Прямая плацкарта

Ольга Литвин
     Весна застыла на перроне в ожидании поезда. Старый тепловоз, вылетев из ночи, со стоном проскочил мимо и, поддергивая вагончатое тело состава, затих. Из колоколец на столбах поплыл голос. Народ засуетился, завертелись озабоченные лица, спины, крики. Окна, окна...

     Через каких-нибудь четверть часа в тесном полумраке купе седая дама, зажав между колен, доставала внука из шубейки. Из угла, укрытый тенью от верхней полки, улыбался щуплый дедок в клетчатом пиджаке. Провожавшие уходящий поезд фонари по очереди до дна наливали в купе свет, и тогда становилось видно, что борозды от голубых глаз старика ручейками сбегают куда-то под волосатые мочки ушей. Мальчишка зачарованно раскрыл рот, морщинистая шея деда навела детскую мысль на черепах, которых он видел сегодня у тетки возле Центрального рынка. Руки в смешных перчатках с голыми красными  кончиками пальцев  поворачивали черепашек в картонной коробке. Он хотел остановиться, посмотреть - настоящие ли. Но у бабули была очень тяжелая сумка, она коротко сказала: «Идем». Он все оглядывался. А потом уже и совсем не стало видно.

     - А ну, девка, дай помогу, - сосед вынырнул на свет и подхватил багаж из рук раздевшей ребенка женщины, - Аль не мужик я, а? - дед запрыгал в проходе, подбрасывал над головами тяжелую дорожную сумку.
- Ать ее... Ать ее... Пошла, пошла. Вот так. Ну вы тут того, располагайтесь, а я покурю пока, - и вышел из купе.

     Вагон колыбельно покачивало. Над белыми шторками в окна из полей немо смотрела ночь. Ребенок на нижней полке крутил пухлыми ручками фигуры в воздухе и что-то шептал. «Спи уже, горечко мое», - устало вздохнула женщина. За минувший холодный день ей много пришлось пережить. Дети удумали разводиться. Разве ж их молодых поймешь? Квартира хорошая, работают оба, мальчонка вон какой. Что делают? И слушать ее не захотели. Сын еще пытался ее успокоить, а невестка только и сказала холодно: «Мы уже все решили, говорить больше не о чем». А разве ж она обидела ее когда? Ну что ж, раз не о чем говорить. Только и внука она им не позволит мучить, рвать детское сердце надвое. Пусть разбираются. Ничего, сына одна на ноги поставила, и на внука сил хватит. А может, и опомнятся еще? Холод еще держался крючочками за кожу, хотелось сжаться в комок в тепле под одеялом, пошевелить пальцами ног и тихо заплакать.

     И уж было совсем купе погрузилось в сон, как дверное зеркало уехало за висевшее на вешалке пальто. Старик,  пропустив вперед струю горького табачного духа и плитку шоколада в вытянутой руке, вошел сам.
-    Иэх! Как говориться - держи, внучек, шоколадку, кушай на здоровье, - и, предвидя протест, добавил, - это от чистого сердца.
 - А ты со мной, девка, выпьешь? Винца красненького? Из хрусталика? – он достал из кармана небольшой хрустальный стаканчик, подцепил желтым ногтем невидимую соринку со дна.
 - Нет? Ну ладно, вот тут тихонечко сам, причащусь, так сказать. Событие у меня большое впереди. Так я за это, за радость-то.

      Дед, прищурившись, посмотрел бутылку на просвет, - чисто рубин, - резко мотнул емкость рукой, отчего вино закрутилось в бутылке кривоватым вьюнком, и тихонько крякнув, приложился прямо к горлышку. Сделав несколько больших глотков, выстрелил воздух носом и шепеляво заговорил:
- В молодости-то я, девка, был ого-го! Красивый статный, повидал всякого. Пил, однако, шибко. Профессия редкая у меня - наладчик. Шахта, почитай, стоит, если на работу не выйду. Здесь поломалось, там расшаталось. Руки-то у меня золотые, да и соображение свое насчет техники имею. Вот, скажем вагонетка, немудрящее дело, а я ж чувствую ее, как существо какое живое. Техника, она ж что скотина, ласку, да внимание любит. Другой подходит к ней, как к бездушной железяке да и понять ничего не может. А я ж к ней с разговором, да обхождением. Мужики посмеивались, однако, начальство ценило.  Запью, бывало, увольняют за прогулы. Неделю, другую дома сижу, жду. Приходют, зовут всякий раз: «Иди, - мол, - Макарыч, выручай...», -  поморгал мечтательно глазками, вздохнул, вытер губы:
 -  А женщыны сами за  мной ходили. Ходют, ходют... Словом, отбоя от них не было. Дрались даже из-за меня. А че ? Я и сейчас хоть куда. Бабка моя вон ревнует. В санаторию провожала: «Ты, дед, уж там смотри, без шалостей». Это, чтобы я болезнев каких ей еще не привез. Она-то у меня вот где, - воображаемая горемычная старушка извивалась в зажатом мужнином кулаке, - чтоб мне слово поперек сказать - так это не сметь! Я вот что тебе скажу, девка: ежели мужик стоящий, он завсегда верх одержит, дедок приосанился, оглядел лежавшую женщину и, выйдя в коридор, заспешил в конец вагона.

      Оставшись один в холодном тамбуре, он стоял какое-то время с незажженной папиросой, широко расставив ноги. Взгляд уперся в темноту за стеклом, где хороводом разворачивалась цепь далеких огоньков, да на переднем плане отражалась залысина с тусклым бликом тамбурной лампочки.  И тихо качал головой женский образ.  Столько лет уж прошло, а вот же не отпускает, присуха. Неожиданно сдавит душу тоской, заноет, застонет. Вышел у него когда-то роман, недолгий, да так закрутило-завертело, что носило его шальным,  любовным вихрем по улицам – ноги земли не касались. Да город у них такой - считай одно название, что город, а так – поселок. Быстро разнеслась весть, что Макарыч с Надюхой полюбовничают.

     Как-то на праздник выпили с тестем, вышли в коридор покурить, а тесть и говорит: «Я бабьих домыслов не слушаю, а только дочку мою обижать будешь, я тебе башку сверну». И не то, чтобы Макарыч испугался, а только все одно к одному: там, где Надежда - страсть-любовь, да бытовая неустроенность, а с Веркой сын с дочкой подрастают, дом немаленький – Веркино наследство, одних ковров - хрусталя целое состояние, отлучат его от всего, голым выгонят. Надька-то приезжая, квартиру снимает у чужих. Думал о ней, а глаза щипало, да под ребрами сладко взрывалась пустота. Хоть и тянуло его к Надежде так, что руки дрожали, а стал избегать он внебрачных встреч, делал вид, что не замечает ее.
     Однажды проплакав долгий одинокий вечер, Надежда собрала чемодан и уехала к родной тетке на Дальний Восток. Сначала Макарыч думал, что это она себе отпуск устроила и через пару недель вернется. Пожалел, что эдак-то обошелся с ней, ну и решил, что страсти утихнут, и все пойдет по-прежнему. Но неделя за неделей проходили, а Надежда больше не вернулась.

     После этой истории жена его приобрела незыблемую власть над ним. А он, мучимый чувством вины, уступал. Только иногда, на чужой свадьбе или еще каком массовом празднике, перебрав лишнего, он пускался в пляс с застывшими глазами и улыбкой. И пока он отстукивал каблуками в такт музыке, душа его кричала:  «А –а – а -а-а", -  и:  "Э –э -эх!» Он так хотел уехать к любимой, но наутро понимал, что он нужен этому сложному и немаленькому уже организму - своей семье, что жизнь уже состоялась, и вообще – поздно рыпаться.

    И не осталось никакой малейшей перспективы увидеть еще хоть раз Надежду, да и жива ли она, кто знает, лет-то сколько прошло. А тут бабка через собес выхлопотала ему путевку льготную, сложила стопочкой две пенсии, да прибавила еще несколько купюр из сбережений: «Кормежка тебе бесплатная будет, билеты туда - обратно есть, а этих тебе хватит с головой. Ехай, скрипеть мне меньше будешь». И он решил, что не может, не имеет права в своей единственной жизни упустить этот случай. Ведь отдал он ее почти всю, почти до самого остатка своей семье и работе. И хоть вот этот самый малый остаточек привезет он своей единственной женщине, о которой помнит и тоскует столько лет. Привезет и бросит к ее ногам с «миллионом алых роз», как в красивой песне было спето. И скажет ей: «Прости меня, Надежда, ведь сам себя я уже наказал, потому, как был несчастен и глубоко в душе одинок без тебя».

    И вот, глядя в ночное, огнями бегущее поле, достал из кармана дед бутылку дрожащей рукой, выпил в несколько больших глотков всю до самого опустевшего донышка, сел на корточки и заплакал.

    И все, должно быть, давно уснули. Во всяком случае, было уже очень поздно, когда старик неуверенно присел на полку к спящей женщине и  жалобным, булькающим шепотом запросился:
- Бабка, подсади меня на полку... На верхнюю полку… Бабка, слышишь?