Маловеры

Владислав Кузмичёв
1
Он полюбил весной. Тогда луна сторожила молодые сны, а по ночам воздух был доверчиво свеж и от него хотелось любить. На ис-ходе мая цвела акация, возбуждая до горечи сладострастным ароматом, и надышавшемуся мир виделся иным. Как и многие люди, Александр знал, что совершает какую-то непоправимую ошибку, но он торопился жить и ничто не пугало так, как одиночество. Изъяны в людях выглядели мелко, их покрывало громкое имя человека и безответен был зов рассудка и благо беспамятство, а время молодо-сти был несметный дар.
Познакомился он благоразумно: через знакомых. Понравился сразу. Ухаживал прилежно и с успехом: долго не манежил. Уж очень был он настойчив: сразу спешил достигнуть счастливых высот. В торговле также раздобрел и, начав с мешков, ныне ворочал вагонами. Знал, что где прикупить и по какой цене сбыть оптовикам. Как изрядный скупердяй, подбивал день ко дню Александр, стремясь оку-пить прожитое. Давным-давно изжил из себя робкого юношу, и теперь он — деловой человек, знается с страшными людьми и ничего не боится.
Был поздний вечер, когда за окном орали пьяные, тяжело раскачивались акации, неуживчиво шумел ветер и только луна светила спокойно: одним умершим светом на всех. Били бутылки соседи: они много пили, дрались, болтали, вообще вели разбитную жизнь нищих, которым незачем оглядываться назад, и ничего-то они не ждали от дня нового, а сами брали, как могли. Двоих за последние два месяца вынесли из квартиры мёртвыми от пьянства, но гульбище не прекращалось ни на день, ни на ночь. В дверь грубо постуча-ли: это явился хозяин компании, рано постаревший монтажник. И трезвый, и пьяный он был одинаково сумасшедший и обладал каче-ством, быть трезвым, сильно выпивши, а когда же был с похмелья не заполнен, то выглядел совершенно как в подпитии. Имени его Александр не знал и звал со всеми Лимоном. Вероятно, так монтажника окрестили за черепашью, неимоверно грубую кожу лица жел-тушного оттенка, нарезанную вкривь и вкось такими глубокими морщинами, словно этот человек прожил зараз несколько жизней. Рот, между прочим, был красивый, волевой, и не поверилось бы, что Лимон этим ртом только говорит и пьёт, а не вынашивает скорбь ми-ра. В руке он мял кошёлку, сам же еле стоял, медленно раскачиваясь, и осовелый взгляд безразлично переходил со стен на дверь, не прикасаясь к взгляду собеседника, а белки глаз бесновато блестели, выдавая порывистые желания. Лимон готовился заговорить. Все-гда, общаясь с Александром, Лимон приосанивался, и слова выбирал без ругательств; так разговаривают строители с большим началь-ством на "ты": хотя Лимон и не знал, что Александр начальствует, но чувствовал его высоту над собой и тон был тот же, как у Алек-сандровских рабочих, заискивающий, виноватый. Вот и сейчас, обдав нечистой волной запаха, он прогудел в лицо рассохшимся голо-сом:
— Зёма, есть закурить?
Александр поднёс. Лимон отрешённо затянулся, совсем не собираясь уходить, и, тыча в Александра сигаретой, сблагодушничал:
— А ты хороший человек, Саня, уважаю!.. Кгм. Уважаю и горжусь! – впав в красноречие, он нелепо жестикулировал, словно при-плясывая, и едва не упал, но разумно опёрся о спасительную стену, закончив на выдохе: – Собрались ребята: ну, день рождения у же-ны, ты понимаешь? Да-а-а... А денег нету! Вот такие вот дела.
С молчаливым отвращением Александр сходил в комнату, взял несколько купюр и вложил Лимону в руку. Чтобы не выслушивать бессвязный поток похвал, сразу запер дверь и с размаху прыгнул обратно на кровать к Лизе. Уже второй час они лежали здесь, в их общей квартире, молчали и курили, стряхивая пепел в пепельницу, положенную в постель. До слёз прокуренный воздух сиз... Было скучно от безделья, но и делать ничего не хотелось: тело размякло, погрузилось в ленивую дремоту и мысль, сама тревожная догадка возникла в немой пустоте: "А зачем это я здесь лежу?" – и неприятно сознаться себе, лень додумать и кровать мягка...  А под кроватью, лёжа на тапочках, пряла мохнатыми ушами домашняя собачка Дина, взвизгивая в тон орущим.
— А кто это там был?
— Да Лимон.
— Тьфу, гадость!
— А я так люблю алкоголиков, – прислушался к бессвязным крикам Александр, – по крайней мере они целеустремлённы и знают что делать!.. Слышишь, это полуночные звуки счастья. А если принюхаться, то почуешь запах свинства. Может, даже водку пьют мою, почём знать.
— Алкаши проклятые, замучили совсем! – отозвалась Елизавета, наспех выдувая табачный дым. – Дина, заткнись!
— Нет, это не алкаши, это предвестники новой жизни, ха-ха!.. Блаженны нищие духом… да как же! Нет, жить надо так, чтобы в голове гудело от событий, чтобы одуматься времени не нашлось. Вот в наше время во дворе играть было опасно, не дай бог стекло вы-бьешь… А теперь футболь мяч куда хочешь, все окна за решётками. Кругом тюрьма!.. Торгаши покрутели... А ты сдала прачке вещи?
— А то.
— И бельё?
— И бельё.
— Но ведь нельзя бельё прачке отдавать, сколько напоминать можно, его надо самим стирать, ты что?!
— Только мне стирать ещё не хватало! Весь маникюр пошоркаю... За-а-аткнись, я сказала!
— Ведь этим ты себя унижаешь, пойми!
— Да прям вот! Ещё курить будешь? – осведомилась женщина.
— Нет, на сегодня всё. И так обкурился, как паук. – раздумчиво почёсывал щёку антенной радиотелефона Александр. – Однако, ка-кие у меня ноги волосатые, прям как у обезьяны! И пальцы кубиками...
— Ну тогда дай сигареты, я ещё буду. А пальцы такие, потому что обувь тесную носишь!
Он потянулся рукой к бюро и подал пачку сигарет и зажигалку. На бюро, в мешанине склянок духов, туалетной воды и кремов, ле-жал брошенный впопыхах пинцет и на зубчатой губке его блестели надёрганные бровинки. Александр посмотрел на пинцет, на бро-винки, и с гордостью молодого влюблённого определил:
— Ты у меня дура.
— Дура? Аха-ха! – нашлась на это Лиза.
— Нет, ты понимаешь, что ты дура? – внезапно рассердился Александр. – Или нет?
— Ду-у-ура! – поддельно изобразила жена эту дуру: лицо скуксилось в детской ужимке и ещё немного уменьшился низкий серый лоб. А голос — противнее некуда: поддельно детский, наивный в выражении, не её.
— Дура-дура, самая настоящая, зачем я тебя только люблю?! – подытожил Александр, пристально изучая это таинственное, непро-ницаемое другим взглядам женское лицо с курносым, точно отрезанным носом, с частым решетом конопушек, тщательно замазанных тоновой пудрой, с витыми волосами, растущими не по каёмке, а произвольно по бокам шеи, вблизи скул, надбровий и лба: все черты образа, которые он раньше  почитал, теперь казались ему отражением тряпичной души, и совсем ничего не было там, за пределами живого, кроме того, что можно потрогать и обнять. И впечатление того, что едва начинаешь угадывать человека, как он ускользает, и видится по-другому, совсем иначе. Раньше, когда о близости с нею только мечталось, от каждого поцелуя сладко ёжилась кожа на спи-не, а сейчас уже не то, в сердце ни одна струна не поёт, всё проще пареной репы и так же невкусно.
— Как можно быть такой жалкой? – спрашивает Александр. – Где твоя гордость?.. Или ты не человек?
В ответ молчаливое кривляние и пустота. Она ласкает его, но её голое тело не может его разогреть, словно ластится не женщина, а маленькая комнатная собачка, такая, как Дина. Он стряхивает разворотом плеч её липкие руки, стремясь избавиться от прикосновений, и смотрит далеко за окно, в безграничную черноту, а думает сурово: "Стоит ли прощать людям все их недостатки, и если "да", то где предел смирению?" От скуки у него зарождались страшные желания разрушать и быть разрушенным. И, зная о том, он уже видит, что допусти он ещё несколько таких вечеров с Лизой, ещё несколько скучных разговоров и он сорвётся и натворит гадостей. Нечто ма-ленькое, желеобразное, вытягивается и пищит жиденьким голоском на ухо: "Ску-учно, ох, и ску-учно!" – комаром раздражает покой и сосёт душу.
Чтобы остаток вечера не пропал даром здесь, с Лизой, захотелось развеяться, накататься по городу и зайти куда-нибудь в гости. Александр торопливо, не оправляясь, накинул рубашку, и, застёгивая пуговицы, нелюдимо озирал женщину.
— Да перестань же ты морщиться! – прикрикнул он, с трудом  вдевая себя в узкие модные джинсы и подпрыгивая на одной ноге. – Смотреть противно! И чулки свои подбери, растеряха!
А Лиза нарочно гримасничала, не понимая, что он ненавидит её всё больше. К тому же в спальной чулки накинуты на подлокотник кресла и от них запах. И особенно безобразно выглядели комья ваты с подтёртою помадой. Заворожёно смотрел-смотрел Александр с минуту на Лизу, затем ловко плюнул в форточку и бросил следом недокуренную сигарету, потому что лень взяла до пепельницы дойти.
— Иногда человек становится сильным своими комплексами, – принуждённо улыбнувшись, сказал он неопределённо и сразу поту-пил глаза, чтобы не закричать от злости. Даже губы свело от ненависти и окаменело гладкое, как у матрёшки, широкое лицо. Он по-нимает, что не одолеть её силой крика, и молчит. Теплится смутное отвращение к жизни потому, что неприятна Лиза. Лицо у одинокой Лизы пустое, угрюмое: и не подумаешь, что она может заливисто смеяться, горячо целовать. И он вспомнил, что, как только закрыва-ются упрямые бараньи зрачки, и она спит, то у неё совсем нет лица. И, долго рассматривая спящее тело, он не находит ни признака, из-за которого бы стоило любить. Она сама полюбила его тотчас после того, как он избил ногами вора на базаре. Вор был молодой, маленького роста, но красиво сложенный и потому бить оказалось приятно. До этого ему доводилось в жизни бить людей, хотя и не так безудержно и тем более ногами, но как только он обнаружил чужую руку в своём кармане, с него точно осыпалась культурная накипь, Александр обезумел и, ободренный криком толпы, испытывал упоение собой, таким необыкновенно страшным и непредсказуемым в кураже. А жар, дрожь и озноб по спине были такими же, как и от первых поцелуев. Ума у него много, но сердцу места не хватило, и понять противоречивую женщину ему непросто. Таковы и напарники по торговому делу: здороваются, спрашивают вежливо, но ведут себя по-хамски развязно и угловатыми жестами выдают всё. И иногда Александру ясно, что проще напиться и обругать виновного, чем постигнуть всеобъемлющую человеческую глубину.
Проезжая центральной дорогой города на своём джипе, Александр распевал песенку, придуманную невзначай:
Ох и стрельну я, стрельну,
Кровью выкрашу страну!
Каждый придорожный фонарь светил на свой лад, обнаруживая на обочинах выгнутые и разорванные оградки: то были следы ава-рий зазевавшихся. Жадно увеличивая скорость, Александр вёл машину ближе к центру, почти по разделительной полосе, чтобы не вбиться в ограды, как те, другие, кого глаза подвели, но помнил и о встречных машинах, возникающих с горящими фарами неожидан-но быстро на пути, и так же жмущихся на середину дороги. Настоящая опасность горячила кровь и жизнь казалась милей.
— Ну что, смертушка, – говорил Александр куда-то вперёд, в злую темноту, – кто кого?! Пропадай оно всё пропадом!

2
Вот уже второй год, как Александр найдёт хоть час в неделю зайти на квартиру к Маше, которую, шутя, прочит себе в невесты. Когда они впервые встретились в гостях у общих знакомых, он сразу понял, что эта женщина для него и впечатление было, что давно её знал: так заговорился с Машей, что про Лизу в тот вечер забыл. Сначала она рассказывала о себе, потом он рассказывал ей свою жизнь, и слушали друг друга с уважением, чутко внимая сказанному: он заговорит — она слушает, не перебивая, а выскажется он, го-ворит сама, и ему приятно, что Маша так серьёзно воспринимает рассказчика. Александр предвидит, как естественно быть с ней, когда не молчишь сутками, как с Лизой.  От неё ему не надо даже поцелуев: он просто сидит у неё дома и разговаривает, и говорит в основ-ном про Лизу, обсуждая все её недостатки. Сам же, в постоянных разъездах, перелётах, приёмах, визитах, многочисленных посещени-ях художественного салона и простых компаний, — забыл о матери. Ему неудобно видеть мать умирающую от старости, и он передо-верил уход  за ней соседке по подъезду. Последний раз, когда навещал, Александр увидел что-то невозможно далёкое от человеческо-го, и никогда бы не подумалось, что эта тень человека была полна сил, и говорить любила много, энергично, и всю жизнь работала, как заводная, и дома, и на работе. Раньше мать директрисой в школе была, её боялись, заискивали и ненавидели многие учителя, а в настоящем это старуха, трясущая головой и понимающая не с первого раза слова. Жаль было мать, но ещё больше — неприятно: хоте-лось, чтобы она незаметно исчезла из мира и освободила родительскую четырёхкомнатную квартиру.
— Это что же? – задался Александр вопросом. – И я стану таким?.. Ну уж нет. Прежде надо умереть: ещё до этого. Я не могу тря-сти головой! Ведь люди смотрят!
Да, таков и он: зарабатывал торговлей деньги, содержал Лизу и думал, что он неплох... Но оказалось, главного не постиг. И грохот дней, с его машинами и людьми, всё время на день позади и, пока, задравши голову, человек зрит своих кумиров, прямо подвигает его пути безымянная сила, теснит человека без веры к смертной пропасти, всё ближе, всё тесней... Правда, есть нежная Маша с её нелов-кими движениями и мягкими руками. Значит далеко ещё не всё, значит можно пробовать, надеяться и ждать от жизни.
Дни проходили в суете, разговорах, сделках, но были и ночи, долгие, нелюдные, когда не хочется думать, а передумаешь всё. И будто пелена сырого тумана развеялась ветром и виден сухой, бесплодный такыр равнины на месте цветущего сада: это и есть его се-мья. Чудовищные разводы туч разошлись, раскрылась зга и в освещённом закутке дрожат, мёрзнут на ветру, на стуже, простые, безза-щитные люди. Третий год они живут вместе, спят в одной постели и знают друг друга больше, чем знали их самих родители, но не оформлены документально по настоянию Лизы из принципа, так как она любит всё французское, раскованное, изящное. Стоит кому-нибудь пожаловаться на житейские беды и Лизавета поучительным тоном заводит:
— А вот во Франции... – и всё о том же, как там во Франции всё по другому, лучше, опрятнее. А в комнатах не прибрано. И своё сожительство с ним называет свободным браком. Хотя ничем не отличается от содержанки и так же не хочет детей. Когда человеку выгодно, он способен обелить и свои пороки, превратив их в достаток натуры. Дядя Александра — старый алкоголик, настаивает про-слойки грецких орехов на водке, и, чтобы поняли как нужно ему, объясняет:
— Великоле-е-епная штука для почек. Перед едой приму рюмочку... – здесь он поднимает указательный палец, возглашая, и дого-варивает окая, "г" произнося как "х", – но... но не более того!
И так каждый день по несколько рюмочек.
Когда человек любит, в достаток попадают и пороки. Любовь способна обелять.
И часто, слишком часто проверял он тогда:
— Ты любишь меня?
— Люблю, – отвечала.
— Люби! – наказывал он. И было довольство собой, думалось широко о хорошем, а не как сейчас: сомнение и равнодушие, и — тайна в женщине. Чем больше испытывал её, тем меньше оставалось веры. Он робок теперь, как неопытный юноша, и боязно задать прежний волнующий вопрос: "Ты любишь меня?" – проще молча обнять.
Первый день в её квартире запомнился особо: Александр был приятно удивлён, когда девушка, знакомая по нескольким встречам и телефонным разговорам, позволила себе при незнакомце мужчине улечься в разобранную постель, свесив голые ноги и невинно поин-тересовавшись:
— Это ничего, что я лежу? Я так устала... А вы, пожалуйста, садитесь рядышком. По-моему, это несколько сближает...
— Да ради бога, – поспешил Александр, с любопытством разглядывая перед самым лицом голую ногу, открытую выше колена. Халат она точно по рассеянности едва запахивала на две нижние пуговицы, так что сверху видно было всё. Такие приёмы она устраи-вала всем подряд, но Александр этого не знал и ноги, которыми Лиза нервозно подёргивала за разговором, оказали своё действие на представление Александром Лизы как женщины-куртизанки, эпатирующей несносным поведением. Она так понравилась ему тогда, что он остался на ночь, а ночью её и взял. И поначалу ведь он любил, что у неё всё не так как у людей, наслаждался её самобытностью, пока не догадался, что она прилежная копиистка, обчитавшаяся французских романов. В нежной молодости, когда ему ещё снились нехитрые сны с одинаково голыми девушками,  — девушки действительности казались прелестной чистоты, которой ему, с ночными видениями, не достичь. Столько девушек пришлось перебрать, пока добрался до неё и был спокоен. Но именно слово "помидорка", уменьшительно-ласкательное и родное в устах Лизы, теперь звучало тошнотворно, а других русских слов она не знала. Томное "Алекс" в минуты ласок и глупейшие приставки в речи вроде "мон шер", произнесённые на чистейшем французском, который она учила, время от времени нанимая репетиторов, — ото всего этого, накладного, распространялось провинциальное уныние. До постели наглотается таблеток против детей, а по утрам бывает, её от этих таблеток рвёт и трогать женщину больше не хочется, пока сама не спросит, заве-ряя, что ей рвота нипочём. Просила его не мыться слишком часто и подолгу обнюхивала в постели, прежде чем начать, но ласкала вя-ло и особенной радости не проявляла: он задыхается от вожделения, трудясь над ней в поту, она же спокойна и только в глазах её лю-бопытство. Готовить не умела. Противны были её возня на кухне с французской стряпнёй и коллекция французских заварных чайников из фарфора. Из всех приправ она знала только лавровый лист и всюду из блюд Александр выуживал жёсткие листья. Кстати, примеча-тельно, что какой-то прыщик на щеке мог совсем испортить ей настроение. Видимо, этот прыщик в женском представлении вырастал на пол-лица. Так же она реагировала на пятнышко или распущенную нитку платья. А когда платье всё-таки приходилось выбрасывать, она чуть ли не рыдала над ним, совсем как над усопшим человеком. Наряжалась полдня и все силы на это отдавала. Все эти недостатки Александру виделись впереди всего, и нравилось находить ещё новые и новые, потому что не мог почувствовать недостатков своих, которые, насколько догадывался, сам считал достоинствами натуры.
Лиза увлекалась певцом-французом, имени которого Александр никак не мог запомнить натвердо: его изображением, вырезанным из газет и журналов, была оклеена целая стена её комнаты. И целью жизни было оклеить оставшиеся три стены. Пел этот типаж без-образно, фальшиво-мужской хриплой октавой, жеманно тянул ноты книзу и очень многие одинокие женщины сходили по нему с ума. Подучить хорошенько, и Лимон сумел бы не хуже. Сначала Александр ревновал к недостижимому сопернику, затем привык посмеи-ваться над Лизиным пристрастием и не принимал всерьез.
— Лизетта — женщина, у которой не может быть отчества! – подтрунивал он на людях. Кажется, ей нравилось слышать исковер-канное имя, которое задала себе сама. Так рабочие, простые мужики, называли себя не по именам, а по кличкам, и, как видел Алек-сандр, им нравилось не то чтобы унижать себя, а нравилось возродить свежесть в тупорылом бытие. Но не поняли, что если бы вдруг все они стали называть друг друга по имени-отчеству и на "вы" без ругательств, то тогда только и смогли б разомкнуть уродливый ту-пик развития, не иначе.
Особенной откровенности от неё он не дождался и после той самой, первой ночи. Оказалось, она была девушкой, чего Александр совсем не ожидал и поэтому ощутил прилив благодарности к девушке за то, что она отдалась именно ему. За это одно захотелось по-любить. Мечтательно устремив взгляд к потолку и преданно схватившись за его ладонь ладонью, Лиза доверчиво созналась:
— Ты знаешь, Алекс, я так во Францию хочу... Там такая культура! Давай поедем во Францию?!
— И что мы там будем делать с французами? – удивился он диковинному желанию. Хотелось услышать похвалу своей нежности и опыту, а здесь...
— Ах, ты не понимаешь... Ну это же центр утончённости, ну.. ну, как тебе это объяснить!..
— Да какие там Франции... Парле ву франсе? Нет, я не могу уехать. У меня здесь отец и бабушка похоронены. – рассудил Алек-сандр.
— Их можно перезахоронить.
— Не болтай ерунды. Мёртвых не тревожат. А вот на море бы я поехал. Любишь купаться?
— Ой, оно же холодное, солёное! И потом: не отмоюсь от корки.
— Ну тогда катер наймём кататься, хочешь? Я всё устрою. А то — заведём дачу.
— Но там же пыль, песок, муравьи. Лучше заграницу поедем!
— О боже, будет тебе Франция, будет!
— Когда?
— Потом.
Через несколько дней, на смотринах в её родительской квартире, лизин отец посмеялся странным изношенным смехом и сказал:
— Так-так! Значит, теперь ваша очередь заботиться о нашей дочери!
И при этом у него был такой несносный вид, будто он знал, где зарыт клад, но — умрёт — не скажет. Родители Лизы действитель-но владели секретом, как сдерживать прихоти и дикие капризы дочери, однако Александру его не передали, хотя он не раз спрашивал их совета благоволить Лизе сразу после того, как продали Лизину квартиру и поселились у него.  И последние месяцы, когда он наве-щал её родителей, он рассеянно улыбался, шутил и лгал про добрую жизнь. У её родителей Александру бывает интересно, у Лизаветы же всегда в глазах томное выражение скуки и отрешённости: так как она знает родителей назубок, ей неинтересно открыть в них что-либо новое и родители стары ей не возрастом, а знакомством с ними. Так же состарится в её глазах и сожитель.
Уже потом, через год совместной жизни, когда Александр ездил в Москву по делам, и видел много разных женщин, навсегда чу-жих и доступных,  то не чувствовал в себе преданности Лизе и с интересом рассуждал, осматривая одну за другой: "Вот эта могла бы быть моей женой, или вон та..." Но думает об одной Маше и женщины другие, которые посторонние раз и навсегда, ему не нужны. Ухаживать за женщинами умел ловко, настойчиво, но сейчас не пользовался умением, ни о чём таком не думал, и никого из случайных знакомок ни к чему не склонял.

3
Чаще всего он бывает у родителей Лизы: утомительно-приличных людей. Там противен бывал брат Лизы, юноша лет девятнадца-ти, ополоумевший на идее вегетарианства: про это он мог разговаривать изо дня в день. О чём-нибудь другом он разговаривал трудно и больше молчал. Просил Александра поить Лизу отваром петрушки и сельдерея, заверяя собственным опытом, что будто бы от них, от этих отваров, он просветлел душой и понял истинное предназначение человека.
— Надо пореже есть, чтобы нормально думалось! – наставнически выговаривает он. – Ведь от этого мясоедства люди большую часть жизни болеют и плохо соображают от недомогания.
Перед Александром Юра лебезил и напрашивался на дружбу так же, как капризный ребёнок добивается своего мороженного. Александр смотрел на юношу свысока и вспоминал, как сам был такой, боялся женщин, а в особенности их колких замечаний о своей натуре.
— Когда становишься открыт, доступен людям, сразу мельчает спрос, – задумчиво говорил Юра. – Я слишком много понимаю, чтобы долго думать. Иначе когда же спать?!
Недаром мучили его перепады настроений: то он бледнел и одним безучастным взглядом, молча оскалившись, выражал злость; то он беспричинно хохотал надо всеми неловкостями, подмеченными в людях, но иногда в нём высшее доверие, всепрощение и чистота. Юноша совсем не знает женщин и боится их. Ему страшно быть ненужным: однажды Юра видел, как бродяга подобрал заношенные ботинки, предусмотрительно уложенные возле мусорного бака; такое было впечатление, что владелец ботинок умер, и сами ботинки — след минувшей жизни. Недавно Юра решил полюбить для того, чтобы быть как все, и ходит всюду за своей девушкой, послушный, как телёнок, и над ним почти открыто смеются, — такой он неловкий ухажёр, в глаза толком посмотреться не может! — но нужна в жизни девушка, и Юра без ропота покоряется женским капризам и жаждет любви ответной. Он хочет любви, смешной Юра, — так смеются  подруги и друзья.
И молчит, одурманенный образом женщины, хмурится, думает о чём-то своём. Хочется обнадёжить юношу:
— Ничего, Юра! Отряхнись! – и тогда дальше пойдёшь. Рабочие мои: удивительные люди! Живут... послушай, ведь чёрт-те как живут, в срамоте, самого простого нет, а тянутся, делают вид, что им и бедность нипочём! Так и мужчину только тогда и любят, бого-творят, когда он при деньгах, весел и говорит пошлости. А будешь вести замкнутый образ жизни, рассыплешься, как труха, добрым словом не вспомнят. Есть, конечно, у каждого свой любимый мертвец. Вот я отца люблю до сих пор, суровый был мужчина... Но пре-жде смерти надо что-то сделать. Я, знаешь, в детстве разучился ходить: встал утром и ноги подкосились! Не знал, на какую ногу пер-вую наступать, как сороконожка! Ну и пришлось ребёнку впервые взяться за ум: надумал, как другие ходят, вспомнил и — пошёл. Не пробовал канаты рубить? А я-то этих канатов, дай боже, понарубил в своё время!.. Вот на меня посмотри: тут возишься-возишься с людьми, а они — как куклы: всё бесполезно, и не стоит переживать. Отряхнись, будь добр!
— Да не в этом дело. Здесь другое.
— Это не проблемы на сегодняшний день.
— Вы... Вы ничего не понимаете! – с тоской воскликнул Юра. – Если можно не наступить на муравья, а чуть-чуть отступить, прой-ти мимо, то зачем мы на него наступаем и видим, что делаем? Отчего нам суждено кого-нибудь давить? Как это назвать — равноду-шие жизни? – естественность круговорота? Вы не понимаете.
— Не понимаю? Ты думаешь, ты такой удивительный, что и понять нельзя? Мы-де сложные, органические натуры! Да, конечно, у всех свои принципы, все знают где право, где лево, такие уж благоразумные, хе-хе... Эх, дружок, вот увидишь женские коленки перед носом, всю философию свою забудешь, за юбку крепко возьмёшься, хе-хе-хе! – говорил Александр, не замечая, как Юру корчит от его слов, словно от пощёчин.
— Вы не понимаете...
— Не понимаю, хе-хе.
— Не понимаете.
— Ну да, конечно, кругом одни маловеры, – дразнит его Александр, – Ходят вокруг да около красоты, не зная, как же её взять. И верят они только в свой кусок хлеба.
— А во что можно поверить в наше время? – грубо отвечал Юра. – Я иду и вижу, как женщина, вы понимаете, пожилая женщина стоит на коленях и пилит сучья на кустах. Это благо? И если да, то для кого: для того, кто нанимает её за гроши озеленять город, или для тех, кто так любит вздыхать поэтически по ночам шелесту листвы? А выстраданные слёзы и боль утраты, по-вашему, ничего не стоят? Стыдно жить! Иногда хочется швырять чем попало, драться, стулья ломать... Включишь телевизор, и куда ни посмотри, одно свинство! Что они делают? Говорят о свинстве, поют о свинстве, снимают... свинарник... Почему в наше время свинство всегда берёт верх?.. Как жаль, что я родился человеком! В человека не верит даже природа! Вот именно: мало веры... Это ведь только от боли мы научились терпеть и верить. А разве нас сейчас не бьют?
Он говорил горячим человеческим словом, невозможным слуху: слышать этого нельзя.
Александр молчит в ответ и понимает, что недремлющая совесть к добру не приведёт.
— Не знаю... Я, может быть, доволен нашим свинством. Оно меня устраивает. – наконец проговаривается он. – Это всё равно, что кошку задавить, хо-хо-хо! Сначала ходишь, переживаешь, а потом — ведь всё равно. А посему: не нравится — не жуй.
— Вот вы: зачем подарки свои носите? Нам своего хватает. Лучше бы помогли кому-нибудь, у кого горе!.. Вы умный, но злой че-ловек, и не достойны Лизы.
Александр затихает. Чай в чашечке становится безвкусным. В конце концов глупо всерьёз разговаривать с малолеткой. Но здесь, в комнате, он почувствовал странную стеснённость перед Юрой – ту самую стеснённость, с которой встречал бандитов, кредиторов и представителей власти. А здесь всего лишь нежный мальчик... "Да что это я!" – одёрнул он сам себя, запевая внутри привычную пе-сенку:
"Ох и стрельну я, стрельну,
кровью выкрашу страну!"
— Что-то Миша не идёт, – с беспокойством косясь на дверь, торопливо пожаловалась тёща, как будто Александр не мог иметь че-ловеческого лица, был лишним, и перед ним стоило оправдываться, – Миша — это лучший Валерин друг, вы увидите: такой весёлый всегда, всегда шутит.
На тёще, когда ни приди, каждый раз одна бессменная шаль, старая, с набитыми комочками войлока: наверняка излюбленная вещь, символ, подменивший что-то, и в который уверовала женщина. Беззащитным жестом запахивается тёща в шаль подобно улитке, ухо-дящей в скорлупу. И эта шаль делает из неё старуху, не взирая на ещё румяные упругие щёки. Жалуется она:
— Посмотрите на Юру: и так худющий, как смерть, да ещё траву одну ест!
Юноша, правда, истончён. Пальцы нежные, тоненькие, как у девочки. Глаза выдались вперёд из тесных скул и нос узкий, покой-ницкий. Длинные волосы бессильно провисли. Такого в тряпьё одень, унизь: не сотрёшь благородства, оно проглядывает во всём обли-ке женственного существа, не способного к злому делу. Он нежизнеспособен, так полагает Александр, молча разглядывая его. Разгля-дывает и обстановку гостиной. На свой случай по уголкам настенные светильники и от них мягкий, семейный свет. "Надо бы такие же завести, они дешёвые", – мыслит торговец. В комнатах много, до тесноты, вещей, безделушек, ярких, начищенных, и думается, на-сколько сложна пёстрая обстановка быта в сравнении с простотой нескладного человека, который так неудобен в желаниях, в общении, в физиологии. Мебель стара, вычурна, и, ухмыляясь втайне, представляет Александр, как несовместно смотрелись бы эти старики в быдле тех компаний, где частенько бывает он. Оттого и сидят они всю жизнь дома, чтобы соблюсти свою чистоту. Того же Юру ткну-ли шилом в живот посреди дня и он испуган на всю жизнь, а всё почему? – закурить у него не нашлось, некурящий.  Но изнывая, устав от этикета, они нуждаются в таких, как Александр: в меру пошлых, в меру развращённых цинизмом хитрецов.
— Вы бы поговорили с кем-нибудь насчёт работы, Александр. Надо Юрочку устроить, он сам просит.
— Хорошо, я узнаю. Куда вы хотите, юноша?
— Да мне всё равно, хоть чёрнорабочим.
— Прям-таки и чёрнорабочим! – посмеялся недоверчиво Александр. – Вы там себе спину надорвёте на первом же мешке цемента.
— Неправда, я выносливый!
— А вот мои новые бутылки, – показывает заново забывчивый тесть свою коллекцию стеклянной посуды, улыбаясь ненастоящей, резиновой улыбкой, от которой в стороны морщины. – Мда-а-а, вот они, мои стеклянки!.. А вы, Саша, в карты не любитель, нет?
От слов сучит Валерий Дмитриевич безмерной бутафорской бородой, жестикулирует резко. С таким сластолюбием перебирал свои бутылки, так распалёно любовался на дешёвую красоту, что выглядел неприлично. Чудак: сам не пьёт совсем, и бутылки собирает. Вчера играл в шахматы, сегодня на карты потянуло. Чудак, но родитель Лизы, а, значит, их общий родственник, которого надо при-нять как должное, без оговорок. Бывший мичман видится на паре-тройке фотографий в рамочках на стенах, иначе бы и не угадать: так далёк он от моря в старости.
Хорошо, давайте ваши бутылки. Так, неприметно наблюдая старческую, дряблую кожу безволосых рук, густо облепленную разво-дами бледных веснушек, – куда более интересную в близком знакомстве, – Александр рассматривает ёмкости, с налётом интереса вежливо обсуждает формы и оттенки грошового стекла каких-то английских мадёр. Да, это несомненно преинтересные бутылки, в них столько света и загадочных бликов, они так оригинальны и из всех бутылок эти будут бутылочнее всех... Из одной бутылки ещё доно-сились испарения напитка. "Запах свинства!" — улыбнулся Александр. После, когда тесть на минутку удаляется в туалет, молчит в од-ной комнате с Лизой и её матерью, слушает, как неподалёку вжикает "молния" брюк и звонко дребезжит струя. Юра с хрустом грызёт свои фрукты, суетливо, как грызун, двигая впалыми щеками. Яблоки без вкуса, как вата, и ест он их по обязанности. Точно скроен на Юре костюм, но всё-таки он неисправимо жалок, и взгляд искоса кроткий, не мужской. Все молчат и от молчания скучнеют фаянсовые статуэтки на полках. "Да хоть бы телевизор включили, – думает Александр, – тихо, как в гробу!" Печально блестит в его ухе серьга. И курить здесь не принято. Скрывая неловкие минуты, Александр принимает задумчивый вид мыслителя, смотрит на стол и покачивает ногой, свободной от туфли, и внезапно ему приходит на ум, что мужчина в носках выглядит непрезентабельно. Он не помнит, что в этом убедила его Лиза, и сейчас в нём торжествует привычка преданного мировой культуре интеллигента — договаривать за другими их слова, их мысли и чувства.
Тихо! Ужас берёт оттого, что с этими людьми он может молчать и час, и два, и даже не захочет говорить, и рад, что здесь есть че-ловек, соединяющий своим словом навсегда чужих. Вынул из кармана мобильный телефон: не позвонить, а руки занять. Но вот Вале-рий Дмитриевич возвращается ещё более приободрённый, накидываясь с новыми силами на Александра. Подавшись вперёд, он обда-вал несвежим собачьим запахом и наговаривал торопливо, невнятно, чаще о самом себе. Но тестя отбивает тёща, вдруг расспрашивая о делах торговли и, собственно, о Москве.
— Там обнаружить свои деньги продавцу, всё равно что флажками засаде помахать: "Ау, вот он я, берите! – шутил с тёщей зять. Шутил, а сам думал, разглядывая тестя: "Этот всю жизнь с изнанки обошёл, так на облицовку и не заглянул, какая она есть. Отслаива-ется от людей бутылками, дожил до того, что лучший друг не пришёл проведать в срок. Действительно, зачем, когда есть бутылки?"
Зять слушает, учтиво кашляя и мерно качая головой, не смея вставить и слова, пока говорит жена. Валерий Дмитриевич столько читал за всю жизнь, что ум его оброс бумажной плесенью: судит обо всём не по очевидным обстоятельствам, а как должно быть в кни-гах. Оттого он наивен, этот старый-старый ребёнок и сейчас его не хватает надолго: он перебивает говорящих вопросом:
— Всё это пустяки, ваша торговля. А вот скажи-ка ты мне лучше: отчего у меня зубы гниют? Ведь лучшие пасты покупаю, три раза в день чищу, а всё равно погнили! – и мигает учащённо кровяными от лопнувших сосудов глазами.
— Да вы не переживайте, Валерий Дмитриввич, – развязно успокаивает Александр, – сейчас зубы ловко чинят, вставят — лучше прежних будут! Враз помолодеете!
— Правда?! – освещается надеждой лицо старика.
— Да, конечно!
— Что-то я давно к врачам не ходил, надо узнать, чего могут.
— Сходите, это не проблема.
Испытывая ужас жизни, человек желает утешений всеми правдами и неправдами. И надо пожимать плечами, выдумывать что-то, вежливо оговаривать чепуху, изображая собой образцового семьянина, что Александр и делает, чувствуя, как возникает прежняя, спа-сительная мысль: "А что, собственно, я тут делаю?" Да ещё Юра этот деликатно хихикает в кулачок, настырный в молчании.
— Живот растёт, – мямлит Валерий Дмитриевич, – ведь это ужас, что делается!..
Александр подмечал быстрые взгляды Юры, и было неприятно сидеть с ним в одной комнате. Вспоминались его слова о свинстве. "Да разве я свинья? Конечно, нет! – говорил он бодро про себя, слушая Валерия Дмитриевича. – конечно, нет." Но уже меньше преж-него верил себе.

4
Вечером, как пришёл с гостей, походил, покурил, попил кофе с кексом, наконец подошёл в зеркало посмотреть. Увидел в зеркале обыкновенное лицо. "И вот это лицо не любят! Как странно... Неужели, я похож на свинью? – посмотрел сбоку одним глазом, и так, и эдак. Одет он был хорошо, дорого. – Нет, не похож". – и сразу рассердился: "За что меня можно ненавидеть? За что?"
И вспомнил, как однажды слышал за спиной брань рабочих о себе. Да, он задерживал им выплату заработка на несколько недель, но так было принято во всех товариществах, какие он знал. Этих порядков он тоже не мог избегать, обсчитывая рабочих каждый раз, шельмуя на цене товара и понимая в глубине души, что он занят неприкрытой спекуляцией и ростовщичеством. Но так было принято... Вздумай он завести свои порядки, его бы выжили соперники. Помнится, был один, всё переживал, хотел устроить по-людски, но поти-хоньку как-то его оттеснили с места и даже, вроде бы, стало без него проще. Миллионы людей ходят каждый день на работу, а ничего не меняется и проблемы те же, что и тысячу лет назад, только автомобилями, самолётами обзавелись. О своих знакомых Александр никогда не задумывался, как они живут, что это за люди: вполне хватало деловых отношений. Но ругались они часто, были злы: своего ребёнка на улице прилюдно попрекают за то, что поднял с земли мусор, и таким же сварливым тоном отчитывают рабочих и жён, пра-вительство; и постоянно от них крики, руготня и беспокойство.
— Свиньи рвутся на командные места, – наконец пробормотал он, с ужасом чувствуя, как, точно заражённый, проникается этим словом, самим понятием, которое больше его, и владычествует над ним, заставляя выговаривать чужие мысли.  И Александр с трудом признался, встопорщив от растерянности брови: – Мы — в свинарнике?!
Пластиковые тапочки с пола смотрели на него против, но говорили согласно: "Конечно, нет". В углу накренилась статуя какого-то грека или римлянина, крепкого бойца, — словно кланялась льстиво и уговаривала: "Конечно, нет! Конечно, нет!"
Вглядываясь в своё отражение, Александр прошипел злобно, как всякий бессильный:
— Проклятый мальчишка! Ах ты... проклятый! Ты мне за всё ответишь! Вот за эти вот свои... штучки!
Ведь было время, когда он думал почти как Юра, но только так, легонько, полушутя. Он был тогда влюблён, очарован женщиной, и всем людям желал добра, не замечая явных пороков. И если над этим подумать всерьёз... нет, уж слишком это страшно. И будет ночь жизни, будут сходиться чёрные тучи над головой, и будет страшно, но не сейчас, не сейчас, а неизвестно когда: и это неизвестно в точ-ности, как смерть. Жаль, что он не сохранил в себе чистоты, с которой приходят дети в мир. Много у него знакомых, но ни один из них не годится, чтобы пожаловаться на такую жизнь, и друга нет ни одного. Бывают минуты упадка, когда о близких думается дурно, и то-гда не веришь в их откровенность и хорошее расположение, и, так как можешь предать сам, спокойно ожидаешь предательства. Теперь Александр выпрямляется и ходит очень прямо, ступая твёрдо по земле, выпячивает грудь и курит, жестикулирует с достоинством, сме-ётся громко, уверенно, правит джипом лихо и говорит с товарищами по делу веско, чтоб никто не подумал на него, что он — свинья. И, всматриваясь в тяжёлые лица дельцов, спрашивает себя: "Свиньи?"
Так виден человек по свинству своему.
— Человек... Человек имеет право есть, спать, любить женщин, торговать — разве это свинство? – строго выговаривает он себе, как постороннему, несогласному с ним. Он прислушивается, ожидая спора, борьбы. Человек имеет право? – да разве он не может прийти и взять что хочет, не спрашиваясь?.. Ещё не понял, что произошло, а чужие слова запали на ум и пульсируют в ритм сердцу и в груди зарождается негласная работа, приходится что-то менять. Когда человеку тяжело и некому доверить тяжесть, самые страшные мысли — в зарождении ночи — он передумает у окна. Чудовищно красный, похожий не на человека, а на силу зла, Александр видел закат, бешеное солнце справа внизу и блёклый призрак луны слева вверху. В лицо остывшему небу посмотрел он. И небо заражено: по нему воспалённая сыпь ранних звёзд, зреющих с каждой минутой, и ветер дышит тяжело, заражённый, тянет косые облака, трудно за-ворачивая их на солнце. Потеряно мелькают летучие мыши, а листва акаций дрожит от мучительной пляски ветвей. Зарождается ночь... И радость оттого, что солнце наконец уходит, стирает окрест взгляда и хоронит лишнее до утра, то самое солнце, которое лю-било его, благородило кожу загаром и оттеняло тусклую жизнь. А сейчас Александр стоял у окна, смотрел на отёкшее солнце, на лету-чие тени и думал о чём-то таком, чего никак не мог рассмотреть в тумане образов, и был он один, без Лизы, не думал ни о ней, ни о матери, и если бы он сейчас умер, исчез, то никто бы не узнал того сразу, занятый своей жалостью к себе. И когда к людям приходит некто, верящий меньше всех, свободный своим неверием, они радостно сторонятся, дают ему дорогу куда он захочет, и возводят его в кумиры, ожидая в гостинцы веры новой, небывалой на земле. Но кроме денег, не было у Александра опоры и меньше всего он верил в себя, хватаясь за вещи, за людей, и для того он завёл Лизу, чтобы было чем прикрыться в обществе и показать успокоено: "Это моя женщина!" — хотя никогда, пожалуй, её настолько не любил.
— Нет, я не свинья, – прошептал он. И стало так горько за себя, за бездарно растраченную чистоту, давно уж брошенную позади, что он, плечистый крупный мужчина, чуть не заплакал, стоя у окна. Где же утраченная чистота, как её вернуть?..
— Человек не может не быть свиньёй, – предположил Александр, подумал и завершил мысль, – это удовольствие за смертность.
Оживлённый день даром не прошёл: болели косточки в ногах от модных кроссовок, и голову ломило от болтовни. Спать Александр лёг рано и, проснувшись поутру, ощутил себя целым, довольным собой: не помнил, что было вчера. В обед поехал на важную встречу, подписывать бумаги о сотрудничестве сторон. Сделка пахла наживой. Очевидно, знали об этом и посредники, но все дружески шутили, отвлекались беседами, словно сделка шла сама собою, в стороне. Но — он знает это "но", — когда нет у них за душой ни чистоты, ни свежести. Это как ходить в гости: ешь их еду, улыбаешься, разговариваешь, и кажется, что ты им друг, но рано или поздно пора ухо-дить, — рано или поздно, — потому что дом чужой, и двери за тобой закроют всё равно, оставив друзей позади. И так каждый день всё позади и позади... Вдруг задумался Александр о вчерашнем и возбуждает его ум желание опозорить торгующих людей, сорвать с них дешёвые картонные маски. Действительно, сколько же можно болтать!..
— Вот чего, – встал с места Александр, – попрошу минуточку внимания! – и в ладоши похлопал, если кто не услышал. – Я хочу сказать... – на минуту он замолк, осматривая знакомых, и сам стоял пронизанный встречными пытающими взглядами. – Я хочу сказать вам следующее. По видимому, дело наше кончено, и всем придётся отвечать за махинации. Старость наша будет ужасна... Наши дети предадут нас и мы умрём в одиночестве. Да, вы свиньи, и я свинья тоже. Разве это не видно? Мы не верим друг другу, потому что мы лжецы и воры, мы крадём чужое счастье, подсчитывая наши барыши в то время, когда где-то рядом едят постную вермишель...
Онемели, слух жгла тишина, и в какое-то мгновение, когда время застопорилось, сидели мирно, вникая в смысл сказанного. Алек-сандр видел, как, натянув складку губ, раздвинулись жёсткие глянцевитые щёки, показались зубы: они смеялись над ним. Зато взгляд изменился: так смотрят, собираясь без пощады бить ногами, руками, всем, что попадётся под руку, и убить оскорбителя тут же, на мес-те. Другого Александр от них и не ожидал.  Его сразу толкнули в плечо:
— Оу! Ты спишь, что ли? О чём думаешь там?
"Уф-ф-ф! – перевёл Александр дух. – Галлюцинации какие-то, ну надо же!? Привидится такое!" Ещё улыбаясь тайным фантазиям, он обсуждал сделку, внимательно перечитывал контракт, чтобы не ошибиться в расчёте: как по-настоящему грамотный делец. Беспо-койство прошло. Но опять всё та же, надоедливая мысль: "А чего я здесь с ними делаю?"
Теперь, после разговора с Юрой, Александр видел чаще всего не жену, не любовницу, а тело, набирающее за день несколько кило-граммов пищи, меняющее наряды и подчинённое прихотям головного мозга, отравленного едким бальзамом французовщины.
— А вот во Франции, знаешь, на свидании за обед каждый платит сам за себя, – говорила она ему с порога, как только он освобож-дался от дел, и Александр знал то, что наверняка она этот факт вычитала в модном женском журнале или высмотрела по телевизору.
— Да-да, это я в курсе, – невнимательно отговаривался он на приевшуюся жеванину. Бывало так, что Александр, слушая часами жену, затем не мог вспомнить определённо, о чём же всё-таки она говорила.
— Пойми же ты, – говорил уже он ей, – увлечение французским — это детство! Ты русская женщина и живёшь в Казахстане, что общего у тебя с этими... да как их?.. с гризетками, что ли?
— Не с гризетками! – обижалась не на шутку Лиза. – С куртизанками!
На ночь объедается пирожными, плохо спит, храпит по-мужицки, а утром, стоит ей переспать на час другой больше обычного, и особенно выделяются налёжины от простыни и подушки, и глаза совсем опухшие, как у алкоголички, а не как у страстной францужен-ки, и видно, что она далеко не красавица, и что лет через пять у неё будет второй подбородок. Болеет запорами и плохо соображает до полудня. На собачку Дину орёт, как простолюдинка "Заткнись, я сказала!", потом нянчится с ней полдня, и если с утра настроение не задалось, третирует Александра презрительным молчанием, скрывая взгляд за журналом и ждёт удобного момента нахамить. Затем и очень часто, хамство переходит в истерику и растерянный Александр не ведает что поделать с бьющейся в припадке здоровой женщи-ной, уже входящей в тело от сытой жизни. Днями Лиза сидит дома, много курит от безделья, смотрит сериалы и не видит солнечного света, дожидаясь ночи, чтобы пойти с подругами в ресторан. Ещё привычка странная: ударить по лицу ладошкой и смотреть, что из этого выйдет. Александру ясно: неестественный образ жизни толкает на отчаянные, необдуманные поступки, за которыми просчёт.
Просто бесило, что каждое утро в ванной воду расплёскивала на пол и в мыльнице мыло раскисало с въевшимися кудреватыми во-лосиками. В туалете крышка от унитаза постоянно опущена. И небрежно лакированные, благородной формы, ногти частенько грязны, как у ребёнка. Когда она ложится с ним в постель, у неё на лице выражение оскорблённой невинности, а после улыбка превосходства. Он не смог пробудить в ней аппетит. Александр вспоминает первые их свидания: тогда он подолгу собирался, даже шнурки от ботинок чистил, и только теперь стало ясно, что можно было и не стараться особенно, прошло бы и так. Их представительно меблированная квартира кажется Александру ледяным казематом. И едва надоела Лиза, как сразу опротивели её друзья. Подруги у Лизаветы ещё страннее, каждая со своим вывертом. Одна, которая Наташа, также любит слушать французского певца и  живёт в своей квартире с двумя громадными, страшного вида кобелями. У неё невыносимо пахнет псиной, а псы рычат, скулят, лают так, что уши закладывает, но, похоже, эта Наташа довольна, заменив место мужчины двумя зверями, которые более покладисты в затруднительных случаях жиз-ни и повинуются ради верной миски с едой.
Ещё живёт Александр с Лизой, и отмахивается от всё новых проблем, но эти проблемы увеличиваются стремительно, как ворох влажного белья, и от стирки никуда не отвертеться: придётся решать.
В субботу Александр повёз Елизавету проведать семью. Когда они вошли в подъезд дома, увидели мальчика лет пяти. Он сидел на четвереньках под ступенями и бил о пол резинового мишку, приговаривая чужим, злым и однотонным голосом:
— Будешь меня слушаться, будешь!..
— Вот и дети у нас, как мусор, по углам накиданы, – перешагивая через мальчика, как через зверька, сказал на это Александр, словно всегда обсуждал с Лизой, далёкой от материнства, этих странных детей, которые везде переполняют дворы, играя в одиночест-ве без родителей, точно сироты. – Как хотите, а я своего ребёнка и на десять минут одного не оставлю, – намекает он. Последний год овладела им истома по отцовству и чувствует он себя, как бездетная женщина перед старостью.
— Здравствуйте-здравствуйте! – слишком громко говорит Александр, проходя вперёд Лизы и подавая гостинцы. Её старики, как всегда, румяны, застёгнуты на все пуговицы, исправно готовы к гостям. Валерий Дмитриевич приукрашен вязаной жилеткой неопре-делённо бурого цвета и галстучек на месте. Александр улыбается тестю навстречу точно такой же ненастоящей, резиновой улыбкой, показывая крупные зубы. Юра скрывается в комнатах, не любит выходить первым. Выходит и он:
— Добрый день.
— Это смотря для кого! – неизвестно зачем сострил ему Александр и не заметил, как Юра растерялся, словно от удара в лицо.
— Вот что, Юра, зайдёшь завтра ко мне в контору. Если меня не будет, скажешь, что насчёт работы, там разберутся. – великодуш-но сообщил Александр, принимая в прихожей слова благодарности от стариков. – А мы всё свинеем, даже пятачок растёт! – язвит он мимоходом Юре.
Однажды пришлось к случаю, — вспоминает, разуваясь, Александр, — здесь, в тёмной прихожей, он мял Лизу за бока, притиски-вая в самый душный угол, полный навешанных одежд. Что-то упало, порвалась петля, а они сдавленно смеялись, как дети, шалея от двусмысленной игры. Но как давно это было, точно не с ним!
Ест Александр всё, что бы ни предложили. Тёща рада ему и кормит с любопытством, как большого зверя. Жуёт Александр плото-ядно: любит плотно закусить. Уж съеден пирог с капустой, съеден балык с салатом, съедено всё, и Александр может съесть ещё что-нибудь, но не дают. Валерий Дмитриевич куда-то собрался, извинился и ушёл. Тёща о чём-то с Лизой зашепталась в кухне, оставив Александра с Юрой наедине, но так, чтоб видно их было в комнате. Вот опять Юра заговорил о своём вегетарианстве, и о том, что, ес-ли бы все вокруг стали вегетарианцами, как этим изменится к лучшему мир. Александр смотрит на него неприятелем, слегка отупев от сытости: ему мешают отдыхать!
— Вегетарианство твоё ерунда, поветрие. – перебил Александр. – Почитай-ка лучше Нитше, там у него про всё написано.
— Нафига мне Ницше, – оскорбился юноша, опираясь неровным, подпрыгивающим взглядом о встречный немигающий взгляд, – я своим умом дошёл, что мясо есть подло по отношению к бедным животным! У вас лживая культура, основанная на рядовых убийствах!
Почесав шею антенной телефона, Александр посмеялся и заявил:
— Касательно вегетарианства, вот какая вещь. Был у меня такой знакомый, йогой там всякой увлекался, медитировал себе, зимой в море купался... Потом, значит, бросил. Почему бросил, спрашиваю. Да ты знаешь, говорит, узнал я, что люди, не едящие мяса, живут ненадолго больше, и сразу тягу отбило мучиться, голодать. Ха-ха! А я ведь, к примеру, когда-то культуризмом занимался, так верил в него, качался, как проклятый... Видишь, какой я теперь здоровый, а что толку, больше других не протяну, у нас все в роду сердечники.
— Да не в том дело: больше, меньше. Это безнравственно, поймите вы! – лицо пострашнело, глаза в синяках выпучились и веки дрожат. На минуту Юра изменился: другой человек выглянул наружу!
Чувствуя в чём-то себя уязвлённым, стоящим на краю пропасти, и которого вот-вот собираются столкнуть, Александр прикрикнул резким голосом:
— Ну вот что, молодой человек, вы не дерзите, когда я с вами разговариваю, а послушайте-ка меня. Вегетарианство такая же ложь, как и обычное питание. У меня вот рабочие говорят, что есть нечего, а сами жрут по четыре раза в день, гуси! И правда нас не касает-ся. Люди стремятся к наслаждениям, а не к самосовершенству. Чего ты привязался?! Плохое настроение? – поди, напейся. А-а-а, вот... Окстись, юноша! И занимайся лучше своими сексуальными фантазиями. Тоже мне... чистоплотный. В другом месте я бы с тобой не так поговорил... Ты мне говоришь, что пить вредно, нельзя. А почему это так — объяснить не умеешь. Я пью не больше других. И я тебе могу доказать, как дважды два, что пить и приятно и полезно: так чего? Нет, не видел я ещё людей, которые могли бы различить вред-ное от полезного, плохое от хорошего. Не видел, нет! Хм... Как будто я знаю, зачем надо ходить в гости и улыбаться... И своим умом дойти до таких понятий ты не мог, это всё равно что утверждать, будто ты научился читать без букваря! Уже одно то, что живём — есть разврат. Без разврата и шагу не сделаешь. Но если разврат приятен, если это сама жизнь, значит, можно?.. Так вот нечего гово-рить, пока я на тебя смотрю. Сам научись-ка сперва людям в глаза смотреть, а после рассуждай. Что ты знаешь о страданиях? Ты ду-маешь, если тебя девки не любят, то это — страдание? Как, по-твоему, держаться, когда смерть лютую видишь? У меня отец полгода от рака умирал: каждый день крики... А мне, значит, — легко? Общаться с бешеными бандитами — легко? В армии один русский в части был, остальные — казахи, никто на меня внимания не обращал, на своём говорили, а я там, как инопланетянин, два года торчал — это легко?.. Да что с тобой говорить!
Хотелось ещё бы что-нибудь матерное сказать, да из последних сил сдержался. Не стоил мальчишка растрат, тем более что наби-тый желудок затруднял каждый вздох. И тёща из кухни боязливо на него посматривала, словно был он пьяницей Лимоном из подво-ротни.
После такого заявления Юра ополчился на Александра, заискивать перестал и всё последнее время встреч ходил надувшись, стара-тельно делая вид, что не замечает его как личность и как человека. Потом как-то решительно, боком, подошёл к Александру.
— Между прочим: вы учтите, раньше я был немного сумасшедший, но теперь прошло, – серьёзно внушил Юра, взяв  Александра за рукав. – Я теперь такой, как все. Вы это учтите! Но когда придут другие, уверенные своей идеей люди, они — они-то — будут жить только своей жизнью, а не за вас.
— Да живите вы все как хотите! – одёрнулся раздражённо Александр. – Я не виноват!

5
В компании гостей Александр сперва чинно молчал, сидя возле незнакомой женщины, напряжённой в непривычном обществе, по-хожей как две капли воды на его Лизу: та была тоже с затейливой укладкой обесцвеченных волос, с папуасскими серьгами и коричне-вой помадой на плоских губах. При любом движении соседки Александра опахивало знойным, непомерно острым запахом духов. И пахли духи акацией. Он говорил что-то вежливое, церемонное, нежно придерживая её под локоток, затем, со скуки, нарочно быстро напился и, повторяясь, кричал истошно, некрасиво:
— Друзья предприниматели! Учиним развратик! Наведём постельный режим! – и, цепляясь за чьи-то руки, одежды, предлагал по-знакомиться поближе. Кого-то бранил. Затем плакал кому-то в плечо и жаловался на одиночество:
— А ведь как было: влюбился смолоду в одну особу, а ей до меня и дела нет. Эх вы, господа-приятели, полюбишь вот так и узна-ешь, что ты ей нафиг не нужен! И все говорили, что это пройдёт, что есть много других, пригодных для любви... Но человек-то, чело-век — это не дерево: его не выкопаешь по дороге и не унесёшь в свой сад! Человек — это штучная работа! Нет, вы не понимаете... А у меня весь сад посох на корню, и поливать его некому, шерше ля фам, господа! Я навсегда убитый! И никто не хочет любить мертве-цов… Шерше ля фам, знаете ли!.. да-а... Отвяжись!.. Ну хорошо, хорошо. Дайте же мне кусочек женщины, остальное — чёрт с вами — можете оставить себе! Свинство кругом... поголовное. И вы не можете меня отвергать, да! У нас общий свинарник на всех.
И то что он говорил, и то, что делал, — было по-другому, не как у всех, и оттого он казался людям совершенно пьяным, хотя всё понимал и себя видел, но самою водкой не мог вынестись за пределы привычного поведения, чтобы передать тоску понятно другим. Измазал лицо серой пылью земли, как Лимон во время гулянки, и выглядел, как Лимон; язык и тело не повиновались, словно решили жить на свой лад: они предали его. А на другой день, утром, он со стыдом и зло помнил насмешливые бусинки глаз, обращённых к не-му, оживлённо шевелящиеся морковки перстнявых рук, полоски на спортивных костюмах, и как бутылку водки потихоньку за пазухой вынес, а в подъезде выронил и разбил. Елизавета отчитывала его, а ему было жаль пролитой водки, и он пробовал на четвереньках ос-колки собирать и руку обрезал. Совсем, как Лимон.
Проснулся тяжело, страшно отёкший на лице, и неохотно возрождал ломящее тело холодным душем и горячим кофе. Неуклюже возился в ванной, очищаясь водой. Стонал, как старец,  дребезжащим, слабым голосом и спрашивал, просил всё припомнить, что мо-лол вчера.
— А ещё ты говорил, что у тебя сердце — сухой колодец, – рассказывала притихшему над чашкой кофе Александру Елизавета. – вспомнил, как партию просроченной тушёнки купил, и десять человек в больницу из-за отравления попало... А я про это и не знала! Хорошо хоть не нашли!.. Какой ты... бесконтрольный! Ну, что там ещё? Алкоголиков наших хвалил... Лимона...
— При всех, – бледнел Александр, держась за лоб и напряжённо ощупывая языком растущее дупло в зубе мудрости, ощущая без-мерное разрушение чего-то извне, точно мир вокруг плавно сужался в самое дупло, – боже ты мой, тушёнка! А больше я ничего не го-ворил? Нет?
Как много, долго он говорил спьяну, а в голове теперь пусто от молчания и ясное соображение того, что он не говорил слов, кото-рые может складывать любой говорун, не душу отводил, а только менял интонации, звукосочетания, бессильный, отравленный вязким ядом повторяющихся слов, но в остальном же он промолчал и не выразил ничего. Даже водка не помогла. Страшно влечёт центробеж-ная сила падения в свинство и сладко хочется опуститься насовсем.
— В человека не верит даже природа, – ощупывал осторожно Александр острые края зуба языком. Он забыл, что это Юрины сло-ва, и считает их теперь отголоском собственных размышлений. – И живём мы задом наперёд.
Лиза зевнула в ответ:
— Хочется чего-то сладкого обожраться до тошноты, так, чтобы плохо стало...
— Зачем?
— А хочется.
— А раньше кислое любила, хм. А мне вот работать бросить хочется. Как зашвырнуть всё дело подальше, хоть выехать, что ли, на море отдохнуть...
— Так давай, поехали!
— Некогда... Хорошо бы пистолет купить, настоящий, не газовый, люблю такие вещи. – размечтался Александр и вдруг в страхе очнулся: через неделю опять пьянка, у знакомого директора день рождения!
В модельной французской обуви у Лизы отекали ноги, и кожа набухала от пота так, что Александр чуть ли не каждый день масси-ровал жене истерзанные ступни. Вот когда Лиза позволяла ему ухаживать за собой и любить, надолго забывая французскую экстрава-гантность.
Раньше, когда деньги родителей не позволяли девушке роскошествовать, и одевалась она просто, недорого, и всем говорила с гор-достью, что одеваются на тысячи люди неумные, но — подвернулся Александр, — куда делись прежние устои: Лизавета скупала самые дорогие вещи, обнаружив безвкусицу в притяжении к блестящим и броским украшениям, и говорила теперь совсем напротив прежне-го, что одеваться дёшево, значит не уважать людей. Какое-то время Александр не прекословил и потакал Лизе во всём, наблюдая, как деньги в её худеньких руках держатся подобно одноразовым салфеткам, заменяясь вновь и вновь. А довольства она непростого: пода-рил шубу из песца, так дня три всё спрашивала, как ей идёт. И в те три дня она состояла из своей шубы целиком, — точное выражение женского счастья. Зарабатывать в достатке оказывалось теперь не под силу, а женщину прелесть дармовщинки развратила совершен-но. Дошло до того, что Александр пересматривал круг своих знакомых и думал, к кому перестать ходить и преподносить подарки, из-за накладных растрат. Завёл в карманном еженедельнике графу на такой случай. Однажды Александр попытался мягко обговорить своё затруднение.
— Разве мне жалко денег? – говорил он. – Трать их все пожалуйста, без проблем, ведь мне совсем мало надо. Ходишь в рестораны — ходи. Я не ревнучий. Я понимаю, ты молодая девушка, тебе одеваться, кутить надо. А-а-а, вот... Но если бы ты их тратила с умом... А то ведь, действительно, на какие-то побрякушки! Зачем тебе новое ожерелье, когда уже есть три штуки?!
— А ты ещё и считал! – язвительно укоряла Лиза, и расширялись без того вывернутые ноздри от грудных вздохов: – Х-х-а! Ну во-о-от, начина-а-ается!
— Да, считал. А что мне делать? Я зарабатываю втрое больше, чем год назад, а расходую впятеро быстрее! Вот и все мои расчёты!
— Я не могу носить те бусы: они немодные!..
— А зачем надо было покупать? Нет, ты мне обоснуй! Что теперь с ними делать прикажешь? Ведь это самое настоящее... свинст-во?! Не модное надо покупать, а классическое. Классическое! Сейчас старьёвщиков нету! Их даже вдвое дешевле не купят, только по-дарить!
— Ну всё, – отмахивалась Лиза, – ты знаешь, мне параллельно. Я устала от этих твоих коридорных разговоров, придумай что-нибудь новое...
— А я не устал? У меня такое ощущение, что я лечу с тобой в какую-то яму без дна... не жизнь совсем, а одни растраты! Ведь тебе детей нянчить пора, вместо того, чтобы...
— Не романтичный ты человек! И как могла я так ошибиться?!..
— Ты вот ещё подожди, подожди у меня, не так ошибёшься! Привыкла на всём готовеньком жить, а как одна останешься, чем жить-то будешь — мечтами об усатых французах? Стрекоза... Вот брошу тебя, — а я такой, я могу, — ох и тяжело тебе придётся! За-бодаешься одна. Много было раз говорено: со своей романтикой далеко не уйдёшь, пока я в Москву за товаром летаю... Чего молчишь? Ага, проняло! Вот то-то!
— Какой ты скучный человек, и разговоры у тебя скучные, про товар да про деньги... Меня, между прочим, полгорода знает... а я тут с тобой вожусь, воспитываю. Надулся, как мышь на крупу, и я же виновата! Нет, тебе не понять... А всё-таки ты от меня не уйдёшь теперь, нет.
— Что-о-о?.. Это почему же?
— Да потому. А уйдёшь, так воротишься.
— Нет, ты погоди: почему ты решила, что я к тебе привязанный?
— Да уж знаю, не переживай!
Взглядом ослепшего от вида чудовища, всмотрелся Александр в подведённые глаза и решил:
— Хватить, чёрт подери, хватить! Я не сметана, чтобы есть меня ложками!

6
Несколько дней подряд Александр ходил пешком, как простой житель. Сломанный джип чинили в автомастерской. И затем, когда автомобиль восстановили и пригнали домой, оказалось так, что, засидевшись в гостях у знакомых, возвращался он домой к Лизе в по-ловине пятого утра пешком. Это было запретный час, когда на остановках нет людей и кошки сидят на карагачах. До машин воздух в городе чист, как в степи, и мысли в чистоте яснеют. Всюду до ломоты в ушах разлита прозрачная тишина, и оттого непонятна своя жизнь, не заслоненная грохотом дня, людьми и автомобилями. Похоже, сама природа ожидает, когда человек возвысится до чистоты и увидит красоту. "Отчего я так мало гуляю, не хожу пешком? – удивлялся себе Александр. – Ведь так хорошо!" Но идти скучно и скучно слушать однотонный стук каблуков... Если поднимаешь ногу, то обязательно нужно опустить: земля прочно держит за ноги. Ах, если б можно было летать так легко, как в детстве: оттолкнуться от постылой земли и вознестись туда, в прозрачную синеву!.. Но тяжесть земли бьёт по каблукам и стирает подошву. И скучно, непонятно почему. Вот перстенёк завёл недурной, а всё равно скучно и жизнь скучна, и надо влачить её куда-то вперёд, не останавливаясь. Влачить.
Если приходилось идти днём, то Александр шёл неумелым шагом автомобилиста — медленно, враздробь и смотрел либо далеко вперёд над головами, либо в землю, чтобы встречные не мешали думать. И грубая простота земли, асфальта, помогали сосредоточить-ся. Сейчас, в предрассветной темноте, взгляд свободно рассеивался вперёд, и бухгалтерские расчёты не шли в голову. "Наша прекрас-ная такая жизнь", – с натянутой улыбкой думал Александр, покачивая головой в такт шагам, но чувствовал он сквозь постаревший ци-низм, как свежо волнует чувство любви к себе, к спящим улицам, к неведомым и навсегда далёким людям, которые сейчас спят, и ко-торых не узнать никогда. Хочется любить и быть любимым! Приятно было представить облик Маши, как она двигается, говорит, мол-чит. В ней прочное отторжение хамства, поэтому Александра тянет к её чистоте, диковинной в грязноватом хаосе быта. Волосы у неё прямые, в три цвета: жёлтый, каштановый и чёрный, даже краситься не надо, красива без того.
Вспоминался всё-таки и неизвестно к чему отец Лизы: человек, подменённый шаржем из дешёвой газеты. Столько много в нём лишних штрихов, чёрточек: так рисует любитель, неуверенный в себе и нет в нём ни единой размашистой линии. Вспоминались чере-дой знакомые, знакомые... все на одно лицо ожидающего пассажира. Но только чего им ждать, зачем томиться? – они не могут выра-зить себя и ждут того, кто решит за них, маловеров, и возьмёт право в свои руки, и придаст им смысл.
Александр не спешил, но быстро, неуклонно воспевались гулкие шаги. И вот уже появлялись первые путники в запретный час. Та-ет сожаление и скорбь по минувшему, и впечатление того, что ты всех позади и те, другие, далёкие, — ушли, дверь затворив. И едва-едва томит тоска по человеку. Странные предчувствия давят грудь: за преступную глупость придётся отвечать самому; не загородишь-ся людьми, и ужас возьмёт одиночеством. Движется человек, движется вперёд. Но у домов шершавые стены неодолимых жилищ. И это шествие силуэта за силуэтом чужих, других людей... Земляной тяжестью налегла тоска и давит грудь. А люди как будто шли всё быстрее, стараясь друг друга обогнать. Силуэт за силуэтом... на фоне шершавых стен. И подмывало броситься к ним и так же опере-жать отстающих в неукротимом, всё нарастающем беге жизни, срывать дыхание в давке, терять силы, честь и чистоту. А ведь раньше, когда требовал от людей и они подчинялись, то всё было хорошо, а теперь плохо и никто не хочет слушать обещаний. Никто. Даже деньги не могут помочь.
Близок свой дом. Где знаком каждый камень фасада, привычные надписи на дверях подъездов, где вокруг объездил, обгулял по крошке весь асфальт, обмял всякий голыш ногою. У торца глухой стены несколько ящиков тары после вчерашних торговок, и с утра они вновь будут здесь. В кармане двора верные машины с ночи ждут хозяев. Дружелюбно мерцает тёмным боком свой джип. За вер-хушки тронул ветер акации и от жёстких листьев сухой звук, от цветов тает по воздуху запах жизни. Не повторяясь, тревожно мелька-ли понизу быстрые тени летучих мышей. Поджимая сломанную лапу, наперерез Александру тихонько волоклась на трёх лапах чёрно-белая кошка и движения у неё такие робкие, беззащитные, как у ребёнка. И чей-то породистый пёс безнадёжно обнюхивает кусты че-рез намордник. А навстречу шатким призраком — Лимон. Идёт ползком, словно цепь на ногах и с нею исходил полземли. Этого-то легко задобрить: несколько купюр и ты уже в товарищах, земляк. Особенно крупные глаза таращились дико на Александра, но язык отказывал Лимону в словах и что-то он там мычал натужившись, пуская нитки слюны. Опять перегаром в лицо.
— Что? – спросил Александр, отстранившись. Он ждал знакомый вопрос про деньги и в карман за портмоне руку направил, как Лимон, уже опадая, наложив руки на торговца, прошептал доверительно, по-братски:
— Всё.
И умер сразу. Приникнув ухом к груди, Александр слушал, и слушал долго, целую вечность, и единственным ответом ему была тишина камня. Тогда он встал и порывисто осмотрелся. Светало. Оскалились зубчатые тени. По прежнему шумели акации, качая локо-нами распустившихся цветов, мелькали мыши и где-то рядом, быть может у Лимона, галдели в квартире. Пустели занавесками бал-конные рамы. А с одной рамы отразился в тень двора молодой праздничный  луч, краем задев умершего. И казалось так, что где-то всё уже было. Где-то, как в другой, нарисованной по шаблону, чужой жизни. Точно умер не Лимон, а он сам — вот так, на улице утром.
— Тут умрёшь — и не заметят! Свинство! ¬– пробормотал Александр. Оглядывался он совсем как простой человек, боящийся вла-стей, а не как солидный торговец, имеющий связи. По кругу обошёл Лимона, посмотрел на него, посмотрел по сторонам, и некому ска-зать даже. Умер! И стало ему страшно, но не за Лимона, а за себя. И не мёртвого боялся Александр, а боялся заразиться смертью, словно между ним и Лимоном существовало неразрывное родство духа, как у братьев-близнецов, и теперь, прервавшись, родство пере-тягивало в смерть. С участковым — ленивым и нетребовательным человеком — видеться не хотелось. Обогнув тело, Александр по-спешил домой. Спал спокойно и только утром следующего дня вспомнил, и, когда наконец вышел на улицу, ещё издали всматривался туда, где упал и умер Лимон: чувство неприятности тяготило, казалось, что Лимон всё лежит на прежнем месте возле шершавой стены. А была простая земля и люди мимо ходили, не засматриваясь. И на него никто не посмотрел. Совсем не верилось в смерть. Но кошка с поломанной лапой сидела под машиной та же, вчерашняя, и, усаживаясь в джип, Александр грубо пугнул её прочь, как опасного свиде-теля. Кошка прижилась на площадке его подъезда, где ночевала, съёжившись в углу на зябком бетоне, безмолвная, подолгу думая о кошачьем, о своём, никому не нужная. Она давно мозолила глаза своим неуклюжим, жалким видом, и подъезд пропах душным запахом трупа: вероятно, перелом был открытый и гнил. Хотелось, чтобы она поскорее умерла, не напоминала собой всё жалкое, бесполезное. Стоило на неё посмотреть, как вспоминалась поневоле старуха-мать, горячечный Юра и Лизин певец. Как можно быть такими жалки-ми?
Так вот однажды, когда он наспех забежал домой, он застал Лизу другую, непохожую на себя. Глубоко, как в бочке пел, тянулся ок-тавой голос певца из колонок вертушки: точь-в-точь похоронный марш. "Однако! – подумал о пении Александр. – Как тяжело, как страшно!" И озноб пробил по телу от такого голоса. Лиза не вышла его встретить, посмотрела мельком, как на постороннего, незнако-мого человека, а затем вернула взгляд на стену, оклеенную розовыми обоями. Сидела тихо в кресле, и ноги с руками лежали вяло вдоль, словно отмершие. Спина ссутулилась, а живот выдался горбом из-под халата. Сбилась помада с подрисованных губ и на шее разметались жиденькие пряди волос. Собачка Дина забилась под диван и оттуда, вытянув косматую мордочку, с недоверием озирала странных людей, забыв лаять. "Какая она некрасивая, неряха!" – с неприязнью поглядел Александр на Лизу, потом особенно бодро вошёл в комнату, взял из вазочки карамелинку пожевать.
— Саш, ты знаешь... – еле выговорила она полушёпотом, и он подумал, не сообразив по несчастному, мокрому от недавних слёз лицу, что она опять скажет что-то про французов, но услышал простые человеческие слова:
— Ты знаешь... Юра умер.
— Да как это? – впервые за несколько лет не понял Александр её слов и жевать прекратил. – Что значит умер?
Он осмотрелся. В комнате от известия ничего не переменилось, и стол и кресла, и диван стояли, как поставили. И он понял, что ему просто скучно. Скучно слышать её голос, её слова. Всё почужело навсегда так, как если он, Александр, владелец квартиры, здесь нико-гда и не жил. Отмалчиваются стол, кресла и диван, пока рассыпается чужой голос:
— Он на крышу ночью забрался, когда родители спали, и — с седьмого этажа...
— Постой. Насмерть, что ли? Совсем? – болтал нелепости язык. А рука катала, крутила катышек фантика. Певец надрывисто сто-нал, вмешиваясь в чужую жизнь.
— Он в морге сейчас, только узнали... А я днём в гости ходила, анекдоты подружкам травила, а он там лежал, пока не нашли... Юрочка...
— Эх, да что же так-то?! Бедный парень...
— Он бы не прижился здесь, ты знаешь. Это его господь к себе позвал. – в одеревенелом выражении Лизиного лица промелькнула настоящая женская непонятливость и страх. Француженкой и не пахло: это была простая русская баба в горе. Стало немного интерес-но, нескучно.
— Да, конечно, парень был странный – рассеянно согласился Александр, невнятно выговаривая слова: так вкусна оказалась кара-мелька. – Ну что же, ну и умер, ничего страшного, ам-ням, все мы умрём... – он наконец раздавил сладкую броню и на язык пролилась терпкая начинка. – Ты вот чего, ты приляг, постарайся успокоиться, теперь ведь поздно. Воды выпей что ли... А-а-а, вот. Ну-у-у, раз-нюнилась, сопельки пустила! Не плачь, ты ведь большая девочка. А я выясню как там и чего делать, сейчас твоим родителям позвоню и съезжу. Вот только сначала на станцию заверну: там вагон отличной водки пригнали, надо посмотреть. Приляжь пока! Слышишь, меня люди ждут, я потом. Сделка такая выгодная... Вот так история, ёлки-палки! Что ж мы живём-то глупо, вот и парня не уберегли!
Рывками поворачивая руль джипа, Александр вёл машину и вспоминал юношеское лицо. И в этом мальчишка его обошёл! Конеч-но, умер он зря. Не захотел, значит, участвовать в общем свинстве. Да, все знают, что такое самоубийство и как его применять. Он и сам бывал близок к краю, когда гонял ночью по городу, но не настолько серьёзно, и очевидно, что в этом упрямстве недозрелой души мальчик был покрепче его и представлял видимо всё напрямик: жить так жить, любить так любить, на все сто, а не иначе, вот и берёг себя для кого-то. Но никто в него не поверил и у самого в себя веры не хватило. И всю свою чистоту нерастраченную взял и бросил на асфальт. С седьмого этажа... "Неужели стоило умереть этому мальчику, чтобы я разглядел в Лизе её настоящее лицо? – думал Алек-сандр. – Неужели сколько ни умирает человек, его смерть не может ничему помочь? Можно умереть незаметно, как Лимон, ничего не доказав, не изменив своей смертью, или — как жалкий юноша, после смерти которого меняется всё. Какое "Всё!", когда не всё, и одни тайны и неясность, и менять нельзя. Ну уж нет, — баста! — пора кончать с этим свинством: либо жена, либо она, Маша! Ведь это про-сто что-то невозможное..." Это как однажды в детстве у него разболелся зуб. Была ночь, родители спали и он почувствовал себя одним на всей Земле. От грызущей боли решение вызвалось мгновенно: старыми, туго раскрывающимися плоскогубцами он выдрал зуб из лунки. И сейчас было нечто похожее, и нужно было решать сразу и бесповоротно, даже если в этом ошибка.
— Самое страшное время суток — закат, – говорил Юра.
Александр тогда не понял.
— Как будто умираешь. Зато ночью легче до утра. Я не могу быть свободным, мне крылья подрезали ещё в детстве: "Юрочка, это-го нельзя, Юрочка, того нельзя!.." – кривясь, юноша изображал родителей. Что-то там ещё про любовь говорил:
— Любовь не приятные конвульсии, а самоотречение...
Какое может быть отречение от себя?! Какая-то ерунда. С какой стати ему, Александру, повиноваться женщине, быть тряпкой под каблуком? Этого он никогда не мог понять у других людей, которым всласть приказы и капризы женщин. А надо, чтобы всё было по-ровну, и желания тоже; вот она, закономерность, да. И конвульсии нужны, как нужна еда.
На станции Александр настолько увлёкся выгодным товаром, что не мог, не хотел думать о трагедии. Он ощутил знакомый прилив вдохновения в момент сделки. Забывшись, встряхивал образцы бутылок, и спирт залихватски вихрился в стеклянных стенах. Покури-вали папироски работники в пыльных блузах, переговариваясь о своём благодушными ругательствами. И на грязной от масла земле тускло светились заезженные рельсы. Один роскошный пузатый джип дурманил бликами холодного металла. А дупло в зубе как будто стало шире и прощупывалось совсем ясно, глубоко.
Пропасть приближалась.
Пока Александр удостоверял водку, к нему подошёл грузчик — пожилой мужчина, похожий на Лимона — подошёл и сказал:
— А ну, сынок, подвинь свою телегу, разгружать мешает.
Сначала Александр не понял, что это он о машине, и переспросил. Затем всерьёз оскорбился: оказывается есть люди, которым его вещи безразличны, и в их глазах не стоят ничего, хотя бы, как символ счастья. У грузчиков, по-видимому, был свой, нерушимый сим-вол — водка. И разгружать вагон с двусмысленными шуточками им было в удовольствие, как это ни странно для изморенных трудом и нищетой людей.
Заведуя похоронами Юры, Александр с отвращением представлял, как разрыв с Лизой отзовётся на ней самой и её родителях. Сна-чала смерть сына, затем уход жениха... Но иначе — ложь, свинство. И избавлением ото лжи, он вызовет потрясение этих жителей. И новую ложь. "Ладно, побрякушки я у ней отберу, и так перебьётся, лучше Маше подарю: а этой денег дам", – думал он, потягивая но-сом приятный земляной запах свежей насыпи возле ямы. Ещё ему хотелось закурить, и он ожидал поминок.
Поддерживая Лизу у раскрытой могилы, косясь на закрытый гроб, Александр громко и уверенно сказал про себя:
— Мало веры-мало веры... А ничего, юноша, зато вот... живём!
И вместе со всеми рассеял над гробом горсть сырой земли. Руки долго оттирал.
Бессильные, умирают те, у кого не спит совесть: они не могут видеть свинства.

7
Выбрав вечер посвободнее, Александр заехал к Маше. В женской квартире дышалось легко от только что вымытых полов. И све-жие простыни белели на кровати спальной. Когда Александра впустили, сразу озадачили вопросом:
— Что это ты пропал, не звонил?
— Юра умер, на днях хоронили.
— Это какой Юра? Брат твоей Лизы?
— Да, он. С крыши бросился, психанул.
— А-а-а, – безразлично протянула Маша и отвернулась. Обрядившись в фартук, она готовила маринованную селёдку на ужин. И про смерть не любила говорить. Как-то раз Александр заикнулся рассказать про друга, как он погиб в автоаварии, но она резко оборва-ла его:
— Никогда не говори мне об этом!
— Почему?
— Смерти нет!
— Да как же нет, когда я...
— Молчи!
— Не может быть ничего вечного.
Маша схватила его за руку и, потрясая, убеждала нараспев:
— Нужно жить вечно, жить вечно, жить вечно!...
Александр взглянул на неё с благодарностью:
— Сколько тебя знаю, что ни день, то новые сюрпризы.
Тогда ему действительно не было скучно: целый мир сошёлся в Маше.
Потом Александр притерпелся к её категоричности и даже полюбил за это. Если она захотела его любить, то мало влияний на свете изменит её решение. Нравилось ему и как она считает деньги: обстоятельно, без суеты, не по-женски. Тратила мало и вещей не люби-ла, правда, обращалась с ними опрятно и с детства кое-какие вещицы остались целы.
— Ну, и как там твоя француженка поживает? Она что же, всю жизнь французить собирается? Во Францию-то хочет? – а взгляд прямой, и не поймёшь: то ли шутит, то ли ответ требует держать.
Александр подумал, с интересом рассматривая покатые узкие плечи женщины, невысокую острую грудь, и кивнул:
— Угу, хочет.
И словно плотину прорвало, взахлёб вбивая горячие несправедливые слова, обвинял и судил Александр Лизу:
— Что я с нею делаю — непонятно. Какой-то внебрачный муж!.. Сегодня же приду и всё ей объясню... если можно. Скажу: "Так мол и так, родная, не хочу я больше твоих французских фантазий, не хочу коллекционировать бутылки и всё такое прочее, а хочу жить нормальной человеческой жизнью, без идиотства".  Она ведь дурочка: покиснет, покиснет, и другого найдёт... У неё, во всяком случае, останется её певец... А вот от тебя я хочу пятнадцать штук детей!
— Так уж и пятнадцать! – мягко улыбнулась она. – Хватит с тебя и трёх.
— И это хорошо! Поженимся, будешь мне каждый день селёдку готовить.
— Надоест же!
— Ну тогда раз в неделю, для затравки. С тобой в накладе не останешься.
— А ты бы сходил к матери, – неожиданно попросила Маша, – проведал, как она.
— Не могу. Она... головой трясёт. Совсем безнадёжна.
— И зря! Ведь тоже когда-нибудь таким станешь. Пришёл бы к ней, и к тебе придут обязательно!
— Кто придёт? – зло засмеялся Александр. – Вот эти мои друзья-приятели? Нас вместе только деньги держат.
— Ты же её сын! Сам никогда не болел?
— Не могу. – подумал о чём-то своём и подтвердил: – Нет, не могу.
За голову схватился, как от ударов спасаясь и вид угнетённый, беспомощный: как невпопад это для крупного мужчины! Помолчав с минуту, Александр нерешительно заговорил, словно медленно, с опаской приоткрывая ставни запертой в потёмках души, уже готовой очерстветь:
— Я жил когда-то в одиночестве и был доволен собой, как вдруг — это был удар природы — я понял, что нужно полюбить! Иначе всё: умру или помешаюсь. Мне было тогда уж двадцать пять лет. А-а-а, вот... Я почувствовал страшную потребность любить и чтобы меня любили тоже. Если же мне было плохо по ночам, я шёл с друзьями к девкам. Я тогда был очень активен, да-да. Боже мой, сейчас как вспомнишь: сколько грязи позади!.. Помнятся чужие лица без имени и рвота в ванной... Где теперь взять чистоту? Легко я сходился и был неразборчив. Бывают такие моменты в жизни, когда катастрофически необходимо любить: не человека, так кого придётся; соба-ку или кошку, или комнатные растения, рыбок в аквариуме или бутылки... А мог бы ждать гордо до старости, но потом всё равно бы сломался и жил с кем-нибудь... Под старость самые недотроги одерживают над собой победу. Не любил я девок, а склонял к подобию чего-то чистого, нежности требовал. Любить было некого, не было выбора широкого, базарного, и я сгоряча полюбил домашнюю француженку, и участвовал в её бредовых мечтах, как прилагательное, как приправа к блюду! И если бы вместо неё была другая жен-щина, то, конечно, без разбора полюбил бы и её. Я так боялся одиночества и смерти, всех этих навязчивых мыслей, что готов был за любую уродку выйти замуж, только чтобы она мне носки стирала и была постоянно рядом! А когда я узнал, что Лиза книги читает, знает наизусть стихи, я сказал себе: "Вот оно!" — а что оно-то?! Это теперь я понимаю, что книги читать — не показатель, и стихи лю-бой дурак вызубрить может. Но тогда, — хо! — тогда я думал так: "О, боже мой, какая идейная девушка, почти революционерка!" Я тогда был очень глупый, сочинял слова любви, ночами не спал и даже пробовал стихи писать, да-да, не смейся, я был очень глупый... А-а-а, вот. Когда я любил Лизу, мой мозг ворочал пуды тысячелетних мыслей. И я себя очень уважал, а сейчас опять ослаб и мысли у меня коротенькие, как у всех. Жалкое зрелище!
Маша молчала, натирая тарелку за тарелкой тонким льняным полотенцем.
— Селёдку-то будешь? – спросила она.
— Буду.
Александр подумал и невесело пошутил:
— Учиться французскому языку лучше всего с выбитыми зубами и насморком: так проще картавить и говорить с проносом. Что это за женщина такая: детей не хочет, нежности в ней никакой, ласки не любит... Ужас в том, что ей меня мало, она хочет из меня какого-то француза смастерить! Я сам хотел... Да, хотел стать брюнетом с широченными усами. Но усы не растут, и потом я не брюнет, хотя и страстный, однако нахальством никогда не отличался и к каждой юбке подряд не лез! Хотя меня развратили рано женщинами и день-гами. Никогда, ты слышишь, никогда нельзя любить в женщине что-то одно: это ложь. Прежде всего необходимо выяснить, зачем тебе женщина: как любовница, как уборщица или как мать. Или как волшебная фея, полная грёз, стихов и романов Дюма! Достали меня её привычки. Она другая. Моя ошибка в том, что я в неё деньги вкладывал, а ведь она не недвижимость, и на месте не простоит!..
Наговаривая так, Александр испытывал греющее чувство злорадства. Раньше, когда он служил в государственной конторе, и когда его уволили, он ругал начальника, честил на все корки, и чувство было то же, мстительное, рабское и маловерное. Юноша, с которым спорил, умер, и время отдаляет день за днём от воспоминаний, забыт сам образ, но неугасим в душе строгий голос, взывающий к спра-ведливости, к правде, — голос глубины веков, неисповедимых вер и религий: он тревожит заблудившегося человека и упрямо ждёт поступка. Лицемеры мерят лицом, и видом человеческим. Ни слово, ни поступки им не указ. Как при жизни разглядеть им правду?
Теперь же и этот Александр: ровно час сидел он за столом, смотрел на Машу, готовящую приправу к рыбе, и наслаждался скреже-том ложки, скоблящей кастрюлю, видел настоящий хаос, близкий духу, и счастлив был от запаха маринованной селёдки. "Это вам не французский супчик для рахитов!" – довольно размышлял Александр, потягивая ноздрями. И мысли текли плавно, приятно, как ручеёк из ворота на сухие земли. Набухает, темнеет пересохшая корка водой, обещая рост травы и прохладу. Много людей сменяется за жизнь, и каждый остаётся при своём одиночестве, но пока ещё есть планы и надо жить и расти. Пройдёт время и Маша может оказать-ся дурой, ну что ж... Ну и ладно. Негде преклонить голову и Александр будет метаться от женщины к женщине, чтобы полюбить, но он не может, не может и кается сейчас в неисполнимых грехах.
— Полюби меня, Маша! Твоя любовь дешевле Лизиной! – изнывая от мужского кокетства, определённо представляя себя трагиче-ским актёром, говорил он с придыханием, и тянул руки к женщине. – Хочу жизни вечной, любви бесконечной! Люби же мои прыщи! В них тоже часть меня! Да, моя душа грязна, как портянка, её некому стирать. Так приди, расцвети мою жизнь! Клянусь, я буду сажать деревья и воспитывать наших детей... Больше не буду торговать водкой и займусь благотворительностью. Рабочим зарплату повышу. Я до того дурею от этого ужаса жизни, что хочу быть алкоголиком!.. Но пока ещё не умер до конца. Даже свиньям нужна нежность. А ну-ка, поцелуй меня, что ли, вот так... ой, какой кошмарчик!.. и вот так... сюда. Машу лаской не испортишь! Слушай, и где я тебя та-кую нашёл?!
И смеялись они стыдливо, точно молодожёны, робко лаская друг друга. Потом Александр вспомнил Юру:
— Мда... В нашем городе и то вот каждую неделю вешаются, с балконов бросаются, а в Москве, что ни день, то убитые, застре-ленные. А мы вот здесь рыбу с приправой едим! А любовь... ну, что любовь? Это же самое обыкновенное и немного скучное, что пред-писано человеку и через что — хочешь-не хочешь — пройдёшь: это как угри в половом созревании. Каждому прыщу своё время! Мне тридцать два года, а я до сих пор не пристроен. Сверстники вон с детьми возятся, совсем семейные люди. Хорошо с детьми, с ними добреешь. А-а-а, вот. Ну ладно, допустим, я сегодня у тебя буду ночевать, а завтра переговорю с Лизой.
— Да уж, будь добр, определяйся.
— Завтра скажу. Всё. Достаточно я терпел.
Коснувшись бритой головой Машиного плеча, обняв крепко-крепко, он молил и не верил себе:
— Завтра же, завтра...
А на другой день утром он узнал, что Лиза беременна, хочет рожать и, если родится мальчик, назвать его Юрой в память брата.

КОНЕЦ

Владислав Кузмичёв
1999 г. июль.