Лешка Блаженный

Владимир Милов Проза
                рассказ из книги "Пьяная деревня"

Лешка Ершов – деревенский дурак. Всего в деревне два дурака: он и Яшка Чумной. Но Яшка, скорее дебил, мрачный и злобный жлоб, он мстителен, расчетлив и хитер в меру своего скудоумия; способный на  всевозможные пакости. Чумной даже лежал в  Петелино, о чем имеет соответствующую справку, на основании которой ему выдали "белый билет" в военкомате. Получив эту бумажку, Яшка настолько уверовал в свою безнаказанность, которая, как известно, порождает хамство, что от него в округе и вовсе не стало житья. Однажды он ночью подпилил столбы деревянного мосточка, с которого бабы полоскали в пруду белье. А на следующий день с него в воду навернулась бабка Груня и, запутавшись в своих многочисленных юбках, пошла ко дну и наверняка бы утонула, не окажись поблизости мужиков. Затем Яшка спутал лошади ноги стальной проволокой и не просто заплел ее в форме косички, а умудрился, подлец, сделать так, чтобы на каждой ноге проволока заканчивалась петлей. Распутать бедное животное так и не смогли –   пришлось прирезать. Милиция лишь помяла Яшке бока, да и отпустила восвояси. Что не говори, а бумажка из сумасшедшего дома –  великое подспорье негодяю. Однажды он и Лешку заманил на строящийся комплекс и отлупил –  это и переполнило чашу народного терпения; братья Кряжины отметелили его так, что тот месяц мочился кровью и стал передвигаться с помощью костыля.

По неписаному закону Лешку трогать было нельзя –  он дурак от Бога, блаженный.
Лешке двадцать пять лет от роду, он среднего роста, хорошо, даже с некоторый изяществом сложен, с открытым и чистым лицом, на котором, как весеннее солнышко, постоянно играет лучезарная детская улыбка, с васильковыми глазами и золотистыми, вьющимися большими кольцами кудрями. Эти кудри бабка Нюра время от времени кромсает большими портняжными ножницами. Недавно возникла необходимость, и брить Лешку.
–  Какие лезвия лучше бреют? – интересовалась она у мужиков.
–  Лучше - рублевые.
     –  Ишь ты, рублевые! Разорюсь верно, –  не ходить же ему, как дьячку, обросшим.
Лешка круглый сирота. Мать свою он не видел с самого рождения, она, как говорит бабка Нюра, поехала в Сундуки (так бабка называет город Ессентуки) за вещами и, видимо, вещей оказалось так  много, что по сей день никак не объявится. А отец замерз спьяну, когда Лешке было всего семь лет. Существует несколько версий о причине Лешкиного недуга. Первая –  Лешка, напротив, родился дюже умным и в пять лет мог читать и писать, и вследствие чрезмерной нагрузки на мозг с ним и приключилось "горе от ума". Вторая, наиболее правдоподобная, – маленького Лешку отец посадил на бак мотоцикла, и целый день катал по округе, после чего Лешка переболел менингитом. Как бы то ни было, но ни читать, ни писать Лешка не умеет –  его умственное развитие навсегда остановилось в раннем детстве. Лешка великовозрастный, вечный ребенок. Он добр, жалостлив и вследствие чрезмерной жалости, плаксив.

 – Лешенька, голубчик, посмотри, какая у нас беда приключилась,–  подшучивает над ним деревенская баба. –  Кошечка у нас окотилась, а молочка-то у нее нет, чем котяточек кормить? У вас-то корова доится?
– Доится!
 – На тебе кошечек –  неси домой, а то они у нас погибнут.
Лешка, заливаясь слезами сует котят за пазуху. Котята, только что открыли глаза, мяукают и царапаются, вонзая Лешке то в грудь, то в рубаху цепкие, как рыбацкие крючки, коготки, пытаются выбраться наружу. Лешка, плача и в то же время улыбаясь, целует их в головы и запихивает их вовнутрь, бежит со всех ног домой, чтобы порадовать бабку Нюру. Но бабка отчего-то такому прибавлению в хозяйстве не очень рада.

– Идиотик! – начинает причитать она. –  Ты откуда котят полный дом наволок? Ой, матушка моя родная, он же без ножа меня режет. Кто тебе дал их?
Лешка плохо ориентируется на местности, начинает сбивчиво объяснять:
– Баба мордастая, крыльцо - красное, лужа возле дома.
Бабке этого достаточно.
– Ага! Значит самой топить не охота, а я, бабка старая, бери грех на душу. Ну, погоди! Я ей сейчас устрою кошачий детский дом. – Она брезгливо, словно клещами, двумя пальцами бросает котят в фартук, собрав его впереди в форме мешка. Котята вновь пытаются выбраться, но бабка Нюра сердито трясет фартук:
 – Сидите, гадости!

Бабку Нюру в деревне зовут Семижильной. Ей под восемьдесят, а она держит полный двор скотины, ни в чем, не уступая полнокровным крестьянским семьям, плюс еще Лешка, который стоит целого подворья. Редко какой день обходится, чтобы с ним не приключилась какая-нибудь история.
– Идиотик! Дураков посев! –  кричит бабка Нюра. – Ты для чего из покрывалки все цветы повырезал?
 – Хотел божницу нарядить!
 – Ой, да как же это я ножницы забыла прибрать? Ох, матушки, так он и на шторы на бахмару распустил. –  Семижильная в сердцах бьет Лешку тонкой ореховой палкой по рукам. Лешка, почесывая ушибленное место, заливается слезами:
– Я хотел, чтобы красиво было.
 – Красиво! –  передразнивает его бабка. – Такую красоту навел, хоть из дома беги. Вон возьми газету, да и вырезай из нее портреты, хоть вот эту передовую доярку вырежи –  вон рожа –  чуть не треснет, как у холмогорской коровы, или вот этого тракториста губошлепого. Ну, ладно, не голоси –  иди пряничка дам.
И вновь, как солнце из-за туч, сквозь слезы Лешки лицо озаряет улыбка.

Стоит Семижильной прийти в магазин, так ее тут же обступают деревенские бабы, в ожидании каких-нибудь смешных рассказов про Лешку. Бабка иногда отмахивается, а чаще охотно веселит публику:
 – Чего про него рассказывать. Ростом велик, а умом с трехлетнего ребенка. Подстриги его, помой, а теперь побрей. Думала ли я когда-нибудь, что я на старости лет в цирюльники подамся. Из дома ухожу, ножницы в сундук под замок, топоры, молотки, пилы, все туда. Пробки выворачиваю - не ровен час, в розетку что-нибудь засунет. А помощь с него какая? Даже за водой послать нельзя: или ведра потеряет, или колонку свернет. Сено, правда, с луга таскает и то под моим присмотром, сила-то у него есть. Заставишь поленницу выкладывать, покажу, как, и стою рядом, – сопит, выкладывает –  нравится ему. Но опять, глаз спускать нельзя, он ведь, может ее выложить выше облака стоячего, пока самого, дурака,  поленьями не придавит. А утром опять учи всему сызнова –  ничего в его голове не задерживается, как вода в решете. Копать заставлю –  до первого червяка, будет целый день за ним наблюдать, разговаривать, а если ненароком лопатой разрежет – голосить будет, как по отцу родному. А потом, разве он один дурак, у нас дураков полдеревни, что моего дурачка всяким глупостям подучивают. Грачонок из гнезда выпал, послали Лешку на Тимошкин погреб, чтобы его обратно в гнездо возвернуть, а погреб еще при царе-Горохе строился из гнилых тесинок, да прелой соломы –  мой дурачок и обвалил его. Хорошо хоть сам не расшибся. Повела на днях с ним корову к быку. Я рядом за веревку веду –  дурачок мой сзади подгоняет, все вроде, хорошо. Привели. Бык на корову, а дурак его назад за хвост тянет: "Задавит, кричит, нашу Красавку. В нем весу пять пудов". Глянькась, себе какие-то пуды знает. « Пусть, – говорит, – так дружат». Ага, дружил волк с кобылой, пока есть не захотел. "Дурак, говорю, это в тебе пять пудов, да еще два пуда дури, а в быке –  сто пять". Господи, и зачем я его только взяла? Бык к корове, дурак –  к быку. А бык не кошка, приложит –  только мокрое место останется. Пастух на помощь подоспел и кнутом его пугал и лошадью топтал –  бесполезно,  так и не дал корове огуляться. Теперь сызнова веди. Ох, жалостлив, беда с ним. Поросенка по осени резать, хоть за тридевять земель веди – узнает, в десять ручьев слезы будет лить, к мясу не притронется. Одно слово, Блаженный. Разве в мои-то годы такую обузу на себя взвалить? Он молодой, здоровый, за ним коню, на четырех ногах не угнаться, а мне каково бабке старой? Да и народ у нас, дюже поган: до чего сам не додумается люди "добрые" подскажут.

Деревенские и впрямь, любили над Лешкой Блаженным подшутить. Однажды приехал корреспондент из районной газеты, чтобы сфотографировать парторга. Парторга на месте не оказалось, а поскольку корреспондент не знал его в лицо, деревенские юмористы решили подсунуть ему Лёшку. Блаженного умыли, постригли под машинку, нарядили в костюм, повязали галстук –  и диву дались –  перед ними предстал, будто сошедший с портрета школьной хрестоматии Сергей Есенин. Не вмешайся в эту авантюру бабка Нюра –  красоваться бы Лёшке на первой полосе.
 
Подшучивали над Лёшкой много и часто. Мужики, было, пытались приучить его курить и пить вино, но чистая, непорочная Лёшкина душа всеми своими фибрами воспротивилась этому. Популярность Лёшки в народе была столь велика, что без него не обходилась в деревне ни одна свадьба. Присутствие на свадьбе Лёшки Блаженного считалось  добрым знаком. К тому же на свадьбе Лёшка честно отрабатывал съеденный хлеб. У него объявился необыкновенный талант –  стоило ему нашептать слова частушки, как он мгновенно запоминал её, правда, через несколько минут после исполнения она выветривалась из его головы, но это уже было не столь важно. В основном Лёшку учили тем частушкам, которые сами по каким-либо соображениям спеть не решались. Иногда частушки были просто похабные, а иногда и со злым смыслом, намёком, подтекстом. Уже заряженный новой частушкой Лёшка выжидал конца проигрыша гармошки и, приплясывая, выскакивал на середину круга:
               
                «Сахар мелкий, сахар мелкий,
                Сахар мелкий - кусковой,
                А невеста уж не целка,
                Я ручаюсь головой».

От хохота сотрясались стены, гармонист, поперхнувшись, никак не мог вновь собрать воедино распавшиеся, как бусинки, ноты плясовой, невеста, зардевшись, опускала очи долу, а жених, насупившись, как ястреб, старался высмотреть в толпе –  кто же нашептал дураку такую пакость, а Лёшка уже исчез среди цветистых платьев, белых рубах и серых костюмов. Уже кто-то потихоньку, подозвав его к себе, нашёптывал новый текст. Любому другому за подобный репертуар могли бы набить морду, но Лёшку трогать нельзя –  он   –   дурак, он –  Блаженный. Наоборот, в конце свадьбы ему дают огромный кулёк с конфетами и пряниками и свёрток с уже порезанной колбасой, угостить бабку Нюру, поскольку Лёшка, в основном, придерживался вегетарианской кухни. Нести до дома два кулька неудобно, поэтому Лёшка, выбросив пакет, рассовывает колбасу по карманам пиджака и брюк, в которых до этого он хранил майских жуков, головастиков и земляных червей, и весело, вприпрыжку мчится домой, зная, что бабка его, непременно, похвалит:
 –  Слава Богу, дожила, хоть какая-то от тебя польза есть!

Самое страшное время года для Семижильной –  это зима. Зимой за Лешкой нужен особенный контроль, а, помня о том, что в одну из таких же зим замерз ее сын, бабка Нюра старается, по возможности, свести на нет Лешкины передвижения по улице. А того словно разжигает затесаться куда-нибудь.

Больше всего он любит кататься с ребятами на санках с горы, ему все равно, с пятилетними ли или семнадцатилетними –   Лешке все ровесники. Лешке не ведомо чувство страха, поэтому его пускают, то с платины, то специально для него строят какой-нибудь немыслимый трамплин. Блаженный падает, разбивает в кровь лицо, плачет, а через минуту уже тащит и свои, и чужие санки в горку. Еще зимой Лешка очень любит чистить снег. И соседи охотно эксплуатируют эту Лешкину страсть в корыстных целях.
 –  Лешенька, милок, беда у меня. Завалило меня, бабку, снегом. Ни в подвал, ни в сарай войти не могу.

Лешка хватает скребок и тот час, сопя, погружается в работу. Он очень любит, чтобы его при этом хвалили, и хитрая бабка это знает:
– Ох, Лешка, что ж ты молодец. Вот мужик из тебя выйдет дельный, работящий, жена, небось, не нарадуется. Не пьет, не курит, и в руках у тебя все горит.
Лешка смущенно улыбается, размазывая рукавом по румяным щекам сопли.
– Идиотик, –  кричит бабка Нюра.
–  Щас же, марш домой, пока я тебя палкой не огрела. Тебе, что, дураку, своего снега мало - ты по дворам пошел?
Лешка бросает скребок и бежит к дому. Да и когда он дома, Семижильной не легче: у нее свои дела, а у Лешки свои.
 – Идиотик! Шкура твоя барабанная, ты пошто всего кота зеленкой излил.
– Я хотел ему нос помазать –  там у него царапина.
 – Что же у него нос  до самого хвоста идет? А тебе я чем, дурачок, мазать буду, когда ты на горке разобьешься? От него теперь не то что мыши, а собаки на улице и те разбегутся.

Кстати, о собаках: Лешка вхож в любой дом –  лезет целоваться даже с волкодавами, по деревне идет –  ни одна шавка на него не тявкнет. Чем он их так к себе расположил, остается загадкой.
 –  Дурень, куда конфетки делись? Я только вчера  в магазине целый кулек купила ирисок.
 – Шарику отдал! –  Лешка никогда не врет. –  Знаешь, как интересно? Он станет конфетку есть, а она –  раз, и на зуб к нему приклеилась, он ее от  зуба лапой отклеит, только куснет –  она снова прилипла.
 – Хорош интерес! Два рубля кобелю под хвост. Ну что мне с тобой делать, палкой тебя оховячить?
Лешка молчит, улыбается –  хочешь бей, хочешь –  помилуй.

В тот день Лешка проснулся поздно. По радио передавали какой-то концерт и лихо наяривали гармошки. Лешка прямо на печи начал приплясывать, ударяя в такт музыке босыми ногами, то в потолок, то в стену.
– Идиотик! Что ли тебя там лихоманка ломает? Глянькась, он, верно, задумал посреди зимы печку развалить.  В тебе уже весу –  центнер. Вон выйди в сенцы, да пляши там, на земляном полу, хоть крыс попугаешь.
Затем бабка Нюра ушла, музыка по радио кончилась, и лежать на печи стало скучно. Лешка соскочил с печки, подбежал к окну, с уличной стороны крещенский мороз расписал стекла причудливыми, пушистыми узорами. Там были и елочки, и какие-то продолговатые листья невиданных растений. Между рамами, на пышных сугробах  ваты, аппетитно алел румяный пепин-шафран.

Сквозь замерзшие стекла ничего не было видно. Захотелось посмотреть, что же делается на улице. Лешка нашел штаны, пересохшие на печке, они скрипели в руках как деревянные –  оделся, под руки попался свитер – одел и его. Носки не нашел, поэтому сунул в валенки босые ноги, вместо шарфа повязал бабкину шаль, накинул телогрейку, схватил шапку и выскочил на улицу.

Вся деревня по крыши сараев была заметена снегом. Деревья, посеребренные инеем, без единого дуновения ветра –  застыли как на Рождественской открытке; от печных труб ровными столбами в небо струились  ручейки дыма. Пышные сугробы белого снега сверкали на солнце.

Четверо братьев Кряжиных, объезжали молодую лошадь –  серого в яблоках жеребца, и остановились  возле магазина, как раз напротив Лешкиного дома. Лешка побежал к ним.
 От взмыленной лошади валил пар, она мелко дрожала всем телом и металась по сторонам, стараясь вынырнуть из-под оглоблей, истерично хватала открытым ртом воздух и роняла на землю шапки кровавой пены.

Заметив разорванные удилами губы, Лешка заплакал и бросился к лошади, стал прикладывать к ранам снег. И без того испуганная лошадь, пятилась назад и взмывала на дыбы.
–Уйди, дурак, убьет! –  закричали из саней.
Лешка не послушал. Один из братьев спрыгнул с саней и оттолкнул Лешку, Блаженный споткнулся и полетел в снег –  заплакал, запричитал.
– Ну, ладно, Леха, не рыдай, –  успокаивал его Кряжин. –  Прости, не хотел я. Садись с нами, поедем кататься.

Лешка заулыбался и, забыв про обиду, прыгнул в сани. Лошадь тронула с места крупной рысью, затем перешла в галоп. Расчищенная трактором дорога, напоминала собой тоннель, лошадь, как ни пыталась, не могла с санями перепрыгнуть высокий бруствер. Сани вихляли то вправо, то влево, чиркали по снежной стене и весело катились вперед. Глаза Блаженного сияли от восторга.
– Леха, а ты что, без рукавиц?
– Ага! – улыбался Лешка.
– Тогда суй руки в рукава, обморозишься к чертовой матери.

Алешка засунул руки в рукава –  стало теплее,  спрятал нос в бабкину шаль, снаружи оставались лишь небесно-голубые глаза.
Братья приехали в другую деревню, взяли в магазине вина и конфет, стали выпивать.
– Леха, твою-то мать, ты все конфеты пожрал –  оставь хоть закусить.
–  На мелочь, беги еще в магазин за конфетами!
Тронули обратно. Доехали до развилки дорог. Братья решили посетить еще одну деревню, а Лешка совсем замерз.
– Леха, вылезай.  Видишь, эту дорогу –  вон водокачка торчит, там твой дом. Иди по этой дороге и никуда не сворачивай –  через пятнадцать минут будешь дома, а мы еще покатаемся.
И Лешка пустился бежать по дороге, указанной ему братьями.

Семижильная не сразу обнаружила Лешкино отсутствие, полагая, что тот, пригревшись, снова заснул на печи. А когда спохватилась, то обмерла и, не мешкая ни минуты, пустилась на поиски. И пруд, и горка были пусты. Кто-то сказал ей, что видел, как Лешка садился в сани к братьям Кряжиным –  побежала на конюшню, но на конюшне застала уже распряженную братьями взмыленную лошадь. Вечерело. Короткий зимний день, бледнея, таял в серебристой, холодной мути.

Уже совсем стемнело, когда бабка Нюра разыскала братьев. Все братья и еще пятеро деревенских ребят играли в карты в доме у старшего брата –  Федора. Федор был уже женат и жил особняком. Накануне он отправил жену в роддом и сейчас, в ее отсутствие, решил немного расслабиться.

В доме было густо накурено, вся компания играла в карты. Возле  стола  стояло ведро с медовухой, в бражке плавал  ковш,  на кону была шапка с мелочью.
 – Сынки,  куда ж вы моего дурачка дели?
Факт исчезновения Блаженного и братьев застал врасплох:
– Мы его до развилки довезли, и домой отправили. Ему оттуда до дома идти –  два шага.
– Ох, да что же вы наделали? –  запричитала Семижильная, –  Зачем же только брали? Вам для смеха? Вы вон как разодеты: штаны ватные, да овчинные тулупы, а у него штанишки –  тоньше кленового листочка, да без варежек. Ох, Господи, мороз-то на улице какой – птица на лету мерзнет. До развилки они его довезли, дорогу указали, да он, дурак, мышонка увидит –  уйдет за ним на край света, –  и тут Семижильная со всего размаху грохнулась на колени, гулко стукнулись о половицу ее костлявые ноги, так, что в серванте дробно зазвенела посуда. –  Сынки, милые, сыщите моего дурочка, Христом Богом вас молю, а коли, замерзнет –  положите тогда и меня с ним рядом.
Ребята выскочили из-за стола и бросились поднимать ее под руки.
– Найдем, бабка Нюр, непременно найдем. Небось, на коровниках где-нибудь с кошкой играется.
–  Как же! –  голосила старуха. –  Обошла я весь скотный двор –  никто его там не видел. А я для него только и живу. Вы думаете, нужны мне эти телята, да поросята, хозяйство это окаянное –  думаю, соберу деньжат, все может, его в какой приют получше отправят, когда помру. Без денег кому он, сирота, нужен? –  по впалым щекам старухи, по канавкам морщин, как между картофельных борозд во время ливня, мутными ручьями катились слезы.
В доме все заходило ходуном: заскрипели ящики серванта, захлопали входные двери, и до тошноты противно запахло корвалолом, на крики прибежали соседи.

Искать Блаженного решили, не мешкая. Отвязали собак, взяли лыжи, ружья, фонари, в которых, впрочем, не было особой необходимости –   огромный шар луны освещал округу на десятки верст: леса, поля, овраги, перелески, посадки лежали, как на ладони. Поиск начали с развилки. Пушистый, словно взбитая доброй хозяйкой перина, снег хранил на себе множество следов, за исключением, разве что, человеческих. Аукали, свистели, кричали, стреляли из ружей в воздух, раскапывали и давали обнюхать собакам каждый бугорок, каждую выемку, тщательно осматривали скирды и стога, делали километровые круги, для того, чтобы приблизится к одиноко торчащему в поле пню или обломку столба –  тщетно, Блаженного нигде не было. По очереди смотрели в бинокль –  даль была мертва. Собаки не могли понять, чего хотят от них люди? Они то брали лисьей след, то поднимали, затаившегося в лёжке, зайца и с задорным лаем пускались его загонять, но людей почему-то не интересовала охота – они свистели и звали собак к себе. Лишь только когда время перевалило за полночь, решили прекратить поиски.

Шедший впереди поисковой команды Федор с ружьем за плечами и биноклем на шее был хмур и зол. Зол, прежде всего, на самого себя:
– Хмель мою головушку покинул, –  бормотал он слова песни, –  Ну, и кто у нас дурак, я или Леха? Хорош подарок разродившейся бабе. От такого подарка и молоко пропадет. С утра менты придут, и начнется катавасия.
– А при чем тут менты?
– А при том! Скажут дурака санями переехали, да в снег закопали до весны, а там доказывай, что ты не верблюд.
– Да не скули ты, –  утешали его. –  Может, еще найдется.
– Найдется! –  передразнил Федор. –  Собаки, и те мерзнут, –  Он демонстративно снял лыжи и тотчас провалился по пояс. –  По такому снегу далеко не уйдешь. Куда только его черти занесли? Только бы нашелся – я ему уши на холодец отрежу.

К деревенскому магазину братья подъезжали одни. Остальные решили, что Кряжины эту кашу заварили, пусть и расхлебывают –  сообщать бабке безотрадную весть никто не хотел, тяжело было даже присутствовать при этом. В доме у Семижильной во всех окнах горел свет, свет рвался наружу сквозь дырявую террасу, даже на столбе у дома мерцал фонарь. С тяжелым сердцем Федор потянул дверь на себя, переступил порог и лишился дара речи: посреди избы живой и здоровый Блаженный парил ноги в тазу с горчицей. От смятения чувств Федора взяла оторопь, он не знал, что делать: сначала дать дураку по уху, а потом спросить, где он был, или сначала спросить, а потом дать.
– Нашелся, нашелся! –  спасла положение бабка Нюра. – Это я вам на радостях светом семафорю. Скотник Пахом привел –  сидел дурачок в силосной яме и мяукал, говорит, прятался от какой-то собаки.

– А иду по дороге! –  вносит подробности Лешка, – Собака навстречу, глазищи горят, зубищи –  во! –  Лешка выставляет вперед указательный палец, –   Ростом с теленка, и хвост по земле саблей. Волк, думаю. Я бежать –  она за мной. Куда деваться? Страшно. Тут я в яму почему-то провалился. Чудно, сверху снег лежит, а внизу тепло, как на печке.
– Ясно дело, тепло, дурья твоя голова, силос-то горит.
– Вот, –  Лешкин рот расплывается в улыбке, –  Я –  хоп, и зарылся в него. А собака не уходит, ждет, когда я замерзну и сам вылезу. Жди, жди –  меня не проморозишь. Надо, думаю, шипеть и орать, как рысь, волки ведь рысь боятся? А? –  тут Лешка издал такой вопль, что стены дома Семижильной содрогнулись от хохота. Братья чуть ли не катались по полу.
– Леха, ты бы еще медведя изобразил, его, наверное, волки еще сильнее боятся.
– Хорошо, хоть так-то орал, –  улыбается Семижильная, –  С фермы услышали, пришли полюбопытствовать, что за зверь такой завелся в силосной яме, а то сидеть бы там тебе, дураку, до березовых сережек. Идите, сынки, к столу, умаялись –  выпейте, закусите. Полдеревни с ног свертел, идиотик. Иди и ты, поешь, чадо неразумное! Куда? Ноги об тряпку вытри.

Лешка отламывает себе полбатона хлеба и, воспользовавшись замешательством Семижильной, начинает поливать его сверху из бутылки подсолнечным маслом, затем погружает в сахарницу.
– Что ж, ты, дурак, делаешь? Все излил. Кто после тебя сахар есть станет. Куда же моя палка-то делась? Марш на печку.

Лешка, оставляя мокрые следы босых ног на полу, юркает на печку. Через секунду он, свешивая златокудрую голову с печки, уписывая при этом батон хлеба, весело наблюдает за происходящим.

Дом благоухает сивушным запахом первача и лука. Братья закуривают. Возле Лешки начинает витать сизая и тонкая причудливая паутина табачного дыма. Лешка пытается поймать эту причудливую кисею, зажать в кулак, и вроде бы схватил, разжимает –  ладонь пуста. Блаженного это забавляет. А разговор за столом с каждой стопкой становится все бойче, развязнее. Братья прямо на пол побросали свои полушубки, сняли шарфы, в угол отставили ружья –  пьют, едят, балагурят. На улице слышно, как, дожидаясь своих хозяев, от нетерпения поскуливают собаки.
– Какие, Леха, у той собаки зубищи были?
– Во! –  возводит под потолок указательный перст Блаженный. –  Я завтра пойду, следы посмотрю.
– Я тебе посмотрю! –  напускает на себя строгость Семижильная. –  Я тебе так посмотрю –  носа теперь до весны из дома не высунешь. На цепь к сундуку прикую. Всю деревню из-за тебя на ноги подняла, идиотика.

Однако самогон в графине вскоре кончается, и братья начинают собираться.
– Спасибо, сынки милые, уважили старуху. Я бы вам еще налила –  есть самогонка, всегда держу про запас –  не жалко ее, окаянную, да мороз на дворе больно лют. Боюсь, померзните. Не могу я того греха себе на душу взять. Вы друг друга из вида не выпускайте, так гуртом и идите. Великое счастье вашей матери выпало –  четырех таких сынов уродить, один другого краше. Вы не бойтесь, я не сглажу, у меня глаз не черный, дай Бог счастья и вам и детям вашим и ветвям, что от их древа пойдут.

Братья уходят, слышно, как они топчутся в сенях, надевают лыжи, покрикивают на собак.
Бабка Нюра тушит везде свет в доме, лишь перед черными от времени и копоти иконами ровно мерцает огонек лампады. Затем она долго раздевается, развязывая шнурки многочисленных юбок, подходит к иконам, начинает молиться. Первые слова молитвы Лешка никогда не понимал: "Ежеси на небеси", затем бабка начинает молиться своими словами –  здесь уже понятнее. Просит, чтобы Господь простил ей грехи вольные и невольные, явные и тайные, а так же сохранил и помиловал ее родных и близких в пути-дорожке и  защитил их своим крестным знамением, избавил от лукавого. Далее начинается перечень длинного списка имен за упокой, за здравие, кого, куда и как она их сортирует –  Лешке непонятно:
– Раба Ивана, раба Ивана, раба Афанасия, рабу Матрену, –  затем опять: –   раба Ивана, рабу Анфисию, –  список бесконечен.

– Господи, прости меня, уж не знаю, куда ее приписать –  рабу Элеонору. Коли померла, так и быть, царство ей небесное, а коли жива? Это ж, какое нужно иметь каменное сердце, чтобы о родном ребенке за двадцать пять лет ни разу не вспомнить?
Лешка знает, это она про его мать. Каждый раз Лешка пытается запомнить это красивое, но отчего-то холодное, как снежная баба, имя, но к утру, оно, словно, выветривается  из его памяти.

С улицы приходит кот – Мурзик. Он уже давно научился открывать дверь самостоятельно, поддевая её лапой с наружной стороны за клеёнчатую обивку. С другой стороны такой обивки нет и как закрывать дверь – кот, пока что еще, не придумал или не считает это нужным. Промяукав Семижильной приветствие, Мурзик начинает тереться спиной о бабкины ноги. Продолжая молиться, бабка сначала делает вид, что не замечает этого, затем настойчивость кота в проявление своих чувств начинает раздражать её и, всё еще не сводя взора с икон, Семижильная пытается лягнуть его. Но хитрый кот заходит с боку, а боковые па бабка делать не умеет. Наконец, Семижильная вынуждена прервать молитву:

– Брысь, змей летучий! Никогда спокойно помолиться не даст, словно нечистая сила его разжигает. Господи, да что же это за жизнь такая, если всякая гадость тебя мучает? Явился – встречайте его с хлебом-солью. Дверь нараспашку – май-месяц для него наступил, спал бы тогда на улице в сугробе, раз тебе жарко, чего на печку лезешь, если такой морозостойкий? И палки-то, как на грех нет, нечем мне его остудить.
Видя, что бабка принялась браниться, кот утрачивает к ней интерес. Подходит к своей миске и, изучающее, нюхает содержимое, затем, нехотя, пару раз лакает из неё и брезгливо фыркает.
– Жри, не косороться! Что не нравится? Ну, прости, колбасы тебе сегодня не купила – магазин на ревизии. Пойти, разве что, от живого поросенка тебе кусок мяса отрезать?

Семижильная закрывает дверь и ложится на кровать. Кот, громко мурлыкая, прыгает на печку к Блаженному. С мороза он, как кажется Лешке, пахнет арбузами. Заведя передние лапы кота к себе за шею, Блаженный крепко обнимает его. Мурзик сопротивляясь Лешкиным ласкам, утробно мяукает  и делает вид, что хочет укусить Блаженного за ухо. Один раз такое уже случилось –   кот, доведенный до отчаянья Лешкиными ласками, пробил ему ухо клыками сразу в четырех местах. «Теперь сережки вдевай, где их только столько набраться?» – ворчала тогда бабка, прижигая ухо зеленкой. Помня об этом, Лешка отпускает кота и тот, завалившись на бок, всё еще мурлыкая, вытягивается и погружается в сладкую дрему. Семижильная, кончив бормотать что-то невнятное, тоже заснула.
 
Во сне она ровно дышит и смешно хлопает губами, словно надувает воздушный шарик.
– Вот интересно, – думал Лешка, – когда кот умрет, и бабка Нюра умрет, кого ему сильнее будет жальче – кота или бабку?

Мертвую бабку Нюру Лешка представил довольно легко: с желтым восковым лицом, с впалыми щеками, с заостренным носом, а вот мертвого Мурзика представить,  лежачим в гробу никак не мог, ибо не знал, что делать с кошачьим хвостом. И эта мысль настоль измучила Блаженного, что тот, не дожидаясь утра, решил спросить бабку.
– Баба Нюр! А баба Нюр!  – сначала тихо, а затем всё громче и настойчивее стал звать Лешка. Вскоре ему удается разбудить бабку.
– А? Господь с тобой, чего ты там орешь?
– Как котов хоронят?
– Каких котов? Ты что заговариваешься?
– Вот Мурзик помрет – куда его хвост денут, дырку в гробу под него вырежут?
– Нет, вокруг ляжки обмотают. Спи, дурак! Ты что задумал меня со свету сжить? Ни днем, ни ночью от него покоя не стало. Только, было, задремала, мать твоя – Элеонора привиделась – век бы её не видеть. Может, сон, какой вещий был – разбудил идиотик. Спи! Еще раз вякнешь, ей-богу, не поленюсь – залезу на печку, все вихры тебе подергаю.
– Элеонора, –  в задумчивости повторяет Блаженный. –  Элеонора!   

И вдруг Лешкин разум, словно вспышка света осеняет догадка. Он знает, кто его мать. На днях бабка повесила на стенку календарь, на котором, белозубо улыбаясь, в длинном сарафане, расшитом серебром и золотом, с кокошником, усыпанным драгоценными каменьями, на голове, и, широко разведя руки, словно, для материнского объятья, красивая, лунноликая, была изображена артистка. Позади нее полукругом стоял огромный хор, с балалайками, гармошками, ложками, трещотками, бубенцами –   много народу, видимо-невидимо, покорно окружало ее, как окружает царицу свита. Оттого-то бабка строго-настрого наказала ему к календарю не подходить. Оттого-то, верно, у Лешки и такой талант петь на свадьбах частушки. Вот она, где скрывалась истина. Ну, ничего, завтра он непременно вырежет из календаря ее портрет и повесит у себя в углу на печке, и будет часами любоваться ею, внимательно изучая черты родного лица, только бы бабка Нюра ножницы не спрятала.

Июль - сентябрь, 2004г.