О Вере и Неверии - 02

Геннадий Кагановский
О  ВЕРЕ  И  НЕВЕРИИ (продолжение)

Экскурс в “параллельные миры”
Лескова, Достоевского, Пушкина -
по поводу одного нынешнего богоборческого выплеска

[1994]

2. Христиане или нехристи?

Николай Семенович Лесков, по его собственному признанию, в молодости был непостоянен в том, что именуется благочестием: “верил в Бога, отвергал Его и паки;  находил”. Да и впоследствии вера и религия не возымели над ним решающей власти. Он позволял себе откровенную, подчас нещадную, критику многих деяний церкви и духовенства. И все же он был неизмеримо далек от того, чтобы стать атеистом. Нет ли тут противоречия, разлада с самим собой? Справедливее всего, пожалуй, ответить так: разлада — никакого, но противоречие есть, только присуще оно самой природе благочестия, а не внутреннему миру Лескова. Цельность и органичность судьбы, личности, творчества как раз и отличают Лескова — например от Достоевского, которого буквально раздирали взаимоисключающие побуждения, страсти, доводы рассудка.

Выросший и воспитанный в традициях христианской веры, Лесков воспринимал ее как естественный факт, не подлежащий ни сомнению, ни “обжалованию”, подобно тому, каким естественным и непреложным был факт его рождения в России, принадлежности русскому народу. Столь же естественным было для него не только приятие в религии и ее служителях того, что ему по нраву, но и отчуждение от всего того, что претило ему — в церкви, ее пастырях и в самой пастве. Пребывание в лоне православия ничуть не мешало писателю уверенно и невозмутимо раздвигать, а то и ломать рамки и условности ортодоксальной веры, служа своим собственным идеалам и целям. Жизнь церкви и духовенства предстает нам со страниц его книг частью общего колорита народного бытия. В повестях и сказаниях Лескова звучит гимн высшим и чистейшим движениям человеческой души: самоотвержению, бескорыстию, деятельной любви; но ведь эти свойства — отнюдь не монопольная привилегия религии.

Известно, какой протест вызывало у Лескова разъединение людей, рознь и вражда между народами только из-за того, что у них разные вероисповедания. В одном из его сказаний заключена даже целая программа веротерпимости как необходимого условия братства и согласия людей. “В согласии удобье и счастие, а в несогласии — всякое беспокойство и разорение”. Учитель-грек, выразитель авторской программы, всей душой ратует за то, “чтоб у детей в постижении разума никакого разделения не было, а больше бы крепли любовь и согласие”. Но в древней Византии, где развертывается действие, в то время “была уж объявлена главною вера христианская” и над всеми школами поставлены были особые смотрители, так что греку пришлось держать ответ на вопрос — какую веру он превозносит и какую отвергает. Грек ответил так: “Есть много разных вер, и не в этом зло, а зло в том, что каждый из людей почитает одну свою веру за самую лучшую и за самую истинную”. Пришлось все же греку закрыть свою школу, но он не потерпел поражения: его ученики, пройдя через тяжкие, жесточайшие испытания, сберегли и упрочили братскую дружбу — ту святыню, что с детства прививали им родители и мудрый учитель, не склонившийся на сделку против совести. По словам писателя, история эта предназначена для “друзей мира и человеколюбия, оскорбляемых нестерпимым дыханием братоненавидения и злопомнения”.

В целом ряде своих творений Лесков коснулся антагонизма не между разными верами, а внутри одной веры; затронул и раскрыл, как болезненную рану, тему раскола православия, мотив непримиримого противостояния староверов и господствующей церкви. Писатель и здесь остался верен себе — для него важна не религиозная оболочка, а ее конкретное нравственное наполнение; поэтому он не встал на ту или другую сторону, а лишь обнажил всю бессмыслицу ожесточенной междоусобной тяжбы и борьбы. В “Печерских антиках” им создан колоритный образ старовера Малахия, который алчет посрамления “вероотступников” и убежден, что Царь, ожидаемый на торжество открытия нового моста через Днепр, осенит себя здесь двуперстным крестным знамением, и тогда пробьет час торжества старой веры…
 
А между тем Малахий морит голодом своего верного слугу, и тот, уходя из жизни, проклинает раскол с его убийственным мракобесием. В то же время в “Запечатленном ангеле” Лесков с нескрываемой симпатией изобразил рабочую артель раскольников. Он расположен к ним не потому, что они староверы, и не потому, что староверы “в тогдашнее время повсюду за свой обряд гонению подвергались”, а лишь благодаря личным достоинствам этих артельщиков. Повесть являет собой пример преодоления раскола не принуждением и даже не убеждением, а силой внутренней готовности и тяги людей к воссоединению. Запечатленный ангел распечатлелся “ради любви людей к людям”; внимательному читателю ясно, что это образец не только религиозного, но и общечеловеческого просветления, достижимого при наличии доброй воли.

Лесков не останавливается и на этом. Мало того что он не возносит одну веру над другой, не отдает предпочтения каким-либо течениям и сектам внутри религии — для него нет также превосходства веры над неверием, над “дикарским” современным язычеством. В этом отношении показательна, прежде всего, повесть “На краю света”. В ней — на примере одной из “весьма отдаленных сибирских епархий” — раскрывается парадоксальная суть миссионерства.
 
В центре внимания писателя — две фигуры: молодой, весьма решительный епископ, не лишенный честолюбия, но справедливый и глубоко чувствующий человек, и — престарелый иеромонах отец Кириак (“прежде самый успешный миссионер был и множество людей обращал”, а потом вдруг вернулся из степей и, “хоть его убей, не хочет идти к диким проповедовать”).
 
Оказывается, Кириак уяснил себе порочность и тщетность порученного ему дела — понял, что религиозное просвещение зырян и других диких народностей должно начинаться не крещением, не проповедями и назиданиями, а живым примером гуманного чувства. У него и молитва своя особенная: “Да просветится свет твой пред человеки, когда увидят добрые твоя дела”. Кириак хорошо знает, какой пример подают христиане тем, кого они обращают в свою веру. “Придут новокрещенцы в город и видят, что тут крещеные делают, и спрашивают: христиане тут живут или нехристи?” Вот почему Кириак сложил с себя свою святую миссию.

Он никак не хотел уподобиться преуспевающему миссионеру попу Петру, который “целыми массами крестит инородцев”, соблазняя их “угощением”, проще говоря — спаивая их водкой, так что дело доходит до смешного: некоторые ухитряются креститься дважды и готовы повторять это вновь и вновь.

Но не все “дикари” так податливы соблазну. Лесков выводит в повести еще одну фигуру, на первый взгляд совершенно ничтожную. У этого человека, отказавшегося принять крещение, даже нет имени. “Рожа обмылком — ничего не выражает; в гляделках, которые стыд глазами звать, — ни в одном ни искры душевного света; самые звуки слов, выходящих из его гортани, какие-то мертвые: в горе ли, в радости ли — всё одно произношение, вялое и бесстрастное”. Таким представляется он епископу в первый день их совместного пути по снежной пустыне. “Ему надо вымирать со всем родом своим”, — думает епископ, глядя на своего проводника…

И вдруг всё перевернулось. Грянула пурга. “Я не знаю, может ли быть страшнее в аду, — рассказывал впоследствии епископ: — вокруг мгла была непроницаемая… она тряслась и дрожала, как чудовище, — сплошная масса льдистой пыли… Это была смерть в одном из самых грозных своих явлений”. В этих жутких обстоятельствах, обреченный на холодную и голодную гибель, епископ впал в тупое отчаяние. “Ни мыслей, ни даже обращения к небу… нечего, негде и нечем стало почерпнуть… Я не верил ни в какую возможность спасения и ждал смерти”. А проводник, как это ни поразительно для епископа, не бросил его на произвол судьбы, хотя сам был в столь же плачевном положении. Он проявил не только выдержку, находчивость, мудрость, но и полнейшую самоотверженность во имя спасения человека.

Когда “дикарь” принес избавление епископу и, обессиленный, погрузился в глубокий сон, спасенный пастырь, насытившись медвежьим окороком, стоял возле спасителя, который еще совсем недавно виделся ему жалким обмылком, и вопрошал себя: “Что за загадочное странствие совершает чистый, высокий дух в этом неуклюжем теле и в этой ужасной пустыне?”

И много лет спустя, уже будучи архиепископом, он вспоминает о тех счастливых минутах: “Мой спящий избавитель представлялся мне очарованным могучим сказочным богатырем… Он мне показался прекрасен… Сей, спасший жизнь мою, сделал это не по чему иному, как по добродетели, самоотверженному состраданию и благородству”. До епископа дошла тогда правота Кириака — незачем навязывать аборигенам чуждую, не нужную им веру. Она не выше их, они не ниже ее. “Не мне ставить в колоды ноги его и преследовать его стези”.

По этому поводу уместно, пожалуй, привести библейскую фразу: “Кто будет веровать и креститься, спасен будет; а кто не будет веровать, осужден будет”. Вера под угрозой суда, то есть по принуждению? Лесков был против принуждения вообще, а против насилия над духовной сущностью человека — в особенности. Это и помогло ему так вдохновенно, ярко и убедительно вылепить в повести “На краю света” фигуру якобы темного язычника, преподавшего вельможному епископу спасительный урок высшей любви и священного братства.

(Продолжение следует)

Перечень главок: 1. Мелочно тщеславный старичок - 2. Христиане или нехристи? - 3. Чудеса в решете - 4. Я держусь земного и перстного - 5. Волна и впадина - 6. Палочка-выручалочка - 7. Сын и отец - 8. Играет игрушкой,  которая есть Бог! - 9. Дитя неверия - 10. Люби других, как себя - 11. Бесовская интервенция - 12. Сердце материалиста? - 13. Гений и Бог — вокруг да около - 14. Не то, не то, не то! - 15. Ухватить себя за волосы