Переселенец

Владислав Кузмичёв
— Ну чего ты здесь ошиваешься, чего надо? Знаю всё, сам такой, ничего нету! Иди с богом, двигай давай! Аллах тебе в помощь! – так напутствовал Назар Петрович бездомного переселенца неизвестного роду племени, который, учтиво кланяясь, топчась на месте и перебирая костяные чётки, протягивал руку, пробуя заговорить на правдивом русском языке:
— Зачем гонишь, хозяин, э-э-э? Зачем такой злой? Моя тоже дача была, кури-мури был. Плов ел, чай пил, большой хо-зяйство держали, да... – и переселенец погрустнел, томясь воспоминанием. Бурая, рассечённая глубокими морщинами кожа  сухо обтягивала кости черепа на выпуклостях и обвисала собачьими брылями на щёках и под глазами. Вообще костюм бро-дяги был таков: сума через плечо, солдатская, серого войлока, шинель, неожиданно щеголеватый шейный платок из обрывка шали, на ногах кирзовые сапоги с кожаными носками, а на голове шапка кирпичиком.
— А чего бродяжничаешь тогда, людям покою не даёшь? Я тебя что ли гнал откуда? Много вашего брату поразводилось, всем не подашь, самому жрать нечего! А тут всё лезут и лезут... Иди своей дорогой, а то вот собаку спущу!
— Дом горел, семья горел, сам остался, – бубнит под нос переселенец, – я бедный совсем...
Стоит и смотрит на говорящих сын Виталий: подпирает забор плечом, заложив правую руку в карман джинсов. Пёс Вол-чок весь в хозяина, так же не любит переселенцев и, расходясь, взбивая вокруг пыль, рвётся с бешеным хрипом с цепи. Со-бак, особенно злых, переселенец очень боится, больше чем людей, и выгонять его не надо, — сам идёт прочь вдоль одинако-во высоких основательных заборов, сооружённых из камня, жести, досок. За каждым забором своя жизнь, свои правила, ко-торых не постичь чужеземцу.
— У меня отец всю жизнь горбился, до пенсии не дожил, вот эту дачу мы вместе с ним строили... а ты, небось, задаром хочешь? Не обломится, не жди! – кричал в спину уходящему хозяин. Неприятно обнажилась у него стёртая до ровна каёмка зубов и скотски ерошились седые курчавые волосы.
— Нет, ты понимаешь? – с беспокойством обращается Назар Петрович к Виталию. – Уедем мы и займут наше место вот такие вот переселенцы! Разгильдяи!.. – и целый день он всё продолжает вспоминать этот эпизод: видимо глубокая мысль жжёт его и не даёт покоя.
— А ты бы так не смог, наверное, лишиться всего и пойти по миру? – спрашивает Виталий и отвечает сам: – нет, не смог бы, конечно, не смог, это вон у того весь мир отчизна!
— Что ты имеешь в виду? – озадачен отец. – Я честным трудом наживал добро, а если случится плохое, то друзья помо-гут!
— А если совсем плохое случится, чего поправить нельзя, тогда что?
— Что-то не пойму... Ты на меня смотришь, как на варвара, однако же, зря! Сколько всего напередовал я этим пересе-ленцам, а они идут и идут, да всё те же... Прут, как саранча! Значит, такая их судьба, сам потом поймёшь, когда хозяйство будет.
Назар Петрович персональный пенсионер, в секретном месте работал и государству помог, но даже сейчас он не может и, видимо, не хочет рассказывать о былом. Очевидно, что руками он не работал, а, скорее всего, отсиделся на стуле где-то в комнатах, судя по серому лицу и медвежеватому виду. Отец его истратил себя, сжёг работой, получая гроши, чтобы сын жил обеспеченно. Твёрд шаг Назара Петровича по дороге жизни и не приходится ни в чем  сомневаться персональному пенсио-неру. Он неуёмен в труде, и здесь, на даче, постоянно что-нибудь делает, мастерит, а уж если берётся за что-то, то доводит дело до конца.
Сейчас сентябрь, осенняя страда, нужно готовиться к сбору урожая и к самой зиме. Вместе с женой прихвачен провет-риться Виталий и внук старшего сына Борис. Они живут второй день, а вообще собираются жить недели две.  Дача обнесена высоким забором, оплетённым поверху колючей проволокой. По углам опрятно выщипана неизбежная полынь. Не пахнет возле каменного нужника. В ухоженном саду растёт и абрикос, и земляника, брюква и хрен, кинза, капуста, виноград. Есть куры и кролики.
Назар Петрович получил хорошее воспитание и закалку трудом и теперь знает, как воспитывать детей. Точно завещая, объясняет он хозяйство сыну, и тот всюду следует за ним, не вынимая руки из кармана.
— Это вот, значит, черемша, Виталя, – сопит Назар Петрович, перегнувшись над грядкой и ласково поглаживая зелёные стрелки, – дикий чеснок, оцени!
Виталий принимает умный вид и сосредоточено разглядывает растения. Без отца он не различит петрушки от укропа и никак не может запомнить характерных различий: это так далеко от его интересов и постоянно путается в голове местами.
— Дедушка, дедушка, – радостно вопит внук, – я крысу мёртвую нашёл!
Он бежит и держит за хвост грызуна — показать.
— Тс-с-с! – шипит Назар Петрович, делая страшные глаза. – Ты что кричишь? Не дай бог узнают! –  он осматривается и, брезгливо поджимая губы, советует: – Брось её соседям! Только потихоньку: смотри, чтоб не увидели!
Внук смотрит в щель штакетника и кидает тушку на соседский двор. Затем следует нравоучение:
— У приличных людей не может быть крыс, Боренька. Оценил? Пусть лучше они сами с нею разбираются!
В полдень жарит совсем по-летнему. Солнце поместилось на маковке небес и поливает светом, как из душа. Чтобы ребё-нок не терял времени зря, Бориса усаживают учиться писать, так как читать в свои пять он  уже умеет. Назар Петрович сам терпеливо наблюдает, как Боря выводит палочки в тетрадке.
— Нет, – наконец отбирает он ручку, – не так, дай покажу. Вот так надо и вот так! Оценил?
Увлёкшись, Назар Петрович забывает о внуке и о времени и битых два часа выводит красивые палочки, прищуривая то один глаз, то другой, любуясь твёрдостью руки. Боря шалит на грядках, обливая водой из шланга Волчка. Тот  и рад, трясёт космы шерсти и брызги достают ребёнка. В каждой пролитой капельке блестит по солнышку. И блестят клейким налётом пади листья абрикос. Покидая наконец письменный стол, хозяйским взглядом обводит старший Шекшеня дачный двор: не налетели бы воробьи, бедствие его. Но всё благополучно. В окне топорщится глупая оса, надеясь проточить стекло своим упорством. Хозяин берёт её щепотью и направляет к небу: летай, как все, и не лезь куда попало, дурочка!
— Стоять! – задерживает ребёнка Назар Петрович. – Руки по швам! – он, старчески кряхтя, присаживается на корточки, держит Борю за пухлый подбородок и испытывает: – Ты чей внук, отвечай?
— Дедушкин.
— Правильно. А какая наша фамилия, вспоминай!
— Мы Шекшеня!
— Верно! – восторгается Назар Петрович и подкрепляет дрессировку: – Поди у матери земляники возьми, скажи: я велел!
Жил Назар Петрович вместе с отцом и братом по-мужски и с детства не знал семьи, долго маялся в большом мире, а те-перь он не один, и, видя, как распространяется их фамилия по свету, горд за себя.
— Дедушка, дедушка, а я ещё нашёл крысу! – хвастается подбежавший внук. На перемазанных губах ребёнка налипли земляничные лепестки и семечки.
— Не может быть, – вздрагивает Назар Петрович, – откуда бы?
Он идёт проверять. Да, действительно, снова дохлая крыса в наличии.
— Вот тебе и катангенс с пендикуляром! – изумляется хозяин. – Сколько же нынче вашего брату поразводилось! Будь ты не ладен!
Так и кидали дачники злосчастную крысу неделю туда и обратно, пока она вконец не истрепалась от разложения.
Виталий медленно обходит двор и смотрит на дом, на гараж, на сарай с теплицей. "Всё же лучше наверху, на чердаке, – думает он, – отец туда первый пойдёт..." Вот уже месяц он обдумывает, как завершить свою жизнь и до сих пор откладывал, не забывая ни на минуту. Когда он бывает на людях, то постоянно весел, ловок в женском обществе, смеётся и очень много говорит, чтоб никто и не помыслил, и выглядит он совсем счастливцем, пока не возвратится в родительский дом, где сразу Виталий делается маленьким, бескровным на фоне трудолюбивых матери с отцом. И сам он маленький и маленький у него дом: всё точно игрушечное, где не тебе решать, потому что ты — переселенец на чужой земле с чужими порядками.
Мама находит домашних в гараже. Виталий просто сидит и смотрит, как Назар Петрович починяет свою машину, а Боря пресерьёзно закручивает и откручивает гайку с болтом и шайбой, видимо претворяя свой собственный ремонт, и вырастет он деловитым не меньше своего деда.
— Может, поедите? Вермишелька есть, – приглашает Нина Павловна, добрым жестом указывая путь. На столе под пле-тями винограда со вкусом накрыто, порезаны: репчатый и зелёный лук с помидорами, тонкими ломтями хлеб, сервированы и другие закуски. На выбор сметана, домашний майонез и горчица. Хозяйка суетливо обслуживает любимых мужчин: мелька-ют предусмотрительные руки тут и сям.
— Подожди, – осаживает она внука, – дай я порежу, кусать целое яблоко неприлично!
Виталий смотрит на кусок хлеба, намазанный горчицей и посыпанный рубленной зеленью. Смотрит отстранёно и, по-видимому, совсем не знает, что с ним делать, точно забыл. Лицо у него больше прежнего смягчается, выявляя определённо женственные черты, и даже пятнистые утолщения и ямки, оставшиеся от подростковых воспалений, не портят приятного впечатления, но не это замечает мама, а то, что бутерброды её не едят. "Такие же бутерброды на поминки готовят", – тяжело раздумывает Виталий.
— А ты почему не ешь?
— Ах, мама! – с досадой отворачивается сын.
— Как у нашего Витали на носу висит сандалий! – вкрадчиво напевает мама, смягчая улыбкой и Виталий усмехается опечалено старой песенке детства.
"Отощал парень", – думает с беспокойством Назар Петрович. Он знает, что у сына девочка, и сутками не бывает его до-ма. Вместе с едой отец рассеянно ест подусники, и вздыхает от еды и жалости к сыну. "Ну это ничего, на свежем-то воздухе оклемается. Запрягу его работать и все страсти отойдут".
— Что это у тебя: верёвка из кармана торчит? – замечает вдруг Назар Петрович. – Зачем она тебе?
— Да так, – мучительно краснеет сын и суёт, суёт строптивую верёвку в карман брюк.
— Подобрал что ли где? Эх, Виталя, совсем как маленький. Ну, тащи-тащи в дом, в хозяйстве всё сгниёт, ха-ха!
"Нет, так жить нельзя, – думает Виталий, – мука! Вот сейчас пойду на чердак..."
Тотчас из летней кухни раздаётся женский визг. Выпучив глаза и потрясая гадливо руками, мама бежит к мужчинам:
— Дома муравьи завелись, тараканы... Что же это такое?!..
Мама огорчена, и Виталий видит, как увлажняются её глаза, она плачет. Такой пустяк уже выводит маму из равновесия, а впереди верёвка. Неужели не переживёт?
Но ему совсем противна глупая жизнь родителей, способных плакать из-за муравьёв, огородившихся от странностей мира прочным хозяйством и считающих, что всё, пришедшее извне, как этот переселенец, есть нечто чужеродное им. Да ведь и сам Виталий другой и никогда не будет таким, как они; он дичится и этой дачи, и этого непонятного хозяйства, и в голове у него совсем чужое, не родительское. Так считает он. Ведь это самое сумасшествие быта, эта мука изо дня в день... Теперь кончено, всему расчёт.
Для шашлыка Назар Петрович рубит напиленные плахи карагача. Ловко движется под дневным светом вся его полнова-тая, висломясая, но всё ещё ладная фигура. Блестит от пота обнажённый торс, раскраснелась кожа и взбухли жилы на плот-ных руках.
— Ха! – рубит Назар Петрович. – Ха!
И разлетаются гулкие чурбаны по земле. "А я так не могу", – безнадёжно думает Виталий, наблюдая за отцом. Видит его лицо, пышущее молодым полнокровным румянцем, и в самом деле помолодевшим от весёлой разминки. Вспоминаются гро-моздкие гантели, валяющиеся теперь под кроватью ещё с тех пор, когда Виталий решил стать очень сильным. Но пыл увле-чения прошёл с бесшабашной юностью и на гантели стыдно смотреть, как будто они выдают тайные пороки владельца.
— Ну, чего застыл? – кричит отец сыну. – Нечего скромником стоять, ишь, притулился в углу! Давай, пробуй!
— Это не для меня, – смеётся Виталий, – сноровки нет, я себе все ноги поотрубаю!
— На-ка, держи топор. Ничего, вот... А теперь руби! Да не так, что ты!.. Ну, я не знаю...
Виталий неловко, боком, взмахивает и топор зарывается в землю рядом с чуркой. Отец вышучивает:
— Эх, ты! Такого простого дела не умеешь, а ещё на экономическом учишься! Чтой-то ты сегодня такой рассеянный?
Виталий огорчённо отмалчивается, наблюдает все приготовления к шашлыку и думает: кто же таков его отец? Как знать, может он чем-то нехорошим на своей секретной службе занимался, то-то он в семье ласковый, а на таких как переселенец, волчком бросается. Подумав обвинительно, Виталий чувствует, как обида на отца тает: приятно допустить к себе мысль, что и не один ты плох, но и все другие. В этом есть жизнь, её образ, когда Виталий, не приспособленный для физического труда, может видеть отца за работой. Его деятельность подавляет собственные силы и Виталий не в силах себя перемочь. А если отец и делает что-то не так, то опять же впечатление сглаживается превосходным трудолюбием. Виталий полагает, что если бы он столько же работал, то не дожил бы и до сорока. И отец в его глазах почти святыня. Но недосягаемая, чересчур вели-кая святыня, на подступах к которой надорвались многие.
Едят шашлык и говорят. Опоминаясь, Назар Петрович приводит к беседе историю:
— Да! Чуть не забыл: вот здесь, на дачах, повесился один какой-то, говорят, наркоманил по-чёрному. Так и висел с неде-лю, пока не завоняло. Только тогда, по запаху, нашли.
— Отец, что ты! – пеняет укоризненно мама. – во время еды!
— Повесился? – бледнеет внезапно Виталий.
— Да. Повесился на своей же даче, никого не пожалел, злодей! Такие люди без души, живут и всем гадко, а умрут — ещё хуже, с выпендрёжем только и могут. А ведь наверняка родные были, как же они теперь? Об этом и людям стыдно сказать: повесился!
— Прекратите свои пакости, слушать вас невозможно! Или я уйду.
— Ладно, мать, молчим-молчим.
— Наркоман, говоришь? – ввернул Виталий, и мертвецки осунулся, напряжённо ожидая ответа.
— Не знаю, так люди говорят.
— Вы опять?!
— Всё! Борис, нос вытри: течёт!
— Ага. – дословно выполняет внук указание, наотмашь проводя под носом всей рукой от локтя. Над ним смеются и гово-рят дальше уже о другом, не интересном Виталию. А спросить ещё нельзя: могут и догадаться.
Наевшись до тупой тяжести в животе, Виталий праздно слоняется по двору, огибая по кругу тропинки между гряд. Здесь кажется всё знакомо наизусть и нового ничего не может быть в пределах дачи, обнесённой высоким забором. Хочется видеть далеко вокруг, и Виталий взошёл по наружной лестнице на балкон второго этажа. Взошёл и увидел, как на крыше соседней дачи загорают две девушки. Они лежали на животе, сняв повязки купальников, и белела нежная кожа под солнцем, видны расплющенные груди. Юноша налегал взглядом на плавные изгибы тела. Сладко представилось стыдное, и, с силой попра-вившись, Виталий отшатнулся от соблазна, сбежал вниз.
Грязные мысли одолевали, и безуспешно боролся он с ними. Грязные фантазии, которые больше его. Виталий ходит по двору возле сада и странным взглядом загнанно осматривается так, словно лезут на него колючий забор и махровая масса растений. Лезут и душат, заплетая разум. Лезут и шепчут, шуршат: "Переселенец, переселенец!.." В суженом зрачке тревога и сердце лихорадит грудь. Он больше не может терпеть и на время скрывается Виталий в нужнике, а выходит совсем другой, посвежевший, с выступившими капельками пота на лбу. Переводя дыхание, весело жмурится на солнце, посвистывает, и мир вновь становится для него красивым. До поры, пока не соскучится плоть.
Он наблюдает за отцом, как опытным садовником подстригает тот разросшуюся лиану над сенями, окапывает свою лю-бимую капусту, ладит теплицу и кормит кур. Ему неуклюже помогает Боря, что-то усердно ломая, но непостоянны его инте-ресы, и носится мальчик по всей даче на пару с буйным Волчком, выпущенным по случаю из цепного рабства. Мама что-то готовит, маринует и внушает всё перепробовать. По настоянию Назара Петровича, Виталий пробует заниматься простой ра-ботой: окапывает урючину. Но сразу же натирает нешуточный мозоль на пальце.
Всё хорошо и чудится семейная идиллия, но решение вынесено и сам Виталий понимает, как неотвратим шаг поступка в его жизни: это как тень, неуклонно растущая вперёд и покрывающая пеленой настигнутое. Всё хорошо, возятся родители в огороде, бесятся жизнерадостный внук и пёс, а вот стена дома пошла трещиной: осел фундамент от сырости и видно, как раздвинулась штукатурка и лопнул камень кладки. Виталий искоса смотрел на трещину и думал, что вот оно: дом ещё кре-пок, свеж, а стены расходятся, стены расходятся. И можно замазать трещину так, чтоб совсем не было видно, да разве можно остановить бегущий разрыв? Он будет шириться до тех пор, пока неодолимым движением своим не достигнет рокового пре-дела, назначенного тем самым просевшим фундаментом. И можно ходить, наблюдать за милыми родителями и всерьёз ого-варивать с ними хозяйские мелочи, снимать пенки с кипящего абрикосового варенья, притворяясь мирским жителем и скры-вая непохожесть... Но ломит мозг думы, но ширится разрыв, но перекосились стены молодого дома. И вновь, и вновь упря-мою осой будет биться человек в стекло своим таинственным окольным путём.
А надо бы поступить просто: взять и бросить, отделиться от своего отца и увести за собой возлюбленную. Знает Виталий, как это непросто и долго ещё ждать, учиться, устраиваться на работу, работать, стареть, обзаводиться лысиной, очками и ко-пить деньги... Но хорошо бы увести за собой сразу, без раздумий, куда-то далеко, за пределы пышных дач и огородных об-ществ, пройти мимо закутков городских квартир куда-то туда. Смело прийти и забрать любимую за собой куда-то туда... Ес-ли есть куда идти.
Присев на уступ фундамента и опираясь о прохладную стену, Виталий обдумывает, как быть, и на лице это выясняется особенным выражением: кожа стариковски обвисает на лбу и губы складывают упрямую гримасу. Сейчас он страшен и по-хож на человека без души, и мысли у него особые, переселенческие. Ходят над головой ветви урюка и подают особенные знаки верных сопутников. “Мы переселенцы, – согласно шелестят они, – мы все переселенцы здесь…”
Зайти дальше отца Виталий не сможет: он знает об этом сам. Начальственный тон отца воспитал из него рохлю, чуж-дающегося всякой работы и ответственности за дело и людей. Так значит, с ним кончено?.. Ширится разрыв, отделяющий от человеческого. Ведь это он — чужой. Переселенец. И он уже никогда не сумеет объяснить своё нищенство, — собаками про-гонят вон. Он и учится только потому, что все учатся, а не потому, что чувствует в себе определённые способности. Ни к че-му нет стремления и всего хочется избегать: он как тень отца, малая и неприметная за спиной.
Заступает вечер и вскоре мужчины заслуженно бездельничают на завалинке подле ворот, наблюдая душистые краски громоздкой картины, собранной из великого беспорядка туч и солнца, сползающего по дачным частоколам в самый вниз.
— Ты, папа... – пробует сказать Виталий и осекается.
— Что?
— Ты любишь меня?
— Как ты можешь спрашивать? Да, конечно, конечно же, люблю! Я люблю тебя и маму, и старшего, и его сына. Как же я иначе жил?
— Нет, ты любишь не меня.
— Не тебя?
— Ты любишь мальчика Витю Шекшеня. Помнишь: ты чей сын, какая наша фамилия?.. А между тем, мне двадцать с половиной лет. И я — переселенец. Но понимаешь, папа, наступает момент, когда поцелуев мало, и она не хочет...
Назар Петрович глубоко тушуется и мычит предварительно: никогда ещё вот так, прямодушно, не приходилось ему ре-шать подобные вопросы. И в детстве он не просвещал мальчика Витю в половом вопросе, думая, что всё приложится само собой. Откуда у него теперь столько комплексов?
— А-а-э-э... Видишь ли, сынок, – лепечет он, глядя в сторону, – всегда есть выход... О чём это я? А, ну да, ну да... И в твоей ситуации тоже.
— Она не хочет, папа. Где же любовь не в постели?.. а она не хочет. Только мужчина хочет всегда. Вот ты — как с этим справлялся? Я погибаю. Я извёлся и не знаю, как жить. Это же пытка... Что-то невозможное... Раньше хоть публичные дома были, а теперь куда идти? Да и как это можно позволить?.. А если главное в этом, если в этом предназначение и вся жизнь?! А всё остальное — мираж... Ведь природе всё равно: насильник ты или примерный семьянин, она требует свои долги... Как?
— Есть специальные средства, – продолжает Назар Петрович, как глухой. – В конце концов, я всегда дам тебе денег: по-чему ты не попросишь? Разве я тебе отказывал? И вообще, я считаю, в твоём возрасте стоит занять себя физической работой: намаешься за день до чёртиков, не до баловства будет! Об этом искушении бесовском ещё граф Толстой писал. Оцени!
Солнце окончательно теряется за нагромождением построек и к небу отчаянно тянется осиянная полоса света, ещё пока одолевающая тьму. А на людей полегли мёртвые тени сумерек и словно это они отгораживают, не дают вымолвить горячего живого слова.
— Ты хороший, очень хороший человек, папа, и столько сделал всего... вот этот дом, сад и машина, брат с Борькой чело-век семейный... – Виталий отвернулся, и отец не увидел, как мучительная гримаса исказила его лицо и дёргалась от тика ще-ка. – Да... Ты реализовал себя...
— Ну, так и чего? Всё ведь на тебя оформлено будет. Зачем беспокоишься? Разве это проблема? Люди вон денег не ви-дят и живут ведь как-то, даже не жалуются. Смотри на это проще, ведь ты не хуже них! Ты — Шекшеня!
Виталий помолчал.
— А помнишь, у меня в детстве уши болели по ночам, так ты меня на руках носил, песни тихо напевал. А щенка пом-нишь? Ты мне его однажды вот так принёс... в подарок. Потом я его дверью прищемил. Жалко.
— Нет, не помню. Столько было всего. Не помню, нет.
— И деревни не помнишь, дядю Стёпу?
— Ну, это по-о-омню, как же! Рыбачили, да. Тринадцать лет прошло, как умер. Он у нас старший брат был. Вот ведь ка-кая история: жили, и я не знал, а после выяснилось, что выдающейся честности и доброты человек был. А обернулось ему дорого его-то доброта: подсидели на службе, ну и сорвался, запил. Пришёл в горком и бух партбилет на стол! Не нужна мне ваша партия, говорит, я лучше пить буду! Хорошо все свои были, замяли дело, да только один проныра донёс... Страшно пил, да. Я же пробовал его утихомирить, родня телеграммой вызывала. Шибко дрались с ним, ну он-то здоров ещё был, здо-ровее, чем я... Да что там, не помогло, хотя при мне и не пил, будто бы бросил. А как уехал — через неделю телеграмма: "Умер".
— Ты, папа, прости меня за всё, я бываю такой нервный.
— Да ладно, все мы люди.
Виталий покачал головой, соглашаясь. Рукой, заложенной в карман, ощупывал верёвку.
— Послушай, да не переживай ты так, девушек на свете много и совсем не хуже твоей. Ведь как бывает: думаешь, — всё, невмоготу больше, — проходит время и позабыл. А?
— Конечно, папа.
Слишком быстро наступает ночь и перед сном, прежде чем уйти в свою комнату, Виталий зашёл посидеть к отцу. В ком-нате душно от запертого наглухо окна: отец боялся застудить свой ревматизм. Пахло кислым мужским запахом и несвежим бельём. Тяжёлыми тенями настольной лампы накрыты лица, где вместо глаз бездонные провалы.  На стуле охапкой броше-на одежда, а отец, подложив в изголовье высоких подушек и накрывшись одеялом, колупает мозоль на пятке, щёлкая на всю комнату ороговевшей кожей. Виталий прощает ему и присаживается на краешек кровати, собираясь заговорить. Возникает на пороге мама с подносом: по семейной традиции надо пить горячее молоко.
— А вот и молочко на ночь! – оповещает она с предупредительной улыбкой. ¬– Опять засиживаетесь, полуношники?
— Я не хочу молока. – наотрез отказался Виталий.
— Но ты же всегда пил молоко!
— Да, а теперь не хочу.
— Ну выпей за маму! Вот так. Как будто бы прокисло... нет?
— Самое обыкновенное молоко.
Мама повернулась, ушла, шаркая протёртыми тапочками, и Виталий чутко прислушивался к стихающим шагам: их звук показался ему нестерпимо страшен! Удаляются, удаляются шаги, гаснут в корчах безмолвия, но с кем ты остался один? Не сказанные вовремя слова, не услышанные речи... Словно навсегда осел, задвинулся завес надгробных плит. Этот последний звук шагов. В кармане верёвка и ширится разрыв между живым и отмершим.
— Я, папа, ухожу, – раздумчиво ответил сын.
— Посиди ещё немного.
Странно хрустят под тяжелым отцовским телом пружины матраца. И щёлкает ноготь о сдираемую мозоль.
— Да нет же, папа, я ухожу. – и с силой, убеждая или моля, повторил: – Я ухожу.
И смотрел в глаза, непонятный. Так много можно сказать и ничего не объяснить. В этом люди.
— Тогда спокойной ночи.
— Что?.. А, да. Спокойной ночи.
Этот ненарушимый железный закон действительности — не переломим. И язык косно повинуется, выговаривая фразы старые, затёртые. "Спокойной ночи. Спокойной ночи". Требуется сказать необыкновенное, прямодушное, чтоб лились слёзы и были крики, стыдливые признания, но не смеется, и всё то же, пошло-обыденное: "Спокойной ночи. Спокойной ночи".
Теперь поздно объясняться: все спят и неудобно будить. И ночь глуха... И если он решится, то вначале увидят ноги над полом. Будут подниматься на чердак и увидят.
Виталий сидел на подоконнике и смотрел на верёвку в руке.
Итак: два решения. Или, или... Мама опухнет, почернеет от слёз, такая жалостливая... Папа… Он прежде всего будет до-казывать друзьям и родственникам, что предугадывал, всё знал и эту верёвку видел, но не усмотрел. Никто не может заранее знать. Вот он, Виталий Шекшеня, сейчас жив, а когда захочет, то не будет жить, — никто его не остановит, — но даже сам он не знает: когда именно, и словно заигрывает со смертью, отдаваясь по чуть-чуть, ведь по второму не переиграть. Он мо-жет быть мёртв и сейчас, и после, кто может удержать его руки, когда решено? Тогда в чём дело? Да всё тот же скверный, неделю висевший, мертвец...
Всё-таки страшно умереть в одиночку, когда не найдут, потому что никому не нужен. Хотя ему-то — какая разница? А получается так, что разница есть, и эта невидимая разница удерживает, пожалуй, многих от наложения рук. Разница — это любовь, разница — в уважении к чувству других, и ближних, и дальних...
Но малодушие жить только потому, что тебя любят, а сам бесполезен, как золочёная безделушка и не можешь дров нако-лоть.
Тогда вот что: времени до рассвета много и есть разница или нет, ему сегодня же решать.

Владислав Кузмичёв.
1999 г. 14 марта.