В ту летнюю июльскую пору, когда солнце фантастическим соплом выжигало травы в степях, когда в полудни замирала на опалённой земле любая тяжёлая работа, поутру, искрясь отбликами под восходящими лучами, мчался легковой автомобиль солидного дизайна. Спереди его прикрывала машина охранников, и неслись они всегда прямо, не притормаживая, всегда раздвигая себе дорогу и средь попутных, и средь встречных машин.
В автомобиле сидели чиновник и его секретарь. Они застыли без движений, как неживые, стянутые строгим стилем одежд, лишь головы покачивались в такт, и помаргивали веки. Водитель вновь пошёл на обгон и, обгоняя отечественную развалюху, с явным удовольствием, вторя охране, подал пронзительный сигнал и мигнул светом фар. Вслед за тем в рассветном полумраке мелькнул напуганный велосипедист, съёженный на велосипеде и вжавшийся в грунт обочины. Чиновник успел взглянуть на бледное, ожесточённое лицо юноши, который с презрением плюнул в их сторону.
— Ну что за люди! – поморщился с досады вельможа. – Не могут что ли понять: надо жить по своим средствам!..
— Это такой народ! – подобострастно заметил секретарь и хихикнул.
— Что им здесь – маслом намазано? Ездят где попало!..
И с тяжёлой, серьёзной думой о народе привалился чиновник к окну дверцы, уставясь невидящим взглядом в далёкие гигантские водомоины солончаков, где в струящемся мареве, в тростниках снежинками кружились белые цапли и чайки, где не было ни совещаний, ни договоров, где было так покойно, так хорошо!..
Но успокоенность прервалась кошмарным явлением. Как прямой удар в лицо – надвинулась в бешенной круговерти скорости безымянная чудовищная рожа с ехидно обнажёнными костями зубов. Она была чёрная, и чернело позади бесформенное тело. Белый оскал впечатался в самые глаза и словно намеревался остаться за ними навсегда, как страшное напоминание равнодушию...
— Что это было? – ошеломлённо пролепетал чиновник, отшатнувшись от окна.
— А лошадь задавили, – объяснил водитель и, помолчав, прибавил: – Лезут без соображения!
Микроклимат кондиционера не пустил в салон зловоние, однако чиновник живо представил как гниет мертвечина, и ему стало неприятно. С детства он болезненно переносил виды смерти и всегда стремился избегать покойников и тяжёлых сцен похорон.
— Ты вот что, распорядись-ка своим ребятам, – обратился он к секретарю, – чтоб сегодня же убрали! Чёрт-те что валяется!.. А если кто из центра приедет? Опять же иностранцы... Неприлично!
В полдень к лошади подъехал дряхлый грузовичок. Сочления его визгливо стенали и кряхтели, складно повторяясь куплетом, точно жаловались они: «Эх, старость – не радость, старость – не радость! Ик-ик!» Но тормоз, скрипуче ругнувшись, заставил их молчать.
Рабочих было двое: Володя и Вали.
— Ну и вонища! – удивился нехотя Володя. – Целый завод так не навоняет!
Лошадь была похожа на казан, полный солидола: так жирно, как смазка, блестела тёмная кожа, кое-где отслоившаяся и порванная. Разложение шло полным ходом, тушу разнесло раза в два против прежнего, живого размера. И когда Володя крюком цапнул сложенную заднюю ногу и отвёл её в сторону, из ямы в животе хлынул поток белых червей. Они рассыпались пригоршнями на сухой обжигающий асфальт и там, завёртываясь в пыль, слепо корчились в конвульсиях и расползались кто куда. Рабочий с поразительною лёгкостью подпрыгнул и отбежал в сторону.
— Экая пакость! – плюнул он. – Возись теперь с нею, с тухлятиной!..
— Закопать надо, – убеждённо сказал Вали.
— Где? Здесь везде земля, как кремень! Разве что экскаватором... Так его пока дождешься!..
— Это – да, – согласился Вали, и тут его озарило: – Давай её стропом в степь оттащим и бросим!
— Что ж?! – закончил на том Володя.
Принялись за дело. Удавку троса провели под голову и затянули на шее. Вторую петлю зацепили за бампер. Потянули. Не протащили и нескольких метров, как голова с чавканьем мягко отделилась от шеи и, подпрыгнув на воздух, скатилась с насыпи, застряв в кустах.
— Того гада, что убирать заставил, сюда бы его да топор в руки: руби, падла! – бурчал Володя. – Помнишь, год назад верблюда сбили? Так тот хоть свежий был... вроде, как бы мы его, сволоча, на мясо порубали?..
— Да. Там и убирать не пришлось! – посмеивался Вали. – С аула мигом растащили... Как накинулись, кто с ножом, кто с топором... всего разобрали!
— Одни мослы и увезли, ха-ха!.. Отсмеявшись, Володя помрачнел, задумался.
— А знаешь что, Вали? – предложил он. – Ну его! Зачем страдать? Сожжём прямо здесь! Съездим ко мне на дачу, дровишек наберем, заодно и помидорчиков моих попробуешь? Бражку на малине... А?
— Поджечь – идея хорошая, – кивнул Вали, – поехали.
По дороге на дачи Володя, уверенно поводя рулём, говорил задумчиво, как бы сам себе:
— И всюду нам убирать, будто в том вся цель, чтоб вылизано было до блеска... Труп лежит — мы убирай, дерево сломалось — мы отвози... Как будто это — работа!
— А что? Не работа разве? – удивился ему Вали.
— Не работа! – твёрдо ответил Володя. – Вот видел я недавно, как согнали дворников траву дёргать у дорог. Там одни женщины, в платки укутанные, в сапогах... Ну и взялись они тяпками полынь дербанить. Пыль – столбом! Сами в ней и задыхаются, бедолажки!.. И зачем им эта полынь далась? Тут и так ничего по своей воле не растет, так они последнее выдёргивают! Один лысый грунт останется... Недоумков приказы. Им-то хорошо в кабинетиках выдумывать!.. Вот ежели они б на месте полыни-то высаживали там чего посущественней, – тогда понятно, а так...
— Не уничтожать надо, не просто убирать, а восстанавливать следом, – в этом работа человеческая!
— Лошадь оживить, что ли? – посмеялся Вали. – Это только Аллах может.
— И Аллах не может! – решил Володя и больше не заговаривал.
Ехали они по асфальтированной дороге, утомляюще прямой, ровной. Сквозь высокое лобовое стекло виделась накалённая синева неба да равнина, лишённая своеобразия, точно разглаженная гигантским утюгом. Ни зверька, ни птицы на ней, лишь сухие бурьяны, как щетина изморенной земли. И по ней рубцом шрама наложено шоссе с разделителями полос, с верстовыми столбами, излишне правильными здесь, в мёртвом хаосе...
... Остановка была неожиданна, Вали уже успел задремать.
Перед ними, поперёк дороги, стоял матёрый верблюд. Стоял в тяжёлой задумчивости, не жевал, как обычно, и не шевелился. Как изваянный в камне. Ветерок теребил его нестриженую шерсть: бороду и загривок, гребень, поросший вдоль горбов. Даже ноги, и те заросли мехом. И от этого шерстяного изобилия верблюд казался сказочно велик и внушителен.
— Хоро-ош, красавец! – восхитился Володя.
Он посигналил, но верблюд и ухом не повёл, впав в ту странную задумчивость, что так свойственна их роду. Сигналили и встречные машины, скапливаясь перед препятствием. И звуки эти оказывались мелки и ничтожны для верблюда, и, судя по всему, ровно ни о чём ему не говорили, как если бы он оглох. Думы верблюжьи были дремучи, безбрежны и упорны, и не в силах крохотных людишек прекратить его самосозерцание...
Но вот он повёл брезгливо годовой, медленно мигнул и медленно же повернул шею, рассматривая удивлённо инвалидное сборище пёстрого, расплющенного по-черепашьи, железа, куда попряталась от него мелюзга. Решил шагнуть и шагнул. Задумчиво, как во сне. Всем видом своим сполна показывал верблюд презрение к суетным людям. Ничуть он не боялся, возможно, потому, что не ведал пустынный великан страха, и бояться должны были они. Раздражающе медлительно прошёлся он по полосе дороги, а позади ползли, заливались в истерике сигналами, автомобили. А он всё шагал, шагал мерно, величаво, двумя правыми, двумя левыми. Точно гордился собой, своей грациозной силой, так не по-животному артистичен был его лёгкий шаг, так нежен... Верблюд удалился победителем на кромку шоссе и движение восстановилось.
— Хоро-ош! – дивился Володя. – Показал-таки характер!..
— Вот таких и сбивают, дураков, в первую очередь! – напомнил Вали.
— Мда-а... – огорчился воспоминанием Володя. Но в душе он по-прежнему в чём-то светло завидовал верблюду, его неторопливой, верной жизни...
На дачах было хорошо. Воздух, несмотря на жару, влажно благоухал ароматами. Листья томатов изнеможённо сникли, повяли, но под каждым кустом таились превосходные помидоры. Их ели, как яблоки, без ничего. Вали ползал на коленях по грядкам и с доброй улыбкой выбирал посочнее, клал плоды за пазуху комбинезона. Потом он выпил стаканчик браги. Володя, как шофёр, крепился и не пил. Вместе работяги набросали в дощатый кузов казённого грузовика поленьев, взяли канистру бензина и поехали обратной дорогой весело болтая о том, о сём. Ели помидоры.
Лошадиный труп обложили стоймя поленьями, полили бензином и подожгли. Вспыхнуло сильно и вскоре чёрная гарь закрутилась жгутом в безветренном небе. Смотреть на этот грандиозный костёр было тревожно, и, чтобы сбить напряжение, Володя неловко пошутил:
— Остановится кто – скажем: шашлык из конины жарим!..
Они сидели в тени грузовика, курили и ждали. Гарь становилась всё гуще и гуще. По воздуху, колеблясь, разносились пепельные плёнки и осаждались вокруг, норовили прильнуть к одежде, волосам. Володя бросил папиросу и, нервно отряхиваясь, отошёл подальше. Оттуда он оторопело наблюдал, как трещит, обугливаясь, туша, лопаются на ней пузыри, а пламя, бьющееся в бешеных судорогах, жадно жрало мертвечину, выскабливая её до костей, и, выскоблив, возносилось невесомым прахом сажи на километры и километры, на волю, возвращаясь в землю...
Вали сидел на сложенных крестом ногах и мычанием, без слов, выводил что-то степное, заунывное. Глаза его сощурились донельзя, и видно было, что он удалился в себя, растворясь по округе.
Володя так не умел. Он весь был снаружи и чувствовал, как жуть охватывает душу, точно принуждён он был участвовать в каком-то страшном ритуальном преступлении. И жуток его глазу трескучий жар костра, и жуток слуху бесчеловечный, дикий напев Вали. Из тьмы, из пепла поднималось с рокотом возмущения глухое, чёрное, как обгорелый труп, и как ни отворачивался Володя, – оно стояло, оно ждало. Дремучее, стовековое, вытягивает оно зноем обычные мелкие чувства, и вот – нет ничего, и человек, как опустошённая ёмкость, вместилища его пусты. И нет правды, как нет добра...
Обеспокоено вышагивал Володя взад-вперёд. Разношенные сапоги его выбивали в стороны гравий, словно сами по себе недоумевали: так нелепо, шутовски были загнуты кверху носки побелевшей кожи. Щётки верблюжьей колючки, пуками разросшейся на бровке насыпи, напоминали ему о колючей проволоке, за которой ему когда-то пришлось сидеть. А неистовство костра казалось ему олицетворением его собственной жизни, неуловимо сходившей на нет, по мере выгорания тела...
Он бесцельно шевелил короткими пальцами корявых, выработанных ладоней, определенно ощущая потребность что-то взять в эти зудящие руки, что-то сделать ими. Тело жаждало труда, но не того опостылевшего, обрыдлого труда, что угнетает по-своему каждого, а того труда, что обновит мир вокруг, изменит его с подземных корней, заставит переиначить давно приевшееся, безвкусное...
— Душно чего-то, – утёр Володя потный лоб волосатой рукой, войлоком впитавшей влагу.
— Душно, – согласился Вали, приходя в себя.
— Душно, – повторил Володя, испытывая какое-то странное томление, – дышать нечем!..
И виделось ему так, что душа его, – то самое, что называется Володей в сорок пять лет, что ест и спит, и работает в угоду начальству, – давно уж прикована множеством звенящих цепей ко всему отверделому, определившемуся, и как бы он ни рвался, ни бунтовал, цепи только посмеются железно над тщетой его усилий. Как бы он задыхался при них, как бы ни страдал...
— Вали, а, Вали, – с тревогою спрашивал Володя, – вот ты ответь мне, зачем это нужно, чтобы людей дурной работой мучать? Ты – знаешь?..
— Нет, не знаю, – равнодушно отвечал Вали и смотрел на выжженное поле.
— Не знаешь, – сокрушался с мукою Володя, – и никто не знает... Может, оно к чему и приведёт? Ведь смысл есть?.. Ведь что-то же есть? Должно быть?..
Бесплодные, раскаляющие вопросы повисали и таяли в сухом воздухе, точно подхватывались струями дыма, точно заразой разносились с ним. И горе было жертве, вдохнувшей их влияния! Жизнь его становилась безрадостно-горька, горчей самой полыни, безрадостней самой степи...
— Не может так быть, – угрожающе заявил Володя, – всему свой предел! Настанет конец и терпению народному!.. Мы – им – ещё покажем! – потрясал он кулаком. – Так сделаем, что земля будет под ногами гореть, слабачки по щелям, как тараканы, расползутся! А сильные – горы свернут! Ещё придёт наше время! Да-да, придёт! Смейся!.. Люди сады будут сажать в этом пекле, воду из скважин пустят по каналам, будет этот, как у египтян, как его... оазис! И кто руками работать не будет, – тех выживут вон!..
Вали сидел по-прежнему и учтиво посмеивался над буйными фантазиями. Даже солнце, казалось, заливалось лучами в насмешке. Так часто товарищ его задавался несбыточным, горячился чего-то, когда всё уже давно решили без него. И были они простыми рабочими, без прав и знакомств, без привилегий и власти...
В этот же день, вечером, Володя загулял на дачах. Напился допьяна и, наваливаясь на ещё трезвого Вали, цепляясь за его широкие надёжные плечи, бормотал, распространяя запах малинового зелья:
— Вали, друг ты мой сердешный!.. Верблюд, а? Стоял – не своротишь!.. Харак-ктер, брат!.. А мы вот с тобой – люди подневольные, слабые мы! Кабы соединились, то – ух!.. А лошадь – бац, и голову оторвало! Зачем жила?.. Будь всё проклято, – уже плакал он, – на неделе уволюсь! Пойду на стройку куда-нибудь, буду землю рыть, камни ворочать!.. А то всё трупы, трупы!.. На стройке, брат, там люди – ого-го, какие! Там – воля! Волюшка!..
И после этих слов Володя топтал свои помидоры, крушил забор. Попался ему сосед на глаза, он поругался с ним и лез в драку. Их растаскивали и мирили, и во всё то время, когда Володя рвал и метал, он знал наточно, что работы не бросит, что назавтра ему будет нестерпимо стыдно откровений, и что всё останется по-старому, и он будет всё таким же прежним, задумчивым и хмурым.
До будущей гулянки.