомысленности юношеской и горячности почел возможным вмешиваться в чужие дела личностные, да еще тем бахвалился, что с Майкой младой в споре с возлюбленным помог тому справиться. Факт сей, о котором нынче главой семейства будучи умолчать бы хотелось, в дальнейшем свою роль сыграл, о чем будет поведано. Сейчас же то замечу, что из жизни нашей так запросто ничего не выбросишь, все как в ней цену соответствующую имеет и смысл свой, не всегда нам и ведомый, как минуты триумфа гордого и победы, так и позора, унижения горестного. Воспоминания невеселые и сейчас бередят мне душу, ну а тогда, вероятно, придал я всему, что в помидорном поле случилось, излишнее на то значение, большее, чем сама Майка. Так я это понимаю по происшествию лет многих.

Было оно, не скрою, тревожное биение сердца, и мысли малодушные, трусливые меня посещали, за которые сквозь даль прожитой жизни соромно.
- А что,- иной раз думалось,- если Майка мщением за стыд свой тогдашний душу не усладя, явилась чтобы с позорителями чести девичьей поквитаться? Помня, как Грише она отомстила за надругательство учиненное, я, чем более обо всем думал, тем вероятность такого поворота казалась оправданней. И впрямь, для того, чтобы позагорать на захлюпанском солнышке средь огорода пыльного и запущенного, стоило ли из-за этого его, сей огород, городить? Для таких забав  на планете нашей  есть места, специально оборудованные, в том числе остров Капри благословенный, где классик литературы советской отдыхал, и острова Галапогосские, и Мальдивы, куда судьба литераторов отечественных вроде еще не забрасывала.

В ночи просыпался я в час неурочный, хладным потом обливаючись. Киллеры виделись жестокие, Майкой- миллионершей нанятые, чтобы меня, несчастного, с семейством и чадами малолетними, ангелочками, жизней лишить, лужами кровавыми в жилище пол залья. Беспокойство за благополучие домочадцев, людей, узами родства с которыми связан, ближе которых в жизни и быть никого не может, сводило меня со свету. А они, в повседневных заботах своих пребываючи, и не ведали о нависшей над ними опасности!

Весь бледнел я и днем, когда звук случайный от неудачно ли кастрюли обороненной в летней веранде нашей, где куховарила жена моя Грушенька, али кто из деток при играх своих малолетних ко мне врывался с пистолетом-игрушкою, грохоту выстрелов подражая из глупого боевика заморского / они, к прискорбию, составляют преимущественно содержание нынешних передач телевизионных, уродуя подрастающее поколение в отношении нравственном /, - при всяком таком шуме вздрагивал я и бледнел, так что, в конце концов, недомогания стал ощущать сердечные и к помощи прибег снадобий, нервы успокаивающих, что жениной матерью из корений и трав готовятся различных по рецептам, от предков унаследованным.

Помню, сидишь, бывало, за письменным столом своим, специально на эти цели переоборудованным, пером по бумаге водишь в надежде за работой забыться, а у самого внимание ко всему происходящему в непосредственной близости обостренно сверх меры и мешает сосредоточиться. Ну, совсем я извел себя таким образом. Игра у нас прежде, в пору счастья семейного с Грушенькой была: подкрадется она ко мне тихонько, как она лишь умела, когда в рукописи свои я погрузился и работой увлечен, так она шаловливо сзади, на цыпочки привстав, меня за лысину, начавшуюся к тому времени появляться, трогать починает и ко мне ластиться. Грушенька все шутила, что как в зеркале в ней отражается и видится вся. Ну и отвлечет она меня от размышлений скорбных, шалостью своей нехитрой теплом душу согреет, ласкою невинной радость в сердце зажжет. Ну да в тот раз, когда ко мне она, по-мышиному крадучись, подошла и руку на плечо положила, то вскочил я с места как ужаленный, а потом, за страх свой устыдясь, на нее накричал и ногами топал, чтобы впредь от писания не отвлекала, потому как мысль важную я потерял из-за этого, что делу моему многотрудному помешать способно. Груша – в слезы, мне потом за грубость свою неудобно стало. Целый вечер у нее прощения вымаливал, насилу и отошла, родимица, не приучена она у меня к крикам и сценам подобно изложенной.

Так вот, на следующее утро я не выдержал и по такому случаю побрившись, пошел к Майке в вертеп ее сдаваться: со мной пускай она что хочет делает, а семью трогать не смей, потому как ни в чем они невиновные и к ошибкам моим в прошлом отношения никак не имеют.

Подхожу я к хате ее, да не в самое на то удачное время, о том в горячности упамятовав, что в часы эти ранние ваннами солнечными хозяйка занимается и общественное внимание к себе привлекает, которое мне как раз без надобности. Возле забора, как обычно, толпа народная, из мужиков преимущественно состоявшая, кое-кто даже биноклем вооружился. «Вот и нашел товар купцов своих»,- мне подумалось, а то странным все представлялось, для каких таких случаев бинокли театральные к нам в сельпо завезли, ведь театров никаких в Захлюпанке со дня основания не было.

Оказался я у калитки Майкиной, а мужики давай меня подбадривать и успехов желать, решив, что я дерзнул судьбу испытать и Майкиного расположения добиться. Сами на то  не отваживались, тщетность затеи подобной понимая. Но и со мной, думается, ваньку они ломали, удачу у Майки суля. Знали, не мне донжуанством лихим заниматься с внешностью для того не предназначенной,  и о том, что семьянин я примерный, наслышаны были. Однако меня к калитке они подталкивали, предо мной расступаясь и лукаво ухмыляясь, почтение выказывали. Видать хотелось им, на зрелища обделенным, поразвлечься представлением балаганным и его организовать стремились. Ну да я их ожидания не обманул, такое выдал, что меня переживет и в преданиях сказителей народных достоянием грядущих захлюпанцев станет.

Выбора особого не оставалось. За мной, спиною моей были близкие, жизни коих в опасности, и долг мой в том состоял, чтобы безмятежность их защитить. Так мне думалось. Ноги же плохо слушались, все норовя свернуть куда-то в сторону, ну а внутренний голос нашептать успел: « Беги, мол, с этого места гиблого во всю прыть да не оглядывайся, а не то набедокуришь так, что и рад не будешь». Да не послушался я его, а теперь иногда жалею.

Вот и зашел я к Майке на подворье, к месту тому приближаться стал, где сквозь заросли лопухов тело ее божественное виднелось. Ноги,- увы, повторяюсь, - не несли и служить отказывались, а я, дурень, дать бы им волю и прочь отсюда, так еще себя превозмогая, шаги считать начал, как советский летчик Маресьев от фашистского плена спасаясь. Каждое ступней движение в уме отмечая и ему соответствующий номер определив, двигался я к ней навстречу, мучительнице моей, уверенность в себе разжигая подсчетами арифметическими. Тут и узрел ее, Олимпию обнаженную, среди травы и лютиков полевых, барвинков что под лучами светила дневного нежилась. Помню, семейное положение целеустремленности мне прибавило в моей миссии, что тревогою от неизвестности возлежащей вакханкой была вызвана.

Как-никак, мне тогда представлялось, один я будь и тяготами главы рода не обремененный, мог бы ближайшим автобусом Захлюпанку покинуть, чтобы на время затаиться, пока Майка в селе нашем. Можно было б потом домой возвратиться, когда намерения ее станут ясны, надобен ли я ей и по чью душу явилась. Но куда же с домочадцами денешься, хозяйство кому в руки передать – где найдешь их, людей честных, когда нравственности устои пошатнулись не в городах только? Да и харчиться где длительное столь время, ведь средства все, что на сберкнижке лежали, скромные накопления роду Корениев, двумя поколениями нажитые, теперь как корова слизала, ничто на них и не купишь-то нынче. Эти мысли молнией промелькнули в сознании, придав отчаявшейся душе решимости, и с зажмуренными глазами бросился я из огня да в полымя, возгласами зрителей напутствуемый. Проскочил я стремглав оставшиеся три шага, что нас еще отделяли, и уже в непосредственной близости у тела на земле распростертого оказался.

Неправду кажут иные в оправдание какого-нибудь своего проступка, о котором распространяться им соромно: и не помню, мол, как оно все сталось. Все я прекрасно помню и дорого бы отдал, чтобы запамятовать, да не получается. Майка под ногами у меня возлежала, лениво и со скукой деланной снизу вверх  на меня поглядывала, и не думала сраму своего прикрывать, которого женщины, ей подобные, и не имут. Наоборот лишь, ноги волшебные, что из рамен самих, казалось, растут, пошире развела, так что промежность дивная еще лучше видна стала. Помню свое бестолковое и не к месту глупое удивление, когда взглядом, отводить который все пытался, все ж приметил, что в месте том, где природою самой положено растительности густой находиться, у нее лишь пушечек тоненький и ухоженный присутствует. « Это ж надоть,- мне к чему-то подумалось,- неужто в германиях ихних и на такое дело брадобреи, с позволения сказать, имеются». И окончательно тут я смешался, потому как совсем иное меня интересовало, а не искусство цирюльников тамошних. Наши парикмахеры уж тем хороши, что не сподобились еще, слава Богу, ремесло свое заради Тельца Златого и мамоны унизить.

- Никак Ванька-бумагомарака, за корень свой гнусный печась, к нам пожаловал? – Майка-царица осведомилась, в наивности величия своего полагая, что фамилию мою, которая о связи с народом говорит и о происхождении из самых недр его, подобным образом вышучивает. Что же бумагомарака я, с этим вот не поспоришь. Раз уж известно ей об этой моей склонности, то, знамо,о сем осведомлялась и сведения собирала,- потом холодным я облился и молчал, боясь навредить себе словом неосторожным или ответом, ей не понравившимся. Но читала она, богиня, мысли мои тревожные и не ждала оправданий, а, зевнув притворно, продолжала, телом ко лучам солнца ласкаясь:
- Знать, просить пришел за детушек малых и семейство свое подлое, чей корень из земли произрастает? Чтобы не трогала их и о позоре своем, что учинил ты с ватагою недоумков сельских, забыла?

Говорить с ней, проникающей в потаенные мысли, я был не в силах. Губы, пересохшие в волнении облизнув, утвердительно ей кивнул, что да, мол, так оно и обстоит все, как излагает. Сам же старался взгляд в сторону от нее отводить, чтобы прелестями ее не залюбовавшись, не оглупеть окончательно.
- А знаешь ли ты, корень сучий, сколько баксов жизнь человеческая сейчас в стране нашей стоит? Ровно один день трудов моего Гансика, мужа дорогого, что в Германии меня ждет – не дождется, когда к нему возвращуся. А он души во мне не чает и щедрый, как эмир багдадский или кувейтский, плохо я географию в школе-то учила. Посчитай теперь, сколько я при мужних-то доходах киллеров жестоких нанять могла бы. Пожалуй, на Захлюпанку вашу зачуханную хватило бы, чтобы всю уничтожить и следы ее с лица земли стереть. Что же скажешь ты, корень дерьмовый, из дерьма что и произрастает? – Майка тут стала ругаться неподцензурно, словами бранными меня награждая.

Только я на нее не в обиде был. А Захлюпанку что поносит, которой сама же и славу составляет, так то для того, чтобы мне больнее досадить и понарошку. Потому как видел я, гнев ее вроде напускной, невсамделишный, не могла ведь она по роли своей на меня не кричать и не браниться. Хотя, может быть, то казалось мне, не настаиваю на точности деталей подмечаемых, ведь в волнении я находился. Осознал я тогда, рядом с ней пребываючи, низость своего проступка, что по молодости учинил, когда с другими прочими обиду этой гордой женщине нанес, что гуманность сейчас проявляет, до объяснений со мной снизойдя. Уяснил себе, что владеть ею был я не в праве, потому что разного полета мы птицы: она – лебедица сизокрылая, я же – петух ощипанный и неказистый, из чистой жалости которому дни на подворье продлевают. Она-то, пожалуй, и есть та самая  Матерь-родина, которую проглядел наш Гриша.

Майка между тем продолжала, от меня взгляд очей волооких воротя и всем своим видом показывая, сколь ей противен:
- Ладно, Ванюха, пощажу детушек твоих с женушкой и очаг твой захлюпанский, которым дорожишь безмерно. Но не дешево покой свой трусливый купишь! Поцелуешь за то пред земляками, что во множестве забор здесь осаждают. Прилюдно меня в жопу чмокнешь, усладу тем сердцу доставишь. Да и мужичкам, думаю, любопытственно будет видеть, как ты спокойствие у меня выторговал. Им, на зрелища падким, то надолго должно запомнится. А не то, не будет тебе здесь тихих радостей, ни чадам твоим, ни Грушеньке. Помнишь, что давеча про Ганса своего толковала и как жизнь человечья не в цене стала? Али не согласен, честь великую тебе оказываю, до себя допуская? Глядишь, иные охотники найдутся, с тобой поменяться согласные,- молвила тогда Майка с угрозою, от которой мое сердце в тревоге и изошлось.- Ну что медлишь-то, али не люба?- зажеманничала красной девицей, бровки хмурила.- По мне, была бы честь оказана, а там уж не обессудь, коли не полюбовно расстанемся,- объяснила и губки атласные обиженно вытянула.

Что делать мне оставалось? Подумай, снисходительный сочувственник мой, мысленно на мое место встав. Не до жиру, быть бы живу,- терпящие бедствие пословицу придумали, обобщив опыт подобных случаев. Рой мыслей всевозможных в голове пронесся, когда колебался еще, как поступить и к позору, что на голову ложился, примеривался. Светлые личики детей, над учебниками школьными склоненные, мне привиделись. Тревожные, полные скорби глаза Грушеньки, что и не знает об ответственности переживаемого мною момента. Всплыло в моей памяти лицо ее дорогое, женщины, что жила доднесь чаяниями моими и заботами литературными. Образы, милые сердцу и тревога за благополучие людей, кровными узами со мной связанных, подтолкнули к решению и кивнул утвердительно своей мучительнице, что да, мол, на стыд я согласный! Мог ли я сиюминутным движением души неопытной покой очага семейного под угрозу поставить?

Но и ужас, в котором пред Майкой-куражницей пребывал, что нашла интерес заниматься мною, сладостно разъедал сердце и искал выхода. Да и есть ли он, предел унижению нашему каждодневному, что само бытие устраивает? Смирись, человек гордый и притязанья умерь! Униженностью своей я, быть может, лишь подготавливаю себя ко иному качественно состоянию, когда будем мы все богам  равны, в небесах что пребывают. Сами же на земле царствие свое создадим, где не будет места нищим духом. А посему Целование предстоящее ягодиц Девы, что загадку женственности вечной воплощает, есть лишь первый шаг на пути в незнамое, где, наконец, покой душевный и обретем. И будем мы, человечество новое, счастливы и в единстве меж собой состоять яко братья и сестры, и Майка среди нас будет, и начало всему сейчас положится.

- Вижу по глазам твоим, что согласен,- сестра будущая сказала, ко мне обратясь.- Так ступай ко забору поближе, лучше чтоб им было видно.
И поплелся за ней следом, так и не вымолвив слова за свидание прошедшее. И пригнулась она, землякам округлости форм демонстрируя, а я, к ней подошед и на колени припав, трепетно и благоговейно место то, что перстом эта женщина указала, его на теле облюбовав, облобзал, губами к нему приложась. Так коснувшись ее, подивился я мягкой податливости плоти волшебной и спелому персику уподобил, что ощущения сходные нам доставляет в осязательности, когда в длани его держишь.

Ну что потом было, и рассказать не расскажешь. Мужики наши, как громом пораженные, молчали в изумлении, рты пооткрывав, а затем, поопамятовавшись, качать меня принялись. Как триумфатора на руках по главной захлюпанской имени Ленина улице пронесли, почести насмешливые воздавая. Я же восторга их всеобщего не разделял и смущен был сильно. Все порывался из объятий ускользнуть и наедине остаться, потому что понял, слава эта сомнительная боком выйдет и до конца дней жизнь осложнять будет. И не нужно было семи пядей во лбу быть, чтоб такое предвидеть. Так, конечно, и сталось.

В дальнейшем как при споре, а без повода чаще, когда поминать случившееся, казалось бы, и необходимости не было, меня теперь иначе как целователем жоп и не звали. Словно имя мое и фамилию звонкую забыли захлюпанцы. Бабы сельские, те словно остервенели, про то прослышав, и - хоть на улицу не выходи - все наперебой мне услуги свои навязывали, чтобы я, мол, и их целовал как Майку. Как с цепи они сорвались, мегеры сельские, и злобствовали зело, мне презрение высказываючи. Но так и понять их можно было: зависть брала, что не им, деревенским кикиморам, случай такой представился.

Помню, домой в тот день направляясь, все над тем думал, как жену свою милую ко всему подготовить, чтобы новость эту ужасную сообщить. В слезах застал, по виду ее горем убитому, понял, что враги успели меня опередить и ей во всех красотах происшедшее расписали. Хотел было в объяснения пуститься, чтобы поняла, что пошел на все долга ради, но она лишь разрыдалась пуще прежнего и сквозь слезы едва вымолвила:
- Ну как ты мог, Ванюша, как смог ты! Да с надрывом таким и тоскою, что сердце мое чуть кровью не залилось. Малой еще несмышленыш, а Анютка восьмилетняя, та серьезно на меня  исподлобья посмотрела, а потом разглядывать принялась, что впервой видела, а затем и скажи:
- Не надоть тебе, тятя, было попу у тети нехорошей целовать!

Рано-то дети наши взрослеют, и мы, взрослые, тому виной бываем, что ребячество их невинное и безоблачное продлить не можем. Детское горе и за отца унижение, оно кого угодно с ума свести может, тут и сильный характер надломиться способен. Сам видел, когда другие девчонки Анютку мою дразнили, что папа у ней целовальник и прочее, как она меня защищать порывалась и вся слезами после ссор этих умывалась. Сын мой старший, надежда и подмога в грядущей старости, в школу ходить отказывался, так извели его насмешками. Дети бывают и злей и жестче нас, взрослых, и мир их совсем не прост, как кажется.

С женой Грушенькой отношения так и не наладились, и счастье, тихое и светлое, что прежде в нашем доме жило, теперь не возвращалось. Стал я потом примечать, что и утехи наши телесные, к коим прежде неравнодушна была, занимать ее перестали, а коль проявлю я настойчивость, она, разумеется, и уступит. Только вот податливость ее новая мне пуще самого отказа будет.

Вот оно, что поцелуй тот в жизнь нашу привнес. Только не жалею я ни о чем, и коль жизнь пришлось б заново строить, уверен, так бы и поступил. Потому как и вспомнить теперь есть что, итог существованию земному подводя. Там, во дворе Майкином, где унижение великое принял, мне и смысл его потаенный открылся, поругания этого, ибо есть во всем нечто, что и словами привычными не объяснишь. Гордыне оно нашей мешает в повседневности обычной, когда ей, гордыне предаемся, бесом самодовольства обуянные, и починаем над прочими своими согражданами возноситься, которые, кажется нам, талантами и достоинствами нашими не располагают, и тяготимся мы уже обществом их, забывая, что сами плоть от плоти народа и есть. Так вот, полезны ей, гордыне, такие встряски и по самолюбию удары, для того, чтобы не забываться немногим избранным в миссии своей, долг в коей видим, а он-то служение народу и есть. Мы, интеллигенция народная и его совесть, полезность свою уж тем доказуем, что являемся выразителями чаяний и устремлений захлюпанцев, которые в простоте своей о том не ведая, могут осложнять исполнение функциональности нашей, как те же бабы сельские, что нападкам меня обрекли.

И еще. Уразумев в Целовании сием аспект общественный, не умолчу о своем и сугубо личностном. Вижу, вопрос готов сорваться с уст твоих, читатель: а было ли мне при всем тогда удовольствие еще ниспослано, при поцелуе том трепетном? Не просто, ой как не просто на вопрос сей бесхитростный ответить. Скажи я, что и не было ее совсем, сладости чувственной, то покривил бы душою, и ты, друг внимательный, то не преминул бы заметить. Ну а твоим доверием я дорожу пуще прежнего, чтобы пытаться лукавить и тем самым рисковать подорвать интерес к главному труду жизни. Ибо скажешь: можно ли верить автору в изложении фактов общезначимых, когда он и о себе-то правды не говорит?  Так вот она, правда сия сермяжная: было! было!

И что оно радость утехи особой доставляло, ведь понимал тогда, краем глаза за совершенствами Женщины той наблюдая, не может в жизни такого произойти, когда сведет судьба нас вместе, не так по-дурацки, а всерьез, как мужчину и женщину, в постели общей. Не мне хозяином ее тела дивного володети и им в истоме распоряжаться. Слишком разные мы с ней на то есть, а потому и радоваться след подвернувшемуся случаю. И дерьмом когда ругала, то права была по-своему. Кто я пред ней и есть, как не дерьмо, о которое лишь запачкаться можно, ножкой своей холеной неудачно ступив. Это я и сам знаю, когда в зеркало на кухне смотрюсь. Не сподобился Господь наш благообразной внешностью меня наградить. Оно и не нужно, у нас, тружеников пера, сие не главное. Но все равно обидно бывает, когда рожу свою прыщавую изучать станешь, и чтоб душу не больно растравлять, я с годами и заниматься этим стал менее.

Слыхивал я, мужики в чайной баяли, в городах такие извращенцы имеются, экскременты женские поедают, находя в том удовольствие. Сам я на это не способен, но коли речь о Майке зашла б, то понять бы такое смог. И хоть и обладал ею на заре молодости, смешно и вспомнить, что было то за обладание. Вот почему когда Майка предложила унижение прилюдное принять, я за случай этот, судьбой подаренный, ухватился. Конечно, и другие обстоятельства примешивались, так ведь говорил об этом. А что до позора, плевал на него, и Майке до гроба обязан, что не побрезговала и до себя допустила. Знать, несмотря на мою внешность неказистую увидела она, умница, что душою красив я зело. За годы прозябания поднебесного мигом звездным одарила. Грушеньку мою, правда, иной раз жалко. Вынести ей через все пришлось много, недоброжелатели и враги наши ой как бессердечны-то! Счастье наше, что прежде теплилось, так и не вернулось. Но и она, порой думается поняла, ибо не тягаться ей с Майкой-то, мечтой моей светлой и нерешительной.

Так что не жалею я ни о чем и пред тобой как на духу, читатель. Факт сей, что место имел в биографии, все равно бы грядущие литературоведы, белья грязного копатели, открыли бы и для широкой публики преподнесли б в каком-нибудь совсем уж несусветном виде. Лучше уж узнать тебе обо всем от меня было, друг мой и сочувственник. А сейчас извини, подустал я шибко, да и воспоминания в душе старые раны разбередили. Отдохнуть мне нужно, ну а о Майке и про все, что дальше сталось, – в главе следующей.