О Вере и Неверии - 03

Геннадий Кагановский
О ВЕРЕ И НЕВЕРИИ (продолжение)

Экскурс в “параллельные миры”
Лескова, Достоевского, Пушкина -
по поводу одного нынешнего богоборческого выплеска

[1994]

3. Чудеса в решете

Итак, архиепископ назвал чудесным свое спасение, которого он уж и не чаял. Загадочным и чудесным было в его глазах также преображение “дикаря-обмылка” в “могучего сказочного богатыря”. Однако для Лескова, а с ним, надеюсь, и для читателя, нет ничего сверхъестественного в том, что один человек спас другого и что “в неуклюжем теле и в этой ужасной пустыне” обитает “чистый, высокий дух”. Лесков вообще был против “чудесного” истолкования каких бы то ни было событий, происшествий, явлений, не признавал суеверий и всякого рода мистики, порицал, а нередко и высмеивал любые формы поклонения иррациональному — как в рамках религии, так и вне ее владений (чаще всего “на граничащих с ней территориях”).

Спиритизм, чародейство, святоши-чудотворцы не раз становились объектом пронзительных выпадов его отточенного пера. “Благодать преобладает там, где преизбыточествует грех”, — не без сарказма утверждает Лесков, стягивая, а то и срывая личину святости со всевозможных “провидцев”, “сказателей чудес”, шаманов от православия. Устами одного из своих персонажей он так прямо и говорит: “Признаюсь вам, я не долюбливаю этот ассортимент СЛЫВУЩИХ, которые вживе чудеса творят и непосредственными откровениями хвалятся”. В “Полунощниках”, в минуту просветления, одна из одурманенных общим психозом женщин вдруг замечает: “Как же это он провидец, а его… обмануть можно”; а ее дочь идет еще дальше в своем прозрении: “Люди видят его и теряют смысл… бегут и давят друг друга, как звери… Не ужасно ли это?”

Святошеcтво и чудотворство подвергаются у Лескова резкому и остроумному разоблачению в “Маленькой ошибке”, “Зимнем дне” и других произведениях. Какие бы невероятные вещи ни совершались — на земле или “в небесах” — Лесков всякий раз выявляет истинную, реальную, хотя бы и вполне прозаическую, подоплеку и разгадку “чуда”. Делает он это не грубо, не огульно, не примитивно, используя свой неисчерпаемый художественный арсенал. То прибегнет к помощи юмора и расставит всё по своим местам изящным и лаконичным манером (“Дух госпожи Жанлис”), то призовет в соучастники стихийные силы (“Гора”), то обнаружит самую безобидную уловку, как например с “запечатленной” копией драгоценной иконы, которую постигло “ангельское чудо” распечатления.
 
А в рассказе “Привидение в Инженерном замке” Лесков ведет обстоятельный, тонкий и всесторонний показ тех условий и предпосылок, которые послужили причиной “нечистой” репутации бывшего Павловского дворца и связанных с ним легенд, а также довольно жутких реальных злоключений. Описывая случай, который “сразу отбил у всех охоту к пуганьям и шалостям”, Лесков строит сюжет по всем правилам жанра “страшного рассказа”; вместе с тем, писатель не использует здесь ничего такого, что было бы им “придумано” и предназначено специально для нагнетания “беспокойной жути”. Сама жизнь произвела это хитросплетение исторических, социальных, психологических, бытовых, даже и погодно-климатических особенностей, которые вкупе содействовали возникновению “потустороннего” феномена. А Лесков с необычайной зоркостью высмотрел всё это и облек в соответствующую словесную форму. Казалось бы, куда уж проще. Но в результате возник изумительный шедевр подлинного искусства.

Отношение Лескова к “чудесам” (в религиозном, околорелигиозном и мистическом смысле) выразилось с особой наглядностью и обобщением в повести “Смех и горе”. Ее герой, потомственный дворянин Ватажков, в гостиной одного из добропорядочных семейных домов Петербурга высказывается вдруг против соблюдения “заветных обычаев”, связанных с религиозными праздниками, в частности — против обычая дарить детям в воскресенье перед страстной неделей вербные подарки, которые накануне с вечера закупали на вербном базаре и подвешивали на лентах под пологами детских кроваток. Каждый подарок украшали веткой вербы и крылатым херувимом. Дети, просыпаясь и находя эти сюрпризы, были уверены, что их приносит этот вербный херувим, или, как они его называли, вербный купидон.

“Детей я люблю, — заявил Ватажков, — а сюрпризы для них считаю вредными, потому что это вселяет в них ложные надежды и мечтания. Надо приготовлять детей к жизни сообразно ожидающим их условиям”. Чтобы пояснить это свое убеждение, Ватажков приводит историю всей своей жизни, в которой прискорбную и роковую роль сыграл не кто иной, как вербный купидон.
 
Началось с того, что однажды чудаковатый дядя Ватажкова, князь Одоленский, преподнес ему сюрприз в виде купидона, под крылышком у которого был подвязан голубой лентой пучок березовых розог, причем это была не просто шутка: “в эту минуту дядя распахнул занавески моей кроватки и изрядно меня высек ни за что и ни про что”. С тех пор, вспоминает Ватажков, “при каких бы то ни было упованиях на что бы то ни было свыше у меня в крови пробегает трепет и мне представляется вечно он, вербный купидон, спускающийся ко мне с березовой розгой”.

Но купидон не стал бы в его жизни столь зловещим символом, если бы Ватажков, уже будучи студентом, не встретил “самого настоящего купидона”. Это было “какое-то голубое существо — голубой воротник, голубой сюртук, голубые рейтузы — одним словом, всё голубое, с легкою белокурою головкой, в белом спальном дамском чепце, из-под которого выбивались небольшие золотистые кудерьки в бумажных папильотках”. Таким вот женоподобным образом предстал Ватажкову капитан Постельников.
 
Писатель не называет его напрямик “жандармом”, поначалу для Ватажкова голубое облачение купидона ничуть не ассоциируется с лермонтовским “И вы, мундиры голубые”, но очень скоро незадачливому студенту пришлось открыть глаза на этого “небожителя”, навязавшего ему свое экспансивное расположение и закадычную дружбу.

Дело в том, что Постельников вручил Ватажкову запрещенные для чтения рылеевские “Думы”, а затем сам же и донес на него, за что получил от начальства “жирные эполеты”. И впоследствии, на протяжении многих лет, этот купидон не оставлял Ватажкова знаками своей “милости”, просил у него “христианского прощения”, а сам творил над его головой всё новые и новые козни…

В довершение с Ватажковым вышла “маленькая неприятность” — еще один, на этот раз последний, “сюрприз”: какой-то армейский капитан “невзначай” выпорол его на улице в Одессе и он благополучно скончался “естественною смертью”. А белокурая бестия, чудотворный голубой купидон купался уже в благах генеральского чина и готовился дать “генеральное сражение” — теперь уже не каким-то случайно подвернувшимся “друзьям-студентам”, а всему “мятежному русскому духу”…

Кстати — об этом “духе”. В отличие от Достоевского, Лесков не склонен был приписывать русскому духу неотторжимую принадлежность “Христову евангельскому закону”. Взять, к примеру, того же князя Одоленского из повести “Смех и горе”. Он “водился с окрестными хлыстами, сочинял для их радений песни и стихи, сам мнил себя и хлыстом и духоборцем и участвовал в радениях, но в Бога не верил, а только юродствовал со скуки и досады”. Даже на старости лет, когда он, многогрешный чудак и жестокий шутник, повинный в гибели родной сестры, постригся в монахи, то, по словам племянника, “и этого он не сумел сделать серьезно”.

Еще пример — “Чертогон”, своего рода “обряд”, описанный, как шутливо отмечает Лесков, “для настоящих знатоков и любителей серьезного и величественного в национальном вкусе”. Это рассказ о том, как некое значительное лицо, уподобясь “страшному, дикому зверю с его невероятною фантазиею и ужасным размахом”, бросается в “пропасть разгула… дикого, неистового”, а затем столь же неистово бухается лбом об пол в покаянной молитве, но и в этой позе непроизвольно ухитряясь “вчерашнего трепака доплясывать”.
 
Лесков видел основу русского духа не в слепом богопочитании, не в оголтелой моде на святош и чудотворцев, но и не в ерничестве над верой, не в “пропасти разгула” с последующей “покаянной молитвой”. Необычайное, сверхъестественное, чудесное приходило на страницы его книг не с небес, не от Всевышнего и Всемогущего; он искал и находил свое Чудо в обыденной жизни, в простых людях — в их подвижнических, любовью питаемых душах, светлом разуме, золотых руках. Именно в этом смысле, в человеческом, нравственном ключе Лесков готов был признать чудесным и распечатление ангела, и сошествие горы в Нил, и спасение епископа. Солдат Постников (“Человек на часах”), Очарованный странник, Левша, Скоморох Памфалон (в одноименных повестях), изограф Севастьян в “Запечатленном ангеле”, Клавдинька в “Полунощниках”, Храпошка в рассказе “Зверь”, Тупейный художник, Штопальщик, Старый гений и многие другие герои Лескова — всё это нерушимые памятники Чуду, имя которому не Бог, не Христос, а Человек.

(Продолжение следует)

Перечень главок: 1. Мелочно тщеславный старичок - 2. Христиане или нехристи? - 3. Чудеса в решете - 4. Я держусь земного и перстного - 5. Волна и впадина - 6. Палочка-выручалочка - 7. Сын и отец - 8. Играет игрушкой,  которая есть Бог! - 9. Дитя неверия - 10. Люби других, как себя - 11. Бесовская интервенция - 12. Сердце материалиста? - 13. Гений и Бог — вокруг да около - 14. Не то, не то, не то! - 15. Ухватить себя за волосы