О Вере и Неверии - 09

Геннадий Кагановский
О  ВЕРЕ  И  НЕВЕРИИ (продолжение)

Экскурс в “параллельные миры”
Лескова, Достоевского, Пушкина -
по поводу одного нынешнего богоборческого выплеска

[1994]

9. Дитя неверия

“Если мы не имеем авторитета в вере и во Христе, то во всем заблудимся”. Эти слова писателя показывают, какую роль отводил он вере и религии — не только в духовной жизни человека, но и в самом бытии человечества. Однако живое чувство веры, непроизвольное боговдохновение обнаружить у Достоевского нелегко. Он вырабатывал для себя и проповедовал публично круг воззрений относительно Бога, веры и религии; это были не прямые проявления души, а лишь опосредование его житейских запросов и устремлений.

После каторжных работ в Сибири он признавался (в письме из Омска к Н.Д.Фонвизиной): “Я… дитя неверия и сомнения… каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных”. То есть он находил в себе не веру, а только жажду верить, да и то: не находил, а внушал ее себе в постоянной мучительной борьбе с “противными доводами”, проще говоря — с неверием. “Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен… в такие-то минуты я сложил в себе символ веры”. Опять-таки — не сама вера, а лишь свой особенный “символ” ее.
 
Достоевский трактует свой символ так: “Верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но… и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины… то мне лучше хотелось бы остаться со Христом, нежели с истиной”. Здесь Достоевский преподнес нам очередной парадокс, блестящий и хитроумный. Выходит так, что Христос для него — высший непререкаемый авторитет, воплощенный идеал и совершенство, ни с чем не сравнимое Нечто, каковым может быть только Божество; но при всем при том здесь налицо допущение неистинности, а значит и небожественности Христа.

Достоевский видел, ощущал себя не просто учеником и последователем Христа, а словно бы и Сыном его. Ничем иным, кроме как сыновней любовью и преданностью, нельзя объяснить его предполагаемую верность Христу даже вне истины. Но так ли уж действительно верен Достоевский Христу? Может, это новая его иллюзия, очередной плод “второго зрения”?

“Главный вопрос… которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь, — существование Божие”, — писал Достоевский А.Н.Майкову из Дрездена в 1870 году. Он готов был гордиться, даже кичиться своим сомнением и неверием (“Мерзавцы дразнили меня необразованною и ретроградною верою в Бога. Этим олухам и не снилось такой силы отрицание Бога, какое положено в Инквизиторе… которое перешел я”), но при этом всё же настаивал на своей вере, хотя и с оговоркой: ”Не как дурак же, фанатик, я верую в Бога”, “Не как мальчик же я верую во Христа и его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла”.

Давайте разберемся — что воспел своей осанной Достоевский, то есть какова программа его веры и к чему зовет людей его проповедь? И еще вопрос: насколько устойчивы его верования,  одолел ли он свое отрицание и горнило сомнений?
 
Кумир семейства Достоевских Н.М.Карамзин в своих “Письмах русского путешественника” (1792 г.) рассказал о виденных им в Базеле картинах Ганса Гольбейна-младшего. Об одной из них он отозвался так: “В Христе, снятом с креста, не видно ничего Божественного; но, как умерший человек, изображен он весьма естественно”. Достоевский в 1867 году по пути в Женеву тоже побывал в Базельском музее. Впечатление, в общем сходное с карамзинским, но гораздо более острое и страстное, отражено им в романе “Идиот”, где князь Мышкин восклицает: “Да от этой картины… вера может пропасть!” Прибавим, что теми же словами Достоевский поделился впечатлениями о картине с Анной Григорьевной. Отсюда можно заключить, что вера в восприятии Достоевского есть нечто уязвимое, податливое, а то и беззащитное. Если можно так выразиться, это неуверенная в себе вера.

“Смешному человеку” снится, будто он покончил с собой и взывает к Всевышнему из мрака и холода могилы, ужасаясь мучительной сырости, сочащейся капля за каплей сквозь крышку гроба: “Кто бы Ты ни был, но если Ты есть, и если существует что-нибудь разумнее того, что теперь совершается, то дозволь ему быть и здесь…” Эти два “если” лишь допускают возможность, вероятность того, что Властитель есть и существует; остается еще равная возможность того, что его вовсе не было, нет и не будет вовеки. Но тотчас возникает в рассказе третье “если”, с яростным негодованием и бунтом против Властителя, как будто Он не предполагаемое, а вполне явственное существо: “Если же Ты мстишь мне за неразумное самоубийство мое — безобразием и нелепостью дальнейшего бытия, то знай, что никогда и никакому мучению, какое бы ни постигло меня, не сравниться с презрением, которое я буду молча ощущать, хотя бы в продолжение миллионов лет мученичества!” Вера и Неверие переплетены здесь в такой неделимый клубок, который лучше всего оставить в покое, не подвергая подробному рассмотрению и разбору.

Изображая в том же “Сне” фантастическую планету, которая является двойником Земли (опять двойничество!), но “не осквернена грехопадением”, Достоевский живописует красочную картину Золотого века, воистину райской жизни, пронизанной веселым радушием, добротой, счастьем, исполненной посильного здорового труда, высшей мудрости и простоты. Что характерно для этого рая?
 
“Они почти не понимали меня, когда я спрашивал их про вечную жизнь, но видимо были в ней до того убеждены, что это не составляло для них вопроса. У них не было храмов, но у них было какое-то насущное живое и беспредельное единение с Целым вселенной; у них не было веры, зато было твердое знание: когда восполнится их земная радость до пределов природы земной, тогда наступит для них, и для живущих, и для умерших, еще большее расширение соприкосновения с Целым вселенной”.

В этой своей фантазии Достоевский как бы отстраняется от узости и ограниченности традиционной догматической веры и делает еще более знаменательный шаг, утверждая, что религия понадобилась этим людям лишь тогда, когда пришелец с другой Земли развратил их всех. “Они научились лгать, и полюбили ложь… родилось сладострастие, сладострастие породило ревность, ревность — жестокость… очень скоро брызнула первая кровь… Когда они стали злы, то начали говорить о братстве и гуманности… Когда они стали преступны, то изобрели справедливость”. Тогда и явились религии, причем Достоевский говорит об этом не как о спасительном ниспослании свыше, а с нескрываемой неприязнью: “Явились религии с культом небытия и саморазрушения ради вечного успокоения в ничтожестве”. Эта резкая откровенность, эти богопротивные выпады исходят от “смешного человека”, но автор, поместив этот сон в “Дневнике писателя”, словно бы причислил его к своим собственным философским и нравственным выкладкам.

И всё же в конце “Сна” он вновь смотал и сплел в единый клубок Неверие и Веру. С реальных и трезвых позиций (“Они… получили лишь то, чего сами желали”) его герой делает скачок вспять, к идеальной заповеди: “Главное — люби других, как себя”, хотя сам тут же и замечает, что это “старая истина, которую биллион раз повторяли и читали, да ведь не ужилась же!” Несмотря ни на что он намерен бороться за эту истину, причем подкрепляет свой энтузиазм и оптимизм еще одной идеализированной формулой: “Если только все захотят, то сейчас всё устроится”. Нисколько не смущает его и то, что он ратует за тот самый рай, который не смог устоять перед развращенностью одного-единственного человека.

(Продолжение следует)

Перечень главок: 1. Мелочно тщеславный старичок - 2. Христиане или нехристи? - 3. Чудеса в решете - 4. Я держусь земного и перстного - 5. Волна и впадина - 6. Палочка-выручалочка - 7. Сын и отец - 8. Играет игрушкой,  которая есть Бог! - 9. Дитя неверия - 10. Люби других, как себя - 11. Бесовская интервенция - 12. Сердце материалиста? - 13. Гений и Бог — вокруг да около - 14. Не то, не то, не то! - 15. Ухватить себя за волосы