О Вере и Неверии - 08

Геннадий Кагановский
О  ВЕРЕ  И  НЕВЕРИИ (продолжение)

Экскурс в “параллельные миры”
Лескова, Достоевского, Пушкина -
по поводу одного нынешнего богоборческого выплеска

[1994]

8. “Играет игрушкой,  которая есть Бог!”

В одном из юношеских писем к брату Достоевский с трепетом душевным упоминает  “человека,  который не знает что делать ему,  играет игрушкой,  которая есть Бог!”  Этот еретический импульс обернулся для писателя неким алгоритмом,  своеобразной моделью уготованных ему духовных дерзаний и терзаний.

По натуре своей игрок — игрок страстный, безудержный, что называется до мозга костей — он даже состояние здоровья мог расценивать с точки зрения проигрыша или выигрыша. “Чувствую себя несравненно здоровее прежнего: силы, сон, аппетит — всё это превосходно. Хоть этот выигрыш приписываю эмским водам”. Игра была его второе Я.

Ему не удалось укротить свои вожделения и тогда, когда, одолев иго рулетки, он держался от нее за тысячи верст. Чем дольше длилось это воздержание, с тем большим пылом привносил он свою страсть игрока во все предметы, занимавшие его ум и воображение. Его игровой заряд пробил себе выход в совершенно иную сферу: Достоевский стал строить умозрительную выигрышную систему духовной жизни человека и общества и сделал свою самую высокую ставку — на Веру, Царя и Отечество, в бурном азарте следя за движением “шарика по кругу”. Как бы горячо и болезненно ни переживал он всё это, для него это — игра. Изнурительная, бешеная, вдохновенная, “божественная”, но — игра. Теперь уже Большая Игра. А религия или мистика, скорее всего, тут ни при чем.

Сам же писатель считал себя если не мистиком, то хотя бы обладателем “второго зрения”. Анна Григорьевна вспоминает, что еще в первое время их знакомства он сказал ей: “Я придаю снам большое значение. Мои сны всегда бывают вещими. Когда я вижу во сне покойного брата Мишу, а особенно когда мне снится отец, я знаю, что мне грозит беда”. В одном из позднейших его писем речь о том же: “Я сегодня ночью видел во сне отца, но в таком ужасном виде, в каком он два раза только являлся мне в жизни, предрекая грозную беду, и два раза сновидение сбылось”.
 
Нетрудно убедиться, сколь эфемерную связь устанавливал писатель между сновидениями и явью. “Я видел во сне, что Федя влез на стул и упал со стула и расшибся. Ради Бога, не давай им влезать на стулья”. Обыкновенная родительская тревога, будоражащая воображение, — не более того. “С субботы на воскресенье, между кошмарами, видел сон, что Федя взобрался на подоконник и упал из 4-го этажа… Напиши мне как можно скорее о Феде, не случилось ли с ним чего… Я во второе зрение верю, тем более что это факт…” Здесь всё та же, почти болезненная тревога за сына, а “второе зрение” — возможно, Достоевский и верил в него, но чтобы оно стало фактом, это, к счастью, не подтвердилось: с маленьким Федей, как мы знаем, ничего худого не произошло.

Если обратиться к сновидениям совсем другого порядка, уже из области творческой фантазии Достоевского (я имею в виду, прежде всего, “Сон смешного человека”), то и здесь: игра воображения плюс поэтическая и философская аллегория — опять же всё то, что не выходит за грань “посюстороннего” сознания.

Короче говоря, Достоевский не был, по-видимому, столь восприимчив к иррациональному, как сам того хотел и как это изображают отдельные его критики или почитатели. Но это лишь половина правды о его мистицизме. А вся правда заключена, пожалуй, в примечательном парадоксе. Не будучи по-настоящему расположен к мистике извне, Достоевский вместе с тем был преисполнен желания излучать мистический свет из себя вовне.

По воспоминанию В.В.Тимофеевой, он декламировал однажды в типографии Траншеля стихи Огарева, где были такие строки:

… только жаждал и мечтал,
чтоб вышла мне по воле рока
и жизнь, и скорбь, и смерть пророка..

Получилось у него с таким подъемом и выражением, будто пророк этот не кто-то другой, а он сам. То же и в других воспоминаниях. Хороший знакомый Федора Михайловича, из молодых, Всеволод Соловьев (брат Владимира Соловьева), рассказывает: когда речь заходила о будущих судьбах человечества и России, Достоевский говорил “с таким горячим убеждением, так вдохновенно и в то же время таким пророческим тоном”, что и слушатели начинали “ощущать восторженный трепет”. Графиня А.А.Толстая, родственница Льва Николаевича, имевшая счастье принять Достоевского в своем доме, вторит Соловьеву чуть не слово в слово: “Он говорил как истинный христианин, о судьбах России и всего мира; глаза его горели, и я чувствовала в нем пророка…”

Что ж, у нас нет причин отрицать силу воздействия Достоевского на своих слушателей и читателей. Но действительно ли это пророческая сила? Может, только гипнотическая? Какова цена конкретным его прорицаниям?

Одно из основополагающих откровений Достоевского — освященное свыше единение царя с народом, “вера народа в Царя как в Отца своего”. Он повторял это не раз и не два, без тени сомнения, неизменно пророческим тоном — и что же? Минует всего сорок лет, и — царя как сдунет. Народ и глазом не моргнет, обращая его корону, да и его самого, в пыль и прах. “Серые зипуны” (олицетворение народа, по Достоевскому) будут лихо заколачивать крышку, под которой упокоится самодержавие.

А что предрекал Достоевский Европе? Там “всё подкопано” и вот-вот “рухнет бесследно на веки веков”; Европа стоит на пороге “величайших и потрясающих событий и переворотов… накануне падения… повсеместного, общего и ужасного”. И опять — выйдет несколько иначе, даже совсем наоборот: революция восторжествует как раз там, где, по расчетам Достоевского, она должна бы разбиться о “несокрушимые” устои и основы. Величайшие перевороты начнутся с России, с крушения царского трона, которому наш провидец приписал святую незыблемость и нетленность.

“Есть у него (народа. — Г.К.) только Бог и Царь — вот этими двумя силами и двумя великими надеждами он и держится”. Возглашая это, Достоевский утверждал, что “народ русский… живет идеей православия… В сущности в народе нашем кроме этой идеи и нет никакой”. Он говорил про “неустанную жажду в народе русском” — жажду “великого, всеобщего, всенародного, всебратского единения во имя Христово” и предвещал неотвратимое утоление этой жажды. Между тем, не только осуществление “величайшей идеи из всех идей”, но и само по себе присутствие ее в народном сознании было уже в то время очень и очень сомнительно. Любопытный штрих в этой связи можно привести из уже упомянутой повести Слепцова.

Речь идет о некоем помещике Шишкине и его крестьянах. Шишкин “такое ко храму усердие имел… у него, бывало, мужики все дочиста у обедни. Как ежели который чуть позамешкался — в праздник на барщину!.. Не скажи им, так ведь они лба не перекрестят”. Да и Достоевский признавал: многое у самого же народа выходит не из этой идеи — “смрадное, гадкое, преступное, варварское и греховное”. Какая тут может быть речь о всеобщем, всебратском единении?! Но Достоевский не видит никакого противоречия: “Преступник и варвар, хоть и грешат, а все-таки молят Бога, в высшие минуты духовной жизни своей, чтоб пресекся грех их и смрад и всё бы выходило опять из той излюбленной идеи их”.

Доведись Пушкину услышать эту тираду, он, возможно, напомнил бы писателю-гуманисту слова Георгия Кониского, архиепископа Белорусского (Пушкин привел эти слова в 1836 году для читателей своего “Современника”):

…Говорят многие: почему молитвы наши ни чудес не творят, ни лучшей перемены в нас не производят. Ах, стыдно и вспоминать молитвы наши! Об них можно то же сказать, что сказал кормчий одному бывшему на корабле беззаконнику. Когда во время сильной и опасной бури все плаватели обратились к молитве и вместе с ними и оный беззаконник нечто промолвил, то кормчий остановил его сими словами: “ты, пожалуй, молчи; не знает-де Бог, что и ты с нами, и потому еще между отчаянием и надеждою находимся; а как-де услышит твою святую молитву, так мы и погибли”. …Такая молитва переменит ли нас, окаянных и грешных, в добрых и богоугодных? Грешными в церковь приходим, грешнейшими выходим…

Не в бровь, а в глаз!..

Время расставит всё по своим местам, в том числе и предсказания Достоевского, которые он, как сеятель, кидал пригоршнями направо и налево. Пресловутые “мистицизм” и “пророчество” уникального гения — это легенда и миф, порожденные сильнейшим внушением писателя, помноженным на самовнушение тех, кто жаждет экзальтации и упивается ею. Только в художественном поиске Федор Михайлович постиг откровения воистину пророческой силы.
 
(Продолжение следует)

Перечень главок: 1. Мелочно тщеславный старичок - 2. Христиане или нехристи? - 3. Чудеса в решете - 4. Я держусь земного и перстного - 5. Волна и впадина - 6. Палочка-выручалочка - 7. Сын и отец - 8. Играет игрушкой,  которая есть Бог! - 9. Дитя неверия - 10. Люби других, как себя - 11. Бесовская интервенция - 12. Сердце материалиста? - 13. Гений и Бог — вокруг да около - 14. Не то, не то, не то! - 15. Ухватить себя за волосы