Мясной ряд

Владислав Кузмичёв
Студент третьего курса филологического университета Виктор Бер шел на базар покупать коту печенку.
Накануне, в протяжении всей ночи он не спал и изнурял себя добросовестной зубрежкой учебников, а так как он не спал вот уже более суток, то ощущал в голове и во всем теле неприятную прозрачную легкость, точно голодал неделю и похудел. От бессонницы ум его заострился и отчетливо пронзал явления своим взглядом. Подобно уму обострились чувства и он с тройной впечатлительностью внимал каждой мелочи. Воздух вокруг словно стал суше и преснее, в нем выделялись эфирные следы автомобильного угара. Пред глазами, откуда ни возьмись, замелькали парящие соринки и мошки. Слух же нещадно раздражал шорох истираемой об асфальт обуви пешеходов.
Кот у Бера был старый, проживший недолгий пятнадцатилетний век, от дряхлости у него облез хвост, а шерсть потускнела и безобразно свалялась. Совестно было выгадывать на коте и месяцами морить его вонючей килькой в то время, когда домашние по нескольку раз на день обжирались лакомой пищей. А кот стал блевать по ночам и гадить в комнатах жидким серым калом. Ходил он по квартире пошатываясь истощенным телом и душу вырывал рыдающим мяуканьем, в котором, как и в любом крике отчаяния, слышалась тоска и предчувствие близкой смерти. И теперь, подзаработав переводами технической документации, Бер решил исполнить клятвенное обещание: устроить коту праздник.
Сразу же, как только он пересек дорогу и завяз в толпе у входа, его ноздри впитали слащавую вонь гниения. Пахло не просто помойкой, гнилыми плодами и пылью, но и человеческим потом, табаком и сквернословием. Пестрота шумов какофонией раздирала непривычные уши, сбивала с толку. Ошеломленный и потерянный Бер, слившись поневоле в одно целое собрание людей, передвигался нелепым гусиным шагом, поминутно останавливаясь и протискиваясь боком в толчее сквозь неповоротливые тела. Возле головы его болтались другие вздорные головы, которые грубили, огрызались, кричали и разговаривали, и смеялись друг дружке. Привычно, гуртом, точно скот на бойню, слепо брел народ в ворота и по рядам, где нелюдимо или насмешливо, с пренебрежением, на стадо посматривали продавцы фруктов и овощей. Привычно расставалось население с заработком, разменивая пот и силу мускулов своих на сиюминутную потребность, из-за которой, собственно, и приходилось ему работать.
Все это было привычно и Беру, но он шел дальше, не останавливаясь и не приценяясь. Как условился: первое дело – печенка, остальное – потом.
Сам Виктор Бер был вегетарианцем, то есть травоедом, – по убеждению, а не из принципа тех чудаков, что так усердно выращивают себя и пекутся о здоровье бесконечно ценного тела, единственного на всю вселенную. Быть другим ему было накладно, но он смело преображал свою жизнь и шагал размашисто к идеалам совершенства. У домашних он считался кем-то вроде дурачка, не имеющего исчерпывающего познания о суровой бытовой жизни, потому и увлечения его не шли всерьез к их мнению, вполне о нем сложившемся. Тяжело было нести ношу урода в семье, однако Бер стоически, как религиозный приверженник, противопоставлял себя, одинокого, суду общества. Был легок и смел в суждениях, но никогда не пытался переспорить и переубедить посторонних, зная, что это — безнадежно.
До шестнадцати лет он ел что подавали, что ели все взрослые и к чему приучали доверчивых малышей. Мясо для Бера был продукт, вроде фруктов. Оно не затрагивало до какого-то момента его горделивый, умнеющий мозг, и он любил задавать себе различные вопросы, дабы сверкнуть умом, не задумавшись ни на миг о том, что же это за продукт – мясо, который где-то заготовляли...
Своими глазами он видел однажды, как это происходит. Было ему тогда лет семь, когда возле пятиэтажных домов появилась юрта. Так несопоставимо дико выглядело первобытное жилище, точно время повернулось вспять. Казахи справляли поминки или еще что-то, и он, дворовый пацан, увидел это:
Мохнатого, как пудель, барана свалили, связали ноги и спокойно проткнули тусклым ножом, шею. По-хозяйски предусмотрительно подставили тазик и долго ждали, пока стечет кровь. Баран вел себя жутко, как пленный человек, но за жизнь боролся вяло, словно знакома ему была смерть от этих людей: несколько раз дернулся он основательно и уж не беспокоился более, не блеял...
Виктор подобрался непочтительно близко, когда мертвое животное начали свежевать. Один казах пил из кружки кровь, другой, с ножом, швырнул в мальчика бараньей мошонкой и, с оскорбительным смехом, что-то прогортанил. Виктор отбежал в сторону и брезгливо принюхивался безотрывно к запаху, оставшемуся на курточке: пахло мочой и шерстью. Потрясенный дикостью сцены, точно и не бывало цивилизации, точно само время повернуло вспять...
Убийство барана было не из самых страшных убийств, что происходят ежедневно, но многие не видели даже этого и жили в то же время учеными умниками, не задаваясь проклятыми вопросами о насилии, как не любили они и зряшних умствований о жизни и смерти. "А хорошо бы, – мечтательно, со злорадством, раздумывал Бер, – приволочь их за шиворот и ткнуть носом в бойню этих поэтов да писателей, философов домашних: смотрите, откуда берется ваша любимая колбаска! Смотрите – откуда родом ваш паштетик!.. И после этого дикарского быта вы, с вашей поэзией и всяческой утонченностью, с вашей этикой и эстетикой, вы – люди?.. Подлецы! – выговорил Бер в уме и еще раз, с удовольствием, просмаковал. – Под-ле-цы!.."
Шесть лет из двадцати двух он не осквернялся трупами, тем тяжелее для него было попасть сюда, в мясной ряд.
Едкий дым шашлычных жаровен резал глаза, щекотал носоглотку, а сами эти жаровни были, точно курильни жертвенников по углам базарных рядов, как будто жестокий ритуал исполняли они, вознося неведомым идолам животные жертвы.
Человеческое живое, юркое мясо пошевеливалось среди разрубленного и разделанного мяса травоядных. Железистый запах крови отрицал разум, мнимый людям. Звеньями одной цепи вытянулась на прилавках странная многочисленная коллекция, экспонатами которой являлись отрубы туш, сбой. Гнусными свертками валялись сычуги, синюшные ливера, бурые рубцы. Затем расположилась мясная обрезь, так называемый "полив". Отдельно, привилегированной кучей, лежало мясо высших сортов, "мраморное". Всякие окорока, голяшки, казы и тостики... Все то трупное, чему человек надавал образных, увесистых, аппетитных названий.
Продукт точно взглянул на Бера, точно одному ему говорил тайно, сквозь наваждение раскромсанных тел; тихо, жалобно трепетал продукт на тысячи ладов животного голоса, но понятно, очеловечено...
— Взгляни на нас: да, сейчас мы уродливы и нехороши собой, но мы – были, но – мы помним жизнь! Мы помним свет солнца, мы помним запах и сок травы! В бескрайних степях мы любили друг друга, и во имя продолжения рода совершали безумства, мы пристрастно избирали лучших, мы шли на бой, а люди – они смеялись над нами. Они обжигали нас тавром и ударами камчи. И властно отбирали они наши жизни: как жестокие всемогущественные боги – они железом лишали нас радости, и мусором была для них наша мирная и светлая жизнь, всего лишь мусором...
Так многоголосо говорили мясные куски и Бер слушал внимательно, словно был он вместилищем всех скорбей и утрат всего земного, такого милого, такого тихого...
И еще слышал он робкие голоса:
— Мы будем жить в вас, и, быть может, чрез вереницу веков мы разбудим вашу заспанную совесть! Быть может, своими бесчисленными смертями мы отплатим вашему безрассудству и послужим подножием человеческой мудрости, всемилостивой и бескрайне нежной к жизням... Как знать... как знать...
Дробный стук топоров был столь напорист и силен, что содрогалась земля под ногами и утихли немые жалобы отживших. Насупившиеся мужики сосредоточенно рубили мясо, и Беру стало страшно пройти рядом с ними, словно и его могли увлечь за какой-нибудь прилавочек и там расчленить на продажу, эти дядьки-людоеды в окровавленных фартуках. Виктор посчитал это естественным для страха воображения: ужасаются, что где-то на базарах продавали человечину. Что ж тут такого? – им-то и идет их идея – торговля трупами. Остальное – детали...
Входя в полуобморочное состояние, накачиваясь свирепым презрением к существам, снующим взад-вперед и по-звериному жадно раскупающим чью-то смерть, находясь в ненавистном месте, Беру вспомнилось о том, что есть зло на земле, есть криводушные, считающие себя интеллигентами, есть и тупорылые убийцы, работающие на них... И вообще, мясной ряд послужил напоминанием о смрадной грязной жизни, в которой все, волей-неволей, копошатся червями в выгребной яме...
Виктор донельзя удивлялся, с неприятностью отмечая в этом страшном месте красивейших благородных девиц, статных холеных мужчин, да и просто симпатичных людей. И выходило, что все они – нелюди. Потенциальные убийцы, пока не сбывшиеся в городской мирной среде, – даже не знающие о том, что они самоеды по натуре, разрушители. И глядя на прекрасных самочек-людоедок, озабоченно скупающих куски трупов, думал Бер: "И это вот на таких жениться? С такими жить окатом?!" – ужас настигал съеженное Я и Бер грязнился и всасывался все перемалывающей, все оскверняющей толпой. И Бер не чувствовал в себе той радостной, чистой любви к людям, той любви, что окрыляет вдохновением на великие дела ради них. Он уже не любил, трезво зная – от чего не сходится с людьми и ни с кем не желает знаться, ведая о своем ужасе в обреченном подземелье одиночества.
"Когда-то я был трупоедом, – размышлял Бер, любил курочку с лапшой в супе, не представляя – тогда еще детским наивным мозгом – откуда берется этот неподвижный кусочек мяса? Не думал, – что он раньше и сам любил жить, есть, пить, а его вот лишили жизни, лишили головы, перьев и вырезали пищеварительный тракт..."
А я-то любил – вот этот, поданный готовым, истерзанный трупик, надруганный теми взрослыми, которые так ловко и умело сокрывали грязь убийства от невинных детей...
Весь ужас мой теперь и сейчас заключается в ясном понимании того, что с этими-то беспредельными убийцами духа предстоит жить до смертного часа!.. И среди них почти никогда не промелькнет такой же, понявший подлость живоглотов, человек. И никогда не быть мне с такой же женщиной (может, именно сей факт изводит меня постоянно, точит изнутри, ведь я живой человек, хочу общаться как с мужчинами, так и с женщинами, но постоянно спотыкаюсь над главным препятствием пред обществом мирян: трупоедством. Оно надежно отвращает от человечества, лишая радостей жизни).
В самом деле: как жить с женщиной, каждодневно рассуждающей о своем любимом мясе и чавкающем им?!.. Да я сбегу от нее непременно! Как бы она ни была симпатична..."
Так думал он, остановившись в стороне, оглушенный тяжестью увиденного.
Точно свитые или скомканные в едином стремлении к трупам, переплелись в сложных узорах иноземные нации. Русаки и казахи, корейцы и туркмены, грузины и турки, – все эти столь непохожие верованиями, укладом жизни и обычаями люди кишмя кишели в общей сутолоке, презирая друг друга за глаза, но, тем не менее, нуждающиеся в содружестве, как отдельные капли воды, которые стягиваются неоспоримым законом поверхностного притяжения.
Будто привыкнув, внимательней осмотрелся Бер вокруг, заметил детали. Мальчонка, сынок барыги, стоял за прилавком, оперевшись обеими руками на громадную в сравнении с ним – крохотным – голову быка. Виктора замутило от невероятного извращения и он даже не посмел с позиции естествознания взглянуть в мордочку ничтожно малого зверька, восторженно попирающего отрубленную голову. Под прилавком, среди леса людских ног, ободранная горбатая собака пожирала замурзанную песком кишку. Взгляд ее угрюмых, недоверчивых глаз перехватил Бер, свистнул ей дружелюбно, пощелкал пальцами. Собака попятилась задом и скрылась из виду. Мелькали расписные красивые женские лица, воняло моргом и скотобойней, и картинки были подстать, соответствующие. Было не по себе, но с сомнением, укрепившись в мыслях, что здесь-то, на людях, убийцы не бросятся с топорами, Бер успокоился и брезгливо поводил взглядом, наблюдая.
Приземистый, грубый, как абразивный камень, тип швырял из багажника своей авто-коптилки бараньи трупы, лишенные кожи и головы. Тела с глухим, неодушевленным стуком падали на прилавок, вздрагивали деревянно застывшие конечности. За спиной кто-то нараспев голосил: "Берем куриные окорочка, свежие куриные окорочка!". Торгаши тянулись из-за прилавков и, чуть ли не касаясь лица, потрясали влажными, каучуко-упругими кусками мяса, выкрикивая похвальбу товару, приписывая доверху невесть что. Гоняли веточками мушиные стайки, отливали водою куски. Но Бер почему-то не изучал товар, а вглядывался  украдкой в личности продавцов. То всё были люди помятые лицом, на котором нечисто блестело сало, словно просочившееся из желудков, а в мутных лживых глазках просматривалась неприкрытая алчность наживы и абсолютное бесстыдство, которое и позволяло им сморкаться и харкаться прилюдно. За все их поведение Виктора стискивал позор и стыд за людскую породу, за всех них, и за покупателей, и продавцов. И, копируя внешне их повадки, толкаемый общинным потоком, он успел заметить следующие вопиющие детали:
В разных местах, встречаясь неожиданно тут и там с навязчивым постоянством, лежали грязными комами срубленные головы тех, чье молочко и маслице так любят лицемерные обыватели. Кому-то они раздают с лаской палача нежные прозвища, как-то: буренушка, кормилица-матушка, или другие, с азиатским оттенком. И у многих из голов, с тем же подлым надругательством, с особым выверцем садиста, был вынут набок закоченелый язык, призванный возбуждать аппетиты. Это прошибло чуткое воображение Бера о окончательно добило. Он остолбенел внутри, хотя снаружи продолжал движения. Ужасало главное: "Зачем?" Мало того, чтобы убить непокорную махину, отрубить с дикой выдумкой голову, так надо еще и язык вывернуть набок, как будто буренушка наша родная, общий раб-смертник, словно бы усмехается: такой вид. Поразила еще та голова, у которой, точно на выставке в морге, как пособие трупорезам-студентам, демонстрировались мозги из лишенного прикрытия черепа.
Но люди не дичались и не поражались. Расчетливо торговались они и хватали куски...
Да, морг вспомнился Беру не без основания. Один из знакомых его, бывший одноклассник, а ныне студент медицинского колледжа, рассказывал ему о посещениях этого места. То, что они делали над телами девушек и безродных стариков – не поддается никакому цензурному описанию... Но на то ведь и морг, где из соображений науки и судебно-следственного каземата потрошат покорные человеческие трупы. На то и морг, с существованием которого согласны всякие люди, ведь заведение государственное, задуманное на века... А тут?
Люди живут и знают, что вот – не сегодня, так завтра – попадут они в морг, где их раскроят вдоль и поперек, исследуя причины неуловимой смерти, доискиваясь до фактов. Люди знают, что принадлежат моргам, не протестуют и достойны их. Но животные? Которые гибнут всегда от внешних причин – от человеческого злодеяния – они, которые, как ни мычат, ни блеют, ни кудахчут, все равно подлежат разборке на части чрез отнятие личностного – жизни?!..
Являясь представителем бессловесного мирного государства травоядных, Бер силою человеческого чувства презирал и ненавидел за всех за них, – всех, кто так или иначе, прямо или косвенно, потворствует трупоедству, процветанию убийств, их промышленным автоматизированным бойням, где гордятся скоростью и численностью убивания, и кончая сельским закутом, где связанного ягненка пилят тупым ржавым ножом...
"Именно так, – размышлял Бер, – я представляю всех буренок, всех барашей, всех лошадей и верблюдов; я – дипломат в стае хищников, считающих себя удивительным явлением с заглавной буквы: Человечеством. Позорные угнетатели травоедных, – которые, принимая нелепо-бестолковую и страшную насильственную смерть, мычат в предсмертном ужасе недоумения: как же так? – этот божественный человек, это удивительное двуногое – мигом оскаливается по-волчьи, предав в одночасье, и помогает убийцам или убивает собственноручно. Спустя зряшнюю жизнь, в течение которой оно холило, кормило, ласкало и защищало от потрясений... Такие ощущения проносятся, вероятно, в голове мирной скотины, какой бы она ни была, так называемой – тупой."
Ежедневно предающие, ежедневно убивающие братьев меньших, и после занимающиеся играми со своими зверенышами! И горожане: ежедневно пожинающие плоды убийств, поющие гастрономическую славу убийцам. Ежедневно участвующие в рынке сбыта убитых, – тем самым провоцирующие последующие убийства тупо недоумевающих над изворотливой подлостью двуногих, скотин..."
Всплыл в памяти пошлый анекдот: "Один спрашивает другого: Вы каких животных любите? – а другой отвечает: Я? Вареных и жареных!". Анекдот был скверный, но точно передающий отношение человека к животному миру.
Ужасаясь бездне мнимо-человеческой, фальшивой души, Бер не знал, как поступить и что избрать: плакать ночам в подушку, судорожно глотая комки, яриться ли, сжимая комки противоборства или просто – привыкать. При-вы-кать... Какое страшное железное слово, какое убийственное значение безнадежности содержит оно скрытно! Невозможно бороться с их средой, но и невозможно мириться, словно монах, на глазах у которого насилуют и истязают родню... Но кто же тогда он сам, своей персоной?..
Бер глянул, нагнувшись, на себя и увидел рубашку, брюки, носки ботинок, покрытых уже базарной пылью. И ботинки были кожаные! Точно пригвожденный, замер Бер в общей суете. Его толкали и ругали, а он с дрожью соображал внезапное открытие: он сам – такой же, как и эти, пользующиеся чужой жизнью, как пиявки, глотающие молочные продукты и мясо с кровью и разумеется, использующие в своем мире потребителей – натуральную кожу! Теперь, в глазах Бера, не какие-то статистические проценты, далекие от него и его идеи, пользовались кожаными балахонами, которые именовали куртками и плащами, не одни они уважали износостойкую, неповторимую искусственно, кожу башмаков и туфелек, – и он сам был человеком, потребителем по натуре, разрушителем внешнего мира. Стало быть, все то, чем безжалостно клеймил и стегал он окружающих в своих думах, оказалось ничем, пустым фарсом и самолюбованием собою, – совершенным и стоящим выше других... А трагедия жизни не преминула и его выловить в мутной воде общества, как рыбак рыбу, и выловив, вырвав с мясом крючок изо рта, она забросила смиренное тельце в садок, полоскаться в воде плена маленьких, ничтожненьких бытовых проблем и вопросов, которые никогда не вырастут до вселенских вопросов бытия...
Виктор Бер остро почувствовал людей вокруг. Их заключенное существование. Словно он был в бане, голый среди голых, так открылось ему их содержимое. Он чувствовал людей, покрытых одеждой, как броней, скрывающих уродство тел и собственный стыд этого, и у каждого там, под рубашкой или платьем, есть свои потные вонючие подмышки, из которых торчат гаденькие кустики волосков: с ними сражаются, регулярно подмывают, бреют и ароматизируют, но они продолжают преть и вонять, как несокрушимый залог человеческой убогости, пригибающей одухотворенных к самой родительнице-земле.
Одни обыкновенные, земные люди с их недостатками, которые не выдрать, как зуб клещами, которых не избежать. Бер почуял в себе шевелящийся клубок стыда, точно быть человеком – стыдно. Стыдно и совестно...
И все это, убогость и недостатки, – в наличии у девиц, с их раскрашенными губами чудовищ, и красными ногтями. В пятнах их губ таится красный смех безумия и тем объединяется с пятнами мяса на прилавках. А кожаные пористые головы все двигались, все выдыхали нечистоты углекислоты, пожирая неустанно воздух свежий, а глазами они, как кистью клей размазывали, пятная пакостной липкой слизью похоти и порока все вокруг: прелести девушек, чужие деньги в руках, чужие продукты в гнойно разбухших сумках...
Как много раз ходил он в детстве на базар с родителями, но ничего не замечал, а вот вырос – и заметил. И стало тошно и душно в толпе, точно на него, опомнившегося, наваливались неповоротливые мертвенные тела, стискивали грудь и не давали вдохнуть чистого свободного воздуха; они обклеивали его со всех сторон, пропитывая своим потом и выжимая пот из него, словно надеясь сломить ему кости, бросить под безжизненную кожу обуви и там, на заплеванном и пыльном асфальте, растоптать нежную незащищенность кроткого человека, растоптать и похоронить под равнодушными ногами...
Маслянистый тяжелый запах трупов терзал взбудораженные нервы, лишал покоя и самой вменяемости. Кроваво-тусклым рябило в глазах, и куда ни повернись, всюду оно, мясо: сизое, сиренево-багряное, серовато-молочное, желтовато-ржавое, разрезанное на куски, в которых страшно угадывались органы и части тела.
И от него, от напоминающего о нем запаха, Виктор вломился в самую гущу народа, бредущего в узком коридорчике, где люди стояли, как в очереди, один за другим, и почти не двигались в тесном соседстве, точно заторможенно рассматривали что-то поразившее их слабый разум, – вовсе не то, что видят они в повседневности, но нечто оригинальное и невиданное до сих пор. Похоже было на то, что ожили животные останки и поползли прочь с базара, туда, в приволье степей. Будто само Мясо встало на дыбы в неукротимом бунте против человечества, обозленное и ужасное своими вывороченными внутренностями, оно наносило сотнями тысяч копыт удары за ударами в человечье зерно, истирая его в дробленую кашу. Так привиделось Беру, когда он раздраженно пытался вырваться из общего ползучего шага. Но толпа, как деревянные болваны, мерно покачивалась и была крайне непробиваемой. Она захватывала беззаботного, увлекала за собой и по бескрайней дороге торопливо обрабатывала – терла и скоблила, выжимала и месила, тем самым подчиняя себе и воспитывая коллективом. В душном объятии с какой-то заблудшей аульной собакой, согнувшейся под ношею мешка – одной из тех вездесущих бабок, таскающихся по базару в одиночку с обязательным мешком, таинственно набитым чем-то; подталкиваемый сзади напирающими, стиснутый, как бочка обручами, Бер тыкался грудью и подбородком в грубую материю мешка, а из мешка несло все тем же – мясом! Но теперь некуда было деться, и невозможно было затаить дыхание. Юноша, как эпилептик в припадке, трясся, извивался, расширял короткими судорожными движениями рук и ног жизненное пространство, так необходимого ему в эту страду, но которого никто не мог понять из всех здоровых, беспечных. Чьи-то рожи остервенело заворчали на него, больно много возомнившего о себе в своем определившемся месте толпы. Прошло минут пять, а Бер не продвинулся ни на метр! Где-то впереди образовался затор, из которого никто не мог выбраться в одночасье. И в этой чужой массе людей, странно неподвижных, словно нарочно они собрались в одно место, чтобы измучить себя; понимая, что невозможно преодолеть общее желание, Бер, казалось, сошел с ума, – сошел, но на мгновение.
С вытаращенными глазами животного, оглушенного ударом молота, с растянутым тряпичным лицом, он был уже готов искусать мешающих единственно свободной головой, рвать их скотские глотки, откусывать им носы, – этим желающий выразить бесконечность буйного сумасшествия и беспредела. Даже язык – и тот стремился на волю, ворочаясь за сомкнутым забором зубов, плескаясь в вязкой пенистой слюне, вертелся он с яростью, искал выход, хоть какую-то лазейку...
В голове его сгущался цветной туман, согнанный из мешанины впечатлений: дохлые запахи, тянувшиеся с прилавков и изо ртов, трущаяся дерюга мешка, длинные волосы женщин, с дикою щекоткой касавшиеся лица, собственный пот, струящийся по спине и из подмышек, и далее, из-под трусов, вниз по ногам, под тесными брючинами. А ступни ног в носках – сбившихся и словно вымазанных клейстером рыбьей слизи – противно рыхлых от влаги, кисли и липли там к подошвам ботинок. И липли мозги в голове, дымились, как назойливые жаровни. И от всего этого, чем, как мне представлялось, он был загажен пожизненно, и чего нельзя было избегнуть исступленным мытьем с мылом и мочалкой, от сырой жизни человеческого придонья – Бер потерял себя. Он потерял изящество манер, вежливую тактичность и уступчивость: все былое воспитание. И потерял затмившееся сознание, обмякнув и повиснув на подогнувшихся ногах в тисках толпы.
Очнулся он в другом мире и слышал голоса:
— Человека задавили!
— Наркоман какой-то...
— Вам плохо? – спрашивало мясистое лицо с двойным подбородком.
А Бер, глядя в подбородок, медленно шелестел словами:
— Нет, мне – хорошо. Со мной все в порядке!..
Заплетающиеся ноги выбрали его из толпы от озирающихся людей и вывели на пятачок, где никто не ходил. Небо возвращало естественный цвет сквозь пелену бесцветности...
Печень он все-таки приобрел. У первого попавшегося с краю ряда торговца он наобум купил осклизлый кумачовый комочек. Не обращая внимания на то, что его явно обвесили, он заплатил непомерную сумму, не пересчитав сдачу сунул в карман деньги и пошел прочь от мясного ряда и всего базара. Он особенно спокойно отстаивался в очереди прохожих, двигаясь по-черепашьи медленно, безропотно изнывая от скуки молодых, требующих скорости, мускулов. Поневоле он прислушался к чужим речам. За спиной чей-то хорошо поставленный, отработанно-четкий, как инструмент ремесленника, голос объяснял:
...— Просто люди отучаются жить, вот так, скажем, с этими компьютерами: ведь как малые дети прильнут и играются! А вокруг – вы посмотрите: каков мир! Какие личности! Какая природа, наконец... А они – играются... Вот попомните мои слова: непременно людей машины поглотят, сожрут их с потрохами, даже воспоминаний им не оставят!..
– До чертиков много лишних вещей! Ведь сто лет назад, когда телевизора не было, чем люди жили? Чтением, голубушка, чтением! Теперь и чтение не то: мелко да пошло. И где дубы-писатели? – перевелись почти на корню, хоть в Красную Книгу их заноси! Да и ту читать не станут – ведь некогда. На их местах – дельцы или вот те же ведущие телепередач! – вот он, теперешний идеал, который усиленно тиражируют!..
Бер дал идущему сзади обогнать себя и близ него оказалась примечательная пара: мужчина – истый господин, из рода недобитой аристократии образованных людей, – весьма прилично одетый в откровенно белый, широкого покроя костюм, в желтой шляпе. На переносье опирались очки тонкой оправы, а лицо украшала стриженная бородка и усики. Господин этот, словно шагнувший из девятнадцатого столетия в век нынешний, держа перед собой корзинку с провизией, с воодушевлением молодости трактовал свои взгляды любезной слушательнице, которая с улыбкой воспринимала его рассуждения:
— У меня жена – читательница. Так что все восемнадцать лет, что мы женаты, она почти ни дня не прожила без чтения! Вот верите ли, пуды книг прошли чрез ее руки... и что же? Какой со дня свадьбы была, такой остается и поныне: не изменилась ничем, разве что несколько нелепых фраз и выражений запали ей на ум и их она ввертывает с гибельным для меня постоянством!
Здесь женщина что-то возразила, но Бер не расслышал.
— Да, не спорю, она хорошая хозяйка и женщина, но... Но простите: где же тогда моральное, нравственное развитие – возникает невольно вопрос! Где все это сквозь мудрые тома? Для чего ей эти книги в том случае, если чтение для нее такой же энергетический отдых, как и выпечка пирогов с яблоками?
— Это, голубушка вы моя, – позиция потребителя (услышав это слово, Бер вздрогнул и напрягся), растратчика! Вот он: скукожился в уголке своей квартиры и все ему туда подавай: и телевиденье, и книги, чужие мысли и идеи. Все чужое, извне, чтоб вытряхнуть означенное мусором в бездну неразумия, – потому-то и взяться своему – неоткуда. Нет убеждений, нет мировоззрения, нет развивающейся творческой мысли!.. Что за век? Эх, души маловато в людях, души! Как так, считают, невозможно – жить в обществе и не быть им замаранным!..
Больше Бер не слыхал ни слова: пара втянулась слоистым течением народа и гнаться за ними представлялось нелепостью. Но едва услышав этот мимолетный переклик собственным мыслям из уст поразительного незнакомца, ему вполне хватало на опору в чужеродном мире для жизни и борьбы. Так происходит с непримиримыми, когда узнают они с восторгом, что не одни бьются с нечистью, но есть и другие одиночки, убеждения которых имеют общую точку взгляда насчет главного проклятого вопроса об разъединении людей, чему способствует масса маленьких привычек, паразитами иссушающих деятельность творцов, ибо и они – люди, и они – физические тела. Но даже разнясь верами, пригибаясь рабски под исторической ношей обрядовых предубеждений, недомысливая сторон своего быта, все же возможно великое объединение, чтобы из тысяч зол суеверий и темной тупости просеять драгоценные самоделки абсолютного знания и предназначения человека и его человечества. Чрез нации и культуры, чрез свет ума и тление слабоумия – вперед, ко всей идее человека достойного, человека стоящего прекрасного назначения жить и создавать!
Об этом, воспылав стремлением к свету, как ночная бабочка к обманчивому раскаленному электричеству лампы, думал Бер и мысли его не были похожи на недавно прошедшие, которые возились грязною грудой отвращения к инакомыслящим. Рассеялся раздраженный живчик бессонницы и вместе с ним ушли, чтобы не возвратиться, все те дурные, горячечные обвинения, и на смену им взошли мысли смелые, прямые и свободные; как птицы в небе, реяли они на распахнутых крыльях в голове и распевали радостные мелодии счастливой праведной жизни. Раз есть такая жизнь и он почти постиг ее хитросплетения, то он несомненно сможет обучить и других радости жизни, оживить их обветшалые мумии новой зарей действительных ценностей взаимопонимания и объединения разных людей. И, конечно, добра... Не зря же он решил посвятить свою жизнь учительству?!..
"Бедные, бедные люди" – просветлев от сострадания, с нежностью к торговцам и покупателям ласкался Бер. – "Научились ложку держать, научились на службу ходить, а собственному отношению к жизни – не научились!.."
Сердце билось в груди со смущением, но теперь не так стыдно жить и быть человеком, не так...
Но тотчас Бер помрачнел, вспомнив, как ночью оскорбил крикливо мать, когда она уговаривала его лечь спать. И вспомнив, Бер гадливо передернулся. Следовало сейчас же, по приходу домой, извиниться так мягко, как умел, обнять родную душу. И хорошо бы извиниться перед всеми наперед. Иначе – от того, прежнего – сидит какая-то гнусь на сердце, давит, и хихикает злорадно. Вот ее бы извести вон, очиститься и нарастить в мозгу мускулы мыслей, чтобы пламенем пронестись по жизни людей!..
———
Когда Виктор переходил дорогу неподалеку от своего дома, его сбил автомобиль. Измятое тело поклали на брезент вместе с печенью, которую, в нервотрепке, приняли за часть тела.
На раздавленном лице Бера сохранился глаз, и, выпученный удивленно, уже подернутый слюдяной пленкой, он печально озирал тоскливый мир торжествующей покойницкой. И после смерти там, внутри, Виктор Бер сохранил в себе наполненность идеей и ее воплощения. Рядом с ним на общей плите лежали два таких же откровенно оголенных и ничем не прикрытых трупа. Как в бане, на полке, и соприкасались обмякшими руками и ногами, точно изображая собою живую цепь противления надругательству и безумию. Один труп – зарезанный в пьяной драке мужик, и так как его привезли позднее, то Бер и оказался посередине. Другой труп – старушка, у которой отказало сердце.
Смерть одинаково стерла с их лиц осмысленность и личные черты, а взамен оделила чем-то нестерпимо сверхчеловеческим, и не спокойствие это было, не расслабленность, а похожее, если долго всматриваться, на то бесконечное состояние скал и степей, ветра и солнца. Как награда трупам за странную жизнь, как подарок терпеливым и усердным.
А на улицах все по-прежнему носились авто, и по-прежнему сновали странные люди с их странными скрытыми взглядами, точно каждый из них знал что-то свое, но другим не мог довериться и не мог открыть завернутую душу, словно не сплотила их по рождении сама смерть, словно не могли они внезапно умереть. Завернутые, скрытные, шли они по своей петлистой дороге...
И без конца... и без конца...