Солнце

Владислав Кузмичёв
В окно её комнаты не было видно дали, а наблюдалась только боковая стена соседнего дома и внизу асфальтовая дорожка, осыпанная мусором. Однажды рано утром Соня раздвинула занавесь и увидела идущего мужчину. Одежда его неряшливо сбилась в складках и на голове вместо причёски топорщились какие-то косицы. Мужчина шёл, шёл, затем остановился, расстегнул брюки, облил асфальт впереди себя, ступил по луже и пошёл дальше, застёгиваясь. Больше Соне смотреть в это оконце не хотелось.
Зато привлекал вид из маминого окна. На подъездной скамеечке  день деньской сидел дедушка-инвалид. У него не было одной ноги и передвигался он на костылях. Пораньше костылял дед с четвёртого этажа вниз к скамейке, раскладывал подшитый кусок одеяла и, основательно усевшись, принимался читать. Чтобы не возвращаться, с собою он брал термос с чаем. Он читал, изредка отрываясь переговорить с прохожим, и Соне со второго этажа плохо было слышно, разговор долетал обрывочно, и слух портил шорох ветра. Похоже, он знал всех и его все знали. Люди ходили мимо и их было много, а он сидел всегда один и видел всех их, торопливо устраивающих свою жизнь. И Соне так же не хотелось работать, не хотелось биться в общей давке за место лучшее прежнего, а только бы сидеть, как безногий инвалид, и чтобы все её видели, все её знали. И больше ничего.
Сейчас страшно было глянуть в оконницу на пасмурный вечер. Казалось, солнце ушло и никогда не воротится. Старик не появлялся на скамейке и ничего интересного на улице не предвиделось. Соня томилась скукою, но к подругам не шла, словно нарочно желая переждать настроение и показаться бодрой, молодой. Соня жила, а любить её было некому, да и некогда.
В конторе, где она работала шестой год, не предвиделось никаких изменений и все порядки были установлены так давно, что никто не помнил, как это было. И никто не смел что-либо изменить. Помимо работы бухгалтером, по тому же негласному соглашению, Соня считалась хозяйкой чаепитий, и когда работники собирались пить чай, она одна металась по комнатам, расставляя чашки и стаканы на поднос, добывая их из самых неожиданных мест: с подоконника, из стола, с шифоньера; мыла посуду специально на то принесённой тряпочкой с содой, а затем колдовала над чайной заваркой, подогревая чайник и подливая маленькими порциями воду по чуть-чуть. А многим было всё равно что пить, и они с одинаковой небрежностью глотали что искусно настоянный чай, что спитую по третьему разу заварку, разбавляя по нраву чайную жидкость тою желтоватою водой, которая по неделям отстаивалась в пыльном графине. И если каждый из столующихся у себя дома и крошки в покое не оставлял, то здесь, в конторе, всегда забывались целые краюхи хлеба, неказистые обломки печенья. Потом их, уже очерствевших, скармливали у входа побродным котам. А остатками заварки с шаром Соня удобряла свилеватый карагач,  на что он сдержанно отвечал трепетом жёсткой листвы. И всего этого, и недоеденной пищи, и брошенного чая, ей было жаль до сердечной боли, но никогда она не выговаривала вслух едких слов осуждения и движением не выдавала недовольства. Так все и считали её робкой и даже забитой жизнью, могущей снести всё.
Иногда люди менялись и заступали места уволенных люди другие, и здесь было не так, как в жизни, когда каждый пришедший и ушедший меняет смысл быта: одинаково безлично вступали новые работники и ненамного их отличали от прежних. И это была конторская жизнь; без трагедий, спокойно преломляющая человека в однобокой призме будней.
В комнатах слышался голос: как обычно мать разговаривала сама с собой, не считаясь, слышит её дочь или нет:
— Пока человек живой, ему надо как следует отвечать, по уважению. Сгрубить, это каждый умеет... А напрасно ты с Митей не встречаешься: парень он добрый, работящий, а то что евангелист, так что же, как-нибудь переживём...
— Но, мама, он такой неинтересный... – Соня тихонько смеялась, неловким жестом руки скрывая порченные зубы.
— Так зато верным будет, дурочка, вот послушай ты мать! Тебе уже двадцать пять лет: когда ещё выбирать будешь? У  меня вот задористый был, ужом вился, а где-то теперь, поганец, живёт... – на минуту мать замолчала и продолжила совсем другим голосом: — Сегодня целый день чулки штопала: все драные. Там я тебе вермишель приготовила, хлеба возьмёшь в пакете...
Уже несколько лет мать копила деньги на квартиру дочери. Как государственным, так и частным банкам она не доверяла и с каждой зарплаты переводила в доллары. С почтением переглядывала она блёсткие, без единой помятинки деньги и перепрятывала их постоянно в спальном белье.
— Вот выйдешь замуж и квартира будет, – говаривала мать. – помянешь меня добрым словом...
Соня отводила тюль завесы и смотрела на улицу, а истома не проходила и всё грустнее и грустнее было на душе. Вторую неделю держалась непогодица и редкий дождь скучно окроплял пыльную землю.
Следующим утром, когда Соня проснулась и ещё лежала уютно под одеялом, она не могла сразу понять, отчего комната посветлела, а стены напитаны радостью. Солнце разомкнуло пелену туч, и долой неслись смущённые облака, оттеняя телами свет.
Впервые Соня вышла на улицу просто так, без цели, потому только, что ярко, по-родному лучилось весеннее солнце и на край неба отступили тучи. На обычном месте старика-инвалида сидела девочка: его внучка. Она увлечённо качала коротенькими ножками и напевала что-то детское, без слов.
— А где дедушка? – спросила Соня.
— Дедушку закопали. – серьёзно отвечала девочка.
— Что?..
— Закопали. Это было вчера... Нет. Это было поза-позавчера. Дедушка простудился и умер, как мне мама сказала. Его дома подержали, а потом на кладбище отвезли. А потом все пили...
— И тебе скучно одной?
— Ага. Давай водиться?
— Давай, – согласилась Соня и присела рядом на высоко вкопанную скамейку, так же не доставая до земли никем не обласканными ногами и весело болтая ими в воздухе.
Две ненужные души встретились наконец.
И солнце выглянуло вновь.

1998 год, 19 декабря.