Скверное чувство

Жамин Алексей
Немолодой мужчина неторопливо вошёл в сквер. Название довольно точное – ещё бы, английский язык лаконичен, но лучше бы к нему подошло народное: «скверик», - ведь он так мал, квадратик. Отчаянная попытка eхquadr;re - вырезать в виде четырёхугольника. Только вот что вырезать? Город вырезали вокруг кусочка природы или кусочек зелени вырезали, не тронув, из города? – неясно всё. Всё о чём ни начни думать, не имеет никаких границ. Скверик имеет границы, мысль – никаких. Всё условно, всё размыто; будто постоянно в голове идёт дождь. Мужчина усмехнулся – не дождь, шум стоит в голове. Он не такой правильный, как звук дождя, он совсем не такой «белый», он упругий, с острыми наждачными краями, которые тревожат и причиняют боль.


Мужчина развернул газету. Читать он не собирался, а если и собирался, то точно не газету. Газета легла на лавочку и прилипла к влажной поверхности нешироких брусьев, недавно покрашенных, грубо, с остывшей капелью, похожей на сосульки; капелью, которую различаешь лишь на ощупь. Мужчина различил капель – он различил и вынул руку из-под лавочки. Капель была твёрдой и острой, на руке осталась красная полоса. Мужчина смотрел, как полоса медленно исчезает, как она тускнеет и расширяется на ладони, она делается неотличима от обычных полос на коже, которые надо понимать. Надо уметь разбираться в этих полосах, означающих жизнь, полосах поименованных на всех бугорках, разобранных по полочкам науки, специальной науки, которая вовсе и не наука, почти не наука. Мужчина повертел перед глазами кистью. Кистью, которая не даст капели, даже если её опускать в различные краски настроения и обстоятельств, заставлять прощально махать, удерживая за кончики платок или уныло поднимать и опускать, более не надеясь на встречу. Но может и дать. Появится капель, если сжать. Страшно сжать кисть в кулак и на ногтях появятся капельки. Сжать ещё сильней и пойдёт капель. Яркая, тёмная, бурая, рыжая.


Мужчина раскрыл книгу. Вот книгу он будет читать. Он будет её читать. Он будет читать её, и мысли его не будут в неё погружаться. Они будут скользить по поверхности строчек, они не будут ему мешать, будто, чтобы свои мысли не мешали, надо обязательно подложить под них чужие. Чужие и лучше, если напечатанные – они всегда претендуют на правду, на качество, на общее признание, если…. Если напечатаны на бумаге. Кто и что написал - почти неважно. Появляется какая-то особая ценность текста, независимо от содержания, которое ещё необходимо понять, переварить, оценить. Вот поэтому нельзя поднимать на них руку. Нельзя поднимать на книги руку. Можно, а иногда и надо, убить автора. Мужчина испугался своих кровожадных мыслей, но не подумал им изменять. Да, если написал - так пусть тебя постигнет кара. 


«Чудовище стремительно разрезало волны. Они были ему нипочём. Оно их не замечало. Резало и резало, а они тут же смыкались сразу же за кончиком его хвоста. Волны делали вид, что им всё равно, режь их сколько угодно – им всё равно. Они сомкнуться и продолжат своё печальное, унылое движение вверх-вниз и так – без конца. Чудовище взмахнуло плавником, вытянуло вперёд страшные костяные губы, сжало челюсти – по краям рта свисли длинные острые зубы. Хвост удлинился. Чешуя перестала сверкать между волнами».


Приехала коляска. Коляска была широкая, и в ней кто-то шевелился. Коляска сама раскачивалась. Мама проверила малышей, успокоила, как умела, двойню, развернула экипаж так, чтобы в него не попадало солнце, и уселась на противоположную от книгочея лавочку. Сквозь кусты, незаконной тропкой, проехала ещё одна коляска и ещё одна. По дорожке красного кирпича в сквер ворвались переваливающиеся на кривых, коротких ногах малыши. Они визжали и толкались. За этой толпой чинно и немного лениво, будто совсем некуда торопиться, вплыли мамаши. Они подвернули свои плащи под увесистые задницы и, позёвывая, расселись на всех лавочках. В сквере стало тесно. Один малыш качающимся нестроевым шагом подошёл к мужчине, сидевшему пока в одиночестве, и изо всех сил вдарил пластмассовой, жёлтой лопаткой ему под колено.
- Денис, не трогай дядю – он может быть плохим дядей.
«Я могу оказаться плохим – это верно. Может быть, я уже был плохим и буду плохим в коротком моём будущем. Всё может быть. Зато у тебя, моя дорогая, вырастет чудовище – это ясно как божий день».


Вскоре мамаши и бабушки привыкли к чужеродному незнакомцу, а детям он просто надоел, не интересно не отвечая на пробные издевательства. Он сидел тихо, незаметно, почти не курил. Он читал книгу – это своего рода индульгенция для толпы. Что взять с человека, который сидит на лавочке и читает, да ещё так часто переворачивает страницы. Нормальные люди так быстро не читают, кажется, что и этот не читает вовсе, а рассматривает картинки, будто, в самом деле, нормальный…

«… наконец, и хвост чудовища исчез. На его месте появились ноги. Острая голова, напоминавшая лбом таран, округлилась; на морде остались узнаваемы только большие рыбьи глаза, поменявшие местоположение с бокового на фронтальное и нарастившие увенчанные мохнатыми ресницами веки. Движения чудовища сильно замедлились. Оно вело себя очень нервно, но, по сути, оставалось вялым».

Время обеда наступило незаметно. Из сквера исчезли дети. Их увели, строившие из себя почтенных матрон, мамаши и бабушки, строившие из себя молодых мамаш. Сквер заполнили разные личности. Появились банки, бутылки, листы обёрточной бумаги с огромными арочными буквами «М» и разные пластмассовые гадости. Небольшие урны быстро переполнились и на их краях повисли обрывки брошенного хлама.

Поднялся ветер, казалось, что он хочет прожевать сквер, выплюнуть его в небо и забыть до следующего обеда. Линии сквера перекосились, но устояли.

«Чудовище выползло из кожи, оставив её на прибрежных камнях. Лоскуты её рвал ветер. Пена укрывала пергаментные обрывки. Она стеснялась их полупрозрачной, клейкой наготы. Чудовище тряхнуло волосами, тяжёлой волной они упали ему на плечи. Чудовище нагнулось. Движения его были грациозны. Женщина подняла с песка большую створку раковины, тыльной стороной ладони протёрла её и та заблестела. Женщине нравилось смотреть на своё отражение. В перламутровой створке оно светилось бледно-фиолетовым, жемчужно-жёлтым ореолом. Жадные губы вытянулись. Последовал длительный поцелуй».

На лавочках обнимались и целовались. Свет мерк. Он растворял буквы. Чёрные насекомые присасывались друг к дружке и сливались в неровные линии строк. Хотелось слушать и слышалось…. «Люблю…», «Буду всегда…», «Не уходи…», «Уходи…», «Ненавижу…».

Он был таким ярким, словно жук. Он был синее самой синей ночи. Оранжевый жилет светился театральной луной на фоне перекрещенных веток. Дворник собрал мусор. Упаковал его в чёрные мешки и свалил посередине клумбы, расположенной в центре сквера. Отдельно упаковал бутылки и банки. Этот мешок он взвалил на плечо и унёс. Он зацепил мешком все тени, они приклеились к нему и больше уже в сквере не появлялись.

Мужчина встал с лавочки. Спина его затекла. Она стала тяжёлой как дерево. Внутри было стеклянно – прозрачная пустота бывает твёрдой. Мужчина аккуратно свернул газету в бесформенный комок и бросил в урну. На белеющих костями в темноте брусьях лавочки остались отпечатки текста. Свинцовое сальто-мортале завершилось. Чёрный квадрат сквера превращался в тёмно-зелёный, сливаясь с глубокой тенью крыш. Он медленно превращался в ромб, книжный ромб, засевший под мышкой у человека, который медленно брёл между домами, иногда рассматривая под фонарями, будто проверяя, не изменилось ли оно с утра, золотое название своего сокровища: «Метаморфозы».