В новогоднюю ночь

Владислав Кузмичёв
Тысяча лет пройдёт и так же скажет человек человеку:
— Ты слышишь? Ветер стонет, брат. Ветер стонет.
... Ветрено в чистом поле. Оглажена, заласкана равнина и всё в ней шатко; дрожат бурьяны серой полыни, подвигаются песчинки, точно целый мир просеивается насквозь, из-под самого кромешного дна и доверху, до высших небес.
Ровность ветра мешала ум, слабила душу. И вот — человек взят степью и сердце его бьётся по чужому, склоняясь взгодливо к песчанистой обнажённой земле. На мгновении держится жизнь и каждый наполненный вдох, как и выдох, неволят хрупкое, трепетное, живое.
— Ну, и где твоя двустволка, ночной директор? – шутейно допытывали бригадники.
Обдумав, Илья отвечал:
— Зачем нам двустволка, у нас и телефона нет! Ничего, когда грабить приедут, палкой отобьюсь!
— А ты ломом их, ломом: против лома нет приёма! – веселились рабочие.
— Если будут грабить, засядь и носа не показывай, – уже серьёзно, по-отцовски, внушал главный инженер Шавкет. – пускай всё пропадает, не тебе отвечать. Зато сторожем числишься, вот и дежурь потихоньку, не вы-ставляйся...
Шавкет Муслимович честен прежде всего и не притворствует, как другие начальники. Он близок работягам и свой человек, несмотря на разницу должностей: вместе они работают, вместе и пьют.
Илья помнит, как увели грузовик и украли сварочный аппарат весом в триста килограмм, помнит, как убили собак. Но всё это, считает он по молодости, не может случиться с ним в его дежурство. Он будет осмотрителен. Ему всего-то двадцать лет и, отслужив в армии, он верует в право своей жизни на счастье и удачу.
Вечером накатило: обычная степная вьюга без снега. Только никогда раньше не видел Илья её вблизи, а днём она была слаба. Когда днём он работал и толковал задушевно, и видел человеческие лица, тогда мир рас-полагал свои вещи по известным ему местам, но сейчас люди уехали в город, а он выходит на третье своё де-журство сторожем как раз в новогоднюю ночь, и сейчас, без людей, мир не таков и каждая вещь, и каждое яв-ление — приобрели многозначащие оттенки, и не так-то просто поверить всему, как если он — новоявленный зритель в театре абсурда и видит свой быт, извращённый сценарием до дикой неузнаваемости.
Подобный капитану на палубе собственного корабля, уходящего в ночь, расхаживает до заката Илья по крыше, сурово, по-капитански, щурится, глядя вдаль. Дымящийся свет охватил распластавшееся пространство, дали которого мутно синели в необъятности земель. Так каждый раз, взобравшись по скрипучей деревянной ле-стнице наверх, обозревал он степь напряжённо, словно впервые, как что-то превышающее сознание, и высота двух этажей позволяла видеть на километры вокруг быт-городка. Затем и взгромоздили краном развалюху-сторожёвку на склад, чтобы одним взглядом охватить всё. Деталей было маловато для такого удалого размаха. Собственно, зачатые каркасы нефтеперерабатывающего завода рассеялись по закраинам видимого.
Ссумерилось и можно включать прожекторы. Если нет настоящего света, его всегда можно подменить. А ес-ли нет настоящего дела, его можно подделать казённой работой. И, не ведая о просчёте, Илья считает свою ра-боту настоящей, ему приятно командовать хотя бы вот собой. Караулом обходит он напоследок двор, пробует замотанные вместо замка проволокой ворота, и направляется в биндюгу ночевать.
Погода вконец захворала и гул ветра, сквозь стукотню и свисты, выводил определённо человеческие, стран-ные звуки. Ветер стонал, как от горя или тяжёлой работы стонал он и потому затрагивали пронзительные стоны самое сердце и горестно щемило в груди.
Илья прильнул к стеклу, упёршись лбом в жгучее стекло, и цепким, злым взглядом выискал в кромешной тьме гирлянду крохотных разноцветных огоньков. В пятидесяти километрах отсюда, в городе праздновали лю-ди вступающий новый год. В крепких каменных домах веселились они, пили и ели вкусную пищу, и им было хорошо в тепле и уюте. Им было радостно.
Осердившись, Илья отвернулся и сел спиной к окну, но и в окне напротив увидел спотыкающийся свет авто-мобиля на далёком шоссе. Что-то столь мучительное, высшее почудилось Илье в чужих огнях, что он забыл на время о ветре с морозом, взял чайник и вышел из биндюги на крышу. Спасая взгляд, он посмотрел ввысь. И там, где точно дрожа от холода, мерцали пылинки звёзд, слепила неполная луна и в ней, в её неправильно ок-руглой форме, он нашёл выход возмущению, будто ущербное светило, покрытое, как избитый, синяками крате-ров, было виновно перед ним и за его одиночество, и за страдания; злорадно любуясь, смотрела луна на его му-ки. Наглый, палаческий взгляд её был донельзя отвратителен и Илья обрадовался рубищу скиталых туч, разом накрывших луну. Лишь намёком на то, что где-то в необъятном космическом холоде всё осталось на определён-ных местах, указывала тусклая желть, подсветившая облака с изнанки.
Как только Илья спустился с крыши, его восторженно окружили обе собаки и с ними страх потерялся: и, возможно, собаки почувствовали то же при виде человека. Забирая ногами по невидимой земле, сбивая гравий, Илья быстро пересекает двор, скользит с ругательствами по льду, подбираясь к ёмкости, и набирает полный чайник парящей, подогретой электричеством, воды. Но ругается он негромко и ветер глушит шаги. Зато теперь Илья уверен, что здесь нет никого. Иначе собаки показали страхом: всегда при виде чужого, не сторожа, они жмутся под укрытие фундамента. Даже они знают, каким зверем может показаться великий человек. Сейчас лохмачи до края веселы и Илья стыдится их: как могут выжить они в таком холоде — непонятно ему и стыдно своих печек и чая, который согреет он сейчас.
На крыше Илья чуть было не упал вниз, поскользнувшись на ледяной корке мочи: наслоилось за несколько суток мороза. Чайник быстро закипает на плитке и степенно пьёт Илья пустой чай.
— Ничего, – говорит он себе, – и у нас здесь будет свой праздник!
Однако, не зная, куда себя деть, он вжался, как собака, в угол биндюги и спиной ощутил, как ходят, шеве-лятся ветром доски. С ужасом вскочил и взялся за дверную ручку, собираясь выйти, отворил дверь и ногу занёс за порог, но по лицу ударило и уши услышали его.
Ветер стонал.
Быстро, как спасаясь от погони, захлопнул Илья дверь и теперь особенно жгучая тоска взяла по засову, кото-рого не было внутри: как можно быть здесь без засова?! И как позволили сменщики-сторожа?
— Не подходи, у меня арматура под рукой, – проговорил он кому-то вслух и от звука голоса опомнился. Он смеётся, ему смешно... Но — тихо-тихо, едва послышался — стук: упало что-то там, внизу во дворе. И собака, осатаневшая от полуночного ужаса, зашлась лаем, выливая ответным звуком свой ночной страх.
Решительно переступает человек порог и в круговерть лихого ветра кидает обманные, дрожащие слова:
— Кто там? Кто тут есть?
Никого. И нигде. Всё поскрипывает, стучит, ходит ходуном. Это ветер, только и всего. Ветер. И над ним смеётся ночь. Помертвев, выжидает Илья, когда повторится тот особенный звук. На открытом ветру закоченело до боли отёкшее лицо и мочки ушей, не защищённые шапкой. Свело от напряжения глаза, и видят они чёрно-белые пятна. Внизу у стен вагончиков стояли уродливые промышленные механизмы, и от них, и от ряда вагон-чиков, скакали, прыгали бесноватые тени, точно души машин, выбитые на свободу содрогающимися прожекто-рами. "В такую погоду никого не может быть!" – уговаривает он себя. И не верит.
Плотно затворив дверь на тряпку, чтобы не открылась сразу, Илья лежит в покое многих одежд. На нём и простые и шерстяные носки, портянки, сапоги; ноги в лёгком и фланелевом трико, в брезентовых сварщицких штанах; на теле майка, водолазка, рубашка, два свитера, куртка и ватник; на шее шарф; руки в слое трёх пар рукавиц; вся эта груда тела и одежд покрыта одеялом, возле калит вольфрамовыми спиралями плитка и в про-тивоположном углу две электрических печи, — а ему холодно, он чувствует себя так, словно лежит на земле, неприкрытый ничем. Ветер проник в биндюгу и, ласковым предателем, уже окручивает стылую жертву.
Илья прямо в рукавицах ставит домиком на ребро книгу, собираясь читать, и читает ровно несколько строк, но затем внимание сбивается и взгляд перебегает с абзаца на абзац... Но валится из холодных рук книга и ссы-паются в глазах значки букв и слов. Много в книге этих хороших, умных, добрых слов, а непонятен смысл их, и не послужить бумажной букве щитом от вьюги и одиночества. Хочется красоты, свежести гармонии, но где их взять здесь, когда страдает в бессмыслице мирового хаоса и природа и человек? И ждать им дольше самой жиз-ни...
Илья спит. Из книги входили в комнаты его ума мысли. Шли они целой свитой и впереди была главная, ко-ронованная мысль, а позади спешили мысли приближённые, маленькие и повседневные. Вот склоняется к ца-ревне фаворит Истина и шёпотом наговаривает вульгарный анекдот про то, как жил да был на свете человек, строил, строил, громоздил, создал царство своего духа, но вот пришёл ветер и разрушил всё. И один перед смертью, без золота и серебра, лишённый домов и одежды, голый человек задаётся нехорошим вопросом: "А было счастье? Было ли оно?" И всем, и царевне, и приближённым, смешно, закрывают стыдливо оскаленные рты кружевными платочками. Довольно осматривается фаворит: "Это вам не фитюльки побалтывать, это же человек, который звучит гордо!"
Просыпается Илья от собственного стона: болит от холода лицо. Нос не чувствует руки и теперь-то Илья по-нимает, как близка опасность замёрзнуть насовсем.
От сквозящих стен в биндюге холоднее, пожалуй, чем снаружи. Выстыло от нападок вьюги. Спасая послед-нюю теплинку в теле, Илья, схватившись ладонью за мёрзлый нос, мерно рассекает шагом биндюгу взад-вперёд, делая не больше двух-трёх шагов в каждую сторону: больше нельзя.
Надо ходить взад-вперёд, надо ходить взад и вперёд... Там, где-то в городе, празднуют жизнь, там веселье и огни... Там... А надо ходить взад и вперёд, да, взад и вперёд...
Нет, главное — не страх и не ужас. Главное — как пережить этот час? – эту минуту? Окованная ужасом, ещё вздрагивает, ползёт секундная стрелка, а минутная уже пристыла, стоит. Как смотреть на эти часы? Их надо разбить, — их надо разбить, — чтобы не смело время править помыслы об осёлок минут и часов... Но где же время? Оно выглядывает в круглое оконце часов. Да. А если разбить беспощадный счётчик, то где будет оно? Вот если ходить и взад, и вперёд, и туда, и сюда, то где будет оно? Он может быть и день, и другой день, и вот уже понадобятся керамические зубы, но в чём явит оно себя?.. Жалкой невидимкой время прячется в часах и они, судьбоносные, тикают. Тикают. А ветер стонет, ветер стонет, ты слышишь, товарищ, ветер стонет. Чего более нам ждать?..
А надо ходить взад и вперёд.
Да. А если поджечь один вагончик, два, три вагончика, то будет даже не тепло, а жарко, и гореть они будут долго-долго, до самого утра. И ветер побуянит заодно, разнесёт искры с пламенем, швырнёт за полог тьмы, где солнце и тепло, и вечный покой... Но так темно снаружи, холодно и кто-то стучит во дворе. Стучит. Он знает: ветер так стучать не может... Это кто-то другой.
Уж лучше пропадать здесь, в биндюге. Здесь горит яркая лампочка, похожая огнём на город, в котором праздник, и просто приятно взглянуть на обыкновенные человеческие вещи: стол с пустым чайником и стака-нами, щит и стёганное одеяло на нём, в углу — шифоньер, и там на перекладине одна вешалка без ничего, со-всем как незадавшийся человек. И стонет ветер, всё тот же ветер, ветер...
— Ох и шалопут! – насмешливо, как ему верится, выговаривает человек пружинистым, хлёстким струям. Содрогаются, дребезжат стёкла в окне.
Он спал только час, а до утра их много, и шевелит губами Илья, смотрит на часы, считает:
— Раз, два, три, четыре, пять и шесть...
Их — шесть. Каждый час бессонницы, как подвиг. Итого, значит, шесть подвигов.
Илья усаживается на низенький казахский табурет у вольфрамовой плитки: электрические печки не в счёт, их мастерили домашние люди, не знающие дикости природы. Протянув к плитке руки, ноги, голову, Илья почти обнимает её, как любимую, проникаясь желанным теплом. "Только бы электричество не отключили!" – думает он. И помнит, как в прошлом году от мороза повредило подстанцию, и, пока подключали, актировали целую рабочую неделю. Вот это был праздник: не надо было выходить корячиться на пятнадцатиградусный морозец с ветерком, таким, как сейчас... Сейчас?
Сейчас и он бы встречал праздник при огнях, если бы не тянул вторую работу. А всё его семья: неудобно пе-ред ними и всегда чувствуешь себя обязанным каждому куску хлеба, и чем больше тебя любят, тем больше обя-зан. Занесла нелёгкая на пыльный полуостров, теперь-то не так, как прежде, и ругаются родители, да без толку. Легка на подъём была молодёжь в те года: что партия велит, то и делают. На Чукотку ехать, так на Чукотку... А теперь много их таких... эмигрантов, переселенцев то есть. Но ведь не по своей же воле, а по соблазну, через обман, как ветром занесло родителей сюда? И эти хмурые взгляды местных в спину... Где наше счастье те-перь?..
Старший брат — молодец, работает машинистом на железной дороге. Он совсем взрослый человек в свои двадцать пять, потому что содержит жену с ребёнком и помогает отцу с матерью. Отец в их семье бывший ма-шинист и не ездит лет десять с тех пор, как отрезало составом ноги. Теперь он пристрастный любитель футбола по телевизору и бодро уверяет, что ему хватает его пенсии инвалида. Только Илья не продолжатель семейных традиций: время не то, всюду сокращения, никто никому не нужен без выслуги лет, и учить сейчас недосуг, ко-гда каждый норовит выжить на своём месте, в своей уютной норе...
А хорошо-то ведь как дать сигнал и выехать поутру на дизеле далеко в степь и ехать долго, без края конца: играют железный марш на рельсах колёса, блестит узор инея на стекле, а в дизеле тепло и пахнет густым аро-матом солярки... И ездить по накатанным, заблаговременно уложенным, путям — легко! А путь их к солнцу, к вечной свободе и братству, и вот стоят они вдвоём, два брата, родная кровь, правят послушную машину и зорко смотрят вперёд на пути, не случилось бы чего...
— Брат, кто-то стучит во дворе и стонет ветер... – напоминает ему брат. – Ветер стонет. Ты слышишь?
Он слышит. И тяжело, словно обратилась плоть в свинец, ворочается над плиткой, чувствуя, как хрустят от жара, завёртываясь и опадая, брови и кудрявая чёлка, выбившаяся из-под шапки, и горит стянутое жаром лицо, когда застыли до мертва ноги. Ещё надо жить и работать; предстоит борьба. Нет же, он вовсе не замерзающий, а сторож и ему вменяется не спать. Хотя он и не спал — это так, это видения. И сидит Илья раскорякой над вольфрамовой плиткой, единственным спасением в космическом океане стужи, держит над светящимися спира-лями руки в рукавицах и поднимает поочерёдно ноги: этак и захочешь, не уснёшь. Вот не заметил и подпалил низко опущенную рукавицу, хорошо почуял запах гари нос. Глаза слипаются и разлипаются, всё качается в них и раздваивается, рот перекосила зевота, но спать нельзя. Рядом — щит и одеяло, поди, ложись, если хочешь... заколеть намертво. Надо бы ходить взад и вперёд, но ходить Илья уже не может: смертельно лень и подкаши-ваются озябшие ноги. Как ни мудри, а над плиткой в самой неудобной позе верней уловить теплинки большому, затекающему телу...
Тысяча лет пройдёт и также кто-то будет страдать от холода и неустроенности. А сейчас осталось три часа до рассвета.
Надо крепко выучить своё строительное ремесло, схватиться за него, чтобы быть вот таким же, как Шавкет: человеком знаний, в котором нуждаются все. "Вот и вся любовь, и сбоку бантик!" – как говорят в народе.
Ветер стонал... Стони, пожалуйста, голубчик, стони, ведь ты одинок, а человеку тяжело от грозных сил и хо-чет он расцветить неказистую, короткую жизнь свою, внести в неё пышные букеты свершений. А ещё ему надо зарабатывать и баш на баш менять силу с вещами, и так мало всегда денег, и кончаются они...
... Хищный ветер рыщет по равнине, ищет кого бы закрутить, завертеть, сбить с пути. Леденящие объятия жгут, рвут тело путника и сладострастно вынимает разбойник-мороз тепло, ждёт кончины. Неужели не потерпит путник, пропадёт?
Как в сердце зимы, к которому стекается мороз по жилам ветра, на здании склада осела дощатая биндюжка. В ней сторож. А внизу, где-то под щелями фундамента, прячутся две собаки. И на этом всё. Но чудится вопреки как зверям, так и сторожу, что помимо них троих всё здесь ожило и движется. Движется ветер и дышит. Он шепчет лживое, хватается за живых, за тёплых, и бьётся, взбешённый, в окна, в двери, требует поделится праздником. Стонет, свищет, гудит часами... Стучит. А в кратких затишьях притворяется смирным... но недолго уживается он и заново приступает к своей обязанности, хочет погубить.
В целом мире никого, кроме ветра, ободранной земли и человека. Им нет уюта и тепла. Кто поможет им, кто придёт на выручку? Никто. И нет, и не будет им покоя, покуда вращается земля. В самих себе, несвободные, лишены они предначертания и опустошены навеки. Опустошены.
Кому же стонет ветер в поле? Живое ухо не услышит его печали. Как безродный сирота, по миру скитается ветер и не может подобрать себе угла. Так за что был проклят он и обречён на разрушительные скитания? Тос-кой своей и стоном, стоном и тоской.
А собаки давно сошли с ума от ужаса перед бесконечным повелителем и скулят своим страшным видениям. Они видят то незримое, чему не внять человеку, они уже чуют его... Ведь летящему нет преград.
Так нищий ветер-сирота ищет в поле живых, разделить печали, но их нет, они в городе и празднуют ново-годнюю ночь, и один, как воин на поле брани, но одинокий, поседевший воин-ветеран, которому больше не для кого свершать подвиги, блуждает он до веку и не может умереть...
— Но — ты слышишь, брат мой? Ветер стонет, ветер стонет.
Лишь под утро, когда ветер спал и в биндюге затеплилось, уснул измученный Илья. Вьюги как не бывало, сошли облака с бледнеющей луны, а за ровной окраиной степи всходило щедрое солнце. Тускнели под смелым светом лампы прожекторов.

Владислав Кузмичёв.
1999 г. 24 февраля.