Без определенного места жительства

Юрий Гринев
               

   По субботним дням я обычно занимался покупками продтоваров, посещая ближайший супермаркет. Жена каждый раз напутствовала: «Не набирай  много, холодильник полный – сын вчера позаботился, морозильник забил до предела. Купи только хлеба, половинку черного и «батон нарезной». Я знал, что она любит что-нибудь вкусненькое, булочки «итальянские» с перцем, а из рыбных консервов отдает предпочтение «Килькам в томате» Темрюкского рыбозавода – вот такой вкусовой диапазон. Двигаясь вдоль прилавков, пытался выбрать «что-нибудь  вкусненькое», и как всегда моя коляска наполнялась всё больше и больше. Я не мог пройти мимо душистых булочек свежей выпечки, круассанов, сладкой творожной массы и, конечно же, консервов «Кильки в томате». Покидал я  магазин, в большинстве случаев, с двумя полными пакетами, мне приходилось частенько останавливаться для минутной передышки. В один из таких дней я возвращался домой по  протоптанной тропинке  меж деревьев небольшого сквера. Стояла не по-осеннему теплая погода. Я любовался багряной листвой, падающими, планирующими листьями клена, собирал букет из наиболее ярких и с удовольствием вдыхал терпкие запахи опавшей листвы. От такого приятного общения с небольшим клочком природы меня отвлек мужчина на скамейке. Он окликнул меня осипшим голосом, вдобавок прикрыв рот ладонью, и мне пришлось переспросить его
   – Я вижу тяжело тебе, согнулся совсем, да и часто останавливаешься. Дай помогу донести. – повторил он с натугой. 
   –  Спасибо, осталось до подъезда всего-то ничего, а останавливаюсь, чтобы полюбоваться осенней красотой. 
Я сделал несколько шагов к дому, и что-то меня заставило вернуться. Поразили меня    глаза говорившего, его настороженное выражение лица и стеснительная улыбка. Подойдя поближе, я увидел  испитое, покрасневшее и обросшее седой щетиной лицо, грязные, взлохмаченные  волосы. Он старался ниже опустить голову  и отвернуться, запахивая полы своего, видавшего виды, синего, женского, как мне показалось, пальто. Я достал из кошелька две десятки и протянул их.
  –  Вот, возьмите. Дал бы больше, к сожалению, потратился.
  –  За что, за какие такие каки? Объясни всё же, впервые вижу, что за так, просто, еще и с извинениями.
  –  Знаете, это за добро, которое хотели сделать, за желание помочь. А деньги возьмите. Вот  пара булочек и в придачу «Кильки в томате». Вижу,  пальто вас мало  греет. В забегаловке, что напротив маркета, на двадцатку нальют стаканчик. Да, вы, верно, знаете.
   –  Спасибо, конечно. Может, еще встретимся и поговорим. Интересно послушать тебя.
   – Зовут-то, вас как? Встретимся, а имени не знаю.
   –   Савелием крестили, а по отцу – Макарович.  Бомж я, бродяга, перекати поле  Всё  ищу место, куда Макар телят не гонял. Не даром же, меня Макарычем зовут мои  напарники из бомжатника, вон их сколько по России-матушке бродят. А ты что ко мне присматривался, узнал что ли? Всмотрись получше, авось, и встречались где. Дорог да городов в бывшем Союзе много. Был и я когда-то человеком. Бомжую лет десять. Правда, узнать-то меня сегодня в моем виде трудно. Тебя тоже узнать не легко: седой, да согнутый, еще и хромаешь. Почему без палки ходишь?  Покеда. А тебя-то как нарекли?
  –  Зови Иванычем, откликнусь.
Прошло недели  две, листья с деревьев все облетели, но по-прежнему дни стояли ясные и теплые, по ночам немного подмораживало –  земля к утру покрывалась тонким слоем инея. В один из погожих дней, проходя мимо закрытого магазина сантехники, я увидел под навесом складского помещения сидящего на ящике Макарыча рядом с большой картонной коробкой, откуда торчали край ватного одеяла и рукава старых, заношенных пиджаков.
  – Привет Макарычу! Куда собрались с такой коробкой?  Я раза два проходил здесь, вас не было видно. Где пропадали?
  – Что это ты всё «вы», да «вас»? Не заслуживаю я таких обращений. А ходил по бомжатникам, искал своих двух корешей, с которыми уже два года  бродяжничаю. В храм Пресвятой Богородицы зашел, просил, если кто зимнюю одежонку принес, так я бы взял. Нам на четверых надо.
  –  Вас-то трое, так я понял. А кто ж четвертый? – в ответ на замечание Макарыча насчет «вы» я решил промолчать: кто знает, встретимся ли еще. 
  –  Потом всё узнаешь. Договорились собраться и обсудить, где и как зимовать будем. Наверно, зиму здесь переживем, а весной подадимся на юг, к морю.  Здесь под навесом место встречи, они завтра обещали подойти.
  –  А вы где будете сегодня ночевать? Ночью обещали минус три.
  –  Ночую здесь с комфортом, в коробке. Я же ростом невелик, помещусь. Одеяло да два больших пиджака – не замерзну. Бомж зимой, что морж в воде ледяной – холода не боится. Зато чистым ночным воздухом дышать буду, да  в небо глядеть, за звездочками подглядывать, Ты не пропадай, познакомлю тебя со своими. Интересные мужики, многое пережили и всего навидались. Вопросы у меня к тебе есть интересные.
Прошла еще одна неделя, резко похолодало. Порывы северного ветра бросали в лицо мелкий колючий снег, ночью температура падала до минус пятнадцати. После теплой осени установившиеся пасмурные и холодные дни были особенно неприятны. Мороз и ветер заставляли людей на остановках трамваев прятаться за павильонами «фаствудов» и газетными киосками, осаждать, чертыхаясь, трамвайные турникеты.  Проходя мимо сантехники, я наткнулся взглядом на пустое место под навесом и, поеживаясь от холода, вспомнил о своем новом знакомом. Где он пропадает, может, со своими друганами  согревается водкой?
–  Иваныч, постой! – увидел я Макарыча, выбегающего из ограды строящегося большого административного здания.– Разговор с тобой есть, о вопросах к тебе помнишь? – он, подойдя, продолжил: – Мы втроем устроились работать на этой стройке: разгружаем стройматериалы, собираем и грузим мусор. Платят каждый день, конечно, мизер. Могут в любой момент погнать в шею, мы же беспаспортные, бесправные. Заставляют прятаться, когда появляется начальство и милиция.  На харчи, правда, хватает. Пить стали меньше, сбереженные бумажки откладываем в заначку: пригодятся там, на морском бережку. Ночуем в пустых блоках, лежим на старых ватных армейских матрасах в стеганой робе, есть  даже электроплитка и чайник, прораба упросили. Чем не человеческие условия! Обещали месяц не беспокоить: у них свои интересы. Сегодня каждый «умеющий» под себя гребет, следуя правилам и законам  неразвитого капитализма. Ну, а если нас шуганут,  есть одно место, где на птичьих правах,   можно будет «без шума и пыли»  перекантоваться до ранней весны. У одной доброй женщины. Она-то и есть четвертая.  Иваныч,  в воскресенье мы приглашаем тебя для знакомства. Собираемся к двум дня на квартире у нашей Екатерины Львовны. Согласуй дома, что задержишься на три-четыре часа, с собой ничего не приноси. К тебе только одна просьба: ты, это, пожалуйста, оденься: какой есть пиджак, сорочку белую и обязательно галстук. Уважишь, ладно? Да, забыл. Живет наша Катерина вон в том доме, через дом от твоего, на первом этаже. Вход для гостей и посетителей отдельный, – улыбнулся он. – Я встречу тебя. В таком обществе, знаю, ты еще не бывал, тебе будет интересно.
Дома я рассказал всё жене, она посетовала, что слишком рано, до моего знакомства с Макарычем, отнесли в церковь много теплых вещей, из которых мы уже давно «выросли» и что были бы они как раз кстати.  В воскресенье жена испекла пирожки с мясом, а я, упаковав их и приодевшись, отправился знакомиться.
Ровно в два часа меня встретил Макарыч на подходе к дому. Подведя к заваленному снегом палисаднику, что примыкал к торцу дома, предложил перешагнуть через ограду и пройти по протоптанной дорожке к балкону, некогда застекленному, а ныне поражавшему  своей заброшенностью: несколько стекол разбиты, одна оконная створка, тоже без стекла, косо висит на верхней петле. К этой болтающейся створке, вернее, к железной лестнице, сваренной из уголков и тонких изогнутых прутков-ступенек и вела тропа. С балкона за нами внимательно наблюдали три кошки; рыжая, самая большая, заняла верхнюю полку шкафа, две другие разместились по бокам на средней. Шкаф без дверей с сидящими кошками напоминал игральную карту.
   – Макарыч, смотри! Шкаф с кошками прямо трефовая карта, только меж ними нет  вашей дамы. Что ж она гостей не встречает?
   –  Кошки – наши защитницы, заметят чужака такой крик поднимают, упаси боже! Достается им от соседей. А даму скоро увидишь, только не советую вступать с ней в полемику, получишь по носу.
  –  А  как входить будем, куда ты меня завел, по сугробам лазить?
  –  А лестница зачем? По ней и поднимемся. За болтающуюся створку хватайся и перекидывай ноги. Всё просто.
  –  Чудак ты, Макарыч, сам говорил, что хромой я, спрашивал, почему хожу без палки. Да потому! Здесь моя палка только кошек пугать. Где же входная дверь?
  –  Катерина сама подъездную дверь заколотила. Соседей видеть не хочет, достали они ее. В суд на нее подали, мол, от кошек прохода нет, весь подъезд провонял кошачьей мочой, коты со всего района сюда бегают, весной никому спать не дают, а сама она с бомжами водится. Так теперь Катерина и все ее гости в окно балконное влезают и за собой лестницу втаскивают. А если кто чужой полезет, так кошки материться начинают, и к ним на помощь выходит  хозяйка с увесистой толстой палкой. Попробуй сунься. Кошки меня знают, я их балую колбаской. Первым я полезу и тебя втащу. Как говорится, «не боись».
  Макарыч помог, и я благополучно забрался на балкон. Кошки молчали, видимо, поняли: со мной шутки плохи и если что они будут иметь дело с моим рыжим котом Коськой Засыкином, тоже опытным бродягой. Балкон был завален старьем: пустые гардеробные ящики, тумбочка и безногий журнальный столик тесно прижимались друг к другу, в дальнем углу горкой громоздились изогнутые спинки от некогда полированных стульев столового гарнитура. Макарыч без стука открыл балконную дверь, завешенную изнутри, чтобы не дуло, старым одеялом, впустил меня в темную комнату – окно тоже  было прикрыто потрепанным постельным покрывалом.  Лампочка в матовом, давно не мытом, плафоне почти не давала света, слабо освещая лишь стол, над которым свисала на шнуре с потолка.
–  Иваныч, ты сядь, посиди, отдохни немножко, как-никак балкон штурмом брал. Мои готовятся к встрече с тобой, причупыриваются. Не забыл еще слово такое? А я вкручу  другую лампочку поярче, чтобы тебя разглядеть можно было. 
  –  Ты что, мне роль свадебного генерала отвел, поэтому просил приодеться?
  –  Ты сам потом поймешь. Все они разные, но когда-то настоящими людьми были, судьбы у нас, у всех, перекалечены, не всегда по своей глупости. Ты не знаешь, как трудно вернуться к прежней жизни. Вот захотели поговорить с тобой, вспомнить прошлое. Признаюсь, осточертела нам наша такая бомжовая жизнь, косые, брезгливые взгляды людей, матюки в наш адрес. Поверь, сострадание нужное и благородное дело, но оно не лечит, а, пожалуй, губит нас. Говорят, подай нищему – это, дескать, божеское дело. Да, мы нищие, и кусок хлеба иногда спасает от смерти, но душа наша, порой, разрывается от безысходности, многие из нас не потеряли способности мыслить, не потеряли остатков надежды выкарабкаться и снова человеком себя ощутить. Нам помощь государства нужна. Начали бы с выдачи, без чиновничьих проволочек, паспортов и признания российского гражданства, да ведь законы наши, что дышло. Есть благотворительные общества: накормят, одежонку подбросят, попросят за кого, но думы там разные думать о нас особо не стараются, мол, вас никто на дно человеческое не толкал, сами захотели. Правда, неудачи, безысходность нашу порой беспробудно глушим водкой – лечимся по-своему, чтобы забыть, что ждут всех нас холмики с номерами, без имен. Два года, что бомжевал с друганами, не прошли даром: с трудом, кое-как заставил себя и их вспоминать свое прошлое, думать, что надо вылезти из этой проклятой ямы. Вроде уверовали, что есть у нас мизерные шансы спастись. Ох, трудно! Легче ведь у храма постоять с протянутой рукой, кланяться  подаянию, чем поднатужиться, как это сделал барон Мюнхаузен, и вытащить себя из болота. Понимаешь, твердость, воля – всё потеряно.Ты нужен нам, затем и просил тебя прийти при галстуке. Эй, что застряли? Иваныч пришел, ждем вас. Стол застелил, тащите всё, что изобрели.
Дверь распахнулась, впустив теплый, пахнущий кухней воздух. Вошли двое. Поставили на стол дышащую паром большую эмалированную темно-зеленую кастрюлю с картофельно-мясным соусом, плошку с винегретом, стеклянную банку с кусочками селедки, стакан, четыре граненых стопки и бутылку «Посольской». Вошедшие молча разглядывали меня.
Что обо мне наплел Макарыч? – подумал я. – Вот и Екатерина Львовна не рискнула при всех встретиться со мной.
   –  Будем знакомы, – проговорил наконец басом один из  вошедших, немолодой, с  лысиной, коренастый и, видимо, когда-то крепкий мужчина. – Гриша, Григорий Захарович, бывший казак. Вас знаю с характеристик Макарыча, – продолжил он, не протягивая руки и подталкивая ко мне второго, помоложе и чернявого. – Василием зовут, балагура нашего, ругательника, может выдать семиэтажную. Дал слово, что за столом не сорвется. Чего молчишь? Вчера всё готовился, белую рубашку стирал. Катерина идти отказывается, сидит с красными глазами, не пила еще, а ревет белугой. Пойдите вы к ней, стесняется она своего вида.
Екатерина Львовна в стареньком фланелевом залатанном халате, с белым шерстяным широким кашне на шее, сидела за маленьким кухонным столом и смотрела в окно на кирпичную стену завода напротив дома, на падающие пушистые снежинки. Входя, я постучал в дверь. Катерина с трудом повернулась, всмотрелась, приглаживая седые волосы, и я понял, что она узнала меня. Лет десять назад, если не больше, мы с женой впервые после нашего переезда побывали в храме Пресвятой Богородицы, и  наше внимание привлекли молодая женщина с дочкой лет пятнадцати, одетые скромно во всё темное. Они стояли перед иконой сына Божьего, молились и плакали, девочка, не сдерживаясь, громко всхлипывала, мать целовала дочку, вытирая ее лицо платком, мокрым от слез, и сама не могла успокоиться. Видно большое горе пришло к ним, подумали мы тогда.
   –  Узнали меня? Узнать меня сейчас трудно. Раньше я  часто встречала  вас с женой. Будет ли вам интересно услышать, что привело меня к моим постоянным унижениям? Тогда в церкви, когда вы  увидели нас во всем черном, мой муж, отец моей дочки, погиб на заводе, где работал главным инженером – взорвался кислородный баллон. Дочь очень  любила отца. Муж, большой любитель путешествий, когда дочь подросла, часто брал ее с собой в турпоходы. С ним она прошла по нескольким кавказским перевалам, побывала на Иссык-Куле. После его нелепой гибели  дочь долго не могла смириться с тем, что навсегда потеряла отца. Забросила учебу, стала поздно возвращаться  домой, и на мои вопросы, где пропадала, коротко, не глядя на меня, отвечала: «была с друзьями, ужинать не буду» и уходила в свою комнатку. Начала замечать я, что она приходит порой под кайфом… Конечно, скандалы пошли. Уходя на работу, запирала дверь и прятала ключи, а однажды увидела ее исколотые руки и поняла причину нашего нового горя. Виню только себя, недоглядела, недосмотрела, где же было мое материнское сердце! –  горько заплакала она. – Мне приходилось засиживаться допоздна на работе, на том же заводе, где погиб муж, начальницей планового отдела работала. Сейчас думаю, и чего добивалась?! Кто-то проклял нашу семью. Признаюсь, чтобы снять с себя напряжение, не вспоминать ссоры с дочкой, пристрастилась я к выпивке, думала, рюмка хорошего коньяка не навредит и снимет камень с моей души, а случилось страшное. Пришли ко мне мои заводчане поздравить с Новым годом, засиделись за праздничным столом, и не заметила, не  почувствовала, как дочки не стало. Нашли ее убитой у самого дома, в снегу, лежала вот у этой заводской кирпичной стены. Стала я запойной, всё камень с души снимала. С работы ушла, всё, что можно было продать, пропила и за какие-то пять лет опустилась дальше некуда. С кошками живу, их у меня тринадцать, в дом всякую рвань – друзей новых – приводила. Пропивать когда-то нажитое помогали. Жить надоело, да сделать ничего с собой не могу, чтобы разом. Спасибо, что зашли ко мне. Ни слова добрые, ни советы  мне не помогут, горю моему. Надеюсь только встретить их там, чтобы покаяться. Вы идите в комнату, я не пойду. Все их жизненные истории знаю, пусть без меня выговорятся. Извините меня за такое гостеприимство.Только долю мою пусть принесут:  пирожков ваших домашних и полстакана горячей. Выпью за упокой души моих любимых. Дочке, красавице моей, двадцать третий пошел бы. Ну, идите.
Трое моих новых знакомых, видимо, заранее зная, чем может закончиться моя встреча с Катериной, сосредоточенно жевали, на меня не глядя. Макарыч первым прервал затянувшееся молчание. 
   –  Начну с вопроса, который не давал мне покоя с нашей первой встречи. Вспомни, Иваныч, напряги память, не встречал ли ты в забытом богом Чимкенте, в сегодняшнем казахском Шимкенте, лет двадцать пять тому назад некоего Леонида Киреева? Был он родом с Северного Кавказа и работал в каком-то КБ завлабом. Как-то рассказал мне, что встретился в чимкентской гостинице с одним стоящим мужиком, главным конструктором НИИ, которого помощники звали забавно – «Ереваныч», имя больно похожее на твое. Лёньку я знавал неплохо. Он, встречаясь со мной, когда бывал немного навеселе, частенько вспоминал встречу с этим самым Ереванычем, вместе они лазили по этажам обогатительной фабрики, и Лёнька слышал, как тот посылал куда подальше недоумков из КИПа, испортивших опытный образец мудреного прибора.
   –  Как же, и в Чимкенте я был, и Киреева хорошо помню. Он был, по-моему, заведующим лабораторией или отделом конструкторского бюро по разработке приборов для обогатительных фабрик. Правда, потом я с ним не встречался. Толковый был мужик, веселый, умел хорошо рассказывать. Помню, были у него трудности семейные, но он не унывал и говорил о себе всегда с юмором. Да, вспомнил, точно, Лёней его звали.
Перед глазами всплыла яркая картинка, и я, словно самому себе, стал рассказывать:
– В один из выходных дней мы с ним отправились на местный базар. Лето стояло теплое, градусов под тридцать, и базар буквально ломился от дынь и арбузов. Леониду приглянулся неподъемный светло-зеленый арбузище,  и он повел веселые торги со старым казахом, не говорившим по-русски. Когда продавцу  надоело объясняться на пальцах, он, не вытерпев, позвал своего внучка, который со слов деда, смеясь, сказал, что если этот «рус» арбуз поднимет, пусть заберет его даром. Лёня на вид был не очень крепким, но, крякнув, обхватил арбуз, с трудом взял его на грудь и, пошатываясь, пошел к выходу.
Старик-казах громко смеялся и кричал: «Батыр, батыр! Ай, рус, карашо-о!»
Я умолк. Помню, чтобы не обидеть старика, я тогда отдал внуку три рубля и побежал на помощь Лёне, но слушателям эти детали не были бы интересны, и я продолжил:
– Лёня, выйдя за базарный забор, осторожно опустил  арбуз в пыль наезженной дороги и выдохнул: «всё, дальше пусть сам катится». Оставшиеся полкилометра мы попеременно толкали арбуз до входа в  гостиницу, выбирая наиболее широкую дорожную колею, заполненную тонкой белой пылью. Вдвоем затащили на второй этаж к Леониду и минут двадцать отмывали и обтирали свое приобретение, опустив его в ванну. Арбуз оказался настолько толстокорым, что нам  с трудом удалось разрезать его на большие дольки и с уговором угостить всех командированных, наших соседей по этажу.
   –  А что же ты не сказал, – хитро глянул на меня Макарыч, – что мякоть арбуза была желтой с большими черными семечками и малосладкой, что Лёнька побежал на базар и отобрал у  казаха твои три рубля, что ты, Ереваныч, рассердился, отнес эти рубли обратно, и что ваш базарный день закончился всё равно мирно, за бутылкой кизлярского коньяка.
– Да, всё так и было, Макарыч, – ответил я ему, а память, продолжив свою работу, извлекла  на божий свет рассказ Киреева о его незадавшихся семейных делах.
Мы тогда как раз допили коньяк, выбросили в помойку неосиленные куски арбуза и тихо сидели за столом. Хотя солнце сияло еще во всю, день клонился уже к вечеру, незаметно сглаживая остроту дневных хлопот, успокаивая и располагая к откровенности.
Первая жена, как рассказал Киреев, спуталась с его лучшим другом, капитаном второго ранга, командиром эсминца, на котором сам Киреев служил штурманом в звании капитан-лейтенанта. А потом забрала дочурку, и о дальнейших ее похождениях Киреев больше ничего не слышал. Случилось это на далекой Камчатке. А через полгода, после  очередного сокращения вооруженных сил, получив отставные, Киреев постарался распрощаться с прошлым и уехал к родителям на Ставрополье. Первое время не работал, всё присматривался к мирной жизни, скучая по морским просторам, начал  чаще прикладываться к бутылке, с ней становилось не так горько и одиноко. Продолжалась такая жизнь до первого крупного скандала с отцом, потребовавшим, чтобы сын прекратил пьянки и не позорил его честное имя агронома и коммуниста. Леонид отца послушался, «отдал швартовые», выбрал среди сельских девчат самую застенчивую, худенькую и скромную семнадцатилетнюю Любоньку, надел капитанский китель и быстро уговорил ее родителей отдать ему в жены их младшенькую, надеясь, что Любонька, почти девочка, полюбит его и не станет вертихвосткой, как его первая. С новой женой он через неделю переехал в краевой центр, как отставник по воле государства, получил однокомнатную квартиру в пригороде и, будучи отличным инженером, выпускником знаменитой академии им. Фрунзе, был принят сразу старшим инженером в только что организованное мирное СКБ. Их медовый месяц длился почти полгода. Затем милая Любонька начала поводить своим носиком, принюхиваться  к Лёне, и сделала первое замечание: мол, пахнет он табаком, иногда  вперемешку с вином. 
И заявив, что они, эти запахи,  повредят ее здоровью и их будущим детям – пошел уже седьмой месяц ее беременности – настояла на том, чтобы муж курил только за дверью на лестничной клетке или на их маленьком кухонном балконе. Через два месяца Люба родила двойню: два мальчика, по два с половиной килограмма каждый, получились совершенно одинаковыми и к тому же точной копией своей маменьки.  Еще через два месяца Любоньку нельзя было узнать. Чтобы малыши, требуя маминой сиськи, не кричали, она выпивала по три литра молока в день, съедала банку сметаны, заедая буханкой хлеба и «курой» из родного села, поставляемой ее  родителями, которые не могли нарадоваться удачному браку своей младшенькой. Люба не только потолстела, но, казалось, стала выше, чем была до замужества, голос окреп, стали крепче и ее руки. Теперь, когда Лёня приходил домой с работы, она, особо не церемонясь, отбирала у него сигареты, а если от него еще и попахивало вином, выталкивала на балкон проветриться. Поначалу Лёня принимал фокусы жены с улыбкой, но когда у Любы это вошло в устойчивую привычку, невольно задумался: что же лучше – вертихвостка или такая вот бой-баба. В момент нашего знакомства в Чимкенте его малышам было уже по двенадцать лет, и, по его словам, они внешне почти не отличались от маменьки:  рослые, толстые и такие же зычные. Рассказывая мне свою историю, Лёня шутил, посмеиваясь над собой, потом раскис, добавив напоследок, что Любка еще превратилась в ревнивую стерву, не выпускает его по выходным из дома, прячет белье и новый костюм, когда он собирается в  командировки, угрожает физической расправой, если узнает об измене.  А после Киреев оборвал рассказ и как обрезал: всё, начну еще одну новую жизнь, уйду в траловый флот, буду свободен, как волны. Что с ним было дальше, не знаю. Больше я о нем не слышал.
Я натолкнулся на внимательный, изучающий взгляд Макарыча и поинтересовался:
   –  Макарыч, а как ты узнал, что чимкентский арбуз был с желтой серединой?
   –  Я всё про Лёньку знаю. Скажи честно, отчего так долго меня рассматривал, ушел и вернулся с двадцаткой, про пальто мое женское, спросил?  Ты ж еще потом не раз оглядывался. Узнал во мне кого-то из своих знакомых?  Усомнился, наверно, подумав, что не мог тот знакомый бомжом заделаться. Не так ли? Тебя-то я сразу признал. Стыдно было сказать, что я – Киреев, тот, с которым ты встретился в Чимкенте. Ушел я от Любки, в хмыря превратился, семью бросил, мыкался, спился вконец – добился свободы, так ее! Документы  потерял. За кражу чемоданчика кожаного –  решил, что он деньгами набит –  получил год заключения, при допросе соврал, стыдно было назвать себя Киреевым, порочить имя бывшего морского офицера. Теперь я Макарыч, хочу только, чтобы прошлого Киреева не поминали лихом. Давайте закусим, да по рюмке за прошлое, за всё хорошее выпьем.   
Мы выпили, помолчали, и Макарыч, как истинный тамада, обратился к казаку:
– Григорий Захарович твоя очередь покаяться!
Тот кашлянул, положил тяжелые кулаки на стол и посмотрел мне в глаза. 
 –  Что ж, слушайте, коли охота. А я, как говорится, вношу дополнения к сказанному выше. Да, я настоящий казак и притом потомственный и к тому же еще спившийся. Предков моих, донских казаков, в начале восемнадцатого века этапом перегнали на поселение в Усть-Каменогорскую крепость – защищать восточные российские границы. Прижились они там, пустили корни, а следующие поколения уже служили в Семиреченском казачьем полку. После революции сибирское казачество было распущено, но дух казачий и традиции остались живыми. Как только развалился наш «нерушимый», восторжествовал суверенитет, начало подниматься и казачество. Был создан Союз казаков в Усть-Каменогорске, который ратовал за автономию Восточного Казахстана. Меня, как потомственного казака да еще и школьного учителя истории, призвали в Союз  редактором газеты, которая, в основном, печатала призывы к объединению, а затем и к выходу из Казахстана. Закончилось это для меня печально. Стал я получать письма с угрозами дом мой спалить, со мной расправиться. Союз обещал меня защитить, а тут мой сын без моего ведома уехал воевать в Приднестровье, чем еще подлил масла в огонь. Вот и кончилась моя спокойная жизнь. Однажды, когда я на газике мотался по районам, развозил очередной номер газеты, ночью в окна моего дома забросили бутылки с «Коктейлем Молотова», соседям удалось вытащить жену, но было уже поздно, она умерла, задохнувшись дымом. От дома остались одни угольки да две торчащие кирпичные трубы. Видно, одного горя мне было мало, получил весточку о гибели моего сына. Писали, что погиб геройски, награжден крестом «За оборону Приднестровья». Какое это утешение?! Жил у соседей, школьные дела забросил, с газетой расстался.  Казаки подсобили  похоронить жену, поминки девятого дня и сороковухи отметить, собрали денег на дорогу в Приднестровье – на сыновней могилке посидеть, попрощаться. Все мои документы сгорели, остались шоферские права, что со мной были. В милиции тянули мозги, находили причины всякие, чтобы не выдать дубликат, а я деньги боялся  пропить, вот и отправился в Молдавию без документов. Добирался долго, приходилось при переезде через новые границы прятаться от пограничников и переходить границу пешком, в обход контрольных пунктов. Опыт этот пригодился, когда бомжевать стал, а бомж, известно, человек без имени, эдакий перекати-поле. В Приднестровье  при мне порядок наводили военные части генерала Лебедя, вот российский патруль и прихватил меня, бездомного. Запросили мои данные в казахской милиции и получили ответ, что я погиб во время пожара. Пришлось мне больше месяца просидеть в армейской КПЗ, когда я им порядком надоел, да холода приближались, выдали мне БУ: куртку теплую, ушанку, ботинки кирзовые. Сняли с  ГБ-довольствия и «вежливо» распрощались. Год с лишним бомжевал  в Молдавии, потом несколько лет в Украине, последние годы брожу всё по России-матушке. В сумме набралось почти пятнадцать лет. Я вот вижу, Иваныч, что слушал ты мою байку молча, не перебивал. Поверил ли?  Говорят ведь, что бомжи придумывают легенды разные – оправдаться, разжалобить людей и милицию, но ты не кривил душой, когда встретил Киреева, понял его без слов. На том и спасибо.
Мне было муторно на душе, я понимал, что ни посоветовать что-либо, ни тем более помочь этим людям я не могу, поэтому как-то скомканно сказал:
  –  Легенды? Для чего мне-то рассказывать? Да к тому же сразу понятно, правду ли говорит человек или обманывает – глаза не соврут. Правда и видится, и слышится сразу.
Мои сожаления вам не нужны. Но по себе знаю, когда плохо, помогает дело какое-то. Чтотут говорить? Работайте, соглашайтесь на все условия, лишь бы выстоять сил достало. 
Макарыч, видимо, понял мое состояние, потому что повернулся к тому, кого казак называл балагуром и который, кстати, даже слова не проронил за всё время.
– Василий, что молчишь?      
– Слушаю вас, а сам всё прокручиваю кадры из прошлого. Я по-солдатски, как когда-то докладывал, коротко. Родился после войны, отец успел заделать меня, а сам, в том же  пятьдесят втором, отправился отбывать срок. Пришили отцу – по навету одного подлюги колхозного – что служил он в армии генерала-предателя Власова, а потом, чтобы отмазаться, стал патриотом-партизаном в Литве. Загнали отца в Сибирь на какой-то дальний лесоповал. Простудил он там свое, простреленное на войне легкое, закашлял и в следующем феврале отдал богу душу. Матери удалось только поднять меня на ноги, надорвалась она, таская мешки колхозные, слегла, год промучилась и померла. Отдали меня, пятилетнего, в детский дом, потом в другой, что-то вроде трудколонии, где я закончил семилетку и получил специальность моториста. Там мне и сообщили, что моего отца реабилитировали… ох, горько мне стало, а что сделаешь, с колеи заезженной не сойдешь! Год проработал в колхозе. В восемнадцать был призван в армию, служил в погранвойсках в Таджикистане, в Хороге, на границе с Афганистаном. Влюбился в этот красивый край, особенно в горы, и после демобилизации остался старшиной служить на заставе у реки Пяндж. Получил звание младшего лейтенанта, вступил в КПСС, а в  восемьдесят втором с группой десантников на вертолетах был переброшен  в район перевала Саланг, где безобразничала большая группа моджахедов, мешая нашим воинским автоколоннам подвозить продукты и боеприпасы. Вертолетчики, прежде чем высадить нашу группу, тщательно облетели всю площадку у последнего тоннеля и еще минут двадцать после нашего десантирования барражировали  над нами. Стоило только  замолкнуть шуму вертолетов, как из каких-то щелей повылезли душманы и из минометов  шквальным обложили нас, не давая поднять головы. Меня оглушило, резкая боль полоснула по груди и прошила левую руку. Очнулся я ночью, рядом на полу горел фитиль, опущенный в гильзу с соляркой, слабо освещая помещение, рука выше локтя была туго перевязана. Болела голова, и я вскрикнул, пытаясь подняться. Тут же скрипнула дверь, и передо мной появился мужчина в темных шароварах и халате. Он, молча, долго смотрел на меня и тихо произнес по-русски: «Слава аллаху, жить будешь. Я продал тебя новому хозяину. Ты спал почти три дня. Моя отвар из «Афима» – райского цветка – тебя вылечил. Зови меня  Махмуд. Ты Василий, офицер, много  знаешь. Дорого взял за тебя». По ночам Махмуд шел по тропам, только ему одному известным. Днем он прятал меня в тени больших камней и прикрывал  маскировочной сеткой. Мы шли три ночи, поднимаясь все выше в горы. «Ты, Вася, хорошо знаешь горы, правильно ставишь ноги, поэтому меньше устаешь» – говорил он, прыгая с камня на камень . В горном ауле нас встречал  новый хозяин. Махмуд поклонился, прикоснувшись ладонью к своему лбу, и передал  ему веревку, привязанную к моему поясу. Нового хозяина звали Мирза. Пошло время моего четырехлетнего плена. Ранней весной я запрягал буйволов и распахивал горизонтальные полоски земли на пологих склонах гор, потом жены Мирзы засевали их семенами опиумного мака. Коротких теплых дождей хватало, чтобы ростки быстро поднимались, выбрасывая бутоны будущих зеленых коробочек, основы губителя сознания и воли – героина. Мирза продавал товар на корню, и я снова начинал распахивать склоны гор. Научился свободно говорить на ихнем, пуштунском. Скучал по дому, своей заставе. Пытался раз сбежать, поймали, привязали к столбу и исполосовали плетью, той самой, что я буйволов погонял. У Мирзы было радио, он слушал Кабул, и я иногда прислушивался. Услышал как-то, сердце забилось, война кончилась, наши войска ушли домой. Мирза тоже обрадовался и на радостях решил отдать мне одну из своих пяти жен, толстую Зулейху. Спасли меня трое незнакомцев, они долго говорили с Мирзой, торговались. Наконец вышел Мирза и сказал, что продал меня пришельцам. Охал, вздыхал, хвалил меня как умелого работника. Трое позвали меня в комнату, и один из них, добротно одетый и в разукрашенной шапке-афганке, тут же спросил, хочу ли я домой. Я кивнул головой: когда отпустите, рад буду. «Отпустим, если дело сделаешь. Перейдешь через Пяндж и пойдешь в Куляб. Встретят тебя, отдашь небольшой мешочек,  весит всего восемь кило. Не донесешь, наши люди найдут тебя, перережут горло.  До Пянджа проводим, дальше дорогу сам найдешь. Места те хорошо знаешь, больше десяти лет отбарабанил» – сказал как отрезал.  Я переплыл  Пяндж, дальше – береговыми зарослями, чтобы особо не  засвечиваться, нашел знакомую замаскированную штольню и по ней вверх, да не дошел, сработали датчики «чужой», и меня у выхода под руки и приняли. Мешок отобрали, а меня не признали. На запрос пришел ответ: да, был такой Василий, младший лейтенант, но только почти пять лет как пропал без вести в Афганистане. Это и спасло меня от мести душманов. Увезли меня в Душанбе, военный суд признал меня виновным в переносе наркотиков, но признал меня Василием Строевым, когда подняли все мои архивные данные. Выпустили меня досрочно, в армию не взяли. А у меня ни кола, ни двора. Перебрался в Талды-курган, подрабатывал на автобазе, стал пить, анашу покуривать, словом, скурвился совсем. Приписали мне плохое качество ремонта и поперли с автобазы. А дальше пошло-поехало. Бродяжничать начал, вот и докатился. Хорошо, что Киреева встретил и Григория. Втроем легче и все наши беды переносить, и на троих сообразить. Хотел отрапортовать по-солдатски, да разболтался…
Он умолк, молчали все. И мне сказать было нечего, советы, сочувствия были бы не к месту, да их никто и не ждал. Судьба каждого из четверых была схожей: личное горе, психологический надлом, обычная человеческая привычка – жить как живется плюс безволие и, главное, потеря веры в то, что трудности преодолимы и можно выбраться из беды. Но всё это слова, и никто не знает, как повел бы себя на месте любого из них,  ведь недаром на Руси говорят: от сумы и от тюрьмы не зарекайся. И я невольно повторил про себя: «Не судите да не судимы будете…» Вошла Екатерина Львовна.
   –  Ну что, пришли к консенсусу? Слышу, разговор закончился, стемнело, и нашему гостю пора домой, не надо волновать жену. Минуту задержу вас. Когда-то я закончила музшколу и несмотря на все мои беды продолжаю любить музыку. Вот послушайте, – она ткнула кнопку магнитофона. – Рука не поднялась продать. Помолчите, пожалуйста.
Лента была старой, слышны были шорохи, но, по-моему, музыка взволновала всех.
– Это «Данс макабр», или «Пляска  смерти». Всё, хватит! –  прервала она запись. – Макарыч,  опусти лестницу и помоги спуститься Иванычу, имени не знаю. Лестница с балкона – рубеж, отделяющий мир полумертвецов, опустившихся и опустошенных людей, от мира живых. Спасибо. Хочу верить, что мои мальчики не потеряли до конца надежды на выздоровление. Идите, дома вас ждут. Прощайте.
В феврале я получил из Сочи письмо от Киреева. Леонид писал, что на время они устроились разбирать мусор: «Отбираем бутылки и макулатуру. Живем вчетвером. Надежды не теряем. Погода теплая, зацвела мимоза. Красота и благодать». 
В июне, в интернете, в рубрике «Новости», случайно прочитал: 
По сообщению пресс-службы ГУВД города Сочи в ночь на тринадцатое июня неизвестными лицами был угнан прогулочный катер. В двух милях от берега катер, уходящий в сторону нейтральных вод, был обнаружен морской погранохраной. На требование заглушить мотор и остановиться ответа не последовало. Пограничники были вынуждены дать несколько выстрелов. Катер с преступниками, умело маневрируя, пытался уйти от преследования, после чего пограничники запустили красную ракету, предупреждая, что предпримут экстренные меры. Катер был остановлен, на нем обнаружены трое мужчин и женщина. Все были убиты выстрелами в голову из пистолета Макарова, гильзы и пистолет лежали рядом с рулевым, покончившим после расстрела сообщников самоубийством. Личные документы преступников не найдены. Катер возвращен владельцам.