Фомей

Владимир Милов Проза
               
Теща Фомея  была неизлечимо больна. Болезнь ее носила хронический и затяжной характер, и из года в год прогрессировала. В  медицинской энциклопедии этот недуг не описан, а в народе именуется просто –  лень, скорее всего врожденная, или приобретенная в раннем детстве.

Если по молодости лет, теща  еще как-то с ней боролась,  то под старость лет –  болезнь окончательно взяла верх, парализовала силу воли и загнала на печку на веки вечные. Более того, чтобы хоть как-то оправдаться перед домочадцами и соседями за свою  «немощность» –  теща развила до совершенства еще один низменный дар –  притворство! Ее оханье и аханье   день-деньской на печи красноречиво давали понять, что любой труд ей противопоказан: от мытья посуды у нее не примерно приключалась экзема, а от подметания пола – аллергия.

Однако, оставаясь дома одна, теща тайно спускалась о печки, и чтобы размять, затекшие от постоянного лежания, конечности принималась «кружить по избе» и со слов Фомея,  «плясать чуть ли не в присядку».
 Грех притворства Фомей за своей тещей заметил уже давно, и, прямо говоря, не приветствовал его, но и поделать с этим ничего не мог, ибо, будучи человеком, по своей природе добрым – Фомей был противником всякого рода военных действий, но разведка боем велась. Нет-нет, стороны пускались даже в пограничные провокации.

Например, одно время теща долго не могла обрести покой на печке: и так ей было неудобно, и этак не нравилось – печку как будто подменили. Долго бы, верно, гнездилась на печи фомеевская теща, если бы в один прекрасный день не обнаружила под периной березовое полено. Но долг – платежом красен. Фомей долго не мог понять, как вместо смачного куска сала, который он собственноручно завернул себе на обед, когда уходил на дальний покос, – оказался кусок хозяйственного мыла? 
 
В этот день, заслышав, что погреб полностью затоплен весенним паводком и срочно нужно доставать картошку, –  теща слегла окончательно.
 –   К-х-х - Фомка! Фомка! – голос тещи сотрясал перепонки Фомея, как лист жести,  который  волоком тащат по асфальту. – Ох, не могу! В поясницу вступило, кострец ноет, –  подай напиться!
 –    Черти ее дерут. Не даст порог переступить –  дать хоть дух перевести, с шести часов утра картошку из погреба таскаю. На мне нитки сухой нет.
 – Достал картоху-то?
– Мне, матушка, помощи ждать неоткуда:  жена в больнице лежит, теща дома лазарет устроила, детям некогда, а внуки еще маленькие.
 –  Ох! –  пуще прежнего застонала теща. – Недужиться мне дюже нынче, не могу голову от подушки поднять. Как кто порчу, какую на меня навел.
 – Верно, кошка сглазила –  позавидовала. Все никак вы с ней печку не поделите.
 – Насмешник ты, к-х -Фомка, грех тебе за это будет. Я может, помру ноне.
 – Самое, матушка, время. Как раз от нашего дома ручей начинается, до самого кладбища течет, и нести тебя не придется. Пустим по ручью сначала венки, а потом гроб с твоими мощами. Я по телевизору видел, так в какой-то стране хоронят. На кладбище останется только якорь в могилу бросить и поглотит тебя, матушка, пучина морская. Одно плохо –  как ты там без печки будешь?

После этой, полной язвительного сарказма Фомея перебранки, диалог прерывается значительной паузой и в доме наступает дремотная тишина. Слышно только как Фомей аппетитно хлебает щи, стучит деревянной ложкой по миске, да скребет ножом, срезая мясо о мозговой кости. Молчание первая прерывает теща:
 – Фома, сходил бы ты к Ефросиньи; пусть она мне водицы наговорит.
 От подобной просьбы Фомей даме поперхнулся щами.
 – Это я, матушке, мигом! Только вот выдолблю себе сейчас из дубового кряжа пирогу и поплыву, как Иванушка-дурачок, искать для тебя живую и мертвую воду. Дел-то: из деревни в деревню, особенно  половодье –  мечта идиота.
 – Ии-эх,  неуважительный ты, Фомка!  Я бы тебе за ноги на четвертинку дала. Вечером бы выпил с устатку.
В голове Фомея мигом созрел план. Оно и впрямь, выпить с устатку не мешало бы, особенно после купания в ледяной воде, которому он себя подверг, доставая из погреба картошку. Однако, сам он, в связи с болезнью жены, порядком поиздержался, а у тещи была своя бухгалтерия. Тут, как говорится, с паршивой овцы, хоть шерсти клок.
 –  Так ведь Ефросинья за спасибо воду тебе наговаривать не станет.
 –  Снеси ей десяток яиц, ну и   денежек тебе дам. Может и впрямь отпустит.
 – Ну, тогда слезай с печки - собирай гостинцы, схожу так и быть – уважу.
Теща, кряхтя, слезла с печки и засуетилась.
 – Яйца-то в    пакетик положу.  Гляди,  не поколи, может вареньица  еще дать баночку?
 – Нужно оно ей твое варенье. Денег давай!
Теща достала из нагрудного внутреннего кармана жилетки заколотого на пять булавок платочек, и, отвернувшись,  чтобы Фомей не видел всей ее  «налички», принялась в нем копаться. Конца края этой процедуре не предвиделось.
 –    У тебя, матушка, карман, как сейф. Ни один медвежатник не вскроет. Куда ты их только собираешь, кормят тебя, поят, за аренду печки денег не берут.
 –   А на похороны?
 – Ты себе на похороны с самого рождения собираешь – верно, хочешь, чтобы твое тело   упокоилось у кремлевской стены, рядом с лошадью Буденного. 
– Грех, Фомка, смеяться над старым человеком – сам такой будешь.
–   Спаси меня, Господи!
Наконец, скрепя сердцем, теща извлекла из платочка червонец, долго теребила его в руках, опасаясь как бы не дать по ошибке вместо одного два.
–   Спрячь подальше – вытрясешь, не ровен час. На, булавочку!
–   Не вытрясу.  Он у меня сейчас утрясется в лучшем виде.
–  Бутылку с пробкой возьми под воду.

Фамей   обул болотные сапоги, взял с  лавки шапку и вышел на улицу. День был серый, ненастный, но теплый. Переполненный влагой воздух был густой и ароматный, как овсяный   кисель.

У деревенского магазина Фомей встретил двух знакомых мужиков, с которыми без всякого зазрения совести, пропил тещин червонец. Сырые яйца пошли на закуску.. Оставшуюся неиспользованную  пустую бутылку с пробкой, Фомей, вначале хотел наполнить водой из колонки, но, вспомнив скрипучий голос тещи, вечные ее аханья и оханья,  всю ее лживую и гнилую сущность –  набрал воды прямо из ручья, который протекал возле магазина, размывая черный спрессованный сотнями ног снег, с вмерзшим в него   конским навозом.
– Это тебе, матушка, эликсир молодости. Такой настойки ни одна Ефросинья не состряпает.

Уже под вечер, когда стаяли сгущаться сумерки, и черная вода стала едва отличаться от серого  льда и снега, Фомей, пошатываясь, шел домой, распевая неизвестно откуда взявшуюся в его памяти, песню:
 На последние гроши я куплю тебе цветы
 И тебе их подарю дорогая, мама...
 
– Вот тебе, матушка, бальзам –  от всех недугов. Пить Ефросинья сказала три раза в день: утром – как третьи петухи пропоют, в обед, когда солнце в зените и вечером, как первая звездочка на небе покажется. Молитву перед этим прочитать «Отче наш», класть каждый раз по четыре поклона в каждый угон избы, ну и растирать где у тебя, что болит.

 – Что-то, вода дюже мутная? –  засомневалась теща.
– Известно, что мутная, потому что полая. Сейчас, Ефросинья сказала, на полой воде только и наговаривают, потому, как земля сама очищается. Эта вода лечит   сто одну болезнь.
 –    А сейчас первая звездочка появилась?
 –   А ты думала! Я оттого и спешил домой,  чтобы ты, не мешкая лечиться начала.
 – Фома, да у нас ни к одному углу не подойдешь –  все понаставлено: в одном стол стоит, в другом кровать, возле печки –  чугуны.
 – Что же мне теперь всю обстановку из дома вынести?  Молись    под стоном, тебе авось не плясать, а кланяться. Сколько поклоном положила?
 – Пока что один.
 – А надо четыре!  Молись усерднее, чай, не переломишься.
 Кое-как покончив с поклонами, теща хлебнула воды из бутылки.
 – Ой, а тухла-то, с души воротит!
 – Пей, смелее. Микстуру в больнице дают тоже не мед.
 –   Полезу на печку растираться.
 – Валяй! –  Фомей  сожалел только об одном, что он единственный зритель этого бесплатного концерта.
 –  Фома, а как же мне утром-то быть. Откуда я узнаю, когда какие петухи поют?
 – Лежи, да   считай,  тебе делать все равно нечего.
 – Фома,  кажись и, правда, полегчало.
 – Ну, если полегчаю тебе от воды, которую я возле магазина из лужи набрал, то сейчас я тебя, матушка, окончательно вылечу. Ты уже тридцать лет мою кровь пьешь. Значит, как поклоны под столом, да под кроватью класть –  ты здорова, а с печки слезь, да со стола смахнуть или даже до уборной дойти –  тебе недужится.  Я тебя излечу, погоди, дай только найду черенок от лопаты, где-то он в сенцах валялся. – Фомей, сидя на стуле, затопал ногами, делая вид, что бегает по дому в поисках черенка. –  Надо мне было, дураку, тебя вылечить – сейчас бы  уже отсидел и вышел  на волю с чистой совестью.
 
Не на шутку,  перепугавшись, теща с проворностью кошки соскочила с печки,  и наспех одевшись, пустилась бежать по деревне ночевать к другой дочери, так ходко, что, как рассказывал потом Фомей, «только пятки в задницу    влипали».

Кстати, «больная теща», потом, пережила совершенно здорового Фомея, который безропотно, как добрый конь, тащил на себе ярмо крестьянского быта –  лет на двадцать. Отзывалась теща о Фомее только положительно:
– Фомка мой, был во! –  Теща сжимала правую руку в кулак и поднимала вверх большой палец,  –  С присыпочкой! –  теща показывала, будто чем-то посыпает палец сверху. Что, обозначал сей жест, остается лишь догадываться.


17.03.03.