Про бабку Нюру

Антон Куренной
В комнате было темно. Свет уличного фонаря не мог пробиться сквозь толщу заледенелого стекла и застрял в нём жёлтым прямоугольником. Звуки редких в этот час машин едва достигали пятого этажа и не тревожили бабку Нюру, которая, закутавшись в одеяло с головой, умирала в полной тишине, как ей всегда и мечталось. Она ничего никому не завещала, да и завещать-то было нечего и, в общем-то, некому, поскольку дочь, которая давным-давно её оставила, жила бог весть где и уже столько лет не давала о себе знать.

Чувствуя, что умрёт не сегодня-завтра, бабка Нюра была довольна, что не мучится и не мучит других. Она всю жизнь боялась кого-нибудь потревожить, поэтому и однокомнатную квартиру, из которой её теперь собирались выселять и в которой отключили всё, что можно отключить, за неуплату, получила аккурат перед самой перестройкой, прожив всю предыдущую жизнь по баракам да малосемейкам. В общем, повезло ей с этой квартирой, думала она, в своей умирать легче. Бабка Нюра всхлипнула, шмыгнула носом и удивилась появившимся слезам.

Она уже несколько дней не ела и не пила (не хотелось), а слёзы, поди ж ты, откуда-то брались. К запаху из несмываемого унитаза бабка Нюра давно притерпелась, простыня под ней промокала всё реже; вот и теперь она лежала почти на сухом и с удовольствием согревалась. Ей было почти уютно, и она даже хихикнула, подумав, что выселить её уже не успеют, ещё и похоронят за счёт государства, от которого ей всегда перепадало так мало. За всю свою долгую жизнь сейчас впервые она была абсолютно счастлива – можно ни о чём не беспокоиться и ни о чём не жалеть.

Да и о чём жалеть-то? О безрадостном детстве? Из него бабка Нюра вынесла только запах хлеба, за которым часами приходилось стоять в очередях, трясясь от страха, что не хватит; бесконечные стирки захарканных кровью тряпок постоянно кашляющей матери; жалкие попытки достать хоть немного мёда и масла для неё, как советовал угрюмо отводящий глаза доктор, и страстное желание дождаться отца, хоть мать не раз говорила, что тот даже до фронта не успел доехать. Но бабка Нюра – тогда просто Нюрка – тупо верила, что он живой – за погибшего платили бы пенсию.

Школу она бросила, как только схоронила мать. Слава богу, после войны начали отстраиваться, и она без труда устроилась на стройку разнорабочей. Несмотря на постоянное недоедание, она отличалась выносливостью – единственное, что досталось по наследству от отца, кроме застывшей на стене барачной комнаты фотографии; вся его одежда была распродана ещё при больной матери. Работала Нюрка старательно и вскоре её обучили штукатурному и малярному делу. Стала зарабатывать побольше и понемногу обиходила комнатку. Выпивать не научилась, хотя и на стройке и в бараке пили помногу, тоскливо и жадно. Поэтому и близких подруг у неё не было.

Глядя на заполонивших городок уцелевших на войне инвалидов, поющих, растягивающих меха впервые увиденных здесь аккордеонов, зазывно тасующих карты, или просто молча сидящих на самодельных тележках с протянутой рукой, всё время думала об отце и никак не могла взять в толк, как тот мог погибнуть, не дойдя до фронта, когда даже оттуда возвращались, пусть покалеченные, но живые мужики. Через какое-то время инвалиды вдруг куда-то исчезли, и мужчин в городке заметно поубавилось. Шептались бабы, что убогих вывезли то ли для лечения, то ли просто подальше от людских глаз в специальные заведения, до самой смерти. С их исчезновением стала слабнуть и память об отце, которого она знала лишь по единственной фотографии, да по рассказам матери. Замуж выходить было не за кого, но она всё-таки умудрилась родить девочку, потому что постеснялась поднимать шум в бараке, когда к ней в комнату проскользнул пьяный сосед. Потом долго плакала в подушку, но со временем успокоилась и, наконец, удивила всех ребёнком.

Всё бы ничего, но куда матери-одиночке деться в маленьком городе от косых взглядов и брезгливо поджатых губ. Терпела Нюрка, терпела да и подалась в город побольше, где на таких, как она, слышала, смотрели не так строго.
Помыкавшись с ребёнком год по квартирам, получила комнатку в семейном общежитии, а попросту – бараке, где такие же строители, как она, день и ночь бранились, плакали, стирали, варили, наказывали детей, не обращая внимания – свой или чужой попался под руку. Из-за этого снова бранились, потом пили мировую, клялись друг другу в дружбе, вспоминали войну и соглашались, что жить становится легче.

Нюрка работала, водила дочку в детский садик, потом в школу. Крутилась по хозяйству; помня о сгубившей мать чахотке, покупала на рынке для дочери масло и мёд, бегала в поисках школьной формы, стараясь купить «на вырост», и всё равно не успевала за этим самым ростом; всплакнула, когда первый раз дочь пошла в школу сама. То есть, жила как все – общими праздниками и своими проблемами, веря, что проблемы скоро закончатся, как ей внушали с больших и маленьких трибун.
Дни мелькали неотличимые один от другого, пока Нюрка не почувствовала, что что-то изменилось, стало не таким, как всегда. Не понимая толком причины своей тревоги, тревожилась ещё больше. Как-то вечером, смертельно уставшая на работе, Нюрка решила сделать себе поблажку и не кинулась сломя голову на кухню готовить ужин, а прилегла на диван, стараясь не кряхтеть и поменьше ворочаться, чтобы не мешать дочери, которая, как обычно в это время, сидела за учебниками.

Почему бы днём не заниматься, думала Нюрка, ведь только зрение портит, но оставила свои мысли при себе; не хотела, чтобы как в прошлый раз, когда задала дочери какой-то вопрос о её уроках, у той напряглась спина, побелели пальчики, поддерживающие на столе книжку; не хотела, что бы снова сквозь зубы она посоветовала матери не мешать и не лезть туда, где ничего не понимает. « А ведь она и не читает вовсе, – догадалась вдруг Нюрка, заметив, что дочь за столько времени ни одного листа в книжке не перевернула, – она просто разговаривать со мной не хочет. Так же молча поужинает и сразу спать ляжет». За этим открытием вскоре последовало и другое: дочь своей матери стыдилась. Нюрка стала замечать, что когда им приходилось идти куда-нибудь вместе, дочка старалась держаться поодаль, словно они незнакомы. Нюрке было обидно, но в угоду дочери и она делала вид, что эта ухоженная девушка идёт сама по себе. Однажды в магазине Нюрка увидела себя в зеркале и чуть не заплакала, узнав в отражённой стеклом замарашке себя. Маленькое треснутое зеркальце в её комнатушке не позволяло оценить свой вид, и она теперь поняла дочь и уже сама старалась пореже появляться с ней вместе. Привести же себя в порядок она не умела, да и не хотела теперь, сродняясь со спецовкой, телогрейкой и резиновыми сапогами. В редкие выходные дни она старалась побольше отдыхать и поэтому почти никуда не выходила. Тут ещё и план на стройке стали всё время увеличивать. Невыполнение его грозило потерей премии или тринадцатой зарплаты, чего Нюрка просто не могла себе позволить, и она все жилы из себя вытягивала, чтобы нормально кормить и одевать дочь. На себя тратить лишнего остерегалась. Но вот стали опухать ноги, жутко крутило суставы, сдавливало сердце, а иногда оно бухало так, что Нюрка в испуге замирала и боялась вдохнуть.

Наконец случилось то, что и должно было случиться: штукатуря потолок, она внезапно потеряла сознание и очнулась только в больнице с уложенной в гипс рукой. «Вывих плеча и перелом костей предплечья», – сказал врач. Нюрка так расстроилась, что не обратила внимания на красивое продолжение своего диагноза: ревмокардит. Но именно он стал бичом всей оставшейся жизни. А было Нюрке в ту пору тридцать пять лет, и стоял на дворе 1976 год.
В больнице Нюрке понравилось: четыре раза в день кормили, раз в десять дней меняли бельё, можно и голову помыть в ванной комнате. Туговато приходилось с туалетом – то никак не дождёшься, пока очередь подойдёт, то в дверь тарабанят – освобождай быстрей, а разве она может быстрее с её негнущимися коленками да загипсованной рукой. Но приспособилась – по большим делам старалась проскочить, пока все спали.

В палате хоть и было восемь человек, хоть и стояли кровати впритык друг к другу, жили дружно, даже делились продуктами, что родственникам приносили. К Нюрке, правда, приходить было некому (дочка – не в счёт, та, если и забегала на пару минут, оправдываясь учёбой, всё равно заявлялась с пустыми руками) и она пыталась отказываться от угощений, но не получалось. Всё же повезло и ей. Девчонки от месткома принесли однажды два яблока и апельсин. Поделить это богатство на всех было трудно, но Нюрка умудрилась и была очень довольна, что смогла отдариться. Ещё больше её порадовал сам приход девчонок – не забыли. Она так растрогалась, что, не задумываясь, подписала бумагу, по которой выходило, что травма у неё была вовсе не производственная. А когда подумала об этом, всё равно не пожалела, потому что бригада не лишилась премии.

Девчонки же так её благодарили, что чуть до слёз не довели. Тут же растроганная Нюрка про себя решила, что обязательно вернётся на стройку, хотя лечащий врач почти убедил поменять работу, если она не хочет дожить до полной инвалидности, а то и вовсе до конца дней не встать с кровати. Но отзывчивая на доброту Нюркина душа и шедшее впрок лечение нашёптывали ей, что врачи тоже могут ошибаться и, в конце концов, убедили в правильности решения. Лишь бы рука не подвела. А она-то как раз в последнее время стала доводить Нюрку до сумасшествия. Пожаловалась врачу, но тот только посмеялся, мол, раз чешется, значит, заживает. Только зуд становился всё сильнее и уже не давал спать по ночам. Иногда хотелось вместе с гипсом содрать кожу. И ведь не почешешь. Выручила находчивая соседка по койке. Нашла алюминиевую проволоку, которой можно было залазить под гипс, и Нюрка теперь день и ночь отводила душу, с остервенением царапая кожу, пока за этим занятием не застал её врач. Теперь без прибауток отвёл он Нюрку в перевязочную и снял гипс.

Нюрка посмотрела на свою усохшую руку и чуть не потеряла сознание. Но не вид руки так подействовал на неё, а россыпь притаившихся в гипсе клопов. Позеленел и застывший истуканом врач, заворожено взирая на тяжело шевелящихся насекомых. И только пожилая медсестра, видевшая за свою жизнь и не такое, ничуть не удивилась, невозмутимо бросила гипс в таз и вынесла на помойку. Врач, судорожно сглатывавший слюну, наконец оправился и попросил Нюрку никому ничего не говорить, но внимательно осмотреть постель и, по возможности, не только свою. Клопов больше не нашлось и осталось загадкой такое их автономное обитание. Этот факт никак не отразился на впечатлении Нюрки о больнице, она не отказалась бы полечиться и подольше, но подоспело время выписки. Кости срослись удачно, и ей предстояло теперь ходить на физпроцедуры в поликлинику.

Вспомнив этот счастливый эпизод своей жизни, бабка Нюра даже пошевелилась от удовольствия. Из-под одеяла она больше не вылезала (не было сил) и не знала, ночь сейчас или день. По большому счёту, ей было всё равно, но ночью умирать почему-то не хотелось. Иногда ей казалось, что вот уже всё, она не дышит, и с нетерпением ожидала полёта по ярко освещённому тоннелю в блаженные райские кущи, как когда-то от кого-то слышала, но полёт опять откладывался, и это ей казалось несправедливым – она очень устала.

Окончательно подлечив руку, Нюрка снова вернулась в свою бригаду. И не пожалела. Её ожидала радостная новость – бригадир, оказывается, выхлопотал ей комнату в малосемейном общежитии и Нюрка, переполненная счастьем и осознанием мудрости своего решения вернуться, переехала в такую же маленькую комнату, как в бараке, но зато в настоящем кирпичном доме. Ванная комната и туалет на три семьи окончательно сразили её, и не смутил даже пятый этаж – ноги ещё ходили. Быстренько сделала небольшой ремонт, перевезла свои скудные пожитки и даже кое-что из обстановки прикупила на барахолке. Жизнь, казалось, поворачивалась к ней приятной стороной, и только равнодушное лицо дочери мешало в полной мере ощутить себя счастливой. Зато на работе радость её разделили, и пришлось устраивать новоселье, потратив оставшийся после барахолки небольшой запас денег. Хорошим тогда получился вечер – выпивали умеренно, шутили, много пели, и уже не грустное, как лет пятнадцать назад, и без надрыва, хотя и всплакнули малость по погибшим (а у кого их в семье не было?). Подарили Нюрке премиленькую скатерть, а бригадир ещё и совет дельный дал – написать в профком заявление на отдельную квартиру как пострадавшей на производстве и заслужившей самоотверженным трудом.

Нюрка долго сомневалась, но, в конце концов, бумагу всё-таки отнесла. Мучительно краснея, протянула её председателю профкома и молча стояла у стола, теребя на груди спецовку, пока грузный одышливый председатель, шевеля губами, долго разбирал её каракули. Ей стало совсем неловко, когда тот поднял на неё свои скучные глазки и глубоко вздохнул. Нюрка хотела уже уйти от греха, но председатель, ещё раз вздохнув, пообещал подумать, пусть только работает хорошо. Ликующая Нюрка выскочила из кабинета. Господи, как же она потом надрывалась на работе! И как часто и подолгу расписывала дочери ожидавшее их счастье в виде отдельной квартиры. А дочь только презрительно ухмылялась, но один раз всё-таки спросила:
– Ну и что?
– Как что?! – взвилась удивлённая нелепостью вопроса Нюрка. – Ты только подумай! С в о я квартира! Отдельная! – и, чуть погрустнев, добавила, – а когда я умру, она останется тебе.
– Ты уверена, что я буду жить в этом поганом городишке? – опять ошарашила дочь Нюрку. – Или думаешь ещё, буду, как дура, горбатиться на стройке?
Нюрка совсем растерялась и даже не обратила внимания на «как дура». Сумела только как-то уж совсем обречённо добавить:
– Но я же работаю.
На это дочь уже ничего не ответила, мазнула по Нюркиному лицу взглядом высокомерно и ушла, только слышно простучали по лестнице каблучки.
Нюрка, сгорбившись, осталась сидеть на диване, не замечая торопливо побежавших слёз.

Нескончаемо тянулись дни. Последнее здоровье отнимала работа. Цепляясь за перила, Нюрка поднималась на свой этаж, долго искала в сумке ключ, пережидая пока успокоится кувыркающееся сердце, и уже потом открывала дверь. Едва стянув рабочую одежду, валилась на диван и мгновенно впадала в забытьё. Позже, кое-как, без аппетита, ужинала, возилась по мелочам в комнате; ничего не понимая и не запоминая, сидела, уставившись в телевизор; начиная засыпать, перебиралась на кровать. Когда возвращалась дочь, она не слышала.

Так пролетел ещё год, потом ещё. Дочка получила аттестат зрелости и уехала в «настоящий» город, где «можно было жить». Нюрка её не отговаривала, Знала, что толку не будет, снабдила всеми, имеющимися в доме, деньгами и, не сдерживая слёз, помахала в окно рукой. Проводить себя на вокзал дочка не позволила и скрылась из глаз, ни разу не оглянувшись. За три года Нюрка получила от неё два письма, из которых узнала, что та выучилась на парикмахера, что много работает, получает пока мало и поэтому вынуждена попросить немного денег. Ещё через год дочка заявилась сама, но через неделю снова укатила, за большими деньгами на Север, оставив у матери свою дочь Катю. С этого времени Нюрка сразу, без перехода на Анну Юрьевну, стала бабкой Нюрой.

Катя была подвижным, общительным, достаточно самостоятельным ребёнком и, главное, не болела. Устроить её в садик проблем не составило, и бабке Нюре было даже в удовольствие возиться с внучкой по вечерам и в выходные дни. На первых порах. Но с каждым месяцем забот прибывало, чего нельзя было сказать о здоровье. Тот доктор был прав – работа на стройке её убивала. К постоянным болям в суставах она привыкла, но всё тяжелее становилась одышка, и всё чаще болело и путалось в ритме сердце. А тут и внучка, быстро пообвыкнув на новом месте, начала противно капризничать и, переняв от взрослых, стала звать её не иначе как бабка Нюра. По утрам отказывалась вставать и прятала одежду, чтобы не идти в садик. Одежда, конечно, находилась, но запихнуть в неё сопротивляющуюся Катю стоило нервов. Когда же к выходу было всё готово, вдруг срочно начинал болеть животик, и вытащить внучку из туалета удавалось только сердито дёргавшему дверь соседу. С горем пополам добирались до садика, получали замечание за опоздание, и бабка Нюра ковыляла на работу. Назавтра всё повторялось. Она уже с трудом выполняла норму. Пришлось отказываться от шабашек. В результате сократились доходы, и бабка Нюра стала урезать свой рацион.

А внучка, чем старше, тем становилась вреднее, и бабка Нюра с ужасом ждала, что будет дальше. А дальше пришло время собирать Катю в школу. Тут к счастью, приехала дочь, но не одна, а «гражданским мужем», как она с гордостью представила худого невысокого мужичонку с чёлкой поперёк морщинистого лба и бегающими глазками. С первого же дня бабка Нюра стала его почему-то бояться и поэтому, собрав, как говорится, в кулак неизвестно откуда появившуюся волю, категорически отказалась прописать «гражданского зятя» в квартире. Тот, впрочем, на прописке не настаивал, ничего не делал, из дома выходил нечасто и только за водкой, и через три недели куда-то исчез. Ещё через неделю, обвинив мать в скопидомстве и разрушении семьи, исчезла и дочь, не забыв, слава Богу, захватить с собой Катю. И, как оказалось, исчезла уже навсегда. Ещё долго потом бабка Нюра не знала, огорчаться ей по этому поводу или нет, но со временем успокоилась тем, что ни дочери, ни внучке она не нужна. И продолжала жить дальше: работа – дом, дом – работа, ненадолго – больница, и снова всё по тому же кругу.

С некоторых пор она как будто перестала замечать время, почти не замечала происходящего в стране и немного очнулась, удивившись частой смене руководителей государства, чьи портреты, не успев примелькаться, один за другим обрамлялись траурной лентой. В этот же период времени она вспомнила про своё заявление и решила, преодолев апатию, сходить в профком. Прежнего председателя уже не было. Восседали за столами или суетливо бегали с бумагами всё какие-то молоденькие, незнакомые. На редких посетителей почти не реагировали, всячески показывая, что те явились не вовремя. «Эти апельсинов в больницу не принесут», – подумала бабка Нюра, продолжая упорно стоять у двери. Наконец внимание на неё обратили. Какой-то рыжий и дёрганый делал вид, что слушает, убегая глазами куда-то в сторону и постоянно на что-то отвлекаясь. Бабка Нюра чувствовала, что ей пора уходить, но продолжала повторять одно и то же. Пришлось рыжему её заявление поискать и, как ни странно, оно нашлось. Все долго удивлённо рассматривали дату подачи, пожимали плечами, куда-то звонили. Наконец рыжий, сказав, что они будут совещаться, бабку Нюру выпроводил. Совещались полгода, и всё же квартиру она получила.

Всей изрядно постаревшей бригадой перевезли бабку Нюру снова на пятый этаж, в «отдельные апартАменты», как окрестил маленькую квартирку в хрущёвке, из которой днями раньше кто-то съехал, бригадир. Выпили, закусили, поплакались о прошедшей молодости, посудачили о начавшихся в стране переменах – может, для простого люда они затеяны всё-таки? Об этом теперь говорили и на работе и на улице, и дома. Бабке Нюре дома говорить было не с кем, во двор лишний раз не спускалась, за телевизором моментально засыпала, поэтому в голову толком ничего взять не могла и только на работе слушала, что говорят другие. Когда получила ваучер, стала ко всем приставать – что и когда она за него получит. На этот счёт предположений было много, но очень скоро все поняли, что никому ничего не светит, и уже счастливчиком считался тот, кто сумел обменять свой ваучер на две бутылки водки.

Вскоре одолели другие заботы и тревоги. Началось сокращение рабочих и её уволили среди первых. Бабка Нюра хотела было пожаловаться в профком, но тот уже куда-то делся. Бригадир разводил руками и говорил, что его самого чуть не уволили, чудом оставили в дворниках. Предлагал обратиться в суд.
Но она с детства помнила, что судятся только сутяги, что рабочему человеку судиться стыдно, и он должен идти не в суд, а в партком. Бабка Нюра даже знала, за какой дверью тот находится в административном здании, набралась решимости и пошла, с трудом передвигая распухшие ноги. Но в здание её не пустил откуда-то взявшийся здесь охранник. Он долго не мог понять, чего добивается бабка, а поняв, послал её так далеко и доходчиво, что просительница вмиг уяснила – жаловаться больше некому.

Бабка Нюра никогда не отличалась изворотливостью, а тут придумала: какое-то время нужно полежать в больнице, глядишь, за это время всё придёт в норму. На другой день, окрылённая своей идеей, пошла в поликлинику. Столько народа она там до сих пор не видела. Едва дождалась, пока освободится стул в коридоре, потом чуть на нём не заснула и, наконец, вошла в кабинет за спасительным направлением. Но, увы, всегда приветливый и обходительный врач с раздражением вместо направления в больницу выписал кучу рецептов. Теперь бабка Нюра совсем растерялась. На что жить? До пенсии, что она получала по инвалидности, ещё далеко, да и принесут ли её вовремя. Дома ни гроша, и продать-то нечего. Вернувшись, опустилась без сил на диван и тихонько заскулила.

Спас её бывший бригадир, которого случайно встретила на улице. Тот помог устроиться уборщицей в магазин, где теперь работал грузчиком. От него бабка Нюра узнала, что их домостроительный комбинат обанкротился. Это тяжеловесное слово давало понять, что строители теперь не нужны. И вообще, счастье, что хоть уборщицей устроилась, и такая должность становилась дефицитной. Работала старательно, беспрестанно таская вёдра с водой и моя, моя, моя полы, которые тут же затаптывались. К концу рабочего дня едва могла разогнуться. Суставы ломило так, что казалось, они треснут. Когда вконец замучила одышка, пошла к директору, сказать, что назавтра возьмёт больничный, и вышла от него уже уволенной.

Потащилась домой, чувствуя, как всё больше не хватает воздуха. То и дело приходилось останавливаться перевести дыхание. А в трёх кварталах от дома перед глазами всё поплыло и, успев подумать: «А ведь не дойду», – она мягко повалилась на тротуар. Сознание вернулось быстро, но бабка Нюра никак не могла сообразить, что с ней произошло и только с удивлением смотрела на мелькавшие перед глазами чьи-то ботинки, кроссовки, туфли, тапки и пр. Вот пара босоножек остановилась и их обладательница кому-то раздражённо сказала, что омерзительнее женщины-алкашки ничего нет. Босоножки исчезли. Их место заняли кроссовки. Один из них осторожно потолкал бабку и поинтересовался, не померла ли она. Бабка Нюра подумала и покачала головой. Кроссовки успокоенно ушли. Бабка Нюра пошевелилась и сделала попытку подняться, но не смогла. «Вот ведь напилась, – услышала. – Надька, позвони на скорую, что ли, а то покупателей отпугивает». Бабка Нюра поняла, что ей скоро помогут, и тихонько заплакала, зажмурив глаза.

По всей видимости, какое-то время она снова была в забытьи, потому что осознала себя уже лежащей на чём-то жёстком в машине. Уверенные руки шарили по ней под одеждой. «Обследуют», – поняла бабка Нюра, а потом услышала голос: «Да нет у этой бомжихи ничего». Глаз она не открыла, постеснявшись сказать, что слышала эти слова и услышала другие: «Повезло же вчера пятой бригаде – у такой же бомжихи драгоценности нашли. На шее в мешочке болтались. Слушай, давай выбросим её где-нибудь, кому это чучело нужно?» Бабка Нюра забеспокоилась, но другой голос почему-то возразил, и её не выбросили, довезли до больницы.

На сей раз пробыла она там совсем недолго. Согнали отёки, развели руками и сказали, что больше ничем помочь не могут, мол, возраст. Перед выпиской лечащий врач предупредил, что назавтра вызовет к ней участкового, не велел много ходить, а велел пить мочегонные, есть курагу, творог, бананы и не злоупотреблять жирным мясом, а покупать лучше телятинку. У бабки Нюры даже слюнки потекли от этих рекомендаций. Она заверила врача, что уже давно ничем таким не злоупотребляет, и отправилась восвояси. Вползла на свой этаж, добралась до дивана и окончательно решила, что пора умирать. Но утром принесли пенсию, и она передумала – может, ещё наладится.

Не налаживалось. Соседи поначалу к ней наведывались, но собственные заботы захлёстывали всех с каждым днём всё больше и вынуждали думать только о себе. Один раз бабка Нюра услышала, как на площадке матерились по поводу какого-то дефолта и затем ринулись оравой в сберкассу. Что такое дефолт, бабка Нюра не знала, в сберкассе у неё отродясь ничего не было, и это избавило от лишних волнений. Участкового врача она ждала долго и напрасно, зато пришли люди в форме и представители ЖЭКа. Они зачитали ей постановление о конфискации имущества в счёт погашения долга за квартиру, уныло осмотрелись и забрали телевизор, пригрозив на прощание отключением света и прочих удобств, а потом и выселением. Бабка Нюра выслушала всё это стоически, потере телевизора не расстроилась и затосковала только когда лишилась света, отопления, воды и газа. Труднее всего было без воды. Поначалу она ходила с ведром к соседям, но потом силы окончательно её оставили и она опять стала готовиться: чистое завернула в подаренную давным-давно скатерть и положила на видное место, потеплее оделась (уже были морозы), закуталась в одеяло и замерла. Остатки сил быстро покидали её, и она становилась всё более равнодушной к звукам, доносившимся из коридора сквозь хлипкую входную дверь, а потом и вовсе перестала их слышать. Вскоре она прочно обосновалась в своих грёзах.

Воскресное утро выдалось солнечным, но дом просыпаться не спешил. Его обитатели единодушно оттягивали время вхождения в новый круг забот. Наконец подъезды стали выпускать вялых жильцов, побредших на избирательный участок. Шли скорее по привычке, чем с намерением изменить эту жизнь. Давно смирились с участью статистов. Суетились лишь те, кому положено было обеспечить массовость, нужное количество голосов «ЗА» за указанную партию и доложить.

Заспешили с урнами по домам – забота о тех, кто не может прийти сам. Добрались и до квартиры бабки Нюры. Стучали в дверь громко и долго. На грохот стали выглядывать соседи. Пытались урезонить стучащих, но тем нужен был охват, и они продолжали. Бабка Нюра, которая дальше порога давным-давно никуда не выходила, всё не отзывалась, и это настораживало. Кто-то приник к двери и прислушался. Ничего не услышал, но скривился – учуял неприятный запах. Соседи стали вспоминать, когда видели бабку в последний раз, не вспомнили и решили вызвать участкового милиционера. Дождались и, легко выдавив дверь, вошли. Морщась от усилившегося запаха, уже зная, что увидят, подошли к кровати и откинули одеяло. Бабка Нюра лежала на боку с подтянутыми к груди коленями и вытянутой к вошедшим рукой, которая приветствовала их грязным когтистым кукишем. Соседи с сожалением смотрели на спокойное лицо бабки, и у кого-то шевельнулось чувство, похожее на совесть. Участковый сел писать протокол. Люди с урной, посовещавшись глазами, вышли в коридор, оформили как надо бюллетень бабки Нюры, опустили его в урну и заспешили с охватом дальше. Жизнь продолжалась.