Рассказ о настоящем человеке. Новелла

Анатолий Антонов
   Баландин, выбросив руки вверх, грациозно потянулся всем своим довольно крупным, но гибким телом, откровенно зевнул в тридцать два зуба. Затем резко наклонился вперёд, не сгибая колен, коснулся бетонной плиты ладонями. На две-три секунды задержался в этом положении. Рывком выпрямился, не спеша втянул в свои необъятные лёгкие, казалось, бесконечное число кубических сантиметров тёплого вечернего летнего воздуха, гулко выдохнул.

   Опять посмотрел на строящийся корпус здания, на стрелу неспешно поворачивающегося в его сторону башенного крана, на двух братьев Титовых, его земляков, так же  не торопясь бредших в его направлении.

   Он запрокинул голову к небу, следя за редкими облаками, и счастливая улыбка сама пришла на это молодое, красивое уже одной только молодостью, лицо. Всё с той же улыбкой он повёл взглядом по своим стройным и сильным ногам, уверенно стоящим на бетонной плите, по налитым скрытой силой рукам, небрежно свисающим вдоль тела, перевёл взгляд на кисти рук, поднёс их к глазам поближе, сосредоточенно, и уже без улыбки рассматривая свои длинные и худые пальцы, пальцы художника.

   «Ну, и что же ты теперь?», - подумалось ему. И вопрос был почти не риторический.
Всего какой-то месяц назад выпускник сельской средней школы, серебряный медалист (хотя он твёрдо был уверен - несправедливо: ему, как и дочери директора школы, должны были вручить только золотую, но... "сверху" на их школу золотую медаль "спустили" только одну), дипломант всевозможных математико- и физико- олимпиад, и, наконец - основная причина тайного и явного уважения, почитания и, даже, всеобщего благоговения односельчан - художник. "От Бога!", - почему-то понижая голос, отзывались они об этой его особенности.

   Задолго до окончания школы судьба его ни для кого из окружающих не представлялась секретом: вырастет, выучится - художником станет, кем же ещё. Взрослея, он и сам понимал, что в принципе сумеет поступить в любой ВУЗ страны, сдаст любые экзамены, но только тема эта - стать кем-то ещё - всерьёз никем никогда и не рассматривалась. До совсем-совсем недавнего времени.

   А всё началось с того, что братья Титовы уговорили его поехать в этот город на Волге хотя бы на месяц–два раньше вступительных экзаменов: подзаработать денег, приодеться, да и привыкнуть пока к городской жизни. Они-то потом сами дальше будут пристраиваться, ну, а ему - известно куда.

   И вот надо же: не думал, не гадал, а долго не думал, через день и уехали втроём, под слёзы родителей. Пришли на первую попавшуюся им на глаза городскую стройку, сразу и приняли всех троих, разнорабочими. Судьба поплевала на палец и перевернула страницу: для Александра Баландина началась другая, совсем иная жизнь.

   Пять минут работы карандашом - и восторженный крановщик башенного крана, с изумлением вертя в руках свой портрет на клочке бумаги и тщетно пытаясь этот восторг от веснушчатого портрета передать связными словами, только благодарно мычал и чуть ли не на руках готов был нести Баландина в свою кабину. Входил в неё Баландин без особых эмоций, разве только пульс был чуть быстрее обычного, после почти пятидесяти метрового карабканья вверх по железным скобам. Но - усевшись в услужливо предоставленное кресло, положив пальцы на какие-то загадочные рычаги и кинув взгляд окрест - ощутил он вдруг частое биение сердца где-то у самого горла, и – «полетел» Баландин...
 
   "Приземление" (назовём его - первым) было около прораба спустя каких-то полчаса. Но не только нарушение трудовой дисциплины было тому причиной. Баландин и сам почти искрился от желания немедленно видеть своё непосредственное начальство, чтобы лететь дальше, по-настоящему, на самом деле, как того требовала рванувшаяся вдруг куда-то ввысь душа. Может быть, окрылённое «полётом» красноречие убедило прораба, а может и тот самый, буквально первый «шаг» на стройке, произошедший прямо на третий день работы. После которого Баландин - казалось бы, абсолютно вопреки здравому смыслу! - стал в коллективе строителей общим любимцем и объектом негласного восхищения (а также предметом особой заботы: выше второго этажа на строительные леса был строжайший указ его не пускать, и правило это соблюдалось всеми свято). Ну, а причина объяснялась просто: на третий день работы умудрился Баландин свалиться с лесов пятого этажа, причём - падал до первого.
Но до чего же красиво падал! Руками, ногами отталкивался, исхитрялся как кошка в воздухе корпусом изворачиваться от столкновений с особо жёсткими конструкциями, проломил несколько досок (вес-то - под восемьдесят!) - и точно на кипу стекловаты приземлился. Когда очнулись от оцепенения - кто видел! - бросились к нему, с торчащими от ужаса волосами, а он сам встаёт: белый, конечно, лицом, со лба кровь струится, и вдруг - улыбается. Начали осторожно трогать, ощупывать - вроде целый. Ещё раз проверили - целый весь! Ну, там кожа подрана на руках, на ногах, на лбу царапина, глубокая правда. Как всё получилось - и сам не понял, сделал шаг и... "Кошкадёр!" - с усмешкой сказал кто-то из толпы. "Ладно вам, - вступился другой. - Каскадёр, каскадёр! И на старуху бывает прореха", - сострил в свою очередь. Народ с удовольствием хохотнул. Здесь же миром и порешили: выше второго этажа пока не допускать, заодно и братьев, от греха подальше.

   В общем, вскорости после объяснения с прорабом, буквально через несколько дней, во втором "приземлении" оказался Баландин в кабинете довольно низкорослого генерала, начальника авиационного военного училища. Экзамены были в самом разгаре, с подачей документов герой наш, конечно, опоздал, но, видимо, аргументы привёл в свою за¬щиту веские - допустили его к вступительным. Конечно - сдал на отлично (а кто-то разве сомневался?). Правда, в самый последний день пробежал холодок у Баландина по спине. Седенький такой старичок, очень даже добродушный на вид - председатель медико-квалификационной комиссии, сидя за общим столом в кругу своих коллег, подписав какие-то его бумаги, но, не откладывая их в сторону и продолжая держать в руках, доброжелательно сказал ему на прощание: "Ну-с, молодой человек, здоровье у вас на редкость отменное, с нашей стороны возражений нет. Езжайте на свою стройку, дорабатывайте и ждите вызова. Короче - считайте себя уже курсантом. А, кстати, - что это у вас за шрамик такой на лбу?". Секундный озноб по спине, и сразу ответ, спокойный, с улыбкой: "Да так, ерунда, с пятого этажа упал". "Молодец, - мысленно похвалил себя Баландин, пока оценившие "шутку" медики вежливо улыбались, - только так и нужно было: без дат и подробностей". На том и разошлись, довольные друг другом.

   …"Ну, и что же ты теперь?" - повторил свой мысленный вопрос Баландин, но обдумать ответ ему не дали.

   - Санька! - оба брата подошли к низкому штабелю плит, на которых стоял Баландин. - Кончай "летать", курсант, успеешь. Давай, ещё плиту им подадим, последнюю, наверно, да и шабашить пора.

   Один из братьев, старший, взобрался к Баландину:
- Давай, помогу.
   Подождали медленно опускаемые сверху краном массивные крючки, растащили их каждый на свою сторону. Баландин вставил оба крюка в специальные стальные проушины, намертво заделанные в бетон плиты, выпрямился. Титов ещё возился.
- Ну, чего там у тебя? - спросил Баландин от своего края.
- Да тут проушины вроде узковатенькие, крюки плохо входят.
- Так давай на тросах подадим...
- Да не, вставил уже, давай "вира", будем ещё с тросами возиться - последний подъём!

   Титов спрыгнул с плит на землю. Баландин поднял обе руки над головой, знак крановщику - "Внимание!". Кистью левом руки несколько медленных вращательных движений - "Осторожный подъём!". Толстый грузовой трос крана неспешно пополз вверх, завращался блок, через который трос был перекинут. Более тонкие тросы грузовых крюков с каждой из четырёх сторон плиты подтянулись вверх, натянулись под полуторатонным весом груза, застыли в ожидании разрешающего сигнала Баландина к окончательному подъёму. Но он, шагнув на соседний штабель, дал сигнал только к осторожному подъёму. Где-то на уровне груди плиты остановил и руками развернул плиту с сомнительными проушинами к себе: как ни остерегайся, а только крановщик груз ведь и над людьми может немного пронести. Но нет, вроде всё в порядке, крюки прочно зацепились за проушины. Баландин с полметра отступил от приподнятой плиты, левой рукой крутанул над головой и махнул в сторону строящегося здания - "Пошёл!".

   Опять завращался блок, стрела крана конвульсивно дёрнулась, начиная поворот, плита, запаздывая на мгновение с движением, с резким ускорением качнулась в сторону Баландина. Правая его нога была уже в движении назад, ещё секунда, и он на земле, в стороне. Но он не успел...

   Практически одновременно обе ближние к Баландину проушины с резким хрустом выворачивает из тела бетонного монолита, крюки, с воем порванных струн, взвиваются вверх. Плита, уже двигавшаяся в сторону Баландина, всей тяжестью резко освободившегося края ударяет его в грудь, отбрасывает навзничь, и обрушивается на обе его ноги.

   Ещё, получив резкую остановку, судорожно подёргивается стрела крана, ещё мелким ужасом вибрируют его троса, ещё оба крюка с затухающей амплитудой раскачиваются над преступной плитой, ещё плита, упершись своим краем в Баландина, тупо размазывает оставшуюся его часть по штабелю, мерно качаясь вверх и вниз на двух уцелевших крюках.
Но, оцепенел крановщик, в позе навсегда выскочившей из гнезда часового механизма кукушки, оцепенели рабочие на этажах строящегося здания, каждый в своей позе, застигнутой ужасным мгновением, и совсем оцепенели братья Титовы...

   Совсем рядом, в каких-то трёх-четырёх метрах, из-под косо висящей плиты дыбилось в страшных конвульсиях то, что ещё мгновение назад было Александром Баландиным, таким молодым, сильным, красивым... Но как же ОНО теперь кричало!

   Крик несчастного, казалось, был и не криком, а какой-то сиреной, без вдохов и выдохов, на одной ноте и громкости.

   И кровь! Она буквально хлестала на всё вокруг. Вырывающееся из-под плиты тело, бьющиеся о бетон руки, голова, всё в ярко-красной мешанине, рёв молодой здоровой глотки - не удивителен ужас, сковавший всех вокруг, не говоря уже о братьях.

   Но младший, не помогавший Баландину в застропке плиты, первым сумел вырваться из страшного гипноза. Тяжёлыми, качающимися шагами подбежал он к тому месту, где что-то ещё кричало и билось в судорогах, но уже тише. Подбежал вплотную, остолбенело замер: обе ноги - одна выше, другая ниже колена - под плитой. Волной к горлу подступила тошнота - так много было крови, разодранного мяса, белой кости.
Обернулся к брату, рванул с себя брючной ремень, забыв про тошноту, со злобной отчаянностью хрипло прокричал внезапно севшим голосом:
- Чо стоишь! Иди! Перетянем!

   Ожили все остальные: и плиту убрали, и "скорую" вызвали, да и Баландин, бедный, наконец-то отошёл, в обморок.

   Чудо, но «скорая» появилась буквально минут через три-пять. Чудо, но у Баландина оказалась первая группа крови и проблем с переливанием не было, как и желающих сдать, соответственно. А самое главное чудо - вот оно, сидит передо мной, живое и весёлое, рот до ушей.

   Да, всегда под рукой палочка, ходит с ней, это верно - как Маресьев. "Но, - Баландин руками, одним рывком из кресла ставит себя на ноги, - могу и без неё, показательно". Он, смеясь, переваливающейся походкой подходит к креслу, где сидит его жена, садится к ней на подлокотник.

   - А всё же, Саша, вот скажи мне… - Баландин лет так на десять старше меня, кажется, да и знакомы мы всего второй день, но, по делам журналистским оказавшись в Санкт-Петербурге, случайно попал на его вернисаж и, естественно, был покорён его обаянием не только как художника, но и как человека. Ещё там, на выставке, совершенно естественно перешли на "ты". А теперь вот, в его квартире, после шикарного обеда попиваем кофе, коньяк. Ведём лёгкую и весьма интересную беседу об искусстве, о жизни вообще. А мне давно уже не терпится перевести разговор в русло его личной жизни. Ведь согласитесь: известный художник, мэтр, лауреат и прочее - и вдруг без обеих ног! Неординарный случай, и интерес мой к Баландину человеческий и профессиональный понятен, наверное. В общем, я гну своё.

   - …А скажи мне, Саша: у тебя чудесная жена, двое детей выросло, сам ты вон какой, не оглядываясь на возраст - кровь с молоком. Оптимизму твоему, жизнелюбию многие могут только позавидовать. Я понимаю: ты - талантливый художник, и этим уже не обычен. Прости, но ты не обычен и физически: нет, почти совсем нет ног. Я, знаешь, пытался на себя примерить твою ситуацию и честно признаюсь - даже от  мысли одной, что и со мной могло случиться нечто подобное, холодные мурашки по спине побежали. Как тебе удалось сохранить себя полноценным человеком, не стать инвалидом, стать таким, каков ты сейчас?

   Баландин ещё шире улыбается, в очередной раз потревожив мою зависть своими великолепными зубами. Затем, посерьёзнев лицом и глядя на меня своими добрыми карими глазами, осторожно положил свою крупную ладонь на голову жены.

   - Знаешь, Костя, я ведь всегда, сколько помню себя, был физически очень здоровым человеком. Если бы не эта дурацкая плита, я бы обязательно стал космонавтом, уж можешь мне поверить. И художником бы был. Может, не в таких масштабах, как сейчас, но выставлялся бы обязательно. А когда это произошло… - я как-то ведь не сразу и осознал, что я теперь дефектный, калека. Представь себе мою степень нахальства в тот период: тогда же, в больнице спустя какое-то время я познакомился с девушкой и - влюбляюсь в неё. Это в моём-то состоянии! Полгода спустя, уже поселившись в первую свою собственную однокомнатную квартиру на первом этаже - профсоюз выделил - я довольно уверенно пробовал себя на протезах, и мы частенько встречались. А ещё через полгода, примерно, когда я уже вовсю ковылял на всех своих трёх – с палкой - ногах и вот-вот должен был получить "Москвич" с ручным управлением - опять профсоюз, родители, в общем, мне здорово помогли - при очередной встрече с той девушкой я вдруг обратил внимание, что она меня как бы стесняется. Вначале не мог понять. Затем собрался с духом, спросил напрямик. И, она, коротко всплакнув, прошептала что-то типа: "Прости! Я действительно не могу…", обняла меня и - ушла.

   Вот тогда-то меня и достал синдром неполноценности. Машину получил - несколько месяцев практически простояла без движения. Поступил в художественное училище - никакой тяги к учёбе. Хорошо помню постоянно присутствующую тогда в голове мысль: "Ты урод, твоё место в лепрозории, с прокажёнными". Я стеснялся выходить из машины где-либо на улице, стеснялся ходить на занятия. Когда девчонки, кокетничая, стреляли глазками в мою сторону, я краснел моментально, как мне казалось - всем телом. Краснел от стыда и боли за себя. Стал портиться характер, становился нелюдимым.

   И кто знает, до чего бы я дошёл, если бы не эта пигалица. - Баландин нежно обнял улыбнувшуюся жену за плечи. - Для начала она мне просто солгала. Как-то перед концом занятий подходит ко мне и смущённо, покраснела даже, запинаясь, излагает: она, мол, болеет с детства, ей очень трудно ходить, боли, видите ли, сильные в ногах, и если бы я мог, если меня это не сильно затруднит, если мне не очень неприятно... В общем, минут десять извинялась, прежде чем я услышал: не могу ли я подвозить её на машине хотя бы из училища, так как нам, в принципе, по пути.

   Сам понимаешь, Костя: очень красивая, очень восемнадцатилетняя, очень нуждается в помощи - естественно, возил я её не только "из", но и "в" училище. И тянулась эта "котовасия", я имею в виду "носоводиловку" меня, весь этот жуткий обман - год с небольшим. Мы уже начали строить совместные планы на будущую жизнь, когда и ей, и её родителям я, вероятно, изрядно надоел своими требованиями кардинального лечения болезни своей будущей жены. В общем, как-то она заявляет мне, что виновата передо мной, обманула однажды, хотя и не раскаивается в этом. Никакая она, оказывается, не больная, хотя краснела и запиналась при изложении просьбы о помощи, действительно, самым естественным образом. Но не от смущения или влюблённости тогда в меня, а совсем по другой причине - от страха. Она, видите ли, до этого так близко никогда не видела молодых людей без обеих ног, и перспектива с одним из них общаться часто и даже ездить в одной машине (а вдруг случайно коснёшься того места, где когда-то были ноги - это же, наверное, так страшно!), заранее приводила её в трепетный ужас. И оказалось, что эта девчушка давно со стороны наблюдает за мной. Но не со вздохом безнадёжного сожаления: молодой и красивый, погулять бы с ним, но... А со вздохом сострадания: такой молодой и, возможно, красивый, но как же ему, наверное, одиноко… И вот эта мудрая женщина, мудрости которой от роду всего восемнадцать лет, решается придти на помощь не просто постороннему человеку, а человеку, который своим видом вызывает в ней какую-то брезгливость, даже омерзение - в общем-то, естественная реакция здорового организма ко всему больному, уродливому. Но чувство сострадания, жалости побеждает. И стиснув зубы, зажав сердечко в кулачок, она протягивает этому страшному, в принципе постороннему человеку, руку помощи.

   И только где-то месяц спустя она с удивлением замечает, что сидя в тесном салоне машины чему-то смеётся, разговаривая со мной. Что куда-то исчез навязчиво чудившийся ей поначалу запах грязных бинтов и крови, исходящий от меня. Что она, забывшись, потрепала меня по колену, а это оказался протез - и ничего страшного не произошло ни со мной, ни с ней, а через мгновение неловкость у неё, от возникшего было неприятного ощущения, исчезла. И вообще она увидела, что я красивый и, кажется, весёлый парень, и что очень умный. В общем - она в меня влюбилась.

   Мы сидели в моей квартире. Она рассказывала это всё, обнимая меня, и тихо плакала. А затем вдруг сказала: "Разденься. Ты мой будущий муж, но пусть это всё начнётся сегодня. Я хочу видеть и знать тебя всего таким, какой ты есть сейчас, и будешь для меня всегда". Мне было только двадцать лет, ей девятнадцать. Думал ли я, мечтал ли раньше об этой минуте? – безусловно! Но только после той плиты никак у меня не совмещалось в голове: прекрасное женское обнажённое тело и моё голое - уродливое, с обрубками вместо ног. Я страшился этого момента. Но вот он настал, а страха моего не было.

   Она, поцеловав меня, сидела на стуле, зажав руки в коленях, и воспалёнными глазами следила, как я медленно раздевался на своей кровати. Ни звука не произнесла за эти минуты, но как только отстёгнутые протезы с глухим стуком свалились на пол, громко, по-бабьи охнула, неловко как-то, боком поднялась со стула, упала передо мной на колени, прижалась к мозолистым, потным моим култышкам лицом, завыла в голос, захлёбываясь слезами. От этой её отчаянной тоски, безутешного горя в голосе, что-то дрогнуло и во мне, и впервые в своей жизни я заплакал навзрыд. Плач наш поминальный по моим ногам был первым, но и последним. И это была наша первая брачная ночь.

   С того дня, с той ночи мы практически не расстаёмся. Жена моя не стала профессиональным художником: стала искусствоведом, стала домохозяйкой, матерью двоих детей. Но всё, что я делаю в живописи - это она. Не будь у меня её, её любви ко мне - кто знает, помог ли бы мне мой врождённый оптимизм. И вообще, как человек, проживший изрядную часть жизни, и как человек, имеющий прямое отношение к искусству, с любого амвона скажу: самое прекрасное, самое чудесное, самое удивительное и самое необходимое, что есть у человечества - это женщина.

   Мы дважды обязаны ей своим существованием: при рождении и в процессе самой жизни. Вряд ли во взрослой жизни человек может быть полноценным, если в детские его годы он был обделён женской любовью и заботой. В здорового физически и умственно он, скорее всего, вырастет - но, чего-то в нём всё же будет не хватать: в его сердце, в его душе. Даже если он сам этого изъяна в себе не сумеет понять, то эту его особенность рано или поздно заметят окружающие. А взрослому мужчине женская любовь необходима и во всей его последующей жизни. Без любви к женщине он сир и нищ, но, к сожалению, далеко не все обделённые судьбой мужчины, как молодые, так и старые, понимают, осознают это. И мне, которому повезло, их искренне жаль.

   Так что мой ваятель, вот он - Её Величество Женщина!
    Баландин встал с ручки кресла жены, где так и сидел до сих пор, подошёл к своему месту за столом, взял рюмку с коньяком, опять подошёл к жене.
   - Простите, за некоторую, быть может, высокопарность слога, но я хочу произнести символический тост.

   Он поочерёдно поднёс руки жены к губам, поцеловал их.
   - Я хочу выпить за эти руки, заново сотворившие меня. Я хочу выпить за руки женщин вообще, пестующие всех нас, пестующие мир, творящие его. За руки, природой своей, предназначеньем существующие для дел добрых, благих. Но мы с вами хорошо знаем, что в реальной жизни, бывает и есть и по-другому. Женские руки не только принимают на белый свет нового человека, пекут хлеб, исцеляют больного, ласкают любимого мужчину, но и - простите - тонкими женскими пальчиками давят на поршень шприца с наркотиком, введя иглу себе под кожу; нежными, ухоженными руками работают над очередным клиентом, ублажая его прихотливую похоть; дрожащей женской рукой наливают в грязный стакан жидкость неопределенного происхождения, но с определенной целью; не дрогнувшей, но всё равно – женской! - рукой опускают на голову зверя в обличье мужчины утюг, молоток или топор; изящным женским почерком и твёрдой рукой пишут заявление в суд: "Прошу произвести раздел квартиры и имущества с моей матерью...", и это всё - женские руки. Те самые, предназначенье которых - милосердие. Не знаю, не берусь утверждать категорично, но может в нашем мире необходимы и такие женские руки. Как необходимо человечеству понятие Добра и Зла, Ада и Рая, Бога и Чёрта.

   Но и за эти женские руки поднимаю я эту рюмку, потому как - и вы со мной, не сомневаюсь, согласитесь - на вина это таких рук, а беда. И к беде этой подвели их зачастую мы, мужчины, а в принципе наше, очень далёкое от совершенства, общество: что коммунистическое, что капиталистическое - какая разница. И потому женским рукам, тем, которым не выпало в их трагичной судьбе счастья приносить людям добро, я говорю - простите нас, мы сами не ведали, что творили.
 
   А рукам моей жены, рукам всех женщин, тепло которых ощущаем мы на себе постоянно - низкий поклон. Я намеренно не буду сейчас произносить оду в их честь: и не сумею, и, как мне кажется, не всегда надо этого. Пусть мнение моё покажется кому-либо и ортодоксальным, но только скромность женскую я предпочитаю многим другим её, может, не менее замечательным качествам. Но абсолютно без ложного пафоса и имея на это свои личные мотивы, повторю за умными нашими предками: да святится имя твоё - Женщина!

   P.S.

   Самые первые, ещё детские воспоминания о прототипе этой новеллы – всегда улыбающийся, всегда с карандашом в руках, всегда что-то рисующий. Потом, уже школьником, я увиделся с ним, когда у него уже не стало ног. До сих пор помню ту неловкость, которую ощущал тогда, сидя "рядом с тем, у кого не было ног", и страх, что он эту неловкость заметит. Он, конечно же, заметил, и именно поэтому, наверное, неожиданно для меня поднял штанины брюк выше колен. Мурашки по спине побежали немедленно, когда на том месте, где должны были бы находиться ноги, я увидел какие-то диковинные конструкции розоватого цвета, отдалённо напоминающие ноги. Его поступок был проявлением не жестокости, а разума. Костяшками пальцев постучав по протезам, он уговорил меня тоже дотронуться до них, и заверил, что ходить на них вполне можно. А заниматься живописью – так и не мешают совершенно. Причём, и говоря о протезах и демонстрируя картины, улыбка, практически, не сходила с его лица. Даже я, мальчишка, понимал тогда, что она не искусственна - зачем бы ему рисоваться перед каким-то шкетом.

   И с невольной горечью наблюдаю я сегодня бесконечную вереницу инвалидов в колясках, в основном в камуфляже, в вагонах московского метро и в других людных местах. Этот трагический случай с моим знакомым произошёл ещё в Советской России, о чём не трудно догадаться по некоторым штрихам из рассказанного. Кроме мизерной пенсии по инвалидности, сегодняшним жертвам несчастных случаев, если не брать в расчёт частные примеры, вряд ли что перепадает. Да только мой знакомый и в сегодняшней жизни инвалидом бы не остался, я в этом абсолютно уверен.
 
   И горечь у меня при виде сегодняшних инвалидов возникает не только оттого, что государству нашему они «и не друг, и не враг, а так…», и не только оттого, что и нам всем они, по большому счёту, «до лампочки». Но задержите взгляд хоть немного на нескольких лицах, и вы увидите главное характерное – отрешённость, а ещё точнее – равнодушие. Дадите вы им что-либо или нет, им почти что всё равно: как-либо этот день они всё равно проживут. И именно  в этом суть моей горечи. Этот принцип – живи одним днём – характерен, к несчастью,  сегодня не только для одних инвалидов.

   Всё же, наверное, мой герой прав - нам всем часто остро не хватает любви. Превратилась в штамп характеристика наших горожан со слов западных туристов: «Какие угрюмые у вас лица! Наш прохожий, если ему пристально посмотришь в глаза, улыбнётся вам, ваш – может нагрубить. В лифтах не приветствуете друг друга…». На западе бывал, свидетельствую - у их толпы нашей озабоченности в глазах нет. Это внешнее различие бросается в глаза, и наводит тоску - доколе же будем жить с этим, этаким больным обществом?
 
   Недавно в метро, задумавшись о своих проблемах, машинально остановил свой взгляд на лице женщины, стоящей от меня человек через пять. Наши взгляды встретились, и свой я сразу не отвёл. Спохватился, что нарушаю приличия, как вдруг – она тепло улыбнулась мне. Я тоже, как-то лихорадочно, даже виновато улыбнулся в ответ, внутренне досадуя, что не могу узнать очевидно знакомую, спешно роясь в памяти на случай, если придётся заговорить. Но она, погасив улыбку, спокойно перевела взгляд на открывающиеся двери вагона и вышла на платформу, даже не предприняв попытки как-то попрощаться со мной, как со знакомым. Вначале я опешил, и сообразил лишь позже: мне улыбнулся не знакомый, а добрый человек. Скорее всего, на моем застывшем лице приятных эмоций было не очень много, и меня поддержали.

   А общество наше от сегодняшней депрессии обязательно излечится. И незнакомка, поддержавшая меня в метро, надёжное тому подтверждение.