анти-квар

Аксинья Семенова
В литровой банке плавали белесые разнокалиберные хлопья вареного лука, оковалки моркови в желтовато-мутном бульоне. Утренний холодный солнечный луч пронзал стеклянные стенки, - подсвечивая суповую жизнь изнутри, творил золото из варева. Давид Георгиевич не отрываясь смотрел на банку. Надо сказать, его терзала тяжкая необоримая брезгливость. Он сдерживался, сам не зная для чего; смотрел на грязный бульон и вспоминал, лопая сам себя без соли столовой ложкой. Суп, сваренный на куриных лапках, какая ж мерзость. Давида Георгиевича равномерно передернуло. Насмотревшись вдоволь, так, что в глазах зарябило, он встал, смазано кашлянул и пошел в комнату. По дороге встрепенулся: банку-то с собой потащил. И банка встала аккурат рядом с китайской вазой черте какой затертой эпохи.
Давид Георгиевич страдал не только врожденной брезгливостью, но и приобретенной манией коллекционирования. Страсть эта развилась потрясающе сильно, ибо сам же носитель с умилением ее поощрял. На добровольных дрожжах она со временем четко оформилась в коллекционирование антиквариата.
Давида Георгиевича знали, как облупленного во всех трех антикварных лавках окраины. Входит эдакий увалень, ну мишка Гамми, ни дать, ни взять, только кожаного мокрого носа не хватает.  Борода у него окладистая, в этом он больше на попа смахивает, конечно. Порядочный костюм, ничего сидит, правда лишь до пояса. Ниже пояса не так хорошо, а ботинки совсем дешевка. Ну так и что, антиквариат  - ой какое экономически опасное увлечение, надо же на чем то экономить. В общем, Давида Георгиевича за ботинки не осуждали. Осудить его и без ботинок было за что: он как-то незаметно для себя, из страха показаться несведущим, неначитанным дилетантом, взял манеру довольно круто общаться с лавочниками. Инструментарий был не хитрый - Давид Георгиевич делал вид, что не дослышит продавцов, заставляя тех по три-четыре раза переспрашивать и повторять. Особенно, если служитель антикварного храма интересовался, какой суммой посетитель располагает. Особенно в этих случаях, да. А ботинки - мелочь мелкая.
Сам Давид Георгиевич даже получал удовольствие от своей противной обуви, простецкого исподнего производства уфимской трикотажной фабрики, бритья с пеной из мыльной стружки. С упоением скопидомствовал. Действительно, существовал внушительный ряд граф под названием «второстепенное» в синей тетрадке по планированию бюджета. Тетрадку вела супруга Давида Георгиевича, - как он ее называл «супружница» - , Георгина Львовна, женщина покорная во всех отношениях, кроме денежных.
До замужества Георгина Львовна успела хорошо закончить школу, с отличием выпорхнуть из института, затем осесть в одной из городских школ учительницей по ИЗО. Времена учительствования она вспоминала всегда с исключительным теплом, раздуваясь от наплывающих картинок: ученики, шершавые парты, гуашевые краски (6 цветов в коробке). Тогда Георгине Львовне жилось легко, понятно. Она завтракала, шла на работу, переобувалась в стоптанки и начинала занятия под скрежет звонка. Если бы был отдельный профсоюз для учителей ИЗО, то Георгина Львовна в него не вписалась бы. Обычно, в пропахших сырой глиной кабинетах рисования восседают девы с туманным взором, открытой для искусства душой и нераскрытыми для мира талантами. Они через слово припоминают Ренуара и рыдают ночами в подушку, что дети такие пошли бездарные. Так вот Георгина Львовна не прошла бы в профсоюз по конкурсу на возвышенность натуры: радость-то какая, что дети вообще рисуют, а как гениально они рисуют, яркие краски, чистые линии, и сладко звенит звонок, и булочки в столовой сегодня с маком, к тому же Сережа из 8Б слепил лично ей какашку из пластилина, ну и что что какашку,  он же стремился создать питона в духе реализма! Остальные учителя только умилялись, поскольку даже тема зарплаты не была для этой стрекозы грустной, всего ей хватало. Из той же любви весь педагогический коллектив поднатужился, поднатужился, и подыскал-таки Георгине Львовне мужа. Солидного, «изящнага» (так произносила учительница русского Альбина Ивановна) мужчину, с аристократической бородой, опору, надежу и вообще.

Георгина Львовна сидела на кухне, с которой только что вышел ее супруг, с прямой спиной у окна, как раз заполняя графы, отвечающие за экономию, то есть за выживание. Кстати, за осанку она должна бы благодарить Давида Георгиевича, который лупил ее ребром ладони промеж лопаток, стоило только ссутулиться, лупил коротко, ясно, по-барски, словно горничную муштруя.

Их знакомство прошло под звездой такого страшного смущения с обеих сторон, что хоть вставай и выкидывайся в окошко. Она неожиданно для себя чихнула, дотянувшись до него не эфемерной ниточкой судьбы, а реальной ниточкой сопельки. Сопелька вылетела  ну ровно на лацкан ухажера. Он случайно пустился рассказывать про бабушку дворянку, фамильное поместье, понял, что девушка не верит, смешался, не зная вдруг предмета для беседы.
Простая человеческая судьба Георгины Львовны еще чуть-чуть подлилась, еще подлилась маленько. Затем их расписали, она оставила работу, скоро ее поставили на учет в роддоме, они ждали мальчика.  К тому времени простая внятная, без мудрствований судьба Георгины Львовны прекратилась, тогда же, когда случился ее переезд к мужу. Супруг первым делом стал учить молодую беременную жену (чего раньше за ним не водилось, видимо, за отсутствием номинальных прав), точнее поучать: так не сидят, так не говорят, а надо так вот и эдак. Совал под нос книжки с ятями по дореволюционным правилам домоводства. Уже нельзя было пойти пройтись в сарафане по парку, запрещен коротенький девичий бязевый халат, возбранялось обедать по желанию - только по графику разрешалось. Давид Георгиевич прижимал жену, чтобы жена не вздумала прижимать его. Не со зла во все, а так, согласно патриархальным устоям.

Георгина Львовна вздохнула, развернувшись лицом к окну, зацепившись взглядом за голубиный рядок на одном из балконов противоположного дома. Она слышала: в комнате Давид Георгиевич грузно опустился на диван.

А потом, на седьмом месяце беременности случился первый и единственный раз, когда Георгина Львовна испортила антикварную вещь, но ей за это почти ничего не было. Во все прочие разы ей очень даже «было» за любую царапинку. Тогда ничего не было, потому что у Георгины Львовны случился выкидыш. Два часа, пока мужа не было дома, она пролежала, истекая кровью на персидском ковре, беззвучно открывая рот, не в силах встать. Скорая увезла ее на два месяца. Давид Георгиевич исправно ходил в больницу, приносил котлеты и каши из рабочей столовой. Правда каждый раз она отмечала: садится он еле-еле на край кровати, не прикасается к ней, не целует, ничего не трогает руками…«Брезгует! Да, Боже мой, брезгует, не только больницей, палатой, но и мной брезгует!» - страдала она.
В общем, врачи спасли ее от смерти, но уже через месяц Георгина Львовна не могла решить, хорошо ли, что спасли. Дома взялся не на шутку буйствовать Давид Георгиевич, наметив выбить из Георгины «пролетарскую дурь», выколотить, как пыль из половика в снег. «Да поможет нам домострой,» -  с сарказмом приговаривал он не идущим к его сглаженному облику тоном. Она же с болью отмечала про себя: «Печалишься, хороший мой…Ну попечалься, оно полезно. Сын-то, поди, не сервизик фарфоровый, не сервантик. По сервантику ты всплакнул бы, а для такой печали выхода не знаешь». Женское сердце щемило со страшной, тектонической силой.
Сережу, точнее тот алый огрызочек, отторгнутый материнским телом, названный Сережей, кремировали, оплакали, закупорили в ту самую китайскую вазу, рядом с которой давеча Давид Георгиевич оставил банку супа.
«Детей Бог больше не дал,» - шептались бабульки у подъезда. Потеряв сына, Георгина Львовна было бросилась писать угрюмые картины. Правда это быстро прекратилось. Давид Георгиевич не почитал ее живопись за живопись, немедленно распорядившись прекратить блажить, чего доброго что-нибудь в доме запачкает маслом, так не ототрешь. Мрачный дух картин воплощал самый темный континент на георгинной карте. До замужества было светло, потом стемнело - ни зги не разглядеть, а после все как-то выровнялось, зажила по накатанному, привыкла, смирилась, как водится у русских женщин. Тоже традиционно. Она научилась жить внутренним течением, не просить, не доказывать, но наблюдать. Трухлявые шмотки стояли между ней и супругом - Георгина Львовна верила в чудо, да развеется прах. Она любила Давида Георгиевича, только выжидала лучших времен, конца смутного времени.

Наблюдая голубей, Георгина Львовна прикинула: до мужниной зарплаты еще как до Монголии вприпрыжку, а денег уж только на капустную солянку осталось. Впрочем, тетрадка на неделю заполнена, полный порядок. Через минут тридцать обещала зайти Полина Прокловна, вот-вот уже, - лучше ни за что и не браться, просто посидеть. Она оправила халатик и совсем переключилась на созерцание. Голуби толклись там вдалеке смешно и бесприютно.

Тем временем, Давид Георгиевич тяжко мучился раздумьями. Банка супа и вся ее история не давала покоя. Мягкое тело со всеми признаками сидячего образа жизни раскинулось неподвижно на диване. Кругленькие славянские глаза застыли.   «Какая бедность там, тьфу, какое мещанство,» - страдал Давид Георгиевич, - «да ведь, оказывается, нет разницы, будто во внутренней стране побывал. Нашелся жалельщик». Почти неделя как он вернулся из Безугловки, а мысли жрали его целиком. Чуть не до худения дошло.
В Безугловку, стоящую ко всем подъездным  путям задами, да вообще ко всей стране задами стоящую, он ездил за древнейшей, ценнейшей и главное дешевой китайской ширмочкой. Согласно каталогу, в деревне проживал потомок князей Г***, уберегший пару-тройку вещиц от прожорливой советской власти. Дешевизна уникальной вещи скомкала Давида Георгиевича всего - он моментально подписал отгул и поехал, пока другие не перехватили ширмочку.
Антиквариат для Давида Георгиевича был целая религия. Хотя натужно следующий привычкам русской аристократии, он вроде как верил в православного Бога, привычного. Но только арабское блюдо с гравировкой или индийское панно эпохи великих моголов или французский прикроватный столик с инкрустацией перламутром или томик «Азартные игры» 1902 года могли довести его до повышенного давления.  Его привлекала не вид, а причастность древности, к корням, которых у него, мальчика из панельной девятиэтажки, никогда не было. Но плохо разбираясь в истории вещей, в истории в целом, Давид Георгиевич тужился над справочниками в библиотеке. Он даже сбегал в рабочее время из своего проектного учреждения, где был весьма средним сотрудником, без особых заслуг, корпящим тихо-мирно над чертежами. Зато не сплетничал, не скоморошничал, делая, что скажут. Умно делал, и хотя звезд с неба не хватал, качество было на лицо. Этот сибарит имел математическое образование, то есть был с цифрами на короткой ноге. А вот буквы, сложные слова давались ему куда как труднее. Ничего не запомнив, Давид Георгиевич захлопывал библиотечный справочник и оставлял все на совесть продавцов антикварных лавок. Тем более, что там его привечали, постоянно доставали из-под прилавка вещицу-другую, припасенную специально для него. С ширмочкой же он решил опробовать новый метод покупки по совету специальной литературы, без жужжащих суетливых посредников. Кто знал…

Солнце шло по дуге из левого угла окна в правый. Давид Георгиевич все сидел, думал, вспоминал день проведенный в Безугловке.
Тем утром по засасывающей грязи Давида Георгиевича довез сосед за «бутылочку спирта». Обратно вернуть вечерком в чистую, теплу квартирку, обставленную «со вкусцем», к Георгине Львовне, Галатее его, пообещался другой сосед, тоже за бутылочку. Получалось, целый день в его распоряжении. В принципе, антиквар не терял надежды на то, что в каталоге все данные верны. Тогда сделка займет час, не более. Потом можно погулять по окрестностям, насладиться природой. Однако природа в Безугловке была суровой, озлобленной. Казалось, любого сожрет, только косточки выплюнет: слякоть засасывала ботинки, простудный ветер настойчиво впивался в шею, гадко кричали сороки. Понадобилось  меньше часа в этой убогой деревне, чтобы временно отказаться от романтической любви к природе, придумать другой способ скоротать время, если придется. Поболтать, к примеру, с наследницей, духовно обогатиться. С другой стороны, от отсутствия навыков личного общения с хозяевами древностей, можно и дров наломать. Вдруг что-нибудь не предусмотрел, не допонял. В таком случае и весь день прошебуршишься. Его обмывала волнительной волной первого опыта.  Давид Георгиевич думать не думал тогда…
Ольга жила в кривом, как зубы у средневековой чернавки, домишке. Синяя краска слезла почти вся. Вместо основательно сколовшихся наличников бледнели выгоревшие кустарно намалеванные фиалки. Он покричал хозяев от калитки. Когда Ольга появилась в поле зрения, вид ее слегка огорошил Давида Георгиевича. Она была худой, как решетка для гриля, длинной, как состав Москва-Ташкент, запущенной, как парк на ВДНХ. Он-то стоял в теплом пальто на ватине, под брюками подштанники, на руках перчатки из овечьей шерсти. А она появилась в сапогах на босу ногу, в гадкой невнятного цвета юбке до колен, серой мужской сорочке и в черном, обмотанном вокруг головы платке.  Нос ее до того покраснел от морозца, - казалось, даже Георгина Львовна из дома с балкона могла его увидеть. Быстро выяснили, зачем пожаловал гость. У нее было вытянутое белое лицо с круглыми, одинаково разрезанными к внутреннему и внешнему углу глазами. Тяжелые веки придавали магической томности, но грубые скулы беспощадно простили. Ольга ласково позвала в дом.
Внутри хозяйничали нищета, сырость, вокзальность прямо. Волна брезгливого ужаса прокатилась по взмокшей спине антиквара. Это здесь придется любезничать, уговаривать, улыбаться, вести переговоры! Тут сеть-то некуда. Ни намека на Г***, грязь, убожество, убожество: одно сырое холодное помещение, дощатый некрашеный пол, разложенный истлевший диван у дальней стены рядом с грудой коробок, ящиков каких-то, вероятно, с тряпьем. Пыльную печь почти не было видно под роем засаленных сковородок. Рой разбавлялся лишь не менее засаленными железными кружками вперемешку с черными тряпками. Между двух окон ютился шкафчик - Давид Георгиевич сразу отметил, что старинный, с блеклыми зеркалами, на резных ножках. Еще кривая классическая табуретка да разбросанные убогие мелочи повсюду: ложечка, платок, пустой цветочный горшок, резиновый мячик- вот и все. «Мрак и мрак,» - поджал губы оскорбленный в лучших чувствах эстет. С дивана Давида Георгиевича окатили болотным светом два продолговатых птичьих глаза. Девочка с рыжими безудержно густыми волосами оглядела вошедшего с ног до головы, без особого интереса, словно просто для информации, и отвернулась. Давиду Георгиевичу открылась белая длинная девочкина шея, у начала которой рыжие кудри делились на две слабые пушистые косички. На ребенке был колючий коричневый свитер, явно большой. Она, как зверенок, грызла яблоко, уставившись в стену. 
Ольга сначала держалась строго, прохладно, но быстро оправилась. Развязывая платок, она неловко предложила Давиду Георгиевичу чаю. Тот согласился из вежливости, почувствовал интуитивно, что так надо. За чаем разговорились. Не сразу, нет. Первые минут пять Давид Георгиевич мог думать только о ширмочке и о поразительной мерзости жестяной кружки. Потом снова благодаря одному инстинкту он понял: его тут ждали, по-своему ждали, с ним хотят поговорить, да это и для него самого Безугловка что-то будет значить. Понял и размяк маленько.
Его пальто, шарф и перчатки легли аккуратной горкой на диван. Ольга громко причмокивала горячий напиток, он при первой возможности тут же ласково вернул ее к китайскому антиквариату: «Так я таки за раритетом Вашим. По адресу хоть? Вы ж мне еще и не сказали». Разговоры разговорами, а технический ум жил под девизом «делу время». Казалось, Оля мало значения придавала сделке. Просто с затаенной радостью приняла гостя, на свой манер.
Она вообще была нелюдимой, угловатой. Один в один деревенщина, какая уж княгиня! Говорила по-простецки и мало. «Дикая какая-то, мама мия, то же мне, потомок! Вот если бы я носил гордое имя Г***…» - завистливо крутилось в голове Давида Георгиевича. Откровенно сказать, камня на камне не осталось в душе антиквара от надежды на успех предприятия. Одни затраты: две бутылки за извоз, потерянный день работы, из мерзкой - тьфу прям - посуды чай. Только шкафчик походил на отголосок старины, ну так и он мог быть вообще советских времен. С чего, скажите на милость, в Безугловке князьям-то?
Однако, с ширмочкой вопрос решился неожиданно. Неожиданно быстро. Стоило Давиду Георгиевичу завести речь, Ольга тут же протянула ладонь. Он задержался в своих воспоминаниях сейчас на этой ладони: узкой, испещренной сухими острыми линиями, множественными ответвлениями линии судьбы. Можно не прикасаться - так видно, что ледяные руки.
Она протянула ладонь. Сквознячок прошелся вдоль позвонка покупателя. Впрочем, неудобно было вилять, и он на свой страх и риск отдал заранее заготовленные, завернутые в носовой платок купюры. Ольга тиснула деньги в карман. За башней коробок отыскалась ширма. «Настоящая, у какой-то фрейлины в комнате стояла,» - подтащила Ольга китайский шедевр. Ширма ослепила Давида Георгиевича. Тонкий, нежный предмет, достойный аристократов. На гранатовом фоне четкие росчерки туши. Оторваться получилось лишь минут через пять. Ради приличия и чтобы не выскочило сердце. Давид Георгиевич, осознав, что ширма полностью отныне его, успокоился, взял себя в руки. “Оленька, как же ваш древний род занесло сюда?» - отхлебнул он чаю с резко уменьшившейся брезгливостью.
Опуская глаза, теребя чашку, Ольга стала рассказывать. Сначала сбивчиво, вроде нехотя. Давид Георгиевич успел пожалеть, что спросил. Зато потом пошло легко. Интересно. Мозолистая душа ее сносила все, лишь иногда требуя всплыть на поверхность за глотком воздуха. А объявишь о продаже вещицы-другой - тут, глядишь, живой кто-нибудь приедет, покалякать можно. Чай тоже только для того хранился. Обычно пили компоты или одну воду.
Разговор был долгий. В рапиде он выглядел бы киношно, странновато. Она медленно разгоралась, он заметно теплел к ней, забывал об окружающей убогости. Только девочка в углу доела яблоко и теперь сидела в той же позе, глаза в стенку.
Через час они уже оба забыли про все вокруг. Оказалось, история каких сотни у Советов было. Просто олина знаменитая родня моталась в панике по деревням в попытках спрятаться. В Безугловке про советскую власть долгое время не знали, а когда узнали, то отнеслись к ней так же апатично, как и ко всему прочему. Власть так власть, советская так советская. Дескать, все равно. Среди новых поселенцев суровой деревушки была и олина бабушка.
От матери, белоручки, кокетки и растяпы Елены Матвеевны Оле нечему было научиться. Зато врожденная могучая тяга к праздности заполняла все тело. Потому и дом развалился, покупали-то самый лучший. Потому-то и бедность такая. Даже морковка у Оли вяла, не успев прорасти. Рассказывая все это, хозяйка сводила гостя посмотреть двор. Двор - хоть плач.  Потом почуяв зверский интерес Давида Георгиевича к старому, подтащила две коробки: «Все, что осталось, не разбазарили пока. Можете посмотреть, только больше ничего не продам». Кружевные митенки, потемневшие брошки, записная книжка в натуральной розовой коже, синее перо, перламутровый лорнет, сухарница - множество жизней, перепутанных, напудренных пылью, смятых, унылых. Он перебирал их негнущимися пальцами, мял бороду, любуясь. Она наблюдала за ним с открытой улыбкой, наклонив голову. Так смотрят на рисующего ребенка. Получается, князья Г*** действительно в Безугловке были. Да сейчас тоже есть, правда почти кончаются, на том и кончатся. Сердце антиквара-любителя неожиданно без особого повода размякло. Так однажды падает картина, висевшая десятки лет, разбиваясь о ребро косяка. Кто бы мог подумать, что это и не падение еще, пока она только сорвалась и летит, будет много осколков.
Днем распогодилось. Замолкли сороки, крышу облило лживым весенним солнцем.  Оля предложила Давиду Георгиевичу, если он не торопится, сопроводить ее по делам. Антиквар к тому моменту готов был рыдать от нежности к слабой, несчастной женщине, последней, может, аристократке. К женщине с такой именно судьбой, как он читал в книжках, лишенке, беднячке, нищей царевне. Правда, если бы он пригляделся, увидел бы, что она не вполне такая, что проще, грубее классического образа. Боковым зрением души Давид Георгиевич и уловил это, но отогнал видение, не стал рассматривать его. К чему. Они поехали «по делам».
Ездили в соседнюю деревню на попутке в сельмаг. Всю дорогу Давид Георгиевич сыпал вопросами. Он только нервно сморгнул, обратив внимание на голые олины лодыжки в просвете между юбкой и сапогами. В такой холод, в такой ветрище! «Я  привыкла,» - засмеялась она, поймав его птичку смущения. Простодушная и смешливая. Чистейший смех, незлобивость, христианская прямо хрустальность сердца.
Купили три кило куриных лапок. Разумеется,  они чуть не стали причиной несанкционированной рвоты у Давида Георгиевича. На обратном пути она спала.
Было уже часа четыре, когда Давид Георгиевич посчитал нужным отметить время отъезда. Скоро уже. Оля мотнула головой: надо так надо. Она натаскала дров, да не дров, хворосту одного, растопила печь.
«Я Вам в дорогу супчику сбацаю, ага?» - ударилось о голову Давида Георгиевича. И он кисло запоздало ответил: «Ну да, ой спасибо, спасибо конечно». Рыженькая бегала в шерстяных протертых носочках вокруг кастрюльки, помогала. Антиквар отметил, что, чем черт не шутит, вот реинкарнация Венеры Милосской, только рыжая. С руками. Девочка оживлялась неожиданно, так же быстро затихая. Странненькая. Вырастет красавицей, жаль разве лодыжки толстоваты. Оля с наслаждением наклонялась к ней, то ли целуя, то ли просто нюхая ее цветочный затылок. Пока готовили и потом, за еще одним чаем, за еще одной коробкой старинностей (Оля уже рассказывала про каждую вещь подробно), и еще за одним чаем, гость ловил  каждый мыльный пузырик олиной памяти. Она же была непогрешимо счастлива. Из избы Давид Георгиевич вышел в нужный час с ширмой под мышкой, в свободную руку Оля сунула ему банку супа. Вылитый ангел.
Давид Георгиевич переменил позу. Затекла шея от дум. Он вспоминал, как обнимались на пороге, как принял решение наведываться, как сговорились о новом визите.
Сосед опоздал на сорок минут. Все время Давид Георгиевич держал и банку, и ширму на весу, не желая расстаться ни с тем, ни с другим. Сорок минут испарились под поймавшей луч блаженства лупой мыслей в антикварской голове. Он втянул сладенький весенний воздух.
А как он ехал домой? Давид Георгиевич почесал под бородой. Нет, он не помнил, как ехал домой. Георгина Львовна накормила его, и попив киселя, не обсуждая его поездки или новой прически Георгины Львовны, легли спать. Он поминутно просыпался, чувствуя тревожное радужное счастье. Банка супа ночевала в холодильнике между пакетом майонеза и расписной масленкой.
  Весь следующий день работы было полно. Сказывался недосып, и «полно работы» никак не хотело уменьшаться. «Оля там наверное с Рыжей чаи гоняют,» - перелетали мысли. Вечером Давид Георгиевич решился. Он заискивающе улыбался Георгине Львовне за чаем. Супруга почуяла денежный вопрос и была права. Муж сделал глупую попытку спросить «денежку»: «Свет мой, подскажи-ка, можешь ты мне дать какую-нибудь сумму?». Георгина Львовна твердо отказала: «Ишь чего. Ты только что на ширму свою потратился. Больше нет. Опять присмотрел побрякушку что ль?! Не дам и точка». Ее персиковый халатик чихнул подолом в дверном проеме, задев на лету косяк. Потом совесть больно цапнула Георгину Львовну за мизинчик. Она вернулась в кухню, разогрела мужу сырников. Давид Георгиевич рассеяно поглощал ужин. Держать светлый лик удавалось с трудом.
Ночью сон не баловал антиквара: «Вот Оля обрадовалась бы вареньицу, мяску нормальному. Ест дрянь сущую. Ноги курячьи. Кошмар! Гадость. Вот ей бы бараночек, апельсинчиков…». С высоким писком будильника в мозг Давида Георгиевича пробралась идейка. Продать что-нибудь. Идейка резанула по живому. Ой, продать бы мелочь, чтоб не очень нервничать. Например, будду черного с телефонного столика в коридоре. «Вообще не любил его с роду,» - уговаривал он себя.
Но будду продать не удалось. Оценщик, которого Давид Георгиевич нашел, обиделся, - мол, его позвали дешевку смотреть. Коллекционер тоже обиделся и пошел к другому оценщику. Тот оскорбился пуще первого: «Вы. Батенька, смеяться удумали? Он же гипсовый, высох-то, поди, день назад!».
Бледный Давид Георгиевич извинился, ситуация глупая. В строгой конспирации от Георгины Львовны он уговорил оценщика прийти к нему домой. 
Выйдя, в лифте сухощавый маленький знаток сделал заявление: «Все дрянь, батенька. Все-все. Вы что ж, совсем не разбираетесь? Комод у Вас состаренный, ваза в коридоре действительно китайская, но свежайшая, пошлейшая, плед - все рынки в таких. Я первый раз вижу подобную катастрофическую доверчивость». С Давидом Георгиевиче сделалось дурно. Он пролежал сутки в гипертоническом кризе. Георгина Львовна с прямой спиной носила ему в постель еду и читала книги вслух. Книги не занимали больного.
Давид Георгиевич снова переменил позу. В соседней комнате оживленно щебетали женщины. К Геге, видать, гости. Но тошно так, так тошно, лучше бы и не слышать никого.
Только лишь встав на ноги, несчастный рванул все к тому же оценщику. Он прихватил всего одну вещь - ширмочку.  «А эта?! Эта?! Что скажите?» - с порога накинулся он на знатока антиквариата. Тот сощурился, схватился деревянными пальцами за предмет. Через три минуты верчения ширмы, он выдал: «Бог ты мой, восхитительно. Идеально сохранилась ткань, краски! Поразительно. Вот эта - настоящая. Что Вы дурили, таскали мне хлам всякий!!!». Он даже закхекал от удовольствия. Давид Георгиевич выхватил ширмочку, только пятки сверкали. Оценщик про себя сухо плюнул вдогонку.
Было уже не до Ольги. Ольга превратилась в паутинку, дунь - сорвется, сомнется, спутается, не до того теперь. Рухнуло все, во что верил Давид Георгиевич. Георгина Львовна заметила, что муж скомкался, растерялся. Правда лезть в его душу он  сам ее отучил, нечего, мол. Она усвоила хорошо.
А все-таки он вроде как приболел опять. Его рвало, взлетала температура, один раз дошло до скорой. Все, все, на чем стоял домострой Давида Георгиевича, все под корень изошло пеплом. Пока Давид Георгиевич копил то на одну диковинку, то на другую, молодчики из антикварных лавок подсовывали ему то одну побрякушку, то другую. У них как-то само собой повелось надувать чудака. «Много хамил - отлично получил, ишь, индюк, борода из ваты». Наметанному глазу труда не составит определить, что покупатель профан, маскируйся не маскируйся. Давиду Георгиевичу совали специально припрятанные глупости, подделки, эксклюзивно для него.
Магазинов было не много, продавцы пересекались по службе. И как-то вышло, что один завел разговор о нелепом болване, навещающем его торговую точку регулярно. Почти всех остальных бородач тоже посещал. Сговорились пошутить, пихнуть ему менажницу из серванта одного из заговорщиков. И пихнули, и прошло. «Мужик расцвел от счастья, она с трещинкой темной, прям настоящая, а клеймо Ивановского стеклодувного замазали!». Так повелось. Так вот в шутку и повелось.
Давид Георгиевич не мог понять. Это невероятно. Первую вещь он купил в тридцать шесть. Он любил каждую граночку, любой завиток или трещинку на старине. Он дрожал от одной мысли: за ручку чайника, которую я держу, держался сам Гоголь! Портьеры, висящие в моей гостиной, висели у маркизы С***! Дрожь лизала лопатки, стоило закрыть глаза и представить. И все морок? Все морок, обман, надувательство. «Дааааааа,» - подтверждала ломанувшаяся вверх температура.
Невозможно помыслить. Сколько денег убито, сколько сил. Все положено на музыку сию, все зря! Сколько дрожал он над сервизами, сколько переживал не рассохнутся ли рамы…Сколько колечек не купил жене. Ведь, кстати, он же во всю жизнь их совместную колечка ей не подарил, сережек простеньких хотя бы. Он же ее гонял. О господи, он же Георгиночку, Галатеюшку гонял: тут не сядь, там не задень. Запретил, запретил ей картины писать. Все потому что боялся, что запачкает, испортит. Его осенило: «Да ведь моя жена жила не лучше Оли-то! Гегочка моя, цветочек». 
Давид Георгиевич почуял приближение слезливой тучи. Зная, что ее будет не остановить, он решил как-нибудь отогнать ее. Живо поднялся, отдулся, теребя бороду пошел в спальню.
Георгина Львовна сидела с подругой на кровати. Между ними стоял поднос - варенье, сухари и чай. Они приглушенно хихикали, словно школьницы. Вдруг Георгина Львовна повернула на знакомое сопенье незаметно вошедшего супруга. Ее глаза сузились.  Халатик забулькал в диком лихорадочном движении. С гостьи сползла улыбка. Георгина Львовна метнулась схватить поднос, моментально переставила его на тумбочку, расправила плед ладонью. «Прости, Давидушка! Прости меня!»- зашептала она и еще раз провела рукой по мнимым морщинкам пледа, - «все чистенько, в порядке все, не сердись. Мы тут чаек». Она стояла перед ним навытяжку. И снова нагнулась посмотреть, нет ли следов, быстро вернувшись в положение струнки. Маленькое тело с круглыми бездетными бедрами, побелевшие губы, родинка у виска. Незаметно седеют волосы, незаметно и безвозвратно. «Да ничего, ничего, хорошая моя,» - щенячье трогательно ответил Давид Георгиевич, погладив ее по голове. Он не видел, выйдя в коридор, ее враз намокших глаз. Глаз в миг затопленных, будто крейсер,  - утянутых на самую влажную глубину. Она так и стояла не шевелясь.
Давид Георгиевич же вернулся в гостиную. Лег на диван калачиком, поджал носочки. Водопадик бороды сломался о грудь, преломился. «Как я ей скажу? Должен же я сказать. Ни бельмеса у меня, оказывается и нет. Кроме нее, ни бельмеса и нет. Как же я ей скажу? Ведь должен же я сознаться. Ведь заслужил же я» - грохотало в бывшем коллекционере. Единственный смылс, без которого невозможно было жить и который необходимо было выдумать, единственный смылс оказался ложным. Ничего больше нет. Зачем он есть? Зачем столько ошибок и мучений? Давид Георгиевич дотянулся до стоявшей на журнальном столике вазы, желая швырнуть ее о стену, но по старой привычке пожалев  поставил обратно. И уткнувшись в мягкий подлокотник, он страшно зарыдал.