Почему нет песен?!

Беба Цигельман
«Разрешите вам на память
Полкостюма подарить»
(из студенческой песни)


Каждый человек, по сути, хвастунишка. Вот я, например, люблю прихвастнуть своей зрительной памятью. Увы, это касается лиц, текстов, но я совершенно не запоминаю улиц, дорог, расположения домов, то есть могу заблудиться «в трех соснах». Вот и в данном случае: совершенно не помню, как мы добирались из города Фрунзе на Чуйские торфоразработки.

Детушки мои, вы уже поняли, что я ещё раз возвращаюсь к теме «Торфоразработки». Она не так обширна, как «Эвакуация», «Институт», но тесно со всем этим связана, так что очень коротенько не получится.
Итак, лето 1943 года. Я перешла на второй курс мединститута в городе Фрунзе. Второй Харьковский влился в Киргизский, и получилась такая пестрая, шумная, неунывающая «смесь». Мне весной исполнилось 19 лет, и по этому поводу наш институтский поэт, студент третьего курса, разразился серией стихотворений. Звали его Бенцион, а все его звали Бебка большой, а меня Бебочка маленькая, и считалось, что он в меня влюблён. Мне всё это не нравилось очень, ведь я тогда, именно в 1943 году начала получать письма с фронта от Мити и не хотела ни на кого смотреть. А тут, как назло, один студент, Мишка, («юноша бледный со взором горящим», бледный – после ранения) вздумал объясниться и брякнулся на колени в снег. Во, какие страсти кипели! Но если поэт Бебка мне был безразличен, то к Мише я почему-то испытывала неприязнь и, придравшись к чему-то, выдала:

Ты сам себе воздвигнул пьедестал.
Вскарабкался и встал.
И в положении таком высоком
Окидываешь всех высокомерным оком.
Кто там внизу? Людишки, мразь,
Ничтожества, сплошная грязь.
Нахмурен лоб и бледен лик.
В усмешку злую скривлен рот.
Ты думаешь: «Как я велик!»
А ведь совсем наоборот.
Безвольная натура, без сомнения:
Чуть неудача, и готов уж ныть.
Самокопанья, угрызенья...
Характер не мешает изменить.
А ближе как взглянёшь,
Так в довершение портрета
Неискренность и ложь найдёшь.
И главное из качеств – это.

Вот сейчас пишу, что меня стихи «доставали», а ведь частично запомнила, значит, это мне льстило? Так получается? Вообще-то вы знаете, что первые стихи мне посвятил «мужчина» 14 лет (мне было 10) Боря Ширвиндт. Вы их помните:

Когда в волейбол играет,
Всегда ножкой мотает.
Обожает баклажан.
Это Беба Цигельман.

Ну а студент Бебка обрушил на меня шквал стихов, причём, любил их читать всем. Я злилась и писала прямо на них свои «резолюции», например:

Самоуверен слишком ты, поэт,
К тому же фантазёр и любишь помечтать.
Но то, чего ещё в помине нет,
О том я не советую писать.

Привожу частично отрывки из посвящённых мне опусов:

К ДНЮ РОЖДЕНИЯ
Девятнадцати лет, словно роза
Распустила свои лепестки.
Но ты не боишься мороза,
Как розы боятся листки.
Кошмар! И далее:
Ты амура стрела золотая
И, звеня, ты летаешь кругом.
Все мужские сердца поражая,
Ты застрянешь в сердечке одном.

Я представляла себе, как я, такая крепенькая коротышка, летаю – ужас! Дальше запамятовала, и – финал:

Пусть же розы покроют твой путь,
В честь тебя пусть слагаются оды.
Ты ж люби и любимая будь,
О создание щедрой природы!

Какая патетика! Я недоумевала и задавалась вопросом: где это природа на меня расщедрилась? Но ответа так и не находила. Не знаю, стоит ли продолжать воспроизведение потрясающих «шедевров»? Пожалуй, продолжу, а то с моим уходом исчезнут навсегда такие «высоколитературные» образцы поэзии. Правда, вспоминаю я отдельные фрагменты. А прошло-то лет всего ничего – 65 – мелочь!

Как хорошо влюбленным быть!
Когда ты любишь – сердце полно жизни,
И хочется любовью этой жить
И верным быть любимой, как Отчизне!
Когда ты любишь, ты в раю,
И кажется, что солнце светит только нам,
И ты ревнуешь милую свою
К луне и звёздам, даже к облакам.
Ты не Отелло, нет, но ты ревнив,
Хотя ты знаешь, что она тобою дышит
И что тебя однажды полюбив,
Она других признаний не услышит.
Зачем же череп всякой дрянью набивать,
Когда ты счастлив и она счастлива.
Тебе ведь жизнь только начинать,
А жизнь – пение любовного мотива.

Очень уж разозлило меня это стихотворение, где желаемое выдается за действительность, и я в довольно жёсткой форме высказала это незадачливому автору, так что на некоторое время он притих, а затем вновь принялся за прежнее, как ни в чем не бывало. Например:

СОН
Как грустно мне: давно тебя не видя,
Явилась ты во сне, исчезнув быстро.
Я в обиде.
Но твой портретик был живой,
Смеясь, он зубки скалил,
И жемчуг их, совсем не злой,
Меня ласкал и жалил.
Ты носик свой не любишь, нет,
Но я в него влюблён.
Он украшает твой портрет,
Как старый герб мечом.
И милых глаз твоих топаз –
Всё вижу я во сне –
Дугу бровей, разрезы глаз –
Все это очень мило мне!

Вот такая сплошная патока.
...Летом 1944 года освободили Крым, и мы устремились домой. На какой-то большой станции наш эшелон остановился, и я выпрыгнула из теплушки, чтобы размять ноги. На соседних путях стоял состав, и возле него группы мужчин в военной форме. Вдруг из толпы выделился высокий худощавый юноша и стремглав помчался ко мне, на ходу громко повторяя мое имя. Это был мой верный поэт Бебка. Его эшелон шёл на фронт (ускоренный выпуск врачей после 4-го курса). Он, взяв мою руку, долго и грустно смотрел на меня. А мне вдруг стало неловко за мои ребяческие, обидные выходки. Его составу объявили посадку. Бебка сжал мои пальцы и, нехотя отпустив руку, побежал, оглядываясь на ходу. Вскочив в вагон, помахал на прощанье. Это была последняя наша встреча. Мы умчались в разных направлениях, чтобы никогда больше не увидеться...

Возвращаюсь в 1942 год.
Народ в нашей группе подобрался хороший, хоть и очень разный. Но мы быстро притёрлись друг к другу. (И чего дети не настояли, чтобы я раньше начала вспоминательный процесс?) Хотя лица многих одногруппников так и стоят передо мной, и не только лица. Алла Михан и Женя Гольдберг (по кличке Тигра) – раньше всех узнавали новости. Галочка Горчакова – голубоглазая, миниатюрная, приветливая мордашка. Папа – профессор, но она совсем не задавака. Местные девочки: Аня Пилипенко – рослая, статная, белолицая, медлительная, хозяйственная. Помнится, когда Альберт Кочумян (о нём особый разговор) собирал деньги для посылок на фронт, я реагировала моментально, так он с досадой оттеснял меня в сторону или делал вид, что не видит моей короткой лапы – я, конечно, его переупрямливала. Да, так возле Ани он стоял долго и терпеливо ждал, пока она медленно, медленно извлекала свои копейки. У Альберта были очень выразительные глаза, а мимика!!! Надо было видеть его лицо в тот момент!

Забавная девочка была Люба Перевалова – любила трансформацию. Осенью она ходила такой серой мышкой в темном платочке, скромно потупив глазки, но с приближением весны преображалась: сооружала немыслимо грандиозную прическу, наряжалась в достаточно декольтированное платье, подчеркивающее её высокую грудь. А когда отвечала... Предположим, надо было рассказать, например, о расположении печени. Эх, как она лихо левой рукой подкидывала вверх правую грудь, а правой демонстрировала на себе границы печени! Или рассказ о сосудах, расположенных в области подколенной ямки, она сопровождала резким вздергиванием подола платья (естественно, для удобства показа на себе), смущая преподавателя.

Галя Гаращенко мне запомнилась интересной дикцией – забавно у нее «р» звучало. А ещё, так как все пользовались керосиновыми лампами или коптилками, наши носы сильно закапчивались, и у Галки, видимо из-за курносости, нос трудно отмывался.
Любимая моя Милочка Баканова. Родилась во Фрунзе. Это моя близкая подруга. Расстались в 1944 году, переписывались до прошлого года. Давно нет письма, а я боюсь писать – а вдруг... О ней можно долго-долго рассказывать, сейчас скажу только, что она нравилась мальчикам, девчонки этому завидовали. Как-то слышу, говорят: «Милка не на той щеке родинку нарисовала». Вот макаки, у неё была своя симпатичная родинка на левой щеке.
Мы дружили вчетвером: Мила, Гриша, Ромка и я. У Гриши была девушка на втором курсе, а Ромка, пребывая в меланхолии после госпиталя, никем не увлекался, но другом был надёжным. Гриша и Рома были одесситами.

Война так ломала судьбы... Ромка Любарский на фронте был ранен в правую руку. Осколок разрушил локтевой сустав, и рука висела, как плеть. Он в госпитале научился писать левой и даже, взяв правую руку левой за запястье и придерживая её, мог двигать пальцами. К чему я это рассказываю? Да потому, что этот осколок разрушил его мечты: он готовился поступать в консерваторию по классу фортепиано.

А Гриша учился в Самаркандской военно-медицинской академии и заболел бруцеллёзом. Отчислили. Вот и попал на наш курс, в нашу группу. Когда эта болячка обострялась, ему приходилось ходить с палочкой, так как суставы опухали, и всё сопровождалось сильнейшими болями. Из-за этого он часто попадал в больницу. Но какой это был весёлый, остроумный и добрый человек! Он классически копировал ассистентов, профессоров. Кстати, сам стал профессором в Запорожье, завкафедрой инфекционных болезней в институте для усовершенствования врачей. Писал мне, передавал приветы. Особенно тёплое письмо от него было после встречи с моим младшеньким – Тошей (Тоша был в Запорожье и по моей просьбе зашёл к нему). Увы, в девяностых годах Гриши не стало. Мне о его смерти сообщила жена, не зная моей фамилии и точного адреса, но письмо до меня дошло – я ведь одна Беба в Камыш-Буруне...

Вот уже полтетрадки исписала, а к основной теме не приблизилась. Да, ещё вспомнила, как Ромка-Ромашка любил вспоминать школу, своих товарищей. Я даже помню фамилию его друга Кольки Вердышева, который написал закон Кулона в стихах. Начиналось это так:

Послушный высочайшей воле,
Я опишу в стихах закон,
Который изучают в школе.
Его открыл француз Кулон.

Дальше помню урывками, но грузить вас не стану, хотя ещё помню стихи о Ромкиной однокласснице.
Очень колоритной фигурой был староста группы Володя Дармов, уроженец Киргизии. Очень высокий, широкоплечий, с большими сильными руками. Светло-русые волосы, зачёсанные назад, открывали высокий лоб. Он сильно хромал, припадая на ногу, стопа отвисала, наверное, в детстве перенёс полиомиелит. Какими его большие руки могли быть добрыми! В первом семестре я провалила зачёт по анатомии и, выйдя из аудитории, горько плакала – текло из глаз, из носа. Староста как щенка за шиворот подвёл меня к раковине и молча, деловито стал умывать. Вода была холодная, и я оторопела, а он, достав большой носовой платок, так же молча вытер мне нос, физиономию, и уже с чувством выполненного долга пошёл сдавать зачёт. А ещё он отбирал у меня мою пайку хлеба, дабы я её не прикончила в один присест, а осталось на обед (мы ходили в столовую). Хлеб он нёс в своём большом, очень потрёпанном портфеле, и я, как заворожённая, шла за Володей, пытаясь разжалобить его и выпросить кусочек до обеда. Но он был непреклонен. В столовой всегда стоял специфический аромат затирухи, и наш Альберт Кочумян, поводя своим тонким носом, говорил: «Опять вонючими лигаментами пахнет!» (Лигаментум – по латыни связки.) Альбертик жил во Фрунзе много лет, там окончил школу. Говорить любил с армянским акцентом. Как-то я уронила носовой платок, но моя попытка поднять его была остановлена такой отповедью:
– Бэбчёночек, когда рядом мужчина (при этом он гордо поводил своими худенькими плечами), никогда не спеши поднимать платок.

Альберт был высоким, тоненьким, бледным, одно плечо было выше другого. Интересно, что когда спустя много лет мои дети Ларисочка с Сашей (где-то в 90-е годы) в Кисловодске встретились с Альбертом, то увидели, что он стал солидным интересным мужчиной, очень самодостаточным, и он очень тепло вспоминал меня. Да, а когда в те трудные 42 - 43 годы к дню рождения Альберта его мама приобрела гуся-дистрофика, усиленно его откармливала, но – увы – он то ли сам ушёл, то ли его увели, именинник произнес знаменитый тост: «Випьем за тот гусь, который питался, питался и тэм более убежал!»
Итак, едем на торфоразработки на реке Чу. Чуйские торфоразработки. Повторяюсь, что я совершенно не помню, как мы туда добирались. В памяти осталась полуторка, которая ждала нас на станции, и совершенно юный водитель, улыбающийся, скуластый, с глазами-щёлочками – Серёжа, – так он представился. Добирались мы долго и мучительно: швыряло нас в кузове страшно, а машина издавала такие стонущие звуки, что её просто становилось жаль. Водитель, сочувствуя нам, периодически делал остановки, общался с нами и даже запомнил имена. И к концу пути, доставив нас к пункту назначения, он, смеясь, глядя на меня и забавно хлопая себя по коленям, заявил: «Бебка, какой ты вэсёлый, сапсэм как малчик!»
Отряд наш был девчачий. Поселились в больших толстостенных шалашах. Выходили утром на работу очень рано, по прохладе, в фуфайках; в полдень из-за зноя прятались в тень, а вечером возвращались снова в фуфайках. Удивляюсь, как выдерживали такой климат. А вот камни трескались.

Я оказалась на самом тяжёлом участке. Это называлось «выноска сырца». Вот представьте: скошенный камыш, который высовывается из трясины и норовит проткнуть подошвы. На месте скошенного камыша делается «забой», то есть нарезается торф, забой ведет на глубину полтора метра. А запомнила я это потому, что шутили, что мною можно забой мерить. Лица юношей, которые вырубали торф, помню плохо. Итак, нам подавали эти влажные, большие, тяжёлые бруски торфа, а мы с напарницей укладывали их на носилки. В момент подъёма носилок мне казалось, что у меня внутри всё обрывается. И как вы думаете, какая мысль у меня мелькала в мои 19 лет? – «Жаль, наверное, у меня никогда не будет детей». Дорожка, по которой несли торф к месту укладки, была скользкой, камыш коварно высовывался то тут, то там, а мои пальцы-коротышки с трудом охватывали ручки носилок, но я старалась: у меня была цель – перевыполнить норму во что бы то ни стало, так как пайка хлеба тогда увеличивалась, и я могла насушить сухарей для мамы и Владика (нас отпускали на побывку). И несмотря ни на что, я всегда во время работы горланила песни. Самые разные: студенческие, военные, романсы, арии из оперетт, из опер, пионерские – словом, все, что взбредало на ум. И это при отсутствии вокальных данных, но зато громко!
Маленькое отступление. Сама удивляюсь своему нахальству, но месяц назад (сейчас февраль 2008 года) я в проекте «Три звезды» (нас объявили «сестры Звездуновы») – ПЕЛА!!! Девчонки, которые в два раза моложе меня, требуют моего участия. Это я подвизаюсь в детской поликлинике. Состав поликлиники омолодился, но я в этом коллективе чувствую себя совершенно расковано, прямо как у себя на кухне. Это притом, что через месяц мне 84!
Возвращаюсь на 65 лет назад. Итак, я в полном смысле горланила песни, не уставая, чем и снискала одобрение наших соседок. На соседней трассе трудились «дамы», получившие долгие сроки за тяжкие преступления. Там были, соответственно, проволока и стражи, но слышимость и видимость были достаточными. Как-то я, значительно поранив ногу, не смогла выйти на работу, так наши девчонки устали от криков: «Где Бебик? Где Бобик? Почему нет песен?!» И далее выдавали такие перлы ненормативной лексики... Попросту говоря, их мат был таким многоэтажным и цветистым, что, запомнив и записав его, можно было бы издать прекрасное современное пособие – сейчас ведь это модно. Помнится, как-то поздно вечером, я уже засыпала, моя соседка по шалашу Оля Орнес шепчет:
– Беба, ты еще не матюкаешься?
– Нет, – отвечаю, а она мне:
– А я уже начала про себя ругаться.
– Плохи твои дела, – говорю, – значит, скоро будешь выдавать на-гора.

С благодарностью и теплотой вспоминаю нашего начальника участка Ульяна Карповича. Пожилой, белая, как лунь, голова, доброе лицо и мягкий, мелодичный украинский говор. Фамилия – Карачий. При его появлении девчонки (на мелодию «Кукарача») начинали тихонько петь:
Приближается Карачий,
Я с досады чуть не плачу...

Теперь я понимаю, сколько же у него было мудрого терпения, ведь девчонки – народ вздорный и непредсказуемый.
Возле шалаша был небольшой, сбитый из досок помост – танцплощадка, где мы толпились после работы. Я настолько уставала, хоть на здоровье не жаловалась, что не могла двинуть ни рукой, ни ногой и просто сидела, накинув фуфайку, наблюдая. Иногда вечерком возле нашей импровизированной танцплощадки появлялись несколько молодых мужчин в старой, но чисто выстиранной одежде и присаживались на забор. Глаза у них были грустные, и говорили они с польским акцентом. У одного из них была скрипка, и он, выполняя просьбы девочек, играл на ней. Звали его Шмерл. Он обратил внимание на то, что я молча слушаю, и спросил:
– А что желает Беби? – и сыграл для меня «На голубом Дунае» Штрауса.
Я как-то подумала, а каким образом судьба забросила этих людей на чужбину? И почему такая безысходность была на их лицах? И так и не додумала, отвлеклась. А в позапрошлом году мне попалась книга Моше Превиса «Узник надежды». И я всё, всё поняла. Книга прекрасная, но пересказывать не буду. Скажу только, что многие поляки, убегая от немецких фашистов, попали в Россию. Ну а у нас их пристроили – кого в сибирские лагеря, в частности, героев вышеназванной книги, а кого, наверное, в Среднюю Азию. Вот, бедолаги, хлебнули...

Периодически у нас появлялись представители института. Интересовались. Смешно, но на каждое появление мы откликались очередной песенкой. Однажды явился ассистент кафедры физколлоидной химии по кличке Мордоплюев. На практических занятиях, объясняя материал, входя в раж, он страшно брызгал слюной, и радиус действия был значительным. Вообще-то его фамилия была Любомудров. Его наши ребята здорово пародировали. А песня была на мелодию известной студенческой песенки, помню только припев:

Мордоплюев он раз,
Твердолобый он два,
И еще кое-как называется.

Недавно кто-то из известных актеров сказал, что старается свой «чердак» не замусоривать (это я своими словами говорю). Так должна признаться, что мой «чердак», то есть голова, начисто замусорен и часто ненужным хламом. Вот совсем не к месту вспомнила, что нам необходимо было сдавать киргизский язык, а нам так не хотелось его учить! И вся группа нахально выезжала на Володиных шпаргалках. Преподавателем языка был молодой, славный Керим Ахмедович. Великовозрастные дылды выстраивались у входа в институт и, завидя его, низко кланяясь и нагло улыбаясь, скандировали:

– Амансызбы, Керим Ахмедович, амансызбы (здравствуйте)!
Он, бедный, краснел и бледнел, проходя, как сквозь строй. Вот дурёхи были!

Стоп. Возвращаюсь.
Однажды нас посетил директор института Платон Лукич Шупик. Был он по профессии уролог, а посему по институту ходила такая песенка:
У Платона Лукича-ча-ча
Из катетера моча-ча-ча...
Вообще он был человеком корректным, с располагающей внешностью. (После войны был назначен министром здравоохранения Украины.) Да, так работой нашей директор остался доволен. И обещал, как премию лучшим выдать защитные гимнастерки или юбки. А мы песенку всё равно сочинили, на мелодию одной военной песни:

Приезжал на торф к нам Шупик,
Стал он с нами говорить:
«Разрешите вам на память
Полкостюма подарить».
И помню последние три строчки:
Распрощался с нами он,
Шутки девичьей не понял,
Недогадливый Платон.

Наступило время возвращения. Настроение у меня было хорошее: все-таки я сумела ещё насушить сухарей для мамы и Владика. Взглянула на маму, и радость моя померкла – у неё начались голодные отёки. Ей шёл 43-й год, а она столько всего перенесла. И похоронка на папу подоспела...
Да, а костюм я ведь целый получила! Мы его на хлебушек сменяли.

2008 г.