Вокруг Бледной Горы. Часть 2. Неудавшийся сеанс

Константин Могильник
Дмитрий Каратеев & Константин Могильник

Видавничий Гурт КЛЮЧ
Киев 2003

ВОКРУГ БЛЕДНОЙ ГОРЫ

Начало см. на http://proza.ru/2009/04/23/397

ЧАСТЬ 2. НЕУДАВШИЙСЯ СЕАНС


Архив Издательского Гурта KLYUCH.COM Фонд Чёрного Лоцмана.

Единица хранения W247 Жорж Патиссон, издательство Гийомер, Брюссель 1903


I

В салоне “L’Art du Nord” на майской 1900-го года выставке немецких художников группы “Югендштилле” всеобщее внимание привлекло огромное полотно Альфреда Б. “Корабль Спасённых”. Корабля как такового на картине не было. Было бушующее открытое море, такое же бушующее, сказал бы я, небо – тревожное, облачное – и 12 шлюпок с людьми разного пола и возраста. Баварскому живописцу удалость придать всем лицам одно и то же, необычное в таких условиях, выражение доверия и какого-то спокойного восторга. Руки нескольких женщин были молитвенно сложены. Молодая мать простирала младенца, казалось, прямо в брызжущие пеной валы – вслед за передней ладьёй, на которой, теснимый сидящими, стоял во весь рост человек в морской форме. Узловатая правая рука сжимала подзорную трубу, а левая покоилась на белокурой головкe маленькой девочки. Под мышкой отчётливо виднелась старинная книга с застёжками. Лицо героя, обращённое вдаль, скрывала тень огромной волны.
– Прекрасно! – горячо говорил, стоя перед картиной и по своей привычке подпрыгивая от увлечения, критик Шарль Сюршарже. – Автору удалось именно то, чего, a mon avis, недостаёт всему этому новому направлению: он передал надежду, оптимизм, веру в спасение. Я бы поставил эпиграфом к этой работе знаменитые слова Достоевского “Мир спасёт красота”! Да-да, это Красота, la Beaute, в облике пожилого морского волка – она ведь дышит, где хочет. Помните:

Viens-tu du ciel profond ou sors-tu de l’abime, O, Beaute!..

– Не в этом дело, не в красоте, – проговорил вполголоса, обращаясь ко мне, Леон де Лаззак. – Нашего краснобая Сюршарже, как всегда, заносит. И к чему это цитирование alternativement Достоевского и Бодлера? Абстракции, а между тем картина сильна именно безукоризненной верностью правде, даже, не побоюсь отметить, документальностью. Это и выделяет её из потока бесформенных и утомительных грёз, обычных для творчества Альфреда Б.
Мой друг Леон де Лаззак, всем известный писатель школы “энциклопедического натурализма”, конечно, не был поклонником Альфреда Б., тем более не выносил критика Сюршарже, на что имел основания, по меркам литераторского мирка, более чем серьёзные: Сюршарже назвал его новый роман “очередным увесистым кирпичом в стену здания просвещения”, добавив, что в этой стене автор постепенно замурует себя самого “под серой толщей наукообразного цемента”. Леон де Лаззак съязвил тогда в ответ: дескать, Шарль Сюршарже в своих рассуждения потому так высоко парит, что голова его подобна аэростату. Со стороны Сюршарже последовал вызов, произошла дуэль, но кончилась ничем. Секундантом Лаззака тогда был я, и сейчас меня нимало не удивило ворчание Лаззака, напротив, было неожиданным то, что он признал за картиной “пивного невротика” хоть какие-то достоинства. На мой взгляд, никакая документальность в “Корабле Спасённых” не ночевала. – Вас удивляет моя оценка работы? – писатель растрепал левой рукой пышные седые усы. – А что, если я скажу вам, что сам находился на передней шлюпке, рядом с Чудесным Лоцманом – нашим спасителем? – Вот оно что! – я хлопнул себя (мысленно) по лбу. Действительно, двенадцать лет назад Лаззак, вознамерившись пополнить свою 195-томную серию романов “Большая Вселенская Натуралистическая Энциклопедия” циклом “Морские Страницы”, отправился вокруг света на немецком судне “Эрлькёниг”, о крушении которого в Северном море близ Гамбурга через два дня писали все европейские газеты. Экипаж и пассажиры спаслись тогда до единого человека, а корабль затонул, и последовавшая экспертиза так и не доискалась до причин его гибели. Газетчики наперебой прославляли “скромное мужество и профессиональное хладнокровие в сочетании с непоказной заботой о людях”, проявленные лоцманом корабля Виллемом ван К. Ему удалось идеально скоординировать действия экипажа по спасению пассажиров и пресечь среди последних панику (что в этих обстоятельствах было похоже на чудо). Сложив с себя функции лоцмана и приняв командование взамен капитана, потерявшего сознание от удара головой о железную дверь кают-компании, Чудесный Лоцман (так его прозвали впоследствии журналисты) рассадил всех по шлюпкам и без потерь доставил в гамбургский порт. – В гамбургской гостинице “Зeeброй”, где мы жили несколько дней после крушения, – помолчав с полминуты и пригладив правой рукой растрёпанные левой усы, продолжил Лаззак, – я неожиданно получил письмо от барона Якоба фон Штюк с приглашением посетить его мюнхенскую виллу “Шварцер Шванн”. Барон предложил мне участие в научном эксперименте и общество интересных людей из разных стран Европы. Он просил передать приглашение также Чудесному Лоцману, так как затевал строительство баварского национального флота и нуждался в опытных моряках. Вы знаете, я не первый год состоял в переписке с этим несметно богатым и всевластным у себя на родине аристократом. Мне казалось, что я смогу сообщить его холодному и причудливому разуму направление, полезное для общечеловеческого прогресса. Увы, я так же ошибся в нём, как некогда наш гениальный соотечественник Вольтер ошибся в прусском просвещённом деспоте Фридрихе. Получив письмо, я тут же отправился к лоцману Виллему ван К., проживавшему тогда в той же гостинице, и передал ему баронское приглашение. Надо сказать, что с Виллемом мы тогда сошлись почти дружески. Мне импонировали его трезвые и оригинальные взгляды на природу и человечество, его суровая философия жизни и смерти, кальвинистский фатализм и, не в последнюю очередь, аскетизм в быту – качество, которое современный европеец, увы, всё более теряет, за что жестоко поплатится уже в наступающем столетии. Виллем ван К. принял предложение барона не сразу. Старый моряк, оказывается, на своём долгом веку почти никогда не попадал вглубь континента – он побывал во всех частях света, но лишь в портовых городах. Исключением было путешествие на Тибет, и он рассказывал мне об этом интереснейшие вещи, которые я передам вам в другой раз. А в Германии Чудесный Лоцман посещал только Гамбург, Штеттин, Данциг да Кёнигсберг. Виллем – уроженец Амстердама, хотя теперь его обычное пристанище на суше – Кейптаун, иначе Капштадт, – и как все голландцы, он питает некоторое предубеждение к немцам, справедливость которого не нам с вами отрицать. Не слишком жалует он и “голубую кровь”: эти надутые бездельники, по его словам, во время настоящих испытаний теряют всё напускное достоинство и показывают себя жалкими паникёрами. Впрочем, справедливости ради, Виллем добавлял, что так бывает не всегда. Поразмыслив, лоцман всё же согласился съездить к “породистому бирбауху”, чтобы подзаработать денег на возвращение в Капштадт.

____________________________________________

a mon avis  (фр.) – на мой взгляд
Viens-tu du ciel profond ou sors-tu de l’abime, O, Beaute!.. (Charles Baudelaire) –  Сошла ли ты с небес или взошла из бездны, О, Красота!.. (Шарль Бодлер) аlternativement (фр.) – попеременно
Hamburg, Stettin (ныне Sciecin), Danzig (ныне Gdansk), Koenigsberg (ныне Калининград): крупные немецкие (в то время) порты в Северном и Балтийском морях
Seebraeu (нем.) – нечто вроде «Морская Брага»
Erlkoenig (нем.) – «Лесной Царь»
Schwarzer Schwann (нем.) – «Чёрный Лебедь»
Bierbauch (нем.) – пивное брюхо


II
 
Поезд прибыл на мюнхенский вокзал в час заката. Встретил нас дворецкий барона Мортимер, англичанин, узнаваемый по рыжим бакам. У выхода из вокзала ждали дрожки, запряжённые парой карих баварских толстяков. Кучер – рослый, краснощёкий детина в цилиндре и маленьком пенсне докатил нас до пригородной виллы барона по гладкому шоссе, за все полтора часа пути ни разу не тряхнув. Огромные, растрёпанные тучи, крепкий ветер, раскачивавший вершины дубов и елей, придавали холмистому баварскому пейзажу странное сходство с морским. Я поделился было этим впечатлением с Виллемом, но он только проворчал в ответ, что его от этой сухопутной езды поташнивает. – Впрочем, – добавил он, уже слезая с дрожек, – жаловаться не приходится: знал, на что иду. – И нехарактерно для себя по-стариковски крякнул. Вилла барона фон Штюк – двухэтажный дворец с колоннами и башней, увенчанной шпилем с чёрным флюгером из жести в форме лебедя, – находилась прямо над водами Штарнбергерзее, которого мы, впрочем, не разглядели, так как уже стемнело. Слуги – а их бросилось навстречу с дюжину – подхватили наши лёгкие пожитки и отвезли в отведённые нам покои. Приняв с дороги ванну, мы поднялись в северную гостиную виллы, освещённую свечами и пылающим камином. Это была зала с готическим потолком и цветными витражами, изображавшими не то подвиги предков барона, не то охоту. Я подивился было на какую-то тревожную недосказанность этих сцен, но дворецкий Мортимер пояснил мне, что это работа художника Альфреда Б., и я тут же перестал обращать на них внимание. Нам предложили баварского пива в литровых глиняных кружках с тем же чёрным лебедем. Виллем, суховато поблагодарив, отказался и вполголоса бросил мне: – Говорил вам, я знал, на что иду, и запасся доброй флягой рома. Между тем оказалось, что в зале уже есть один гость – гостья. К нам подошла высокая с гибким станом босоногая женщина в индийском платье – сари – и в тюрбане. Я без всякого удивления узнал в ней госпожу Азры – ангелософку, давно знакомую мне по Парижу и даже описанную мною, – может быть вы помните девятый том “Салонных страниц”? Вокруг шеи мистической интриганки вился боа – не меховое боа, а настоящая живая змея. Азры приветствовала нас своим неизменным “Хaре Марамузда!” и громко спросила меня, указывая на Виллема, так, словно тот был глухим:
- А он интересуется интересным?
Мне оставалось только переадресовать вопрос:
- Est-ce que vous vous intеressez а l’intеressant, m-r Guillaume? - и ожидать суровой отповеди от старого моряка.
Но Виллем принял игру и спросил меня в ответ:
- А эта дама знает, как по-настоящему наматываются тюрбаны?
– Знаете ли вы, Азры, как по-настоящему наматываются тюрбаны? – спросил я и дал себе слово на этом закончить свою роль телефонного кабеля.
– А кто он по гороскопу? – продолжала любопытствовать ангелософская дама, ничуть не смутясь замечанием насчёт тюрбана.
– Спросите его сами, – сердито отрезал я, но Азры не стала спрашивать, а низким грудным тембром заворковала:
– Аh Lеon, это так многозначительно, что вы приехали как раз сегодня, когда должен прийти другой Lеon. А, вы ещё не знаете? Русский поэт Лев Семёнович Ватсон (ваш друг не слыхал о нём?). Он очень милый и больной человек, болеть и писать стихи начал после того, как утопилась в Неве невеста. Её хотели выдать за другого, а другого она не хотела, вот и бросилась с моста, некому было спасти, не нашлось рядом Чудесного Лоцмана – вашему другу жаль девушку? Самоубийство, знаете, отяжеляет карму, если только само совершено не по карме. А Lеon – в смысле Ватсон – с тех пор пишет и кашляет, кашляет и пишет, он властитель дум прогрессивной молодёжи, которая по подписке собрала ему денег для лечения в Баварии, а сам он дальше Ялты никуда бы не добрался (ваш друг не бывал в России?), а Ялта, знаете, ему уже не помогает – т.е. не другу вашему, конечно, у него совсем другая карма и впереди такие благоприятные реинкарнации, не говоря уже о пройденном пути. А бедняга Lеon Ватсон…
– Спросите её, – проскрипел вдруг Виллем, – не имеет ли он, этот Леон родственника в Англии, доктора.
– В Англии? – я от неожиданности растерялся, потом припомнил: – вы о том Ватсоне, который пишет о своём друге, великом сыщике?
– Не знаю, что он там пишет, – нахмурился лоцман, – не читал и не желаю. А познакомиться с ними обоими пришлось, и удовольствия мне это не доставило. Всё пытались выяснить у меня насчёт катера “Алисия”. Не знаю, кто из них великий, по-моему оба такие же, как вся эта братия – что полицейские, что частные. И результатов добились таких же, как все сыщики – то есть ничего не добились. Пытался этот “великий” меня огорошить прозорливостью: вы, говорит, старый мореход и бывали в Индии… Лучше бы угадал, где я не бывал. Правда, в Мюнхене вот не бывал и тюрбанов таких пока не видел! – и он добродушно усмехнулся.
– О Lеon, ваш друг… Herr Wilhelm, вы знаете что-то о катере “Алисия”? О том, что в Уэлсе… – на сей раз ангелософка адресовалась непосредственно в Виллему, оставив меня в покое.
Боа приподнял и откинул голову, что сделало его на мгновение очень похожим на хозяйку.
– Вот и вы, как те два англичанина, – фыркнул старик. – Сообщить о нём мне нечего, хоть и был я там лоцманом, не отрицаю. Попал катер весенним утром в полосу редкого тумана, да так из неё и не вышел – пропал. А я вот вышел и сижу перед вами. Бывает. – Это из тех редкостных случаев, – зарокотала Азры, – когда сверхъестественное…
Виллем резко повернулся ко мне:
– Советую вашей знакомой прекратить изрекать нелепости. Сверхъестественное! Я признаю за этим словом только одно значение: чрезвычайно, сверх всего естественного естественное. Всё в мире происходит, поверьте моему опыту, исключительно по законам природы. Только понимать эти законы следует шире, чем… некоторые люди, считающие естественным лишь то, что лежит не дальше кончика их носа!
– Вы сами не подозреваете, насколько вы правы! – и Азры, и её нашейный змей восхищённо и преданно уставились на просоленного мудреца.
Но не успел Виллем ответить ей своим обычным в таких случаях “почему же это я не подозреваю?”, как в залу вошли три новых посетителя. Вернее четыре, но четвёртого я тогда, imaginez-vous, не заметил.

__________________________________________________

Est-ce que vous vous interessez a l’interessant, m-r Guillaume? (фр.) –
Вы интересуетесь интересным, мсье Гийом?
Guillaume (фр.) то же, что Wilhelm (нем.), то же, что Willem (голл.)
Alicia – его историю упоминал и сэр Артур Конан Дойл в рассказе «Загадочное происшествие у моста Тор»
imaginez-vous (фр.) – представьте


III

Первый из них был герой сегодняшней exposition – художник Альфред Б., хорошо вам знакомый, так что не стану описывать его роскошных, как мольеровский парик, светлых кудрей, длинного, моцартовски-крысиного носа, его небрежного, будто слегка помятого светлого костюма и общего беспокойно мечтательного выражения с этой милой привычкой ни с того ни с сего пугливо оборачиваться или, задумавшись, не слыхать обращённых к нему слов. Не стану описывать и второго – не менее знакомого вам композитора и дирижёра Макса фон Б., нетрезвого с агрессивным подбородком и дамскими маленькими руками, с издевательским оскалом и манерой цепляться к каждому слову и, брызжа слюной, затевать ссору на пустом месте. Увы, нам с вами слишком известны повадки соседей с того берега Рейна. А вот третий – худенький, узкогрудый, с редкими бесцветными, словно линялыми, волосами и такой же бородкой, с белым платочком, торчащим из карманом серовато-пыльного сюртука, – да, вот ещё что забыл: с несомненно семитскими носом, изогнутым как волна, и широко расставленными, боюсь, нечищенными ушами, – это и был русский поэт. Войдя, он хотел было что-то сказать нам – может быть, представиться, да вместо этого едва не преставился – согнулся под прямым углом и зашёлся таким кашлем, точно у него в груди двадцатикилограммовой железной гирей толкли в порошок стекло. Затем, охая, распрямился, вытащил из кармана сюртука и поднёс к губам платок и поспешно спрятал, так, чтобы он больше не торчал из кармана. Подошёл к нам, с трудом передвигая правую ногу, даже, кажется, слегка приподымая и подталкивая её руками. Он поклонился (было страшно, как бы снова не сложился вдвое) и тихо молвил:
– Ватсон. – Да это-то понятно, что Ватсон, нам вас уже описали, известный в своём роде человек, – угрюмо заговорил Виллем. – Только простите за мою прямоту old ship – морского волка, – вам бы следовало не столько ходить в гости, сколько… Ну не знаю, что в таких случаях делают, лечиться, что ли. Вы ведь лечиться сюда приехали? Хотя всё, конечно, предопределено, и результаты лечения тоже. Сколько смотрю на вас, русских за границей, все вы какие-то обречённые. Не все, конечно, в такой степени, как вы: это уж предопределение личное. Впрочем, вы-то, может быть, и не русский? Доктор Ватсон, англичанин, вам не родня?
– О нет, – тихо и как-то виновато заговорил чахоточный, – нет, что вы, какие англичане! Я русский, очень русский… Дедушка мой из Киева, правда, был евреем, выкрестился.
– Вот с этого надо было и начинать! – крепко дохнул спиртным Макс фон Б. – С дедушки, – пояснил он саркастически, дохнув на этот раз прямо в лицо несчастному. – Что с того, что он выкрестился, если по крови остался тем же “очень евреем”. Я, meine Herren, не знаю, как вам, а мне – извините, Ватсон, дело не в вашей личности, was fuer eine Persoenlichkeit! – а мне так даже приятно видеть семита в таких обстоятельствах. Тем более, что это бывает не часто, они в целом гораздо здоровее нас, так как питаются нашей, индогерманской, изначально здоровой кровью.
Тут не выдержал я и вступился за избранный народ:
– Как вам не стыдно  Макс! О чём вы говорите, посмотрите на себя: кто споил вас – вы сами. Кто разрушил ваше семейное счастье – ваш соплеменник.
– Мой соплеменник… – Макс отбросил голову: – вы, галльский юдофил, хотите сказать Herr Richard? Я уважаю этого человека, он достойный противник. Он германец! Он рыцарь! Он гений! И, наконец, он так же, как и я, терпеть не может… – тут он поднял дамский кулачок и в течение секунды, кажется, размышлял – обрушить его на меня или на совершенно стушевавшегося Ватсона. Но вместо этого внезапно сел на пол и зарыдал.
– Schande, господа, что это! – спокойно и твёрдо заговорил, раскуривая морскую трубку Виллем ван К. – Пьяные матросы в портах так не опускаются. Впрочем, я знал, на что иду, когда соглашался ехать сюда. Но всё-таки… Я отнюдь не против алкоголя, наоборот, однако не следует становиться его рабом. Вот и апостол Павел говорит в Первом Послании Коринфянам: Mir ist alles erlaubt, es frommt aber nicht alles. Mir ist alles erlaubt, es soll mich aber nichts gefangenehmen*.  – Всё мне позволительно, но не всё полезно. Всё мне позволительно, но ничто не должно обладать мною.
– Да-да! – восторженно подтвердила Азры. – ничто не должно обладать мною. Tchandar bandar hesabes barabar. Это у меня получилось на санскрите, – скромно пояснила она.
– Что, что? – Виллем вскинул правую бровь. – Нет уж, сударыня, это у вас не получилось, и не на санскрите. Это не получилась у вас пословица на персидском: Baradar baradar, hesab ast barabar, т.е. брат братом, а счёт прежде – в смысле: дружба дружбой, а табачок врозь. Так говорят корыстные и циничные персы, а добрые говорят: hesab hesab ast, kaka baradar – cчёт счётом, а брат есть брат. А слова апостола на этом языке звучат так: Hame ciz baraye man jayez ast, liken har ciz mofid nist. Hame ciz baraye man ravast, liken namigozaram ke ;izi bar man tassalot bad*. Истина – на всех языках истина, хоть на зулусском: Konke kuvunyelve kimi, kepha akusizi konke. Konke kuvunyelve kimi, kepha mina angikakubuswa lutho*.
– Так, может быть, вы скажете и на санскрите? – рокотнула уязвлённая Азры.
– На что мне мёртвые языки? – фыркнул Виллем. – Полно, сударыня, в том же Послании есть, знаете ли, и такие слова: Noma ngikhuluma ngezilimi…**  Виноват: Wenn ich mit Menschen- und mit Engelzungen redete und haette der Liebe nicht, so w;re ich ein toenend Erz oder eine klingende Schelle**. – Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий.
Тут сидевший на полу Макс поднял лицо из ладоней и засмеялся.
– Хватит вам цитировать Библию! Затвердили как попугай, и по-турецки, и по-зулусски… Мертвечина всё это. “Бог умер”, – сказал Ницше.
– Не знаю такого, – невозмутимо отрезал Чудесный Лоцман. – Сам-то он жив? Жив, говорите? Ну, значит Бог ещё не сказал “Ницше умер”. Скажет, уверяю вас. Да не хнычьте опять, противно! Как умрёт ваш Ницше, так и воскреснет…
– Вечное возвращение, – всхлипнул Макс.
– Не вечное возвращение, а всеобщее воскресение, господин язычник. Воскреснет, только вот потом… Ладно, не будем предвосхищать суда Божьего, тем более, что приговор каждому подписан ещё до создания мира…
- А вы присядьте, молодой человек! – обратился он к Ватсону. –  Я согласен, господин Макс ведёт себя безобразно, ну а вы? Позволять себе в обществе кашлять до кровохарканья и передвигать руками ногу – это, по вашему, не распущенность? Что с вами?
– Туберкулёз, – бормотал бледными губами бесцветный стихотворец, – туберкулёз лёгких и костей. Сначала думали – просто простуда, потом решили – пневмония, но какая-то необычная, “атипичная”, сказал доктор Блинблатт. Дальше обнаружилось осложнение со стороны…
– Немедленно перестаньте! – прикрикнул Виллем. – Бросьте смаковать ваши надуманные недуги! Лучше скажите, как понимать, что когда затевают национальное достоинство вашего дедушки, вы… как это говорится, – тут он перешёл на русский, – тушуетесь?
– Это возмутительно, – снова вскипел я. – Все укоряют Францию делом Дрейфуса, но послушайте этого немецкого почвенника! Я, как последовательный дарвинист, не могу отрицать некоторых резонов расовой теории, но не в применении к евреям, – извините, Ватсон, я вовсе не причисляю вас к ним, – а только в отношении таких рудиментов прачеловечества, как чернокожие…
– Ну нет, господин Лаззак, – вновь решительно и спокойно возвысил голос лоцман. – это вы можете рассказывать вашим читателям, а я-то хорошо знаком с чернокожими. Мне, сударь, приходилось бывать подолгу среди зулусов, тунгусов, малайцев, полинезийцев, пошехонцев, гренландских эскимосов, краснокожих америкосов… всех не перечислишь. И представьте себе, всё это люди умные, развитые, культурные – да-да, более культурные, чем такие “сливки”, как ваш Макс.
Макс, между тем, отвернувшись, сидел на полу и, посасывал поданное ему пиво из глиняной кружки. Казалось, он забыл обо всём, и, словно в ванну, погрузившись в какую-то внутреннюю музыку, блаженно отдыхал.
– Из всех известных мне народов, – продолжал Виллем, – могу, не покривив душою, причислить к отсталым лишь центральноафриканских пигмеев – проживание в глубине континента до добра не доводит! – да ещё, пожалуй, Лао из вашего, Лаззак, Индокитая. Что ж, такова их судьба, и довольно об этом. А вы, Ватсон, бросайте кашлять и писать стихи. Я бывал у вас в Санкт-Петербурге. Это всё выдумки, будто там нездоровый климат, там прекрасный морской воздух. Выходите, молодой человек, в море. Заодно и лёгкие укрепили бы. Посмотрите на меня: вы не угадаете, сколько мне лет, а сам я вам этого ни за что не скажу, чтобы не расстраивать зря.

__________________________________

exposition (фр.) – выставка
meine Herren (нем.) – господа
was f;r eine Persoenlichkeit! (нем.) – тоже мне персона!
Herr Richard – Рихард Вагнер
Schande (нем.) – позор
* 1 Кор. 6:12 (нем., перс., зулу)
** 1 Кор. 13:1 (зулу, нем.)


IV
 
Но последних увещеваний Чудесного Лоцмана поэт уже не слышал, вернее не воспринимал. Я-то знал, в чём дело: было произнесено заветное слово “стихи”, психика больного тут же увязала этот привычный раздражитель с тем фактом, что Виллем понимает по-русски, а значит, представляет собой возможный рынок сбыта для залежавшихся без слушателя виршей.
– Хотите, я прочту вам стихи, – обратился он к лоцману напрямик, склоняясь к нему почему-то левым ухом, но не теряя из поля зрения и меня. – Нет, увольте, – столь же чистосердечно ответил Виллем, но поэта уже несло (позже я узнал, что на это самое ухо он глух – последствие ушного… забыл этот медицинский термин).
Первое стихотворение начиналось с такой строфы:

Прочь вы, думы – осенние тучи!
Ведь теперь же – златая весна!
Среди скорбно-тягучих созвучий
Пролететь моя жизнь не должна!

Или по-французски:
 
Assez de ces pensees de ces nuages d’automne!
C’est le printemps dore qui va venir!
Parmi des accords dou-loureux et monotones
Ma vie ne doit pas parcourir!

Mon ami, вы не можете оценить, сколь ужасна прочитанная им стихотворная строфа по-русски – оцените же этот fleur du banal в сочетании с пренебрежением размером хотя бы на материнском французском языке. И как вы думаете, кому принадлежит этот достойный перевод с достойного подлинника? Правильно, самому поэту! Он выстанывал строфу по-русски, обращаясь к Виллему а затем поворачивался ко мне и, полагая, что я не понимаю, читал то же самое по-французски в своём переводе. Но я-то понимал и страдал за оба языка, обоими ушами. Какое Захер-Мазохово наслаждение – это невесть кому нужное “же” (donc) в строчке “Ведь теперь же – златая весна!”. А это начальное “Прочь вы” – словосочетание, которое было бы даже интересным, рифмуйся оно со словом “почва” (sol) в родительном падеже или множественном числе. Впрочем, извините, меня тоже несёт. Я, voyez-vous, ведь не всегда был “энциклопедическим натуралистом”, или, как выражается этот негодник Сюршарже, “унылым прозаистом”. Я дебютировал 25 лет назад, – может быть, злые языки уже просветили вас насчёт этого, –  сборником стихов “Посеребрённые страницы” (Les pages argenteеs). Сам Виктор Гюго сказал о них доброе слово, а уж сколько выдали bons mots, как изгалялись Верлен и Рембо! Где сейчас, в какой Эфиопии эта испорченная mademoiselle (мы так называли мальчишку). Впрочем литературные клошары имели резон – какой из меня поэт? Поэт не должен быть рационалистом, как я, да и моё энциклопедическое образование для него не обязательно. Однако, есть ещё более важное отрицательное требование к поэту – он не должен болеть чахоткой, как наш Эжезипп Моро или как этот не очень русский бедняга. Если настоящему поэту и случится неумеренным курением подпортить лёгкие, то, будьте уверены, они сами собою у него зарубцуются на удивление лекарям. И уж конечно, не может быть и речи о костном tbc. Впрочем, извините за столь самоочевидные истины. Дальше.
Итак, бедного поэта несло, Альфред Б. мечтательно рассматривал свои витражи, Макс фон Б. чмокал и плакал во сне, я страдал, а Виллем ван К. потягивал трубку и помышлял о чём-то своём, нездешнем, океанском, а может быть, ему вспомнился тихий Амстердам с певучим перезвоном старинных колоколен. Но, слава Богу, всему приходит конец. Этому аду – не чистилищу! дурные стихи не очищают – он пришёл в лице эзотерички Азры. Невесть куда провалившись после цитирования Библии, она вынырнула невесть откуда со своим боа, на этот раз опоясанная колокольчиками, и встав напротив Ватсона, вперив в него цыганский нахальный взгляд, сама начала декламировать что-то тяжёлым и жалобным дактилем, позвякивая своим бубенчатым поясом (боа раскачивал в такт головою и хвостом). Она читала на незнакомом мне славянском диалекте, похожем отчасти на русский, отчасти на польский, одновременно невыносимо слащавом и варварски грубом. Если я правильно понял, там говорилось о несчастной портнихе. Шьёт и шьёт она с утра до ночи онемевшими исколотыми пальцами какое-то гнусное платье, которое вышвырнет на помойку изнеженная барышня: где ей знать, каков; бедной труженице достаётся чёрствый кусок… Это затмило всего Ватсона со всеми его “же”. Поражённый встречным потоком антипоэтической энергии, он умолк, свалился в кресло и заплакал. Умолкла и заклинательница, а боа победно зашипел. Меня словно вывернули наизнанку, высекли, присолили – и “ввернули” обратно. Виллем вынул трубку из рта и проговорил тяжело дыша:
- Какие все они плаксивые здесь, на материке.
Чувствовалось, что даже завидное здоровье моряка не готово к таким экстремальным перегрузкам:
- Так нельзя, – прокряхтел он, – я, кажется, не знал, на что иду.

______________________________________________

bon mot (фр.) – острота (букв:. доброе слово)
fleur du banal (фр.) – цветок банальности
mademoiselle (фр.) – барышня



V

Зажглась электрическая люстра (свечи остались гореть, став сразу тусклыми и болезненно жалкими, вроде той швеи).  Распахнулась похожая на царские врата дверь, ведущая во внутренние покои виллы. Дворецкий Мортимер возгласил речитативом:  – Господин барон Якоб Арнольд Мария фон Штюк унд Штаккельберг цур Липпе!..
Плешивый, худощавый, с короткими усиками – казалось, он держит в зубах мышь, хозяин виллы вступил в залу и помахал всем рукой, не снисходя до персональных приветствий. Впрочем, тех, кого видел впервые, он всё-таки удостоил двух-трёх слов. – Господин Виллем ван К., – обратился барон к Чудесному Лоцману и на исполненный достоинства полупоклон последнего пробормотал что-то вроде:
- Bravo, bravo, continuez!
Затем обернулся ко мне:
- Господин Леон де Лаззак? Мы уже знакомы письменно, давайте теперь присмотримся друг к другу поближе.
И махнув рукой (“сидите, сидите!”) поэту, который со своей больной ногой старался, но не мог выбраться из глубокого кресла, уже отвёл было от него равнодушные круглые глаза, но снова уставил их на беднягу, как театральный бинокль, будто что-то вспомниол:
- Ватсон, а почитайте-ка нам что-нибудь … лирическое.
К Ватсону он обратился по-немецки, а к нам с Виллемом по-французски.
Услыхав такое заманчивое предложение, поэт – откуда силы берутся! – мгновенно встал около кресла на обе ноги и, даже не поклонившись барону, начал, не забывая вторить себе по-французски:

- Elle est si laide, pauvre enfant!

У меня нет сил вспоминать этот ужас ещё и по-русски, – затем, кажется:

Si toutes les аmes sont comme la mienne...

– после чего барон вновь махнул поэту рукой (“довольно, садись”), произнёс, ни к кому не обращаясь:
- Происхождение трагедии из духа домашнего чтения, – и посмотрел вопросительно не Мортимера.
Тот немедленно ринулся в затенённый угол залы, которая, как я, кажется, не успел ещё вам сообщить, больше всего напоминала густой лес: отойдя на несколько шагов, можно было исчезнуть из виду. Мортимер вывел из этой чащи на нашу пламенную (камин и свечи) полянку человека, пришедшего вместе с двумя полоумными немцами и хворым петербуржцем. Мне показалось, что дворецкий ведёт гостя за ухо, хотя он только поддерживал его под локоть. Это был невысокий, худощавый и плешивый мужчина с усиками… Я замечаю, что моё описание его начинает напоминать портрет барона. Что ж, он действительно походил на барона, но в этом сходстве было что-то комическое – так контрастировал его робкий и приниженный вид с надменным и скучающим выражением лица богатого феодала. Не по росту длинный фрак усиливал комизм.
- Господин... – начал Мортимер и запнулся.
– Ржержих Ййон, – дребезжащим тенором представился человечек.
– Господин Рёрих – чех, – усмехнулся барон, – так что смотрите на его имя как на фонетическое упражнение.
Альфред Б. отвёл взгляд от витражей и произнёс первое в этот вечер слово:
– Дэмостхэнос!
– Что вы изволили сказать, mein Herz? – барон с преувеличенной любезностью наклонил голову в сторону художника.
– Дэмостхэнос… держал во рту камушки… и выговаривал такие имена…
– Ну, будет вам с вашими эллинами! – барон отвернулся от Альфреда. – Господа, он имеет в виду Демосфена – грека, который таким образом боролся с дефектами речи и стал впоследствии знаменитым оратором. Верно я излагаю, Альфред? Правда, в его время чешских имён, кажется, ещё не носили.
– Вы чех? – оживился Макс фон Б. – то есть малонемец?
– А вы, mein Leber, прикусили бы язычок! – строго прикрикнул хозяин виллы. – Тем более, что ваше германское происхождение можно поставить под вопрос. Мортимер, вот рассказывает, что вы тут затевали ссору с моими гостями, а потом сели на пол и расхныкались wie ein weib! За немцами такое не водится, nicht wahr? Итак, господа… и дама, um Verzeihung! Meine Dame, Herren und Schlange! Господин, скажем так, Родриго –  медиум, и мы сейчас проведём сеанс спиритизма, вызовем какого-нибудь духа! В этом, Лаззак, и состоит наш научный эксперимент. Вы как натуралист, конечно, не уважаете таких глупостей, ну что ж, будете изучать наше суеверие, напишете потом какие-нибудь “Оккультные Страницы”, что ли.
Виллем ван К. презрительно сжал губы и отвернулся. И барон, и его параситы заметили это, но промолчали – первый неизвестно почему, а последние потому, что промолчал первый. Пролетел, как говорят русские, тихий ангел. Молчание прервала змееносица Азры:
– Кто вы по гороскопу, господин Рыжих? – обратилась она к медиуму.
– Я? – пролепетал на сей раз басом карикатурный двойник барона. – Я… Л-л-лебедь…
Азры изобразила восхищение:
– Ну, это редкий знак Зодиака. Я ещё не встречала Лебедей. А кем вы были в предыдущей инкарнации?
– Я? – вновь переспросил непонятливый медиум, – Козерогом, wenn Sie erlauben.
Барон нетерпеливо хлопнул в ладоши:
– К делу, господин Козерог! Показывайте, что умеете.
Медиум быстро закивал, заморгал, присел на крешек подставленного Мортимером стула и закрыл глаза. Затем открыл и пробормотал что-то.
– Was? – барон придвинул к уху ладонь. – Что изволите приказать, Herr Schwann? Кстати, ну и шутник же вы! На первый раз прощаю, а впредь лебедей не трогайте: это моя гербовая птица. Ну, не падайте в обморок, а лучше входите в транс. Что-что?
Голос чеха зазвучал чуть громче:
– Я говорю, я Козерог. А лебедем, простите великодушно, ваша светлость, назвался случайно… из самоумаления.
– Господь знает, что вы несёте, Родригес! Лебедем нельзя назваться из самоумаления. Можно только из самоумиления. Или в приступе бреда величия. Что у вас ещё, гадкий утёнок?
– Закажите духа, господин барон, – поклонился шут.
– Ну и манеры у вас, Гонсалес! – сурово веселился хозяин. – Спросите у дамы, у гостей… у мудрого змея, наконец.
– Нет, нет! – замахала откуда-то взявшимся китайским веером ведьма. – Я не могу… мне сегодня нельзя. Уступаю Лёвушке Ватсону.
Названный нахмурился, привстал кое-как и, слегка кланяясь, серьёзно обратился к медиуму:
– Господин Ржержих, я попросил бы вас…
Забитый чех вскинул голову, выпятил грудь и стал вылитым бароном фон Штюк:
– А я попросил бы вас не вмешиваться! Здесь есть люди постарше.
– Это ещё что! – возвысил голос барон. – Говорите, Ватсон.
– Я только хотел попросить господина Ййона Ржержиха вызвать, если ему не трудно, дух Наполеона.
Барон улыбнулся, а присные его захохотали. Тень усмешки заиграла и на крепко сжатых губах Виллема. Я лично не вижу в интересе к духу нашего великого императора ничего смешного и, признаюсь, почувствовал обиду, но не спешил хлопнуть дверью – мне, как психофизиологу, становилась всё более любопытной эта компания упадочников.
– Почему они смеются? – шепнул мне Ватсон.
– Об этом спросите у них, – ответил я вполголоса.
Барон посмотрел на нас и перестал улыбаться:
– О чём шепчетесь, литературные львы? – Я не думал, господин Барон, – может быть, мой голос прозвучал напряжённо, – что немцам так весело вспоминать о Наполеоне.
– Да нет, сударь, дело не в Наполеоне, хотя… Просто, его замучили вызовами. Пусть император отдохнёт, oder? Макс, вы хотите что-то сказать? Нет, я не даю вам слова: вы, конечно, станете требовать Фридриха Барбароссу или Фридриха Прусского. Эй, Альфре-ед, отвлекитесь от  наших с вами витражей и скажите, с чьим духом вы желаете познакомиться.
Альфред не без сожаления оторвался от созерцания своих творений и без раздумий назвал:
– Зенона Элейского.
– Будет вам, о таком никто, кроме вас не слыхал! Можете возвращаться к витражам. Herr Wilhelm?
– Жоакима Дуарте! – так же, как Альфред, без раздумий назвал имя лоцман.
– Слыхали, дон Антонио? Начинайте! А пока он входит в транс, Herr Wilhelm, просветили бы вы нас, невежд, насчёт Жоакима Дуарте – кто это?
– Ну, господин барон… - правая бровь Виллема ван К. удивлённо приподнялась, а лицо барона приняло выражение, соответствующее русскому «баранки гну!»
- … Знал я, что материковые европейцы – люди весьма неосведомлённые и оторванные от жизни, но не знать Жоакима Дуарте! Да ведь об этом весь мировой океан шумит вот уже 23 года!
– В таком случае, господин Чудесный Лоцман, – с напускной кротостью потупился барон, – я поднесу к уху океанскую раковину из моей коллекции, а вас больше ни о чём не спрашиваю. Но, может быть, у кого-то ещё есть вопросы?
Ватсон хотел, по-видимому, вежливо кашлянуть, но опять, сложившись пополам, зашёлся минут на десять своим душераздирающим. Медиум, гневно поглядывая на него, колотил себя пальцами по ключице. Поцеловавшись с платком, чахоточный смущённо проговорил:
– Извините… Я хотел только узнать, тут давеча говорили… Я не знаю, что такое «по гороскопу» и «инкарнация».
Барон только подёргал ноздрями:
– Об этом вам следует спросить вашу соотечественницу, госпожу Азры.
– А… да нет, спасибо… – и Ватсон, вновь стушевавшись сел на место.
Но Азры, сверкнув на него цыганскими глазами, уже зарокотала сердито:
– Будет вам, Лёвушка, интересничать! Все знают, что такое «по гороскопу», так что не благодурствуйте. Каждый человек – кто-нибудь по гороскопу – Лебедь, например, или Рак, или Козерог…
Ватсон одними губами произнёс:
- И Щука?
Азры между тем продолжала:
– «По гороскопу» – это знак Зодиака, понимаете? Нет? Ну, это какого числа вы родились.
Поэт по-прежнему недоуменно хмурился, и ангелософка только возмущённо зазвенела бубенчиками:
– Не знаю, как вам объяснить. Если надо объяснять, то объяснять не надо. Книги читайте специальные, там всё есть. А инкарнация определяется кармой.
От изумления и непонимания поэт, подозревая, должно быть, что над ним издеваются, едва не заплакал вновь.
– Не горюйте, молодой человек, не здесь ваша беда, – утешил его Виллем, – всё это тарабарщина. Извращение понятия предопределения, усли угодно.
– Великолепно, лоцман! – барон приподнял руку, – у вас несомненный дар отвечать на детские вопросы. Но к делу, господа: медиум в трансе (значение этих слов, Ватсон, допытаетесь у лоцмана позже).

___________________________________________

Bravo, bravo, continuez (фр.) – молодец, продолжайте
Elle est si laide, pauvre enfant! (фр.) – Бедный ребёнок, она некрасива!
Si toutes les ;mes sont comme la mienne (фр.) – Если души всех людей таковы, как и моя...
mein Herz (нем.) – сердце моё mein Leber (нем.) – печень моя
wie ein weib (нем.) – как баба
nicht wahr? (нем.) – не так ли?
um Verzeihung! (нем.) – прошу прощения
Meine Dame, Herren und Schlange! (нем.) – Дама, господа и змея!
wenn Sie erlauben (нем.) – если позволите
Was? – Что?
Herr Schwann (нем.) – господин Лебедь
oder? (нем. разг.) – здесь соответствует нашему «договорились?» 



VI

Да, медиум был в трансе: он уже не сидел на краюшке стула, он оседлал и, так сказать, пришпорил его. Глаза закрыты, руки сложены на животе – левая на правой, лысина дыбом – я хочу сказать, будь у него шевелюра… вы меня поняли. От него даже исходило какое-то синюшное свечение и, показалось мне, попахивало, как от застоявшегося водоёма.
– Нужен столик! Столик забыли! – громко зашептала Азры. – и свет надо погасить. Свет мгновенно погас, а Мортимер с поклоном сообщил ангелософке:
– У нас без столика, мадам.
Медиум по-прежнему с закрытыми глазами вибрировал на стуле, обхватив его ногами под сиденьем, словно скакал куда-то вдаль на коне. Стул подпрыгивал под ним, свечение и запах становились всё явственнее, но больше ничего не происходило. Азры склонилась над ним и провела ладонью по плеши (в синеватом сиянии головы Ржержиха я впервые заметил, какая у неё мужская, мускулистая, поросшая чёрным волосом рука).
– Дух… дух, проходящий мимо! – у Азры был дар громкого шёпота. – Назови своё имя! Не проходи, задержись…
– Нам, безумным, покажись! – не менее громко прошептал Виллем ван К.
– Мешает ли тебе что-то, дух? – шёпотом рокотала Азры. – Ответь, мы все обратились в слух!
Из груди медиума послышался звук, похожий на бульканье, а затем голос (рот оставался закрытым):
– Мешает… да, kurwa mama, ещё как мешает!
– Это что, по-зулусски? – спросил я потихоньку Виллема.
- Нет, что вы, это, должно быть, глоссолалия, – буркнул лоцман.
– Что тебе мешает, дух? – шёпот Азры понемногу становился обычной речью.
– Присутствие скептиков двух! – заревел чревовещатель.
Азры окинула собрание оком гитаны:
– Господа скептики, прошу вас сдержать энергию отрицания!
– Не получается, – веско заявил Виллем, – и у господина Лаззака тоже, видать, не получается.
Барон откровенно зевал. Альфред созерцал – вы понимаете что. Макс – тише воды, ниже травы – посасывал пиво. Ватсон… рывком вскочил, завопил не своим голосом и упал, опрокинув кресло, канделябр со свечой и ещё что-то. Он заколотил ногами (в том числе и поражённой tbc) и пустил пену по бороде. (– Как царь Давид, когда он притворялся безумцем! – вспоминал впоследствии Виллем ван К.) Сеанс был сорван. Все, кроме Виллема и барона, вскочили. Медиум открыл глаза и встал, сутулясь. Свечение и запах исчезли. Набежавшие слуги тащили куда-то припадочного, посиневшего и чуть ли не засветившегося, как «давеча» медиум.
– Достоевского начитался! – хмыкнул барон. – позаботьтесь о нём, Мортимер. Вас, господин неудавшийся малочех, не задерживаю. А вы, К., Б., Б., по норам! Ничего, Лаззак, отрицательный результат – тоже результат. В следующий раз вызовем Ihr liebes Bonapartchen. – и он направился к вновь распахнувшимся вратам во внутренние покои «Лебедя».
– Не знаю, как вы, Лаззак, а я не желаю здесь оставаться, – спокойно проговорил лоцман, – Схожу только сейчас в комнату за Библией – и в гостиницу.
– Конечно, Виллем, я с вами. Завтра же уезжаю в Париж.   

__________________________________

Ihr liebes Bonapartchen (нем.) – вашего милого Бонапартика




VII

– Расходитесь, джентльмены, по комнатам, – уговаривал нас дворецкий Мортмер с суровым и испуганным лицом. – Приказ г–на барона.
– Мы не слуги ему, сударь,  – зарычал Виллем. – У нас есть достоинство – знаете такое слово: Dignity! Мы уходим.
Этот разговор происходил на фоне каких-то звуков, к которым никто не прислушивался и которые я, обратив, наконец, на них внимание, идентифицировал как голос господина Ржержиха, чеха, медиума, – неузнавемо громкий и отчаянно гневный. Оказывается, уже минут десять, никем не слышимый, он кричал, не переставая. Он кричал о хамстве и тупости немчуры, о том, что название «малонемцев» пусть носят, если им это нравится, чехи, даже словаки, а он, да будет это всем известно, гордый карпатский русин: – я русин, был, есмь и буду! А у вас, ежели хотите знать, не край, а книга без тайн*;  – что он беден, даже нищ, но не позволит; что он признаёт себя шарлатаном – да! – но презирает богатых и небогатых идиотов и бездельников из этой Пивоварии,  разевающих рты, когда он пускает дым из ушей; в это время из его ушей действительно заструился серенький дымок; – что барон – шишка на ровном месте и надутый мурляндский индюк, Мортимер – холоп без фрака, все гости виллы – кретины, которым не под силу даже произнести его имя, но всего более ненавидит он это ничтожество, этого слизняка, эту чахоточную мокрицу, которая по случайности назвала его правильно, а затем притворным припадком сорвала сеанс, чтобы отнять у него последний кусок; что есть предел терпению угнетённых; что таким умникам, как мы с Виллемом, вольно над ним смеяться, но не пройдёт топтать его душу etc. Вам прекрасно известно, mon ami: всё это подробно описано в русской литературе, как «бунт маленького человека». Взбунтовавшийся «маленький человек» роптал и роптал, требовал от кого-то справедливости, кого-то ругал и оплакивал, а кого-то призывал к ответу, – но hеlas! – никто его даже не слышал, и кончилось это тем, – я, как вам известно, реалист jusqu’aux bouts des ongles, и ничего такого не признаю, но, что видел своими глазами, того отрицать не стану – кончилось тем, что медиум просто растаял в воздухе. Сначала весь вспотел, затем пот засеребрился сереньким дымком, а голос зазвучал глуше – и через несколько секунд осталось пустое кресло и в нём длинный фрак (как я узнал впоследствии, этот фрак не принадлежал Ййону Ржержиху, а был одолжен ему Мортимером на этот вечер).

______________________________________________

mon ami (фр.) – мой друг
helas (фр.) – увы
jusqu’aux bouts des ongles (фр.) – до кончиков ногтей
* Я русин, был, есмь и буду – слова «будителя» Подкарпатской Руси, Алексея Духовича. Посетив  Баварию в 1866 году сей великий поэт сложил стихотворение «Книга без тайн». Привожу его фрагмент:

Лицеист уснул – ему снится
Elf (десятка плюс единица).

Семь – один процент из семиста.
В пивоварии даль холмиста.

Зря вздыхает моряк о роме:
Нет здесь моря пивного кроме.

Кружит головы дух средины.
Ручеёк журчит – нет ундины.

Среди ночи на чёрных кoнях
Из лесов укатил Erlkoenig:

Много стран-де я предал оку.
Что Мурляндия? – Место сбоку.

Перестань, актёр, врать сверх роли:
Роза – роза, ни грана боле,

И сознанье пасёт Рассудок
Хоть и в тёмное время суток.

Пену сдув и трубкой попыхав,
Стой на истине, город Мнихов:

Однозначно существованье,
Как без тайны повествованье.

Ну и так далее, примерно:

Une rose n’est qu’une rose.
“Le silence est l’ame des choses”,

Et la mienne n’est que l’impatience
D’attraper l’ame du silence.

• (Примечание Жоржа Патиссона)


 
VIII

Виллем взял в отведённой ему комнате Библию – старопечатную, с застёжками, которая, как пояснил он мне, была их семейной реликвией и сопровождала весь век. Захватил он также свой лёгкий саквояж, как две капли похожий на мой, ящичек с бумагами, архив Чудесного Лоцмана. Я тоже подхватил omnia mea – и мы ушли, провожаемые Мортимером, безнадежно причитавшим: «Что скажет барон?» Сырая ветреная ночь уже понемногу сменялась утренними сумерками. Мы молча  двигались к ограде, отделявшей виллу от спящего городка. За воротами остановились, набивая трубки, – и тут услышали позади зовущий нас высокий надсадный голос, от которого я содрогнулся, так как он навсегда связался для меня со скверными стихами. Это был Ватсон – босиком, в синем халате, с посиневшим, как уже было сказано, лицом.
– В чём дело, молодой человек? – недовольно проворчал Виллем.
– Упали, так и лежали бы себе. А завтра вам следует пойти и сказать всё доктору. Если больны, он даст лекарства.
– Я хочу вам рассказать… – лепетал больной, – со мной случилось необыкновенное…
– Ну и рассказали бы завтра госпоже Азры!
– Ах, нет, ей нельзя, да она и не Азры – Глафира Аввакумова, шпикачка.
– Кто, простите?
– Это женский род от слова шпик. Аввакумова – агент тайной полиции, выдала охранке группу молодых литераторов, которые собирались на квартире… не могу! Маши Барсуковой, покойной моей невесты…
– Успокойтесь, господин Ватсон, – крикнул я. Речь больного делалась всё более лихорадочной, зубы стучали, ногти впивались в ладони.
– Успокойтесь! – ровно и твёрдо, как обычно, сказал Чудесный Лоцман, – если вам есть, о чём рассказать, говорите, по возможности, кратко и толково.
– Я толково… я кратко… Я давеча, во время сеанса, почувствовал… я всё вдруг вспомнил… сначала я был пиратом…
– Вы были пиратом? – Виллем вскинул правую бровь. – Право, милый мой, подите-ка отдохните.
– Да, был. – тут в речи Ватсона что-то неуловимо изменилось, а кроме этого неуловимого, изменилась, стала твёрже интонация, он перестал сбиваться и оставил свои «очень» и «давеча».
– Когда у Ййона Ржержиха ничего не получилось с сеансом, я вдруг ощутил в себе чужую душу. А это невыносимо – быть о двух душах. Даже два человека в одной комнате порою не уживаются, а в одном теле! И тем более – в таком утлом  и немощном. Моя первая душа – душа чахоточного лирика – и не думала бороться с пришелицей за эту постылую клетку. Она бросилась вон, радуясь удобному случаю, – тогда-то со мной и случился припадок. Достоевский, кстати, здесь ни при чём, барон это напрасно. Так вот, рванулась куда–то моя бедная Психея, но та, другая, её удержала. Она принесла извинения, пояснила, что взяла чужую плоть на абордаж по случаю и совсем ненадолго, и просит меня сообщить вам двоим, именно вам, – то, что стало мне известно. Это всё она сказала не словами – я не могу объяснить как. Когда баронская челядь тащила меня в постель, чужой души уже не было, были только её воспоминания. Словно в некую машину, – может быть, такие появятся через сто лет, – вложили чёрную пластинку с неведомыми письменами, и машина мгновенно переписала их в свою механическую память… виноват, увлёкся.
Сначала. Сначала я был пиратом. Там была девушка. Я защищал её от моих расходившихся товарищей. Она бросилась в море. Я выстрелил в себя, но остался жив. Потом ходил юнгой на рыбацком судне – впрочем, в тех морях и рыбаки припираченные. Дальше – вижу себя смуглого, крепкого, одинокого в шлюпке. Я плыл к какому-то паруснику на горизонте, но попал в Чёртову Воронку…
(Лицо Виллема ван К. становилось всё более заинтересованным. Взволнованным – сказал бы я, будь это вообще применимо к нему. «Мне волнение, и Аз поглощу»*, – сказал он однажды от лица Океана).
– Что такое Чёртова Воронка? – продолжал невольный медиум. – Она похожа на узкую шахту. Вокруг несётся и ревёт вода – тяжёлая, тёмная, огромная, – а ты проваливаешься, совершенно сухой и холодный, и тебе не то чтобы страшно, а неописуемо чуждо. Такого опыта нет у человека. Во всяком случае, не было в моей жизни – ни в той, ни в этой. Тебя словно зовут издалека, нараспев, но без звука – и, самое главное, новым, чуждым именем, которое твоя плоть и душа хочет и не может отвергнуть. Это продолжается – не сказать долго, просто кажется, что так будет уже всегда. Но это, слава Богу, иллюзия. Пространство вокруг тебя густеет, становится водой, затем трясиной, начинаешь задыхаться – и тут выскакиваешь из горячего болота, как лягушка! Выскакиваешь – и снова плюхаешься в жаркую чёрно-зелёную грязь. Ничего не видно – веки слиплись. Только слышен неистовый хохот, визгливый, взахлёб!.. Простите. Зрение вернулось. Десятка два бледнокожих коротышей скакали вокруг лужи, гоготали, пищали. Я сейчас вам скажу, что именно они говорили, так как в дальнейшем пришлось мне это слушать очень долго, а язык туземцев я стал как-то понимать уже на следующий день. Белёсые обезьяны, представьте, потешались над моей величиной. «Какая голова, хи-хи! Как будто много наших. Смотри – ступня, как у слона! А это что?! Ой, не могу-у!». Я только тут заметил, что в полёте лишился одежды. Мерзавцы тащили меня из лужи за срамное место. Не видали вы, подумал я, это самое у нашего корабельного кока по кличке Мандинга. Эх, были дела! Вытащили, поставили на ноги, надрывают животики. Посмотрел на себя, вижу – чернее ночи. Полез второпях в болото – отмываться. Куда там! Чёрным стал, кафром стал. Присел на кочку, опустил голову. Задумался. Не задумался – забылся. Вскинулся – а уже темно. Куда все они подевались, спрашиваю. Сам не знаю у кого. Вдруг – бегут, визжат! Принесли связку бананов и дылду-бабу привели. Ну, махнул я рукой моей чёрной, фруктов пожевал, с девушкой улёгся. А утром как-то уж понимать стал: звали её Нбу. А меня назвала Многго. Потом старичок беленький пришёл, рассказывать стал. Ничего, говорит, что ты большой, Многго, и что чёрный – ничего, пусть макаки посмеются.  Живут у болота, мира не видели. Я, говорит, жил внизу – тоже чёрный был. Это, говорит, гора, на верхушке – яма, в яме болото горячее. Оно – ещё при старом народе – огнём плевалось, теперь остывает потихоньку, отходит, больше не сердится. Теперь только таких, как ты выплёвывает, да всё неживых. Тебя первого живого: значит, совсем не сердится. Рассказал я старику про Чёртову Воронку, а он махнул рукой своей белой: а-а, говорит, забудь. Я, говорит, знаю океан, слышал. Сам я не местный, пришёл из долины, моих всех съели. Наши дедушки жили у моря. Страхи рассказывали. Чёрный Чёлн Царя Цра! Знаешь? Конечно, знаешь – с моря. Ходит Чёрный Чёлн по воде, гуляет, кто его встретил – буль! – умирать надо. Старики колдовали-колдовали – не берёт. Ушли от моря. Они от моря ушли, я – из долины. А здесь какие люди? Макаки, ты сам видел. Ункулункулу не знают! Он большой, говорят, смеются. Скажешь «слон» – смеются, «жираф» – смеются, жираф большой. Только мышь и богомола уважают: они маленькие. Рассказать тебе про Богомола? Не знаешь? Конечно, не знаешь – с моря. Cкакун-богомол, или, проще сказать, Падво Быдво – маленький, ловкий, а у-умный! Ункулункулу – ничего не говорю: большой, сильный, далеко, но… А Падво Быдво – умный! И всегда здесь. Вот и сейчас – ты его не видишь, а он тебя видит. Где? Да вон – у тебя на плече сидит, смотрит, слушает. Слушай и ты. Был в долине большой чёрный человек – Нгокко, вождь. Ты Многго, а он Нгокко. Все его знали, он всех знал. Сорок баб держал. Чёрных, красивых, больших – больше твоей Нбу. Хорошо жил, а вот отцом не был, хотя и Хурунгу имел побольше твоего, хи-хи. Сердился, плакал, ногами топал. Пошёл на закате к Сидво Кодво, ты его не знаешь, это ручей. Хороший ручей. Многим помогает, часто помогает, Только дети воды, тьфу! в нём водятся. Пришёл – зовёт: «Сидво сильный, Кодво хитрый, помоги! Десять баб тебе подарю!» А бабы – ты уже знаешь все у него большие, много складок на животе, зады, как у страусов, подняты, ням-ням! Молчит-журчит Сидво Кодво. Опять зовёт Нгокко: «Сидво старый, Кодво красный, помоги!» – «Буль-буль-хлюп-хлюп», – говорит Сидво Кодво, да ещё – тьфу! – детей воды выставил. Нгокко сильный был, все его боялись, хотел по воде ассегаем рубануть. И вдруг то-оненький слышит голос: «Не дерись, сердитый Нгокко, ручей глухой живёт. Его разговор не всякий знает. А ты меня проси!» – Оглянулся Нгокко: «Где ты, кто ты?» – «А, зоркий Нгокко, а я у тебя на локте сижу» – Глядит Нгокко на локоть, а там Падво Быдво сидит, смотрит, смеётся. «Знаю твою беду, я всё знаю и помочь знаю!» – «Помоги, – кричит Нгокко, – десять баб даю!» Смеётся Падво Быдво, как буш шелестит: «Не надо твоих баб, у меня всё есть: бабы есть, дома есть, копья-ассегаи, зебу-носороги, кроки-бегемоты. И полна трава детей и внуков. Внуков надо? Надо. А мне бабу вождиную нужно, дочку Нгокко» Пошёл домой Нгокко. Лёг спать Нгокко. Дочку родил Нгокко. Назвал Ммагга-Йони, Горлинка, как богомолу обещал. Красивая – как ночь, нежная – как у бегемота под языком, умная – как богомол, только вот тихая, как дитя воды (тьфу!). А как подрос у неё задок страусиный, повёл Нгокко дочку к богомолам. Только был у Ммагга-Йони друг – молодой вождь Ватсатса, а другого она не хотела. Бросилась в Сидво Кодво, думала, утонет – хи-хи! – а не знала, что ручей с богомолом братья. Отдал ручей богомолу невесту. Увидела Горлинка Йони, какой жених её ловкий, умный, хитрый, везде! – и полюбила она Падво Быдво. Всё отдал ей – копья-ассегаи, зебу-носороги, кроки-бегемоты, всё. И дети вождиные у богомола подрастают.
И встретил я Ммагга-Йони там на горе и узнал! Белая там стала. Помутилось в глазах, на губах пена вскипела. Оторвал богомогу ноги, отгрыз хурунгу – крылышкуй! А Йони взял за белую руку и увёл в рощу, где на дереве Умдглеби птица Рух сидит. Поклонились Птице – пусти в гнездо! А она нас и не заметила. Что меньше молодого слона, того не видит. Что тише водопада – не слышит. В гнездо слона принесёт, мы объедки утащим. Сладко жили, детей рождали, сколько лет – не знаю, а зим там не бывает. Хорошие дети были, не то что от дылды Нбу при болоте. От той первая девочка… Бедный ребёнок, она некрасива! Держала её мамаша на руках, баюкала: «Была баба Нбу, полпяди во лбу, разнесло губу, козья кость в зобу. Был у бабы бык Зебу, рога к небу. Пошёл в саванну гулять, а там глядь – ходит Львица, всяк её боится, и Лев – разевает зев. И осталось от Зебу – что львам не на потребу – копыта да рога к небу». – А от Маши… нет, от Йони дети хорошие были. Росли, уходили. Уснул я, а мальчик наш убежал в буш ловить мышей. И не пришёл. Йони – искать, а богомолы тут как тут: сидят, смотрят, смеются, мальчика едят – ням-ням! Забрали Йони, украли Горлинку! Пена у меня пошла, сердился, плакал, ногами топал, зубами землю грыз. Побежал в Горячее Болото – головой в трясину. Буль!
Вынырнул, гляжу – так вот оно море, горит бирюзой, и шлюпка с вёслами рядом плавает. Влез я в шлюпку, вижу – я белый, как когда-то, и старый, как никогда. И Донья Эшперанса на горизонте. Погрёб я к кораблю. Подплываю – а на нём все наши прежние, вся команда. И кок, Мандинга, сукин кот, в небо смотрит, удилищем своим поигрывает. Только не признали они меня. Один Мандинга вроде поверил, да спрятался куда-то. А капитан – как звали, не помню – канатом меня спеленать велел. Поговорил я с боцманом нашим, кафром Паулу, на его языке, рассказал всё, как было, а он слушать не мог, только трясся: «Перестань, - повторял, – нильзя-а!» Привезли меня в Санта-Лусию и сдали на руки доктору… «Пневмония, – говорит доктор, – но какая-то необычная… атипичная. И конечно, костный tbc и ушной…» – Погодите, – перебил рассказчика Виллем, – может быть, malaria falciparum? Нет, – присмотрелся он к поэту, – скорее delirium africanorum. Эй, вы меня слышите? Ватсон не слышал. И не мудрено: он захлебнулся трескучим кашлем. Лоцман вздохнул и хлопнул с размаху чахоточного по спине. Удивительное дело – нехитрая лечебная процедура подействовала. Больной перестал кашлять и, не говоря ни слова, уселся на землю.  – Ватсон, что с вами? – звал его Виллем. Но тот лишь слабо потирал виски клешнеобразными руками.
Светало. На бледно-голубом, как баварский флаг небе вырисовывались лебединые очертания виллы. От крыльца к нам бегом бежал дворецкий. Он поднял Ватсона за воротник и заговорил, задыхаясь: «Ну разве можно так? Как вам не стыдно? Джентльмены, барон недоволен. Больше скажу – расстроен. Этот молодой человек, падая, позволил себе неслыханное: разбил фамильную реликвию – «Вазу Чёрного Лебедя»! Господин барон сказал: «Роду нашему конец. Теперь мне не пережить даже этого припадочного». – Не стоит предвосхищать суд Божий – заигрывать с предопределением. – Виллем нахмурился, отвернулся и, отворив калитку, покинул баронские владения. Я вышел вслед за ним, и мы зашагали к городку, за которым в утреннем свете виднелись снежные вершины Альп.
– Вряд ли этот малый долго протянет. Когда болезнь обостряется лихорадкой и бредом, это обычно… – Вы действительно считаете это бредом? – Виллем ван К. невозмутимо смотрел на горы. – Не Тибет, конечно, но всё же… Виноват. Мне тоже сперва показалось, что он заговаривается. Но потом я обратил внимание, что со своей русско-французской смеси он перескочил на португальско-зулусскую, каковых языков чахоточный петербуржец знать не может, не так ли? Я, как громом поражённый, остановился. – Не останавливайтесь, думайте на ходу. Говорил я вам: на действительность нужно смотреть широко, особенно если вы энциклопедический натуралист. Или моряк дальнего плавания, – добавил он, чуть улыбаясь. Но это было не последнее потрясение. – Стойте, остановитесь! – послышался с берега озера взволнованный женский голос. К нам быстрым шагом шла высокая дама в шляпке и под чёрной вуалью. С одежды и волос её рекою скатывалась вода. – Остановитесь, прошу вас. Вы с виллы Чёрный Лебедь? Верно ли, что Лев Семёнович Ватсон прибыл на неё вечор?

____________________________________________

 * Сравни Послание Апостола Павла к Римлянам 12:19.
omnia mea (лат.) – всё своё
Donha Esperanca (порт.) – Госпожа Надежда
Mandinga (креол.) – Человек с длинным удом
tbc - туберкулёз
malaria falciparum (лат.)– малярия
delirium africanorum (лат.)– африканский бред


Эпилог

  На следующий день я, как и собирался, уехал в Париж, Виллем же, поостыв от первого возмущение и приняв во внимание огорчение барона гибелью вазы, решил остаться и всё-таки сделать дело, за которое взялся: спустить на воду баварский флот. Этот флот, однако, свёлся к одной-единственной, хотя и роскошной, яхте барона для прогулок по озеру. Яхта отчалила от специально выстроенной мраморной пристани через месяц после неудавшегося сеанса. На ней были подняты два флага – баварский «полотенечный» (что ещё сказать об этих белых и голубых клеточках?) и родовой баронский – с известной вам птицей (которая, как вам опять-таки известно, красива, но летает плохо, ходит плохо и плавает плохо). В первое плаванье были приглашены все гости вышеописанного вечера и ещё несколько человек, включая Р. – немецкоязычного поэта из Праги, который отклонил приглашение. Таким образом, единственным стихотворцем в компании оставался наш чахоточно-припадочный знакомец, который был в момент отплытия был как-то особенно вдохновлён и декламировал свой известный в России текст «Так вот оно море, горит бирюзой…» - совсем забыв, что плывёт по озеру. Для немцев, конечно, и то, другое – See, но не для русских. Расходился он, как видно, не к добру – яхта затонула, не продержавшись на воде и десяти минут. Виллем ван К. вновь, как и на Северном море, проявил себя Чудесным Лоцманом: спас всех, кроме барона, считавшего себя капитаном и не пожелавшего покинуть корабль. Его геройской гибелью под двумя флагами гордятся теперь баварцы, а поэт Р. посвятил памяти барона один из своих знаменитых «Реквиемов». Что до Ватсона, неожиданное купание не пошло ему, как понадеялся было Виллем, на пользу. У больного открылось сильнейшее лёгочное кровотечение, и к утру следующего дня он скончался. Тело поэта было доставлено в Санкт-Петербург и погребено на Литераторских Мостках, причём похороны вылились чуть ли не в политическую манифкстацию вольноопределяющейся молодёжи. Проживающий в Париже русский революционный деятель «Авдеич» посвятил событию статью «Не начало ли демонстраций?», в которой, между прочим, отозвался о творчестве Ватсона как об упадочном и незрелом, в чём я могу с ним только скромно согласиться. Должен сказать ещё несколько слов о медиуме Ййоне Ржержихе. Через три дня после сеанса он, сам не зная как, очутился в своём родном городе Хусте, в гостинице «Плодородие», известной как воровской притон и подпольный лупанарий. Смертельно испугавшись возможных последствий своего мятежа, Ржержих на деньги, одолженные у пьяненькой кумы – содержательницы заведения, отправил барону телеграмму. В ней он просил прощение за всё, что наговорил через него какой-то недобрый дух. Ржержих умолял барона пустить его снова к себе и не лишать чёрствого куска. Прочитав телеграмму, хозяин Чёрного Лебедя будто бы только пожал плечами: «Что он там такое говорил? Пусть приезжает, я его не держу». Таким образом и Ййон Ржержих попал в число спасённых Чудесным Лоцманом. Азры, как вы знаете, сейчас в Париже и подозрительно сблизилась с «Авдеичем» - хорошенькие перспективы у русской революции, нечего сказать! Макс фон Б. пьёт и пишет музыку, а иногда пишет музыку и пьёт, и слушателям от этого не легче. Но Альфред фон Б. удивил меня – что-то проглядел я в этом художнике. И почему именно теперь, через 12 лет, в преддверии нового века решился он запечатлеть в красках подвиг Виллема ван К.? Сам я с тех пор потерял Чудесного Лоцмана из виду, знаю только, что он по-прежнему крепок здоровьем и занят всё тем же благородным делом – спасает людей. Вот и всё, mon ami. Но я уже в течение нескольких минут замечаю нетерпеливое и вопросительное выражение на вашем, обычно столь внимательном лице. Что вас интересует, Жорж? – Многое, Леон. Много необычного и странного в вашем рассказе. И вряд ли вы сможете дать всему этому объяснение с позиций «энциклопедического натурализма». Но объясните хоть одно: откуда вам в таких подробностях известны дальнейшие события? – Ну, это проще всего! – засмеялся Лаззак. – От Робера. Как это какого? Вы отлично знаете его. Роберт Мортимер – мой лакей-англичанин, после смерти барона он списался со мной, и вот уже почти 12 лет, как он принимает у меня в прихожей вашу шляпу и трость.

Продолжение: Вокруг бледной горы. Часть 3. Команда Еquites: http://proza.ru/2009/04/23/464