Айб. Бен. Гим

Амирам Григоров
На бакинской окраине, на улице Амиряна, жил один мой товарищ. Звали его Эдиком. Был у него дед, по имени Аркадий, впрочем, на самом деле у деда было труднопроизносимое армянское имя, которое он изменил на русский лад ещё до войны. Родился дед в Муше, в Османской империи, потом, во время геноцида, его маленьким ребёнком унесли через горы в Ереван. Вырос он в Армении, потом воевал, перед самой войной женился на карабахской армянке и осел в Карабахе, в большой армянской деревне. Республиканская власть давала армянам квартиры в Баку, решая сразу две проблемы – уменьшая число армян на их родине, и увеличивая в городе квалифицированный пролетариат. Так дед Эдика стал бакинцем. Муша дед совсем не помнил, ему было всего пять лет, когда он покинул родину, если что и знал, то только по рассказам матери – что отец его погиб, сестру схватили курды-кочевники, а мать прошла пешком огромное расстояние, неся его в заплечном мешке навстречу наступавшей русской армии.
А Муш остался. Когда-то, ещё в глубокой древности, тут научились ковать железо, переняв это умение у живших неподалёку халибов, бесследно исчезнувшего народа. Мусульмане запретили армянам изготавливать оружие, и в Муше делали кувшины для соли, подносы, украшения и плуги с косами. Это продавались на всех базарах Переднего Востока. До 1915 года армяне в городе составляли большинство, и было несколько церквей, среди которых выделялся собор святого Карапета, построенный царями из династии Багратидов. Тут хранилось Мушское Евангелие - самая большая рукопись Средневековья, изготовленная из телячьей кожи. Ещё Муш славился металлическими амулетами, которые армяне привязывали к козьим рогам для отпугивания злых духов. Но главная гордость местных жителей состояла в том, что в соседней с Мушем деревне родился создатель армянского алфавита, Месроп Маштоц.
В 1915 году турки окружили Муш, собрав войска с фронтов шедшей мировой войны, и полностью уничтожили за несколько дней. В отличие от Вана и Муса-дага, местные жители оказать сопротивление не смогли. Небольшая их часть спаслась, покинув город через древние подземные ходы и ущелья. Русская армия до Муша так и не дошла.
Этого деда моего товарища я видел дважды в жизни, вернее, конечно, один раз, поскольку только однажды с ним удалось поговорить. Было это на дне рождения внука, куда я был зван, дед выпил и стал рассказывать. Я помогал старику жарить шашлык, стоял рядом, с бутылкой воды и веером, а тот вдруг стал описывать, как ранним утром в Муше кричал служка с колокольни, потому что звонить было нельзя из-за мусульманского запрета. Как старосты кварталов расходились из церквей по домам, и через несколько минут над округой разносился звон сильнее колокольного - это сотни молотов били по металлу.

***
Приди, когда позову, потому что не сможешь остаться в обездвиженности, и ничто не отменит мой зов, ни люди, ни падучие звёзды, ни ручьи, вздымающиеся по весне в твоей горной стране. Зов этот неизменен, как на горизонте твоего мира - профиль двугорбой горы,  самой странной на свете, лишь она способна отдаляться, когда к ней приближаешься, и преследовать тебя по всему свету, как колодец Мириам, двигавшийся за Израилем в его скитаниях.
Ничто так не делает одиноким, как время. Сколько империй за эти тысячелетия вспухло, подобно дождевым пузырям, чтобы затем лопнуть, оставив круги по воде, сколько орд выступило с разных сторон обитаемого мира, чтобы схлестнуться на этих землях, что успели состариться, как люди.  О, Междуречье, о молчание! Мы вышли из Междуречья, и я пошёл не запад, в страну, текущую молоком и мёдом, а ты – на север, в страну снегов и розовых камней.

***
Население нашего города сильно изменилось за год, появились люди откровенно сельского облика, выходцы из мусульманских деревень. Пара таких новосёлов, в майках и солидных ушанках из котика, тогда, в начале 90-х, облюбовали ступени подъезда, у дома, стоявшего приблизительно на полпути до улицы Торговой. Сейчас нет этого дома, снесён, однако,  я помню его с детства, и однажды мне даже удалось побывать внутри. Тогда там обитало несколько армянских старух, одна, худая, сутулая, с бельмом на глазу, общалась с моей бабушкой,  встретившись, они надолго застревали, ведя беседы о чём-то своём. Бабушка держала меня за руку, и я страшно томился, слушая эти разговоры, казавшиеся абсолютно бессмысленными. Спустя несколько лет,  будучи старшеклассником, я встретил эту старуху, она медленно шла от Торговой улицы, с двумя огромными сумками. Я подошёл и предложил донести. Сначала старуха не поняла, чего мне надо, но потом вспомнила меня, и я донёс сумки до самых дверей, хотел попрощаться, но она, вцепившись в мой рукав, буквально затащила в дом. Там было темно, потому что на окнах разрослись померанцы.  В комнатах стояли почерневшие, допотопные шкафы и сундуки, полы были застланы коврами с геометрическим узором, и пахло старым деревом, корицей и нафталином. Бабкина собеседница, как выяснилось, была не самой пожилой жительницей этого дома, были и постарше - одна двигала нижней челюстью, словно жуя воздух, у другой были огромные бородавки на носу и подбородке, а самая старая, в чёрном атласном платье до пола, была согнута так, что даже сидя смотрела исподлобья.  Они, увидев меня, обрадовались, и стали тянуть огромные и тёмные, изувеченные артритом ладони, как у индейцев с фресок Сикейроса, и каждая норовила погладить меня по голове. Пока я отвечал на вопросы, касавшиеся, в основном, моей бабушки, старухи собрали для меня узелок, куда насовали разной выпечки и конфет, и насыпали мне полные карманы орехов (дома я обнаружил, что грецкие орехи, отчего-то завёрнутые в фольгу, были пустые или горькие, а выпечка, армянская "гята",  высохла до состояния сухарей).
В большой комнате их дома висела картина – бородатый мужчина в хламиде держал скрижаль, от которой распространялось сияние, только буквы на скрижали были мне незнакомы. Я спросил, Моисей ли это.
- Месроп Маштоц, - ответили старухи. Мне ничего не говорило это имя.
- А что там написано?
- Айб Бен Гим. Алфавит это!
Потом, в один момент старухи исчезли, вместе с ними - померанцы с окон, а на ступеньках стали сидеть эти двое в ушанках. Новые жильцы ничего не делали, просто сидели, всегда, с утра до вечера. Ты проходишь, а они смотрят на тебя пустыми глазами, невыразительными, как форменные пуговицы, ты говоришь им "салам алейкум", а они тебе механически отвечают.
Один такой сельский житель, приехавший в Баку из райцентра Гардабани, что в Грузии, и выдававший себя за беженца, захватил армянскую квартиру в двух шагах от площади Свободы, в хорошем месте. Вскоре к нему приехали братья, с надеждой разжиться столичной жилплощадью, но армяне, с их дармовым жильём, в городе закончились. Денег у смышлёного беженца не было, но имелось убеждение - если хорошо поискать, то квартиры, которые можно занять, отыщутся. Нелегкая занесла его к нам, что  было нетрудно предсказать - к нескольким семьям, жившим в начале улицы, он заходил раньше.
Долгий звонок в дверь. На пороге - коренастый мужчина лет сорока, с тонкой полоской усов под носом, в пиджаке с обвисшими плечами и ватных штанах. Костюм дополняли галоши и кепка, похожая на подгоревшую оладью.
- Салам!
Гостя пригласили в дом, он снял галоши, отчего разнеслось одуряющее зловоние, и, войдя в комнату, стал разглядывать обстановку, не особо церемонясь, даже пощупал занавеску. Дед мой нахмурился, выдвинул стул и усадил его. Дальше была длинная речь гостя на азербайджанском языке, о тех страданиях, что он претерпел в жизни. Мы знали, откуда он приехал, из Грузии, где ровно ничего не происходило, но выслушали, кивая головами. Было понятно, что ссориться с ним нельзя. Наконец, он стал есть.
Я как заворожённый глядел на его лицо, вдоль и поперёк пересечённое глубокими, ровными морщинами, такими темными, словно почва сельского огорода навсегда въелась в них. Но больше всего меня поразила смесь скрытой злобы и усталости, что гость растворил в воздухе нашей квартиры. Когда гостю стало ясно, что уезжать никто не собирается, а уступать свой дом и подавно, он попросил денег. Ему вежливо было сказано о невозможности, как материальной помощи, так и ссуды.
Тогда гость сам подложил себе в тарелку ещё жареной курятины – это была наша последняя курица. Он ел впрок. Позже я принёс чаю и вынул вазочку с нашими последними конфетами. Гость брал их по две, клал в рот и шумно запивал. Вдруг, внезапно, глаза его зажглись, и он поглядел на нас хитро и ликующе – морщины его почти разгладились. Гость вскочил и понёсся к книжному шкафу, выхватил книгу и стал жадно листать – так, наверное, математик, которому пришла на ум гипотеза, листает справочник, чтобы её проверить. Он взял книгу, которая была не на русском - антикварный томик с арамейской надписью на корешке.  Полистав, и поняв, что начинается книга с конца, гость потерял к ней всякий интерес, сунул обратно и поплёлся на место. Он выпил ещё три стакана чая и оставил нам лишь две конфеты на дне вазочки.
Наконец, он вынул из кармана свёрток из грязного платка и выложил на стол. Свёрток отчётливо звякнул. Гость стал развязывать, и я разглядел его пальцы, снабжённые выпуклыми, бугристыми ногтями, под которыми виднелись полукруглые полосы грязи.

***
Второй раз, и последний, я видел Аркадия, деда моего приятеля Эдика, при весьма печальных обстоятельствах. Дело в том, что он умер. Вот так, неудачно, в 89 году, когда они собрались уезжать. Умер от какой-то болезни, своей смертью, как принято говорить. Понятно, что время он не выбирал, но вышло самое неудобное из всех возможных.
Тогда я приехал к моргу, где стояли Эдик с отцом и один общий знакомый, по имени Филя, блатной рыжий еврей с обширной лысиной в золотистых пигментных пятнах. Мы закурили, стоя возле дверей. Выяснилось, что покойника не отдают.
- Денег этим выродкам надо дать! Денег дать! – нервничая, повторял отец Эдика, интеллигентный мужчина с седыми висками и в очках.
- Слушай, - говорю, - Давай я зайду и дам?
- Значит так, - сказал Филя, - Вы тут стойте, не отсвечивайте  своими кавказскими рожами, а пойду я.
Через несколько минут Филя вышел, держа руки в карманах, с ним два санитара с гробом, выглядевшие примерно так, как наши новые соседи – синевато-серые, от густо растущего на лицах, бритого волоса, с тонкими полосками усов над верхней губой.  Гроб они погрузили в небольшую «Латвию», на обратном пути обдав взглядами, полными ненависти, Эдика, его отца, и меня заодно.
Мы забились в эту машину, и мне пришлось неловко поджать ноги – поставить их было некуда, всё свободное место занял гроб, и, к концу поездки, ноги изрядно затекли. Добраться до кладбища оказалось непросто. Нашу «Латвию» останавливали два раза, и если в первый раз Филя всё решил почти молниеносно, вынув из кармана бакшиш, то недалеко от кладбища это оказалось так просто не сделать, два мента, с теми же серыми от ненависти лицами, и усами, не пропустили машину. Пришлось вытаскивать гроб и нести на руках. Возле ворот отлетела крышка гроба, и Филя чудом её поймал. Пройдя по главной аллее, сделали остановку – поставили на землю и закурили. На кладбище – это было Первое Христианское, оно же - Монтинское, было абсолютно пусто. Рядом стоял жутковатый монумент, на покрашенной бронзовкой огромной тумбе - семейство начальника базы, разбившееся в автокатастрофе в 60-е годы, муж с женой и дети. Ветра и дожди сделали свою работу, и у детей вместо конечностей торчали концы проржавевшей арматуры.
- Твари, они зубы вытащили! – сказал отец Эдика, разглядывая покойника.
- Зубы?
- У отца. Золотые зубы были!
Я поглядел на Эдикиного деда. В гробу он казался маленьким, лицо его ссохлось и стало неузнаваемым, только огромный нос не стал меньше, а ровно наоборот – будто вырос. Рот его ввалился, как, впрочем, у покойников бывает почти всегда.
- Правда, что ли, вытащили?
- А! – перебил меня Филя, - Вытащили и вытащили! Пусть подавятся, фашисты! На том свете эти зубы всё равно не нужны. Давай, пошли! В темпе! Не то время сейчас!
Мы подняли гроб и поднажали – в конце боковой аллеи показалась отрытая могила и два копщика в кепках, даже издалека было видно, что они точно такие же – с усами и застывшими злыми лицами.
- Опять чушки! – вырвалось у меня, - На одном станке их делают, что ли?
- Раньше тут одни армяне работали, - грустно сказал отец Эдика.
- Много где, много кто раньше работал, - отозвался Филя.
Мы поставили гроб возле ямы, Эдик вынул из сумки две бутылки водки, одну предложил копщикам, те взяли.
- Профессия диктует почище вероисповедания! – шепнул Филя.
Прощались недолго. Наскоро забросав могилу песком, копщики ушли, а Эдик вынул чёрный фломастер и небольшую табличку на колышке, без надписи, и аккуратно вывел «Хачатурян Аркадий Мовсесович», а ниже - «1910 – 1989».
- Помянем! – отец Эдика разлил водку по стаканам. Это были чайные стаканчики «армуды», видимо, других не нашлось.
- Только недолго, я тебя прошу! – сказал Филя, протягивая веснушчатую руку за своей долей.
Выпили, собрались, стали было уходить, как Эдик снова вынул фломастер, быстро вернулся и приписал к надписи на табличке: «из Муша».
В машине мы допили водку.
- Потом нормальную могилу сделаю, - сказал отец Эдика, - Как всё закончится, вернусь, камень поставлю.
- Ладно да, какой закончится? – возразил Филя, раскрасневшийся от водки, - Нихуя не закончится. И негде будет ставить, я уверен! Они тут точно всё разъебут!
В общем-то, он оказался прав.

***
24 апреля 1915 года по приказу младотурецкого правительства, в Константинополе были проведены аресты среди армян. В своих домах были захвачены депутаты османского парламента от разных партий, настоятели монастырей, чиновники и редакторы армянских газет, адвокаты, писатели, все, кто имел вес в обществе. Почти все они погибли.  Затем армян-военнослужащих  разоружили и направили под конвоем в трудовые батальоны. Началась первая великая трагедия Нового времени и первая попытка переделать историю человечества, полностью истребив одну его часть.
За несколько лет, последовавших за этим днём, в городах и деревнях Турции было истреблено около 1,5 миллионов армян, избиение охватило огромные территории, распространилось на Сирию, север Междуречья и Персии, и проникло, после бегства русской армии, на Кавказ. В воронку уничтожения ушли города, основанные древними царями, монастыри с гробами апостолов, мозаики, иконы и дарохранительницы, ковры, расписные керамические плитки и камни с нанесёнными крестами.
Исчез монастырь Нарек, где вопил в суровое небо Грикор по прозвищу Нарекаци, рассыпался университет Эрзнка, в котором сочинял монах Хованнес, прозванный из-за роста  Плузом, то есть Коротышкой, скрылся навечно Тарский собор, построенный на месте рождения апостола Павла, испарились золотые сосуды, внесённые в монастыри византийским императором Василием, пропал трон царя Сенекерима и гроб иерусалимской королевы Марфы. Мертвецы были выброшены из могил турецкой чернью, схватившейся за лопаты в поисках спрятанных сокровищ. И только Мушское Евангелие уцелело – его разорвали пополам, и так пронесли через горные перевалы.
В Европе шла война, и прелести мирной жизни забывались,  заканчивалась Блистательная Эпоха, все, кто посещал театры и синематограф, были на фронтах, но ожесточение ещё не наступило. Жили еврейские местечки, разбросанные по всей Восточной Европе, работала готическая синагога Данцига и львовская Золотая Роза, действовали бесчисленные ешивы – Паневежская, Виленская, и раввинские дворы собирались по праздникам. Как далеко отсюда Азия, с её кровавыми фанатическими обычаями и укладом, нацело лишённым гуманизма!

***
В платке незваного гостя обнаружились сокровища: пара толстых обручальных колец, одна серьга с бриллиантом, серебряное чайное ситечко и несколько таких же чайных ложек. Сообразив, что покупать это никто не станет, гость, наконец, стал собираться. Окинув стены нашего жилища прощальным взглядом, в котором особенно сильно проступили зависть и ненависть, гость, кряхтя, надел галоши и вышел. Мы с дедом глядели в окно и видели, как он переходит двор и останавливается возле списка жильцов на жестяном листе, и тщательно прочитывает, шевеля усами.
Тут я спросил:
- Деда, а зачем он книгу смотрел?
Дед  сказал с плохо скрываемым раздражением:
- Подумал, что она на армянском. Ишак.
И выбросил тарелку гостя в мусорное ведро.
Тут я ощутил дурноту – одна армянская книга в шкафу действительно была, но, по счастью, без надписей на корешке.

***
В самом начале февраля девяностого года я отправился за хлебом. В городе ещё было неспокойно. Митинги, погромы, ввод войск – всё успело пролететь. Тревога была разлита в воздухе, совсем не было машин, какие-то посторонние шумы проносились вдоль улиц, незнакомые звуки, напоминавшие отдалённый гул футбольного стадиона. Некоторые окна первых этажей были выбиты, на углу улицы Самеда Вургуна валялся игрушечный слон, а кварталом дальше стоял танк, замызганный и монументальный. Не доходя до танка, я свернул во двор. В углах бакинской подворотни, словно первый рыхлый снег, скопились перья, вылетевшие из подушек, и валялись чёрно-белые фотографии. Посреди двора врассыпную лежали книжки. Присев на корточки, я зачем-то стал их перебирать. Там было несколько разрозненных томов Диккенса, советские шпионские романы и старинная азбука со странными буквами, в которых я признал армянские. Азбуку я поднял, сунул под рубашку и понёс домой. Вечером, когда стало смеркаться, я достал её и раскрыл. На первой странице был оттиснут силуэт двуглавой горы с корабликом на вершине, на фоне морковных щёк улыбающегося солнца, а под горой, парами, были начертаны эти странные буквы – над каждой парой было по короне. На следующей странице был краткий текст, в котором буквы были снабжены прихотливыми закорючками, а завершался он почему-то не точкой, а двоеточием. Ниже было несколько отдельно стоящих знаков, снабжённых двумя единицами, так народы мира отмечают первый стих первой библейской главы. Я знаю эту фразу:
«Берешит бара Элоим эт hа-шамаим вэ-эт hа-арец».
Интересно, как это произносят армяне?
Я перевернул страницу назад и поглядел на знаки. Я знал лишь, как читаются первые три:

Айб. Бен. Гим.