Мне голос был

Саша Снежко
Мне голос был…
(Современная фантазия на темы Шекспира)



…Чего-то хотелось… Марат сидел за столом и тупо смотрел в слезящееся от дождя окно. Тоска медленно и неотвратимо разъедала душу. Как кислота.
                Городок наш…ничево…
                Населенье… таково…
В общем, скучно, братцы, скучно в наших тмутараканях вдали от огней большого города. Прав, однако, Антон Антоныч, всем известный городничий: отсюда хоть три года скачи, - ни до какого государства не доскачешь. Всюду безрадостная действительность, бездорожье, безденежье, почти повальное пьянство да тоска, всеми тремя вышеназванными «б» вызванная.
Правда, есть и своя гордость – местный краеведческий музей, на который за тридевять земель со своих Хонсю и Хоккайдо приезжают подивиться японцы, китайцы, корейцы и прочие маодзэдуны. Для них в нашем Хотелове девять «хотелей» построено. И все – «пятизвёздочные»!
А недавно мэр Хотелова, потомственный шаповал, на волне повального увлечения музейонами задумал   пополнить «Золотое кольцо Хотеловщины» ещё одной диковинкой – музеем валенка. И первый эскпонат сам в музей принёс – те самые валенки, в которых когда-то бегал в школу в соседнюю деревню. Старожилы Хотелова и специалисты краеведческого музея дивлись: давно таких Валенков не встречали – большая редкость они для этих мест. Мэр города возрадовался необычайно и предложил будущую достопримечательность Хотелова назвать никак иначе, как музеем редкого валенка. Чему никто не возразил. Народ безмолвствовал и одобрял идею мэра, тщательно маскируя бродячие под кожей желваки и опуская глаза долу, чтобы искра «одобрения», полыхающая во взоре не подпалила нарождающийся в муках музейОн.
…Марат служил в музее главным помощником мэнээса и, в свободное от разыскания валенок время, кропал вирши по велению собственной души или профкома. Второе приветствовалось начальством, первое всячески осуждалось как несанкционированное злоупотребление рабочим временем. Об этом Марату иногда напоминала старшая по званию, Зиночка, робко появляясь в проёме полуоткрытой двери. Марат дерзко посылал вслед ей очередной экспонат, приговаривая:
- Редкий валенок долетит до середины музея. А если долетит, то… «Славная бекеша у Ивана Ивановича! отличнейшая! А какие смушки! Фу ты, пропасть, какие смушки! сизые с морозом! Я ставлю бог знает что, если у кого-либо найдутся такие! Взгляните, ради бога, на них, - особенно если он станет с кем-нибудь говорить, - взгляните сбоку: что это за объядение! Описать нельзя: бархат! серебро! огонь! Господи боже мой! Николай Чудотворец, угодник божий! отчего же у меня нет такой бекеши! Он сшил ее тогда еще, когда Агафия Федосеевна не ездила в Киев. Вы знаете Агафию Федосеевну? та самая, что откусила ухо у заседателя», - заслышав такое Зиночка ретировалась и бежала прямиком в кабинет к Ивану Ивановичу ябедничать: мол, наш молодой спесьялист опять на Вас пасквильничает.
Иногда Марата журили за это, но превентивных мер не применяли: считали, что не стоит обижать того, кто и так обижен судьбой. Да и maman Марата была троюродной племянницей Ивана Ивановича. А родственные корни – это святое.
Кроме друга, такого же чудаковатого, как он сам, у Марата никого не было. О них двоих в Хотелове говорили: два сапога пара – Марат да Кондрат, братья Дуралеевы.
Мать Марата, увлечённая устройством личной жизни, о сыне позабыла сразу же после скоропостижной кончины мужа. Марату было чуть более двадцати. Смерть отца словно оглоушила его – с тех пор он ходил, как контуженный. Дома его терпели как нечто вечно путающееся под ногами. На работе жалели и старались Прынца сильно не нагружать, поручая лишь инвентаризацию и классификацию экспонатов будущего музея да опрос старушек на предмет редких Валенков и их владельцев для местной кунсткамеры.
…Оторвавшись от валенка мэра, Марат следил за стекающими зигзагами дождевыми каплями и на бумаге пытался графически повторить их извилистый путь. Да вспоминал слова Антон Антоныча, сказанные давеча по каналу «Культура»: «…сегодня мне всю ночь снились какие-то две необыкновенные крысы. Право, этаких я никогда не видывал: черные, неестественной величины! пришли, понюхали - и пошли прочь…».

Сему «учёному занятию» помешал «Кондрат» (Игорь Кондратюк), друг Марата, большой оригинал. Он ворвался в музейон с гомеровской тирадой: «О муза, скажи мне о том многоопытном муже, который…Который Маратом зовётся и бумагу усердно марает». Вырвав из его руки старую деревянную перьевую ручку, Кондрат подносил артефакт то к носу, но к глазам, будто пытался рассмотреть и обнюхать прежде чем с жадностью расчленить и съесть.
- Откуда дровишки? Тоже подарок мэра? – спросил Кондрат. – Ты, брат, оседлал Пегаса или строчишь о валенках доклад?
- Смеркалось. Не хотелось спать… Душа его ещё томилась… - прочитал Кондрат. – Это что?
- Стихи.
- Понятно, что не проза.
Так он писал темно и вяло,
что романтизьмом мы зовём.
Хоть романтизьма тут нимало
Не вижу я… - продекламировал Кондрат великого русского эфиопа.
- А в изучении Валенков, по-твоему, есть романтизм?
Кондрат пропустил вопрос друга мимо ушей. Он нашёл в куче скомканных бумаг другой черновик и огласил поэтические экзерсисы Марата:
- «Листаю чистые страницы.
    Меж ними – губы и ресницы». Что это? Песнь песней? Тебя, как вижу, окатил потный вал вдохновения. Тебе не хочется помыться?.. Интересно: для кого ты изводишь сотни тонн словесной руды строчки единой ради? Для потомков? Боюсь, что они не оценят по достоинству твои искания.
- И ты, Брут? – печаль сквозила во взгляде Марата. – Кажется, дождь закончился. И можем идти домой.
- Юноша бледный со взором горящим,
  Ныне даю я тебе два завета:
  Думай об ужине предстоящем
  И о грядущем – уделе поэта, - продекламировал Кондрат.
- Довольно коверкать бессмертные строки классиков.
-  Я не коверкаю, а поднимаю их из пыли быстрого забвенья, - возразил Кондрат, - и придаю им актуальность.
- От твоей «актуализации» в гробу перевернулись Брюсов и Пушкин.
- О, если бы они жили со мною в одно время, я был бы с ними, как Хлестаков, на дружеской ноге.
- Если бы ты был их современником, Пушкин не ждал бы дуэли с Дантесом, а сам застрелился бы – лишь бы не слышать твоей ужасной «актуализации».
- Брат мой, да ты завистник! Не хочешь признать во мне талант великого стилиста. Я могу писать как Пушкин и как Брюсов, а ты лишь – только как ты.
- И слава Богу. Миру достаточно одного Пушкина. Лже-Пушкиных  у нас тьма тьмущая. Они недавно  союз свой учредили.
- И я в одном из них недавно состою, А ты простить меня за то не можешь, что  я вступил, не посоветовавшись с тобою?
- Вступай куда хочешь. Но в Общество мёртвых поэтов не будешь принят.
- Да! Потому что я жив!
- Ладно, Кондрат, давай закончим этот разговор, чтоб не поссориться и не набить друг другу морды.
Поскольку в этот день зарплату, как ожидалось, не выдали, Марат и Кондрат отправились в свой Монастырёк пешком – денег не было даже на проезд в троллейбусе.
Марат провёл друга в комнату, сунул в руки журнал, а сам исчез на кухне. Пять минут спустя Марат материализовался на пороге с бессмертными словами на устах:
- Кушать подано!
Кондрат долго жевал предложенное яство.
- Что есть сие? Пища богов?
- Увы, презренная глазунья с одним, как у Полифема, глазом на двоих. Мой холодильник пуст, а королева-мать отбыла в Эльсинор не одолжив мне рубликов немного.
Когда с яичницей было покончено, неверящий Кондрат проник в глубины холодильника, но ничего там, кроме свежезамороженных ягод и трав, не обнаружил.
- А это что?
-  Пища святого Антония.
- Травы и коренья? Кто на них сидит? Какой Антоний?
- Мать моя. Она – вегетарианка.
- А ты?
- Я вегетарианец тоже, но… поневоле.
Кондрат пригубил одну из трав из морозилки:
- Какая гадость эта ваша травка! А я так привык к ананасам да в шампанском…
- Когда мы жили в Бобруйске… - прервал его Марат.
- О, началась маратовская капель…
- Когда мы жили в Бобруйске…
- Бобров, - перебил Кондрат, - забудь ты свой Бобруйск.
- Как забыть? Ему я посвятил полгода жизни.
- И чах бы там, коль я не уволок бы из ПэТэУ, где ты кропал стихи в библиотеке.
- Удивительное было время! – Марат словно не слышал ничего. – Счастливое и горькое. Тогда я узнал, что любовь может быть жестокой…
- А сердце таким одиноким. Довольно сопли распускать, Киркоров. «Где должно действовать умом, он только хлопает ушами».
Марат вскочил, но тут же потух, вспомнив, кто перед ним, и сел.
… Он вспомнил кареглазую девчушку, разбившую ему сердце; вспомнил незабываемые минуты первой близости, инициатором которой был вовсе не он. Марат оставил общежитие, снял квартиру и они стали предаваться любви каждый день. Однажды их застал врасплох приехавший в гости Кондрат. Бесцеремонно ввалившись в спальню, он, сдерживая ехидную ухмылку, произнёс:
- Вы чем здесь занимаетесь – плодитесь или размножаетесь? – И, не давая опомниться, процитировал кого-то из современных модных пиитов: - Они лежали на плато и занимались платонической любовью.
- Пошляк ты, Кондратюк! – впервые Марат назвал друга по фамилии.
- Вестимо, - отвечал Кондрат. -  На том и стоим, мой друг. На том плато, на перекрёстке… Накинь хоть что-нибудь на свой костюм Адама.
- Почему ты появляешься всегда не вовремя? Погибоша, ако обри.
- Погибоша? – Кондрат подмигнул кареглазой девчонке. – Ишь как чешет. Аки посуху. Что делает любофф с людями!
… Любовь оказалась недолгой.
  Она ушла вместе с кареглазкой к новому учителю физкультуры, приехавшему в тамошнее ПТУ. Марат перестал писать. Ушёл в запой. Ушёл из училища. Уехал из Бобруйска – чтоб возродиться, по словам Кондрата, к новой жизни.
Но дома его ожидал новый гром среди ясного неба – отец лежал в больнице, а врачи разводили руками, считая болезнь неизлечимой.
Марат проводил недели в больнице, а мать сердилась – говорила, что стыдно взрослому парню сидеть у неё на шее и устроила в местный краеведческий музей. С тех пор Марат посвящал отцу лишь вечера да выходные дни.
… Отец ушёл быстро, оставив на память о себе фотографии, несколько книг да голос на автоответчике: «Здравствуйте! Если вы слышите меня, значит никого нет дома. Оставьте своё сообщение…».
Марат по нескольку раз звонил с работы домой, вслушивался в каждое слово отца и… оставлял сообщение. Мать решила, что его пора показать психиатру, а плёнку с голосом мужа стереть. Врач категорически запретил стирать плёнку:
- Пусть оставляет свои сообщения. Так ему легче перенести смерть близкого человека.
Мать возмущалась:
- Но почему мы должны потакать этим… причудам? Почему он не может поговорить со мной?
- Об этом лучше спросить у сына.
Так продолжалось месяц, другой. Потом мать, занявшись устройством личной жизни, забыла о Марате. Ей некогда было перематывать плёнку, чтобы прослушивать оставленные сыном сообщения…
Там было много боли:
                «Ни плащ мой темный,
                Ни эти мрачные одежды, мать,
                Ни бурный стон стесненного дыханья,
                Нет, ни очей поток многообильный,
                Ни горем удрученные черты
                И все обличья, виды, знаки скорби
                Не выразят меня; в них только то,
                Что кажется и может быть игрою;
                То, что во мне, правдивей, чем игра;
                А это все - наряд и мишура».
… Кондрат, закончив ужин, расслабился.
- А куда свалила королева-мать? В какие-нибудь Нью-Васюки?
- Уехала в Анталию с любовником.
- О tempora у моря! Кто он? Ормузд? Или же Ариман?
- Всё проще: он – Бахаревич Самуил Давидович, дантист.
- Да, не шибко повезло тебе: дантист – не Данте.
- Зато как повезло маман. В своих семьдесят Самуил Давидович такой живчик!
- Хотелось бы увидеть ложе их любви, - и Кондрат отправился в опочивальню матери друга. Оттуда раздался присвист: - Не счесть алмазов в каменных пещерах! Да, твой Самуил Давидович живчик не только в постели. Вон сколько добра в дом наволок.
- Завтра этот живчик ей надоест и она бросит его. Как отца. Как можно так?
- Что будешь делать?
Марат промолчал. Кондрат повторил вопрос. Та же реакция.
- И на челе его высоком не отразилось ничего, - вздохнул Кондрат и растолкал ушедшего в себя друга: - Что будешь делать?
- Отделять овец от кОзлищ!
- Боюсь, что я плохой сортировщик и в этом деле, увы, не помощник тебе.
На том и распрощались, не держа в сердце обиду друг на друга.
… Вскоре королева-мать со своим дантЕстом вернулась с моря. И Самуил Давидович привёз Марату ракушки, хранящие в себе музыку ч;дную прибоя. Марат ракушки отверг не глядя («Бойтесь данайцев, дары приносящих»). Самуил Давидович сокрушался:
- Как  трудно с ним найти язык.
- О да, - соглашалась королева-мать, - тем более, что язык-то птичий.
Но счастье матери недолго длилось. Самуил Давидович уехал в свой Израиль, распродав все мало-мальские ценности и  оставив королеву на бобах. Мать снова занялась обустройством личной жизни, а Марат – своим извечным стихоплётством. Кондратюк приходил, копался в куче искомканной бумаги, читал, вздыхал, но привычного остроумия не проявлял. Когда же Марат  упорно наседал, требуя высказать своё мнение, Игорь наступал на горло собственной песне и говорил: «Ну что сказать? Весомо, грубо, зримо. Но до Маяковского далеко. А до Пушкина – тем более».
Марат сердился и изгонял строптивого из дома, но уже через полчаса сам звонил и приглашал друга на тихий поэтический междусобойчик у стеариновой свечи и бутылки сухого красного вина. И ссоры повторялись. Кондрат, постучав пальцем по челу Марата, уходил хлопнув дверью: «В огромном лбу – такое скудоумье! Ты, брат, на большее способен. А пишешь оды по заказу профсоюзных бонз».
Но мирились они тоже быстро. Игорь приносил гитару и весь вечер пел только свои песни, которые полюбила и королева-мать, коротавшая вечера дома в отсутствии подходящей кандидатуры на роль мужа и любовника. Когда она появлялась в дверях сыновней комнаты, Марат захлопывал дверь перед самим носом.
- Тебе бы оказаться на её месте, - говорил Кондрат.
- Не хочу я там оказываться!
- Пожалей её…
- Что такое жалость?
- Это смотря с какой высоты на неё взирать: если с высоты гордыни, то жалость – это унижение, а если с высоты любви, то – возвышение.
- Красиво говоришь!
- Марат, побори в себе это.
- И всего-то?
- Всего-то, но не так-то просто.
- Тебя не предавал человек, которого ты боготворил. Она предала не только меня, но и память отца. Предавала всякий раз, когда искала ему замену.
- Тем более ты должен пожалеть человека, который искал в других то, чего не получил от вас с отцом.
- Нет! Я не могу переступить через себя…
-Точнее – через свою гордыню. Переступить через себя легко, когда любишь. А через гордыню переступить – всё равно что через пропасть.
- Она выбросила отца из своей жизни, как ненужную вещь. Будешь спорить?
- Сжалься. Ты не знаешь, что такое сердце матери.
- Что сердце матери моей? Оно как камень. Я там всегда блистал отсутствием своим.
- Какой ты злой!
- Почему ты так рьяно защищаешь её? Ты  advocatus diaboli?
- Всё гораздо проще: я люблю её…А она меня.
Марат рассмеялся.
- Только не говори, что у вас одна святая к музыке любовь.
- У нас – любовь. Но не одна. И не святая. Нам хорошо в постели. Она умна, красива, сексуальна. И в свои пятьдесят…
- Ну хватит аллилуйю петь! Игорёк, ты сошёл с ума? Она же в матери тебе годится.
- Годится, но мне нужна не мать, а Пенелопа, Елена, Афродита.
Марат рассмеялся.
- Моя мать – Пенелопа? А ты уверен, что она тебе не найдёт замену?  - и долго не мог справиться со своим истерическим смехом, пока не получил пощёчину. Началась потасовка.
- Покинь  мой дом, волк в овечьей шкуре! – кричал Марат.
- Ты мог бы по-дружески позавидовать моему счастью…
- У меня больше нет друга.
- Ты безумен, Марат. Какой нормальный человек звонит десятки раз домой, чтобы услышать голос умершего отца и оставить сообщение. – Кондрат весь багровел. – Но я покончу с твоим безумием. Я уже сделал первый шаг…
- Связавшись с матерью моей?
- И это тоже. Я стёр голос… призрака отца больше нет!
Марат набросился на Игоря и повалил на пол, осыпая неуклюжими ударами.
- Ты и драться-то по-мужски не умеешь. Жуёшь свои сопли, да сотрясаешь воздух пустыми угрозами.
Марат сидел на полу, сгорбившись, сжавшись в комок. Потом процедил сквозь зубы:
- Уходи отсюда! Вон! – и швырнул в Игоря лежащий на столе нож. Когда Кондрат упал, прикрывая рукой пронзённое место, Марат кинулся  к нему, потом к автоответчику, перемотал плёнку и нажал кнопку воспроизведения. Раздалось «Здравствуйте! Если вы слышите меня…» и шипение.
- Папа, я слышу тебя! Помоги мне!
Снова услышал знакомый голос с плёнки: «Оставьте своё сообщение…».
Марат швырнул трубку, потом  вернулся к Кондрату.
- Что я наделал, папа! Что я наделал!