Посёстры. Повесть. Глава одиннадцатая

Василий Репин
Глава одиннадцатая. Ну, ну, не плачь…

Это было замечательное утро, необыкновенное, прекрасное. Мороз прихватил и деревья, и мостовые, и дворы, и каналы. Тротуары, все неровности и изъяны дороги были припорошены твердым и круглым, как пенопласт, снегом. Под лучами холодного, но яркого солнца блестели замерзшие лужи; совсем чуть-чуть поволокло льдом все городские каналы и речушки. Спрятались кто куда воробьи; озираясь, забегали бездомные собаки; даже вороны, застигнутые врасплох внезапным похолоданием, сидели теперь на крышах, на трубных вытяжках, подставляя свои хвосты под струи теплого домашнего воздуха. Пришла самая настоящая зима, хотя до календарной зимы оставалась ровно неделя.
Камилла проснулась рано. Притворяясь спящей, она дождалась, когда Павел Павлович, уходя на работу, закроет за собой дверь, и вылезла из постели. Уже несколько дней подряд она просыпалась так рано, и каждый раз притворялась, что спит, когда в свою очередь просыпался Павел Павлович: по утрам ей почему-то тягостно было говорить с ним, собирать его на работу, целовать его и желать «хорошего дня». Она предпочитала отвернуться к стенке и лежать с закрытыми глазами. И думать о своем.
Камилла накинула халат, подошла к окну и отдернула штору. Радостный солнечный свет заставил ее прищурится. Редко увидишь подобное роскошное утро в этом городе. Вот и Камилла засмотрелась, и даже этого ей показалось мало: чуть-чуть постояв, она открыла дверь и вышла на балкон. Легкое дуновение ветра чуть всколыхнуло подол ее халата – и только, и опять стало вдруг безветренно, тихо, безмятежно. Лишь морозец пощипывал голые участки ее тела, не успевшего еще остыть от тепла и уюта согретой за ночь постели. Редкие снежинки, покачиваясь, медленно порхали на румяное лицо Камиллы и тут же таяли, превращаясь в крошечные зимние росинки. Было и хорошо, но, в то же время, и обидно и пусто; все вперемешку, всего по чуть-чуть, но так много в целом.
Камилла заплакала. Слезы скользнули по ее алым щечкам, умывая собой это милое личико, отражавшее теперь столько боли и терзания, что дрожь бы взяла и сердце заныло у любого, кто сейчас бы на нее посмотрел. Любой бы, лишь даже мельком глянув на это милое личико, испытал бы точно то же, что чувствовала она. Милое личико! Еще такое молодое, нежное, чувственное! Ему бы радоваться да улыбаться! Разве справедливо это, что оно сейчас и плачет, и мучается, и страдает?!
Она замерзла; озноб пробежал по ее телу. Она подняла ворот халата и обняла себя руками. Ее совсем еще детский подбородочек дрожал, а слезы всё текли, падали, обжигали лицо. Но она не спешила уйти с балкона.
Вдруг что-то нарушило тишину этого плача. Камилла сразу не поняла. Это была соседка, Татьяна; она вышла на свой балкон, чтобы вывесить на морозец «Леночкины постирушки». Балконы, так же как и хозяйки, были соседями. Камилла только лишь сообразила, что к чему, тогда как Таня, будучи невероятно болтливой женщиной, уже что-то ей вовсю рассказывала, поспевая при этом и вешать белье и выразительно жестикулировать. Таня даже не заметила, что Камилла вся в слезах.
- А мой говорит: так я лучше посплю часок-другой, мол, вот ведь невидаль: что, говорит, я утро не видел, что, мне солнцем, что ли, восхищаться теперь? – вот еще! А мне нравится такая вот красота. Ну, правда, и морозец – но и чего? Это даже хорошо, что морозец, бельишко промерзнет, мне нравится, когда бельишко морозом пахнет. Вот уж зима ведь на следующей неделе; а что, пора, пора. А знаешь, Камилла, вчера такая история вышла. Я, значит, собралась на рынок, - ну, помнишь, я еще тебе звонила, пойдешь ли или нет? Собралась, пошла, прихожу. Список у меня, чтоб не забыть чего. И картошки надо, и луку, и курочку муж заказал, собралась запечь, он это дело любит у меня, в общем, чего-чего только там не было – целый перечень. Ну! купила почти всё, вся бумажка перечеркнута, за исключением курочки, она-то у меня и была последней строкой. Ты же знаешь, какая я в этом плане педантичная особа. Значит, слоняюсь я с полными авоськами по мясным радам, курочку присматриваю. Прицениваюсь, выбираю, и всё-то мне что-то не нравится ни одна, какие-то они все такие щупленькие, такие желтенькие, такие невзрачные, словно их голодом морили, - ну, страх смотреть, и только. А я, знаешь ли, жирненьких люблю. И тут вдруг слышу далекий, такой пронзительный старушечий голос, - эдакий призыв, реклама: «Куря, куря, кому куря?!» Камилла, слышь, петуха продает! Ты помнишь, когда последний раз петухами торговали? Я вот уж и забыла. Ну, я сетки в руки – и ну бегом на зов. Я даже не раздумывала ни секунды: знала, что возьму, если успею, если не опередит кто. Что уж тут думать-то, скажи? Кур ведь, а не зяблик какой-нибудь. Мне уж и куры эти рыночные опротивели, у меня уже сыпь от них в глазах пошла. А кур, есть кур; какой бы ни был. Птица знатная. Нашла я, значит, ее на самом выходе, у ворот, там, где обычно пенсионерки носками да семечками торгуют. Действительно бабкой оказалась, ветхой такой, сухонькой, сморщенной, лет за восемьдесят. Да зато голосистая как труба. Сидит на ящике, как и все; на другом ящике корзина стоит, платком бабьим прикрытая, да все-таки нашел петух как-то место да просунул голову. Озирается, хлопает, шарит по сторонам своими глупыми глазками, башкой вертит, смешно так, а гребешок-то его как желе лихорадит, потряхивает, - забавно. А мне-то и радость: нашла, успела, никто еще не купил моего Петеньку. Теперь уж он точно мой. Ура! Радуюсь, точно не петуха, а кухонный гарнитур покупаю. Подхожу и говорю:
- Здравствуйте. И что ваш кур стоит?
- Доченька, говорит, да всего ничего: за всего вместе с перьями шестьдесят рублей прошу. – А сама-то шепелявит ужасно, без единого зуба, видимо; я уж не буду подражать ее.
- Ну-ка, говорю, покажите мне вашего кура целиком.
Засуетилась, руки дрожат, отвязала платок от одного края ручки и ко мне корзинку пододвигает. Ну, ничего не скажешь - хорош! Красавец! Лапы связаны поверх шпор какой-то бечевкой, крылья распустил, отряхивается, - прелесть просто, а не птица. Правда, весь белый-белый, каждое перышко, и только гребешок алеет на этом фоне, как кровь на снегу; да и что с того, что белый? В супе цвет пера не имеет значения, ибо не из перьев суп. Вот мысль-то и поймала эту: вот, думаю, супчик получится на славу, и про жаркое уж забыла, все о супе петушином думаю, мечтаю, аж слюнки потекли. Засмотрелась как на картину какую. Тут-то самое интересное. Я, значит… Вот опять Леночкины трусики не отстирались; отложу, перестираю потом. Вот ведь неряха какая! И обязательно ей надо на трусиках своих нарисовать, намалевать чего-нибудь, как будто рисовать больше не на чем. Себя всю разрисует фломастерами, и носочки уж заодно, и вот трусики. Ох уж она мне!.. Так вот. Я, значит, от петуха-то кое-как все же отвлеклась, да и к старухе повернулась. Она смотрит на меня выжидающе, молчит, не смеет заговорить, а сама-то понимает, что приглянулся мне ее петушок, - по мне-то видно всё, всё на лице написано.
- Да, - говорю я ей, - давненько я петухов не видела. Откуда, бабушка, раздобыли такого красавца?
- Ведомо, отвечает, откуда, доченька. Оттуда же, откуда и я: из здоровой среды. Это вам не то, чем ваши, городские, торгуют. Мой продукт, говорит, натуральный, вреда не причинит. Я в деревне живу, куря свово в деревне вырастила.
- Из какой, спрашиваю, деревни? – (Я же сама тоже в деревне выросла; понятный интерес.)
- Из Монастырьков, доченька.
- Не знаю, говорю. А это где?
- Котлы знаете?
- Котлы, переспрашиваю? Нет, не знаю.
- Ну, это там, махнула она рукой. Деревня, маленькая, говорит, под Петербургом.
- Ну, понятно, всё у нас теперь, если разобраться, под Петербургом. Значит, в области.
- В области, поддакивает бабушка.
- А зачем, - спрашиваю теперь ее, - продаете?
- Нужда, доченька, заставляет. Я уж и курей всех до тебя продала, вот петушок только остался. Да не беда, коль не война, говорит: у меня, помимо их, еще цыплят дюжина в сарае.
Растрогалась я: бабушка все это как-то очень искренне мне донесла, аж за сердце зацепило. Ну и, само собой, мой интерес еще пуще прежнего возбудила.
- Бабушка, милая, да что за нужда-то у вас такая, говорю, что всю птицу свою на рынок несете?
- Да уж, - задумалась она, - нужда-то у нас не спрашивает вот как вы - участливо и заботливо. У нужды-то ведь нет сердца-то. Спасибо вам.
- Да бросьте! Так в чем же дело, скажите?
- Доченька, да ведь не моя-то нужда, то есть нужда моей внученьки. Но и моя в тот же раз; может, даже больше моя, чем внученьки моей. Дело-то короткое. Проруха, доченька. Ее-то родители ушли раньше времени, в катастрофе не уцелели. Вот, сорок деньков только было намедни. Внученьку, да и меня, немощную старуху, одну оставили. Это уж не их ведь вина. Вот и сынок мой ушел раньше родительницы. Жизнь-то какая: и не война же теперь, а хороню его раньше себя; никогда бы не подумала, думала, что он меня прежде похоронит. Ну, на судьбу я не ропщу. Некогда мне судьбу бередить. У меня вот внучка, я о ней думаю, она - моя дума горькая. А тут, доченька, как же выходит? Тут, доченька, думай – не думай, а надо ей, внученьке-то моей, на институт собирать, хочешь – не хочешь, а за обучение платить надо. Это ведь дело уже начатое; его мои дети начали. Теперь их не стало, и кто, как не я, его продолжить обязана? Ну бабка я, ну рухлядь уже, ну и что с того? Пути Господа нам неведомы. Я вот и собираю, как могу. Курочка по зернышку сыта… А внученька теперь у меня всё – всё, для чего я живу и буду жить; я, говорит, надо будет - старуху обману, когда она в дверь мою постучится, но не умру, пока внученьку на ноги не поставлю. И обучу, и поставлю, а потом уж умру; для меня это решено и ясно. Да дело-то: институт-то платный, вот ведь как! Вот уж не думала, что знания таких денег стоят! Я на этот счет так думаю: здесь попросту наше государство не досмотрело, и вот почему. Образование должно быть бесплатным, народным, как раньше. Ведь как раз самому государству в этом прямая выгода, а именно: в умах, в умах выгода. В науке нынче вся выгода. Даже в торговле ее столько нет. Ученый народ – богатое государство, - вот в чем главное. Разве не так?.. А я так думаю. А куда деваться? Деваться некуда: наскреби и выложи. Тут ведь как (это мне, говорит, внученька сказывала): ни оценок не спросят, ни про успеваемость, а только одно их, ректров да деканство, интересует: скоро ли за семестр будет заплачено? Вот ведь что! А то еще вот: внученька говорит, даже «черные списки» у них есть, их вывешивают на специальной доске, вроде позорного столба. Кто уж не заплатил вовремя по какой-то своей причине (им уж она, причина-то, ничуть не интересна), они того сразу в этот списочек. «Список лиц, состоящих на отчислении за неуплату» - во, какая формулировка там!.. Так что вам петушок мой?
Слышь, Камилла, а ведь это только начало. Я в сумку руку-то сую, кошелек свой ищу; в кошельке у меня двести рублей оставалось, как раз хватало и за петуха заплатить и на такси. А кошелька-то и нету: то ли выкрали его, пока с бабкой болтала, то ли сама где обронила – богу известно. Ну, известны нам эти рынки! Стою, глазами хлопаю, не соображу никак. Бабка испугалась, сделалась как полотно белая. Опомнилась, взяла себя и инициативу в руки. Объяснила ей, что от кура ее не отказываюсь, что деньги есть, но есть только дома и до него только надо как-то добраться. И предложила в итоге ей вот что: она заплатит за такси, мы вместе едем ко мне домой, где я с ней за все и расплачусь (ну и за такси, разумеется), и даже пообещала ей, что дам сверху. Деваться некуда, согласилась. Всё так и сделали: за петуха заплатила двести (растрогала меня ее история) да за такси -  двести (это только до меня), да потом еще вышла ее проводить, остановила частника, и ему – двести; а надо ей было до Балтийского вокзала. Вот какой петух дорогой оказался. И что же, жалко разве? – Нисколько. Бабку вот жалко, внучку ее жалко, а деньги-то что жалеть!
Но это опять не всё. Бабку отправила и тут же за петуха взялась: уж голову петуху снести – для меня проще пареной репы, я их в деревне столько порубила! У меня ведь батя их по сорок штук держал. В общем, взяла топор, обезглавила, ощипала – все это вот здесь вот прям на балконе. Стала потрошить; то, сё, пятое, десятое, режу желудок, смотрю – что-то блестит… Вот, полюбуйся! Ну? Как оно на пальце-то переливается! А на солнышке-то теперь как играет! Прелесть! Я вот думаю, что камень благородный. Я хоть никогда брильянтов воочию не видела, но мне почему-то кажется, что это самый настоящий брильянт. Но это я еще выясню. Я о другом: там, на перстеньке-то этом, мелко-мелко выгравирована надпись, я прочитала: «Баронессе Н.». Буква «Н» - с точкой; наверное, первая буква имени или фамилии; чей-то подарок какой-то баронессе. Это что-то необычайное и так интересно! Вот ведь встреча: с виду будто бы самая обыкновенная, но уж нет! не все так обыкновенно. И все из-за какого-то глупого петуха, все вокруг него закручивается, прямо хоть садись и пиши роман: «Петух и баронесса Н.». И сразу столько вопросов в голове. Вот, например: почему именно «баронессе» и что этой «баронессе» понадобилось у нас в России? Я, конечно, не против, но почему тогда этот титул написан русскими буквами, а не, допустим, какими-нибудь немецкими? Впрочем, я совсем в этом не разбираюсь, так же как плохо знаю и саму историю, но все же мне дико любопытно, я безумно хочу узнать историю этого перстня, хоть что-нибудь. А уж об этой таинственной баронессе… Камилла, послушай, твой же Пал Палыч дока в этих вопросах, он же у тебя ювелир?! – воскликнула вдруг Татьяна. - Как же я раньше про него не вспомнила!
- Да, ювелир, - отозвалась Камилла. – Здравствуй, Танечка.
- Здравствуй. Ты только здороваешься; я уже все белье вывесила, а ты только здороваешься. Не больна ли?
- Нет. Отчего мне больной-то быть?
- Ну, не знаю; вид у тебя какой-то необычный, не такой как всегда.
- Нормальный у меня вид. Просто я еще не умывалась; вот вышла на балкон подышать…
- В таком-то виде? Прохладно ведь, а ты в таком легком халатике. С ума сошла? Не больна, так заболеешь! Знаешь что: ступай-ка ты в дом, а я сейчас к тебе зайду.               
Камилла действительно вся уже дрожала от холода. Она зашла в квартиру; тут же в дверь позвонила Таня; Камилла впустила ее.
- Чай будешь? – спросила она, проходя на кухню.
- Не откажусь, - согласилась Таня. – Вот уж я какая: - продолжила она, когда села за стол; Камилла в это время наливала в чайник воды, - у меня в соседях эксперт живет, буквально за стенкой, а я даже не вспомнила о нем. Глупая, дырявая голова! Я поэтому и в школе плохо училась; да и как еще учиться, если памяти совсем нет, - рассеянная я, забывчивая. А так, глядишь, не жила бы сейчас домработницей, может быть, какую-никакую карьеру себе сделала б. Ну да что уж теперь!
- Не согласна я с тобой, Таня, - тихо произнесла Камилла. – Быть женой и матерью – это, для женщины, пик самой амбициозной карьеры. О такой карьере должна мечтать любая женщина и к такой карьере она должна идти. У тебя, Танечка, призвание быть женой и матерью, - я вижу это, я чувствую, - и у тебя есть много того, чего нет у меня. Я бы это назвала «женской мудростью». Я была бы счастлива, если бы научилась у тебя этому, твоей мудрости, я с радостью переняла б ее. Всё-то у тебя хорошо в доме, всё складно, всё ладно. У меня же… У меня тоже всё, впрочем, хорошо, но все же не как у тебя: я ко всему нечеловеческие усилия прилагаю, ты же даже не стараешься и не думаешь, у тебя все как-то само собой выходит, все легко, непринужденно. Говорят: жизнь – это тяжелое грузило; у тебя же, Танечка, жизнь, как перо, как пушинка. Вот в чем разница.
- А по мне, так жизнь у всех одинакова. Может быть, жизненные условия разные, а жизнь одинаковая. Тут в другом дело; я тебе так скажу: ты говоришь, что у меня жизнь, как пушинка, а я так думаю: у меня не жизнь, как пушинка, а подход к жизни. Жизнь всегда тяжела, поэтому подход к ней должен быть всегда легок. Вот примерно так.
- И вот опять ты права, Танечка. Я же говорю: мне у тебя учиться да учиться. Вот не намного же ты меня старше, а все же намного мудрее.
Таня промолчала, лишь улыбнулась едва заметно. Ей был приятен этот комплимент.  Камилла тоже помолчала, она поставила на стол чашки с чаем и села напротив Тани.
- Леночка спит еще? – как-то робко и неловко спросила Камилла.
Таня кивнула.
- И Егорка спит, - проговорила опять Камилла. – Тихо… Хорошо…
- Хорошо, - согласилась Таня. – Хороший сегодня денек.
«Хороший, - подумала Камилла. – Может быть, не все так уж плохо?»
- Гм… Таня, мне нужен твой совет, - неожиданно заговорила она, точно долго что-то обдумывала и вот наконец-то решилась это сказать. Она посмотрела на Таню, подождала, не скажет ли она чего, и продолжила, с каждым словом говоря все громче, отчетливее и смелее: - Представь себе, Танечка: у тебя муж (у тебя есть муж), у тебя ребенок (у тебя есть и ребенок; тебе легко это представить), и мужа и ребеночка ты безумно любишь (а это уж, безусловно, так: я знаю, что ты любишь своего Володю, а уж о Леночке и говорить лишне). Так вот представь себе, всё так, как я назвала, всё хорошо, гармонично, идиллия, - всё в точности как у вас. Представила?
- Что мне представлять! – нахмурилась Таня. – Я и так все это знаю.
- Хорошо, хорошо, не сердись. Ты все это знаешь. Но запомни, что это всего лишь пример, для того чтобы ты поняла, представила, ощутила…
- Ты меня пугаешь, Камилла. Ты можешь произносить все это как-нибудь иначе, не так как сейчас… у твоих слов какая-то страшная интонация.
- Хорошо, хорошо, я постараюсь, - уже торопилась Камилла. -  Все хорошо, все прекрасно, и вдруг, Танечка, ты узнаешь, совершенно случайно и неожиданно, что у тебя появилась соперница. То есть я так и говорю, прямым текстом: у Володи есть любовница, самая настоящая, красивая, умная любовница, в которую он, то есть твой Володя, влюблен до безумия.
- Что?! – возмутилась Татьяна и даже привстала со стула.
- Подожди, подожди, ты опять не поняла: я же говорю: всего этого нет, нет у твоего Володи никого, успокойся, но ты только представь, всего лишь на секундочку, просто представь, что как будто есть. Представила?
- Ну.
- А еще вообрази себе вот такие подробности; они, на мой взгляд, важны для четкого понимания. Володя влюблен в эту женщину и в то же время он не разлюбил тебя. Мало того, он говорит тебе, что любит вас одинаково сильно. Да, я упустила: он тебе сам же и рассказал о любовнице. Он говорит тебе, что вы ему обе очень дороги, он вас любит, его большого сердца хватает на вас двоих, и тут же он себя презирает за то, что он такой, что он не может любить одну тебя и только тебя, и умрет, если у него кого-то из вас отнять. Он любит вашего ребенка, страдает, что причиняет боль, страдает, что оказался в таком тупике, в таком неправильном треугольнике. Он мучается. Он понимает все: он понимает, что этот злосчастный треугольник губителен не только для него, но и для всех, кто в нем состоит. Но Володя не может проявить твердость, он не в состоянии разрушить этот треугольник, он малодушен. Он знает, что малодушен, и даже не пытается себя изменить, и не пытается как-то повлиять на ход событий, а пускает все на самотек; может быть, ему так удобнее, легче, но, сама понимаешь, от этого не легче ни тебе, ни Леночке, ни этой женщине… Да и что теперь до нее? До нее ли тебе теперь! У тебя к ней теперь только злоба в груди кипит, желчь заполняет всю тебя, отравляет твой организм. Ты ее убить уже готова – жестоко, хладнокровно, мстительно. Но это я, наверное, тебя подгоняю, подталкиваю к выводу, - это не правильно, про это забудь. У меня только в мыслях все это хорошо и гладко, а сказать не могу. Выдели все, что поняла, забери главное, а остальное, про твои чувства, забудь; ты должна быть беспристрастной, скажи как бы со стороны. В общем, так: ты, он, она и ребенок; он хоть и страдает, хоть и зовет себя «подонком», но все же - и к тебе и к ней, - разрывается, как будто удовольствие из этого извлекает, будто ему действительно хорошо – хорошо, что он страдает и другие страдают… Я запуталась, Таня. Если ты меня поняла, то скажи: что бы ты сделала, как поступила, окажись в таком положении? Поставь себя на место жены этого воображаемого человека и ответь.
Таня задумалась. Ее лицо приняло хмурое выражение; возможно, такая была ее физиологическая особенность: когда она думала, она хмурилась. Камилла терпеливо ждала и смотрела, как Таня беспокойно теребит в руках чайную ложечку. Таня полностью поняла Камиллу, каждое слово, несмотря даже на всю загадочность, туманность, необычность Камилкиного рассказа. Таня поняла даже больше, чем требовала у нее соседка, но не подала вида. Камилла достигла своей цели, и этот, неожиданный для нее самой прием, а именно, что в своем повествовании она вместо своих имен употребила имена Тани и Володи, чрезвычайно подействовал на Татьяну. Все домашние люди, подолгу проводящие время в своей квартире, у домашнего очага, в кругу семьи, и нередко (особенно женщины) остающиеся на какое-то время одни, в той или иной мере склонны к мечтательности. А мечтательность, как известно, предполагает в человеке наличие воображения; даже больше можно сказать: одно без другого быть не может. Вот и наша Татьяна, будучи домочадцем и «домработницей», как она себя называла, имела все эти свойства, была и мечтательна и вообразительна (правда, ее мечтания и носили несколько прагматичный характер). Она поставила себя на место «жены этого воображаемого человека», вообразила, что эта история случилась именно с ней, и ужаснулась.               
- Боже, сохрани! – наконец-то выговорила Таня, с трудом отходя от поразившей ее воображение картины. Больше она ничего не сказала.
- И это всё? – в недоумении спросила Камилла.
- Разумеется, всё.
- Но почему?.. Танечка, я просила совет, твое мнение, а не…
- «Боже, сохрани» - и всё. Такой совет я тебе не хочу давать, не хочу. Если б для кого-то, для какого-нибудь твоего знакомого… и то – я еще бы подумала хорошенечко.
- Танечка, но почему?!
- По кочану! Потому что я добра тебе желаю… Вот тоже мне со своими советами… Разве была бы я тебе подругой, если б сказала, что думаю. Ты то же думаешь, уверена. А вот зря ты это думаешь; вот и совет мой: не думай, что я подумала, ибо это не выход, это – беда, катастрофа; уж пусть будет, как будет.
- Пусть будет, как будет?..
- Да.
Камилла обиделась. Точно маленький ребенок она плотно сжала губы и отвернулась к окну. Она смотрела на улицу и ее глаза прыгали с одного предмета на другой. Слезы уже готовы были вырваться наружу, но она заставила себя не раскисать, мысленно приказала себе: «Не смей!»
Таня увидела все ее переживания, и сейчас сама, наверное, переживала то же самое. Таня была наблюдательна и все подмечала; она была проста, но не глупа. Таня взяла в свою ладонь миниатюрную Камилкину ручку и осторожно, заботливо погладила ее.
- Солнышко, - тихо и ласково произнесла она, - я даже представить себе не могу, как тебе тяжело сейчас. Но ты должна помнить… Ты любишь Пал Палыча, а Пал Палыч любит тебя; знаешь, не мне давать советы, не мне, потому что я такая же, как ты, и ничуть тебя не опытнее. Хоть и говорят, что мы умом принимаем решения, но на самом деле все-таки сердцем; все мы, бабы, - импульсивный народ. Я не знаю, что тебе сказать; да и боюсь, наверное: брякну что-нибудь не то, да как бы ты это за чистую монету не приняла.
Камилла вдруг вырвала свою руку и спрятала ее под стол; в глазах ее вспыхнули огоньки, щечки налились кровью.
- При чем здесь Пал Палыч и я? Почему ты о нас говоришь? – быстро проговорила Камилла, мельком взглянула на соседку и тут же отвела взгляд, точно чего-то постыдившись.               
- Боже мой, не глупи. Это же очевидно. Я сразу догадалась, что ты это про себя. Бедняжка… Вот так Пал Палыч, вот так хлыщ – вот уж от кого не ожидала. Ну, ну, не плачь…