У печки. Маленькая проза

Георгий Прохоров
 На современном фото примерно 2011-го года - то, что выкрашено в зелёный цвет (правая сторона), - наша часть дома на Героев революции в Воронеже. Была нашей. Левую часть дед построил для другого хозяина. Крайнее правое окно принадлежит кухне, где сидел я у печки. Главная комната смотрела в следующие два окна.
 









 Поздняя осень. Темно в доме. За окнами с не сдвинутыми простенькими занавесками стоит раскорякой двуногий столб со шляпкой фонаря, отставленного чуть в сторону от сырой макушки, и даёт освещение на опустевшую мокрую и грязноватую улицу, два соседских дома, чужой сад с поблёскивающими ветками.

   Потом, стесняясь, заглядывает в нашу главную комнату, где стоят моя кровать, три стула, дубовый раздвижной квадратный стол, за которым мы и шумная родня наша собираемся по праздникам. За столом этим с третьего класса, как приеду из Баку, я каждый день буду учить уроки. На столе этом, когда я буду учиться в университете и жить в другой семье с мамой, будет три дня лежать замолчавшая навек бабушка.

   В углу, у левого окна - первая тумбочка, покрытая кружевной скатёркой. На ней лежат две газеты. Чёрно-белый «Рекорд-12» появится на ней к 62-му году, ещё не скоро.
   Есть маленькое пластмассовое радио в соседней комнате, на второй тумбочке, между кроватями бабки и деда. Радио разговаривает с шести утра до двенадцати ночи, но сейчас его не слышно – видно, дед прилёг отдохнуть и прикрутил громкость... Вон пружины заголосили, да вздохи пошли: "А-а-ха-а-ха-а-ха-Да". Опять тихо. И молчаливо смотрит из угла маленький Христос, сидящий на руках у своей мамы. Спальня дедов глядит окнами на другую сторону, в наш сад, который сейчас совсем чёрный, ничего не видно. Только золото на иконе блеснёт и всё.
   Моя мама сейчас далеко на юге. В Азербайджане. А меня здесь оставили пожить. С бабушкой и дедушкой.

   Напротив Христоса, тоже в углу, я часто стоял стоймя или на коленях за провинности разные, подпадающие под стариковский наказательный кодекс. До гороха, рассыпанного под колени, почему-то не дошло. Но рассказывали. Приговор выносил дед, а исполнительным, совещательным и сочувствующим органом была бабка. Я никогда не хотел просить прощения, а дед - простить без этого, и вот она ходила между нами, согласовывала спустя несколько часов после начала отбывания срока. Внук-то голодный!

   Долго стоять скучно, тоска заедает. Уже и колени болят. Всю жизнь, все трещинки, все завитушки серебряного трафарета на стене передумаешь. Повертишь головой: шифоньер, бабкина кровать, Христос, окно, радио: «Вот послушай, дружочек, сказку про Красную Шапочку: «Жила-была девочка по имени Красная Шапочка. Как-то её мать напекла…»». На улице ребята бегают, кричат. Стучат в окно, спрашивают меня. – «Не выйдет». А, как стемнеет, остаётся только жизнь. Без завитушек. И ожидание.

   Один раз бабушка напекла много пирожков с рисом, капустой, повидлом, сложила их в большие кастрюли и поставила к печной стенке в своей комнате до особого распоряжения. Может, назавтра к празднику или дню рождения. Тут и наказание мне подоспело. Внизу, на коленях. Стоял долго…. Слышно, как бабушка ходит на кухне, выходит в сенцы. Открывает дверь. Закрывает. «Васька, ты бы печь затопил». Пошли дедовы хождения. Посуда загремела. «Борщом пахнет?» - «Не позовут». Кастрюли-то рядом, только руку протянуть. Помучился. Побоялся. Но нет. Тихо-тихо, чтобы не звякнула. Одной рукой крышку, другой – пирожок. Любил сладкие, с повидлом, кроме них да сахара, сладостей дома не было, но приходилось подравнивать все по очереди... В тот вечер я, как мог, затягивал процедуру помилования. Не потому, что объедался. Просто силы защитников крепости были ещё не на исходе. "Нет, не пошла Москва моя (это я) к нему (к деду, Наполеону) с повинной головою"... Ещё часа два. Бабушка изжалилась вся. 
   А то ещё пить очень захочется, когда заболел, а воду сырую не дают! Как не вспомнить о «святой водице» в секретной бутылочке, наверху шифоньера?..

   Межсезонье. Ни туда, ни сюда. Холодно. В любую ночь может ударить настоящий мороз. Я сижу на маленьком крепком стульчике, сделанном для меня дедом, на кухне, у недавно затопленной печки. Набегался, пока светло было, надышался. Хорошо, что в наших краях улицы больше с песком были, чем с глиной, и всё время убегали куда-то, под гору, так что вода особо не задерживалась.

   Печка поставлена так, что в каждой из трёх комнат, не считая кухни, есть маленькая и тёплая стенка, к которой можно прислониться и погреться или тесто поставить подходить.
   Где-то внутри печи, сообразно с ветром, подвывает, гудит, она теплеет, все её чугунные части кое-где успели раскалиться. Даже докрасна. А частей было: верхняя дверца с ручкой и выпуклыми буквами, изнутри она заставляется ещё кирпичом; наборы колец слева и справа на плите; справа поменьше размером, слева – побольше, над самым огнём; кольца кладутся одно в другое: вначале самое большое, после того, как заложены дрова или засыпан уголь, потом поменьше, постепенно закрывая прямой ход к огню (а если надо быстро согреть щи или картошку поджарить на сковородке, тогда можно до конца не закрывать, только размер подобрать, чтобы кастрюля не провалилась); под верхней дверцей, ближе к полу, маленькая дверка поддувала, а наверху, к потолку, двигающиеся заслонки - регулировать тягу. Дверкой поддувала тоже можно регулировать. Справа от маленьких этих печных дверок открывается большущая дверь из чёрного тонкого железа – там прячется духовка. Ну, это обычно связано с пирогами-куличами. Это дела женские. А то, и валенки зимой засунуть, посушить.

   Рядом и немного сзади на взрослом стуле сидит бабушка. Что-то мне поёт. Слов почти не слышно. Что-то очень родное, душа чувствует. Внутри горячее, а снаружи спокойное - как печка. Поёт бабушка, печка гудит, а в комнате за гудом тихо. И темно.

   Я не выдерживаю, беру кочерёжку и шурую ею в поддувале. Из огненного нутра вниз сыплются звёздами угольки, разом освещая свой предпоследний приют на земле. Свет приглушённый, похожий на свет в церкви не по праздникам. Иногда какой-нибудь шустрый уголёк выскакивает на пол, обитый у печки железом против пожара. Один, на холодном железе, уголёк остывает быстрее, а остальные ещё долго переговариваются и перемигиваются между собой, лёжа вместе в тепле. Я смотрю на них и смотрю, а бабушка поёт. Вот руку положила, гладит меня по голове. Шереборит в волосах.

   Что же она поёт? «Ай, ду-ду, ду-ду, ду-ду – сидит ворон на дубу. Сидит ворон на дубу, он играет во трубу»? - Вроде бы уже поздновато для меня. Уже годов пять иль шесть тюкнуло. Уже, кажись, купили первые полосатые штаны с настоящей ширинкою на крючке и пуговицах. Уже были исписаны карандашом двери в комнатах первым сладким именем «Ира», за что, конечно, пришлось пострадать. Значит, меня уже научила писать стоящая где-то поблизости квартиранткой пожилая учительница, которую, уж, не знаю чем, привлекли дедушка с бабушкой – денег-то не было, может, какими дарами сада-огорода? А я, быстро овладев грамотой, уже написал ей на листке: «Ольга Николаевна, как вы мне надоели», - и лежал за каким-то бугорком, наблюдая, как учительница идёт мимо к нашему дому на занятия со мной. Да, тогда я был ещё не философ….

   Кажется, вспомнил… Меня стали учить не по просьбе бабушки-дедушки. Это было предложение Ольги Николаевны.
   Недалеко от нас, за домом Вовки-Цыгана, над самым Грачиным Логом, жили соседи – многочисленная семья по фамилии Коробкины. Из племени вечно озабоченных по хозяйству: коровой, поросятами, увеличением количества пристроек и перестроек, добыванием кормов. В семье были брат и сестра, на несколько лет старшие меня. Руки, ноги, голова у них хорошо работали, в едином порыве и ритме, но только когда это не касалось задач по арифметике или грамотности написания слов. Тут вышеупомянутое триединство (руки, ноги, голова) рассыпалось на составляющие. У каждого свой талан… Далеко не у всех гениев хорошо работают руки и ноги. Даже бывает, что и не из того места растут...

   Но вот, чтобы хоть как-то сделать приличным хождение Коробкиных в школу, надо было их подучивать на дому. Оказалась близко учительница на квартире. А места подходящего для занятий не было. Напросились к нам. У нас кто? – Я, дед, бабка и светлая комната с дубовым столом, в которую заглядывал по ночам уличный фонарь. Ольга Николаевна предложила в качестве компенсации обучать и меня, пятилетнего. Только я преодолел трудности обучения слишком быстро, а трудности сидения с Коробкиными под пристальным надзором училки плохо поддавались. Вот и накалякал послание от чистого сердца. Я несколько лет о нём не помнил, настолько сердце было чистым. «Добро» и «зло» гуляли ещё где-то далеко от меня, копилка была общая. Сделал и «забыл», помчался дальше. Потом бабушка с улыбкой заново про записку рассказала, и этот эпизод впечатался в меня уже навсегда. Лёгким дыханием греха.

   Учительница подошла с моим листком к деду и бабке и огорчённо-возмущённо-озадаченно прочла. Они не знали, что делать: плакать, смеяться, гордиться грамотностью внука? Написано-то было без ошибок! Бабушка сама так и осталась неграмотной – она только на пенсионной квитанции кое-как, с грехом пополам, медленно выводила каракулями «Свистова», как зрительно запомнила эти значки-буквы. Но во всём остальном деду не уступала.

   Наверное, хождение Коробкиных к нам вскоре закончилось…. А тогда я лежал, простой пацанёнок, наивно спрятавшись от учительницы за горкой, и совсем ещё не знал, что меня поджидает. Вечно эти наказания у печки были неожиданными. Врасплох. Как для кур ночью. Схватили за ноги и понесли.
   Что такого, если в другой раз, по любознательности, пробуя на прочность, прыгнул в самую середину огромной, застывшей от холода и, казалось, зовущей меня, глинистой жижи, перемешанной с рубленой соломой и подготовленной трудолюбивыми Коробкиными к строительным делам? А потом старший сын из династии спасал, вытаскивая увязшего за уши? Вот только вытащил он меня в одних шерстяных носках, связанных бабушкой. Уже без новеньких резиновых сапог, которые надо же было на чём-то опробовать. Хорошо хоть в носках. Опять в угол…  «Вот послушай, дружочек, ещё сказку…»
   
 
   Ну, что вы скажете? Разве, не счастье это было? Угол, Христос, пирожки, печка, осень, бабушка. Только, кто ж это тогда говорил или кричал об этом? Счастье можно ощущать только неосознанно, не называя его. Потому что, если скажешь: «Я хочу сделать себя счастливым, я хочу почувствовать счастье!», - ничего из этого не получится. Счастье вспорхнёт, как воробей или синица, и улетит в тридевятое царство - к другому внуку, другой бабушке и другой печке, может, даже на какую-то незнакомую тебе улицу, которую и не отыщешь потом.
   А делать нужно что-то такое, что, на первый взгляд, бывает таким далеким-далеким от счастья, а потом, часто спустя годы, оказывается близким-близким.