С. Лем - Социология научной фантастики

Клуб Пирамида
          Более десятка лет явно и скрытно, на страницах специализированных журналов и на разнообразных Конвентах продолжается дискуссия о месте научной фантастики в литературе. Общим местом стала констатация факта превращения НФЛ (а, вместе с ней, и фэнтези) в своеобразное гетто, куда брезгают наведываться критики из большой литературы (в свою очередь обзываемой фантастами не иначе, как Боллитрой), не говоря уж об авторах-реалистах.
          Впервые опубликованный еще в 1970-м году, труд классика научной фантастики Станислава Лема "Фантастика и футурология" содержит изложение его собственного аргументированного взгляда на эту проблему. Главу из работы, цитируемую по изданию (АСТ, Ермак, 2008 г.) мы и приводим.

                "V. Социология научной фантастики
 
          Характер замкнутого анклава, который присущ фантастике по сравнению с остальной литературой, своеобразен. Если отбросить программные манифесты, то не существует в поэтической критике ничего такого, что можно было бы назвать делением поэзии на «внешнюю» и «внутреннюю». Специализация критики, декларирующая, что разные люди становятся самыми известными специалистами в области драматургии, прозы или поэзии, достаточно неопределенна. Ведь если наследие какого-нибудь писателя включает произведения всех перечисленных жанров, то чаще всего монографически-критическим анализом его творчества занимается один человек, а не коллектив специалистов, которые будут делить между собой творческое наследие писателя согласно генологическим схемам. Зато существование внутренней критики жанра, собственной, и всей остальной, которая только на правах редкого исключения занимается фантастикой, подтверждает странную замкнутость научной фантастики, как исторически возникшего «отторжения» ее в самом лоне литературы. Даже процесс «отторжения» развивался особым путем: пока творчеством в жанре фантастики занималось мало авторов и пока эти авторы позволяли себе обращаться к разным видам литературы, легко переходя от «обычных» произведений к фантастическим, их творчество анализировали одни и те же критики. Однако по мере увеличения числа «фантастов» параллельно начались два процесса: эти писатели решительно отказались заниматься нефантастической литературой, но одновременно и критика обычной литературы перестала интересоваться их творчеством. Следует отметить, что это было весьма необычное явление, так как привычное развитие кристаллизации литературы по жанрам происходит в обратном порядке: рост писательского интереса к новому виду творчества, как правило, сопровождается центробежными тенденциями, а не такой центростремительной гравитацией, предельное развитие которой приводит к образованию некоего гетто. Ведь именно обычная и привычная проза — как литература, посвященная современной тематике, — вышла из самых низов банальности, чтобы постепенно подняться на вершины, отведенные самым достойным литературным жанрам, например эпической, но только поэтически полноправной литературе. Здесь же на современный полет фантазии решились часто весьма выдающиеся писатели, по крайней мере считавшиеся не худшими, чем их современники, — авторы в жанре «обычной» литературы, однако такому эгалитаризму скоро пришел конец. Уэллс мог переписываться и общаться на равных с любым английским писателем своего времени, но аналогичного права сегодня нет ни у одного англосаксонского фантаста, и, как бы он этого ни хотел, его в круг «обычных» писателей не допустят. Даже если принять во внимание тот упадок художественного качества научно-фантастической литературы, которому она, возможно, обязана своему отчуждению, насильственному выделению из демократической сферы литературы, следует подчеркнуть, что такое положение усугубляется неким неоглашенным приговором, который тем не менее нашел широкое распространение и стал окончательным и бесповоротным. Действительно, в этом приговоре есть что-то от беспощадности законов природы и неумолимости физических законов, ибо как никакими ухищрениями души или тела нельзя освободиться от пут космической гравитации, так никакие художественные достоинства фантастической книги в настоящее время уже не смогут освободить ее от унизительного заточения внутри жанра. В отличие от всего пространства литературы приговор выносится здесь еще до расследования дела, до того, как будут выслушаны стороны, так как шансов реабилитации и тем более возвращения в благородное сословие для подсудимого не существует; акт жанровой классификации оказывается тем же, что и a priori подписанный приговор. Единственным исключением могут стать не произведения, а авторы; и как не считается сутенером или альфонсом аристократ, который забрел в публичный дом в поисках экзотических ощущений, так и для известного писателя, который в порядке исключения однажды берется за фантастический сюжет, чтобы сразу вернуться к чистоте семейной жизни в стенах «настоящей литературы», это считается не грехом, а лишь капризом. Горе, однако, тем, кто на земле гетто делал первые шаги в литературе: ему этого никогда не простят, и ничто не сможет спасти его от осуждения.
          Следует отметить, что это было весьма необычное явление, так как привычное развитие кристаллизации литературы по жанрам происходит в обратном порядке: рост писательского интереса к новому виду творчества, как правило, сопровождается центробежными тенденциями, а не такой центростремительной гравитацией, предельное развитие которой приводит к образованию некоего гетто. Ведь именно обычная и привычная проза — как литература, посвященная современной тематике, — вышла из самых низов банальности, чтобы постепенно подняться на вершины, отведенные самым достойным литературным жанрам, например эпической, но только поэтически полноправной литературе. Здесь же на современный полет фантазии решились часто весьма выдающиеся писатели, по крайней мере считавшиеся не худшими, чем их современники, — авторы в жанре «обычной» литературы, однако такому эгалитаризму скоро пришел конец. Уэллс мог переписываться и общаться на равных с любым английским писателем своего времени, но аналогичного права сегодня нет ни у одного англосаксонского фантаста, и, как бы он этого ни хотел, его в круг «обычных» писателей не допустят. Даже если принять во внимание тот упадок художественного качества научно-фантастической литературы, которому она, возможно, обязана своему отчуждению, насильственному выделению из демократической сферы литературы, следует подчеркнуть, что такое положение усугубляется неким неоглашенным приговором, который тем не менее нашел широкое распространение и стал окончательным и бесповоротным. Действительно, в этом приговоре есть что-то от беспощадности законов природы и неумолимости физических законов, ибо как никакими ухищрениями души или тела нельзя освободиться от пут космической гравитации, так никакие художественные достоинства фантастической книги в настоящее время уже не смогут освободить ее от унизительного заточения внутри жанра. В отличие от всего пространства литературы приговор выносится здесь еще до расследования дела, до того, как будут выслушаны стороны, так как шансов реабилитации и тем более возвращения в благородное сословие для подсудимого не существует; акт жанровой классификации оказывается тем же, что и a priori подписанный приговор. Единственным исключением могут стать не произведения, а авторы; и как не считается сутенером или альфонсом аристократ, который забрел в публичный дом в поисках экзотических ощущений, так и для известного писателя, который в порядке исключения однажды берется за фантастический сюжет, чтобы сразу вернуться к чистоте семейной жизни в стенах «настоящей литературы», это считается не грехом, а лишь капризом. Горе, однако, тем, кто на земле гетто делал первые шаги в литературе: ему этого никогда не простят, и ничто не сможет спасти его от осуждения.
          Ситуация тем более странная, что она совершенно несвойственна для литературы, не признающей, как известно, коллективной ответственности. Тот, кто хотел бы привлечь к ответственности Льва Толстого за мелодрамы третьеразрядных писак, так же был бы непонят и осмеян, как и тот, кто вздумал бы возложить на Достоевского вину за романы Агаты Кристи. Такое типичное для научной фантастики и двусмысленное положение вещей нельзя считать нашими домыслами. Среди фантастических произведений Герберта Уэллса можно найти немало слабых в художественном отношении работ, но никто даже не пытался огульно осуждать его за них. Наоборот, по сложившейся традиции «нормальная» критика оценивала Уэллса по его лучшим произведениям. Однако соотечественник Уэллса, Олаф Стэплдон, через тридцать лет уже не имел никаких шансов получить оценку критики по своим лучшим произведениям. Воображением и глубиной идей он по меньшей мере двукратно, то есть двумя оригинальными сочинениями, превосходил Уэллса: в этом никто не стал бы сомневаться, познакомившись с такими книгами Стэплдона, как «Odd John» и «Last and First Men» («Странный Джон» и «Последние и первые люди»). Но даже фамилия Стэплдона не внесена в многочисленные английские энциклопедии по истории современной литературы. На протяжении названных тридцати лет произошло нечто такое, что створки ворот гетто захлопнулись и наступило то состояние особого размежевания, о котором прозорливый Уэллс никогда не мог даже подозревать. Но не во всех странах и не на всех континентах этот процесс оттеснения фантастики в резерваты жанровой убогости протекал одинаково. Последним, пожалуй, писателем, который сумел выбраться за поднимающиеся стены отчуждения, является Чапек, в значительной степени обязанный своему спасению классификационной неопределенности, возникшей, когда в печати появились его книги. В них усматривалась социальная критика, философски осмысленная утопия, настолько новая и оригинальная, что придуманное Чапеком чисто славянского происхождения слово «робот» было ассимилировано всеми языками. Факт, если я не ошибаюсь, беспрецедентный. Ведь единодушно и немец, и англичанин с американцем, финн, норвежец, итальянец, испанец, голландец или португалец «роботом» называют человекоподобного гомункулуса, которого обещает нам сконструировать кибернетика, и другого названия для такого объекта нет больше ни в одном языке, — разве это не доказательство силы воздействия творческой фантазии Чапека. Но все-таки это был уже конец эпохи демократического равенства и свободы жанров. Еще через тридцать лет ситуация выглядела следующим образом. Есть авторы, которые отходят от научной фантастики только для того, чтобы писать криминальные романы. Есть издатели, публикующие исключительно фантастические тексты, а также посвященные фантастике периодические издания. Существует внутренняя, собственная критика жанра научной фантастики, систематически провозглашающая его избранником истории и вершиной мудрости и усматривающая в нем будущее всей литературы, критика, которой ничего так легко не удается, как раздача высших наград за художественное воплощение. Она публикует критические монографии, посвященные авторам научной фантастики, снабженные, как правило, детальнейшей библиографией. Любые самые незначительные публикации, все первоиздания мастеров научной фантастики тщательно отбираются и вносятся в каталог так называемого «Фэндома», или «королевства фанатиков научной фантастики». Существуют специальные словари, содержащие лексикографию отдельных «фантастов», буквально энциклопедические обзоры их творчества, кроме этого, пишутся бесчисленные эссе, адресованные отдельным разделам научно-фантастической тематики. Тот же, кто, соблазнившись подобной монографией или таким словарем, возьмет в руки так любовно разрекламированное произведение, часто бывает просто ошарашен, так как хваленый автор оказывается обычной посредственностью по всем критериям нормального восприятия. В скрупулезности и прилежании собирателей и «внутренних» идеографов научной фантастики проявляется критическая суета, свойственная литературоведу, впавшему в состояние как бы деградирующей мании собирательства. Ведь бывают такие коллекционеры, которые слепы к достоинствам всего, что находится за пределами их маниакального увлечения, поэтому с позиций формального интереса и скрупулезности по отношению к объектам коллекционирования ученый-нумизмат может ничем не уступать собирателю спичечных коробков. Мякина и охвостье, которыми с замиранием духа занимаются такие хлопотуны, выказывая хватку льва и терпение бенедиктинца, не имеют ни культурного, ни художественного значения, оставаясь всего лишь курьезом. Эти люди напоминают скорее тех умельцев, которые на клочках бумаги величиной с почтовую марку переписывают строчными буквами под микроскопом «Библию» или «Илиаду», или строителей соборов из спичек, или же просто чудаков, которые счастливы хотя бы тем, что нашли такие объекты и занялись такой связанной с ними деятельностью, что могут полюбить ее изо всех сил, — чем тех специалистов, работа которых вносит новую струю в общее течение культуры.
          Ежегодные съезды «фантастов» и конкурсы на лучшее произведение научной фантастики в США напоминают иногда постороннему наблюдателю глуповатые до раздражения семейные конкурсы, где все друг другом восхищаются. Злопыхатель мог бы даже сказать, что такие съезды «фантастов» похожи на конкурсы красоты среди хромых и горбатых при коллективном соблюдении такой «reservatio mentalis»[71], что проявлений очевидного уродства вообще никто не замечает. Анджей Киёвский в сносках к критическому эссе о творчестве Л. Тирманда (Tyrmand) использовал термины «гений засранцев» и «мудрец и философ идиотов». Несомненно, правильно мнение, что потребность в интеллектуально выдающихся личностях свойственна не только элите. Аналогичная потребность иметь собственных великих художников и духовных вождей ощущается в среде людей с невысоким умственным развитием. При такой стратификации культура становится похожа на пчелиные соты: то, что происходит в одних ячейках, не имеет никакого значения для других и даже с ними не соотносится. Высшая творческая работа происходит независимо от низших сфер; примеры этому можно найти даже вне художественной среды, скажем, в науке: и здесь существование науки без всяких сопутствующих элементов, то есть как обычной, нормальной исследовательской работы, сопровождается упорным присутствием псевдонауки, находящей свое выражение в деятельности обществ «Плоской Земли», каких-то кружков, занимающихся сегодня опровержением теории Эйнштейна, а вчера — квадратурой круга, трисекцией угла и т. п. Ведь существует великое множество людей, которые по своему интеллектуальному уровню не способны на создание высших ценностей, реальных в художественном или познавательном смысле, однако в какой-то степени одаренных судьбой или даже подкормленных — не обязательно в маниакальных размерах — определенной порцией вдохновения; не в состоянии заниматься настоящей физикой, космологией, философией, а также литературой, они используют свой творческий потенциал для производства доступных суррогатов и эрзац-заменителей.
          Единственной и одновременно самой надежной защитой от подобных форм инволюции как произвольного снижения уровня творчества в науке и в искусстве может быть только установление контактов для информационного обмена с подобными типами общемировой продукции. Любая изоляция, любые попытки закрыться китайской стеной, сохраняя собственное своеобразие, неизбежно ведут к деградации, на что указывает история и науки, и искусства. Именно в условиях таких гетто возникали бредовые идеи двадцатого века, претендующие на философские доктрины или научные теории, вроде «Welteislehre» Horbiger’a («Учения о мировом льде» Хёрбигера) или «науки» о низших и высших расах и миссии нордических народов, которая пол-Европы превратила в пепелище. Мы, разумеется, не утверждаем, будто научная фантастика полностью запуталась в дебрях безумия, в форме выродившейся аксиокреации или в форме свойственного человеку культуротворчества, принявшего уродливый и карикатурный образ, поскольку комплексы селективных и направляющих критериев производной области интеллектуальной деятельности не принадлежат к общечеловеческому арсеналу подобных критериев; мы лишь предупреждаем, что развитие научной фантастики идет в таком именно направлении. Неустанная проверка результатов научной работы, будучи ситом, которое неумолимо выбрасывает на свалку истории все, что не относится к области познания, то есть к инструментальной области, лучшей в смысле реализации или хотя бы проверки, не позволяет науке постоянно замыкаться в гетто, куда ее некогда насильно загоняли. Иначе происходит с искусством, у которого всегда достаточно сторонников, чтобы оно могло продолжать свое существование; впрочем, у этого процесса имеются свои индивидуальные эквиваленты хотя бы фазового характера: по мере развития у каждого человека меняются литературные предпочтения. Для двенадцатилетнего мальчика Олд Шаттерхенд — это воплощение всевозможных добродетелей, феномен интеллекта, авторитет в области антропологии, географии, военного искусства и непревзойденный знаток охоты, одним словом, ходячее совершенство. Но в то время как в процессе нормального развития двенадцатилетние ребята вырастают из Карла Мая и сконфуженно пожимают плечами, когда им случается еще раз прочитать строки, которые в детстве воспламеняли их души искренним восторгом, фанатик и дипсоманьяк научной фантастики никогда не повзрослеет. Чем хуже обстоят дела внутри жанра, тем, казалось бы, более ясными и определенными с позиций аналитического изучения и диагностического объективизма должны быть внешние оценки, исходящие из сферы обычной литературной критики, и следовало бы ожидать оздоровляющего результата от такого вмешательства, которое при этом должно отказаться от априорной враждебности к фантастическому жанру в целом. Однако — и здесь вновь остается только удивляться — ничего подобного не отмечается. В качестве типичного примера полной беспомощности, которая поражает даже умного критика, когда он берется за научно-фантастическую литературу, приведем несколько пространных цитат из статьи «Точные науки и восприятие» американского критика М. Грина. Мы использовали перевод статьи на польский язык, который был опубликован в американском журнале «Темы» в 1967 году.
          «Научное восприятие обращено к группе, к комплексу, а литературное — к индивидуальности. <…> Индивидуальности интересуют научный интеллект не как отдельные личности, а как явления, подчиняющиеся закономерностям причинно-следственной связи; генетическим, медицинским и социологическим законам. Если рассматривать ситуацию с иной точки зрения, то для научного интеллекта типична направленность интереса вовне, подальше от тех широких расплывчатых интуитивных представлений, в которых знания, чувства и основные представления взаимодействуют друг с другом, — в направлении более сложного, но точного решения проблем, сформулированных так, чтобы они в конечном итоге могли быть решены. <…> Особый интерес для научного интеллекта представляет внешняя сторона природы и человеческой истории, а литературный интеллект наверняка в этих вопросах продемонстрирует отсутствие методичности и дилетантизм, он увлечен будет проблемами самопознания, самовыражения, а также изучением тех социальных структур, которые могут служить вышеназванным целям. Научный интеллект интересуют в основном характерные особенности, типичные для всего общества, а литературный занимают конкретные дружественные связи и системы отношений между отдельными группами людей. Основная установка научного интеллекта способствует тому, что научная фантастика, адресованная читателю с академическим образованием, отпускает вожжи воображения именно таким образом, то есть создавая новые формы природы, новые типы общества, оперируя огромными масштабами пространства и времени, устремляясь вперед и вовне, обращаясь к механизмам общественного развития и используя характерологические банальности (выделено мной. — С.Л.). Ни один из этих способов не выбрал бы человек, привыкший к восприятию художественной литературы; более того, он не смог бы их выбрать, так как, собранные воедино, они соответствуют совершенно чуждому для него восприятию. Бесспорность вышесказанного особенно очевидна при анализе творчества Г.Дж. Уэллса. Более всего Уэллса интересовали группы, комплексы как единое целое, индивидуальности вызывали у него меньший интерес, хотя и в отношении отдельных личностей он отличался исключительной проницательностью. Именно эта относительная индифферентность отрицательно сказалась на его творчестве. <…> Никто не будет спорить, что герои даже самых лучших фантастических рассказов по сравнению с теми персонажами, которых мы встречаем на страницах даже посредственных традиционных повестей, кажутся какими-то незаконченными и неинтересными; фантастике не хватает в этом смысле свежести анализа, глубины проникновения и тщательности подбора персонажей; часто действующие лица похожи на марионеток, которыми плохо управляют, как в дешевых бульварных романах. С этим согласны все, хотя интерпретации бывают самые разные{15}. Для большинства читателей с развитым литературным вкусом это становится поводом вообще отказаться от чтения научной фантастики, так как — осознанно или нет — они отождествляют литературу с нравственно-психологическим анализом межчеловеческих отношений».
          И еще одна цитата:
          «В определенном смысле Лоуренс лишает своих героев индивидуальности: как он утверждал, его интересовало сырье, уголь, а не отдельные алмазы; так, очевидно, мог бы звучать манифест автора научно-фантастических книг. Пример Кафки, пожалуй, еще проще: его персонажи не должны занимать нашего внимания ни на минуту дольше, чем это необходимо для понимания более глубокого аллегорического смысла. Авторы научной фантастики наделяют своих героев намного большим объемом деталей и чувств, чем Лоуренс или Кафка. Совершенно очевидно, что герои этих писателей не представляют собой социологические типы, которые могли бы с успехом использоваться в научно-фантастических романах, однако это все-таки определенные литературные типы и в качестве таковых способны к обобщению в характерах, позволяющих избежать банальные литературные эффекты. Очевидно также, что автор научно-фантастических книг, описывая столь же интересных и неординарных героев, переступает границу научного восприятия, которые мы определили выше». Последнюю точку над «i» Грин ставит в следующей фразе, относящейся к Томасу Манну как автору «Будденброков» и к Льву Толстому как создателю «Войны и мира»:
          «Но даже в этих двух примерах великих эпических романов литературная форма взрывается под напором содержания — огромной порции истории (выделено мной. — С.Л.)».
Теперь уже все становится ясным; вот логические выводы из процитированных фрагментов статьи Грина, которые только обнажают скрытый контекст:
          1. Последствием использования дихотомии «научное восприятие — литературное восприятие» должно быть устранение Томаса Манна и Льва Толстого из пространства «обычной литературы». (Ведь чрезмерная доза историзма — как обращение к сверхиндивидуальному и к сверхчастному — взорвала художественную форму их романов, чем они продемонстрировали приверженность научной парадигме в противовес литературной.)
          2. Люди с академическими званиями, которые, будучи учеными, проявляют склонность к чтению беллетристики, не обладают развитым литературным вкусом.
          3. Если бы авторы научной фантастики создавали ярко индивидуализированные, художественные образы героев, занимаясь больше тем, что индивидуально и неповторимо, чем тем, что заложено в человеке как в среднем представителе вида, то они «переступили бы границу научного восприятия», то есть потеряли бы, пожалуй, в качестве читателей ученых.
          4. Отсюда представляется возможным сделать вывод, что сочинение фантастических произведений, оперирующих сильно индивидуализированными образами, задача невыполнимая, так как она внутренне противоречива (по мнению Грина, два типа восприятия не могут взаимно перекрываться).
          5. Хотя Грин усматривает аналогии в программе Лоуренса с программой научной фантастики в плане предпочтения того, что относится к видовым особенностям человека, его индивидуальным особенностям, и в творчестве Кафки находит те же предпочтения, обоих этих писателей он через тайно устроенную заднюю калитку в стене, возведенной между двумя типами восприятия, выпускает на свободу, спасая тем самым от осуждения.
          Вот классический пример полной беспомощности и потери ориентации в категориях и терминах, который, как нам кажется, указывает на существование своеобразного «парадокса двустороннего заточения». Не только научная фантастика «заперта на ключ» для «нормальной» литературы, но также и «нормальная» литература оказывается изолированной не столько для фантастики, сколько для актуальных, то есть для определяющих в современной американской действительности нормативно-эстетических парадигм. Кажется невозможным, чтобы европейский эссеист или критик, постоянно погруженный в материал литературного эксперимента, скажем, французский критик, мог согласиться с утверждениями Грина, в соответствии с которыми качество литературной работы определяется возможностями портретных описаний персонажей произведения. Естественно, Грин знает, что каноны такого рода давно превратились в анахронизм, ведь он обращается к творчеству Кафки, однако все еще расценивает такое явление как «антипортрет» в виде исключения из правила, остающегося обязательным. Подход Грина прагматичен и неисторичен. Он не замечает, что натуралистическое качество портретирования людей «как живых» угасает в любом современном направлении творческих поисков, которые вышли за замки веризма, вне зависимости от того, в каком именно направлении они развиваются вне границ отброшенной парадигматики. Где же образы, описанные «как живые», в «Избраннике» Томаса Манна? В текстах Натали Саррот? У Шульца? У Борхеса? У Гомбровича?
          Интерес к тому, каков человек, если его наблюдать в перспективе «энтомологического объективизма», превратился в новую тенденцию, обогатившую литературу тогда, когда воцарилась «мода на индивидуализм», — в процессе замещения элит, когда мещанство заняло место классов, доминирующих раньше на вершине общественной пирамиды. Существование человека само по себе в своем имманентном качестве свергло с пьедестала нормативный долг и обязанности, устами писателей заговорили индивидуумы, неповторимые в их извращенной, случайно сложившейся ситуации, в то время как раньше голос писателей отзывался «только на идеи», и эти идеи, идеологии, каноны веры и долга, нерушимые в своей верховной власти, определяли как материю, так и форму литературного повествования. Так как тогда литература была чем-то священным, вставшим на котурны и помпезным, она просто не могла заметить определенные явления в их своеобразии и множественности и отразить их на страницах книг. У нас действительно в голове не укладывается, что переворот в догматической эстетике, ее разрушение необходимо было, чтобы писатель мог описать в книге то, что ему сказал уличный разносчик, то, какой запах в его прихожей и как по вечерам ругаются соседи за стеной его квартиры. Но и открытие, сделанное тысячелетием раньше, благодаря которому стало возможным оперировать цифрами in abstracto, а не in concreto, потребовало настоящего переворота в терминологии и в системе понятий. С одной стороны, исторически сложившаяся иерархия ценностей, которую литература покорно отображает, а с другой — вопрос, почему фантастика так обнищала в художественном отношении. Перефразируем для ясности этот вопрос так: в соответствии с переменами, продиктованными аксиологической эволюцией, для одного периода высшим считается один жанр, например, эпос, написанный в стихах, а для другого — другой, например, проза критического реализма. Однако такой релятивизм, такая историческая неизбежность возвеличивания определенных литературных жанров возобладали не столь уж тотально, чтобы невозможны были попытки компаративистики, не согласной с показателями художественной биржи времени. Ведь так не может быть, чтобы только приливы и отливы предпочтений и успеха, которым пользуются в определенные периоды те или иные литературные жанры, определяли в целом оценку отдельных произведений. Что-то должно было произойти, что-то очень конкретное, а также измеримое в своей синхронности, как в фантастике, так и в литературе, внешней с позиций фантастики, чтобы дело дошло до такой странной и загадочной ситуации, которую мы наблюдаем в настоящее время. Это «что-то» нельзя свести к сериям повышений или понижений курса признанных культурных ценностей; конечно, хоссы и бессы в царстве искусства способствуют перемещениям литературных жанров, но эти перемещения нельзя полностью объяснить всего лишь биржевой игрой. Иначе говоря: поиски причин деградации фантастики нельзя ограничивать лишь изолированными исследованиями внутри самой научной фантастики; это во-первых. Во-вторых, кольцо анализируемых категорий должно быть многоохватным; сведение всего инструментария к двум инструментам: «щипцам качества» и «пинцету выдергивания образов» приведет к операционной ошибке. Ибо ни противопоставление «научное восприятие versus[72] литературное» не годится в качестве «щипцов» для дифференцированного анализа, ни противопоставление «удачных портретов персонажей обычной литературы» — «плохим портретам» научной фантастики не раскрывает этиологию «болезни научной фантастики».
          Американский критик, несомненно, имеет право сказать, что ему не нравится научная фантастика. Правда и в том, что она привычно пользуется примитивными схемами литературных образов. Но все остальное уже ложь, включая последний из названных фактов, который является признаком, симптомом болезни, но никак не ее причиной. Если же он превращается в причину, то только как симптом бездарности, что лежит вне круга проблем данного исследования. Иначе говоря: если «фантасты» собственному лилипутству обязаны тем, что всю жизнь проводят под столом, следует изучать не этот факт (всем понятно, что под столом великана не вырастить), а причины, которые загнали их под стол и не выпускают оттуда. Мы со своей стороны считаем, что не существует единой причины расслоения, которое в конце концов привело к сегодняшней болезненной ситуации. Она не существует так же, как в соответствии с данными современной науки нет какой-то единой причины (вроде, к примеру, планетарной катастрофы) губительных обледенений, которые в разные геологические периоды неоднократно наступали на поверхность Земли. Солнце внезапно не угасало, Земля в своем галактическом путешествии вместе с Солнечной системой не входила в зону темных межзвездных туманностей, вообще не происходило никаких явлений катастрофического характера. Вероятнее всего случилось следующее: объем лучистой энергии, поступающей от Солнца, незначительно сократился; в результате этого было нарушено тонкое и довольно шаткое равновесие, которое существует по всей планете между феноменами испарения воды и ее возвращения в виде осадков в океан. И когда климатический маятник отклонялся только в одну сторону, когда в пограничных зонах выпадало больше снега, чем могло растаять в летний период, ледники начинали расти. Чем больше становились ледники, тем холоднее был местный климат, то есть на территории Северной Евразии и Америки; чем климат становился холоднее, тем быстрее росли ледники; таким образом возникали круги дополнительного обратного действия: уровень воды в океанах падал, так как вода уходила на образование гигантских ледовых полей, наползающих на континенты, огромные льдины срывались в океан и в виде айсбергов плавали по всей его поверхности, океаны замерзали и т. п. Достаточно было климатическому маятнику отклониться в обратную сторону — но причиной этого в принципе не могла быть катастрофа, — чтобы тенденция кардинально изменилась.
          Странно, но нечто подобное происходит и в литературе, если рассматривать ее как комплексную систему. Некоторые писатели около полувека назад от случая к случаю обращались к творчеству в жанре фантастической литературы (причины, по которым они это делали, можно проанализировать отдельно). Другие взяли с них пример и тоже стали писать фантастические произведения. Однако оказалось, что творчество в жанре фантастики может развиваться в двух принципиально разных направлениях: творческая работа или усложнится, или упростится. В этой предыстории еще непонятно было, что произойдет в дальнейшем: проклевывающаяся ветвь литературы, стремясь к самобытности, пойдет в рост на первом или на втором полюсе, произойдет «потепление» или «оледенение»? Еще несколько десятков лет назад результат начинающейся эволюции в данном смысле был в принципе неопределенным, а процесс начальных преобразований — чрезвычайно чувствительным ко всем случайным воздействиям. Как же складывалась ситуация? Призыв в фантастику пошел в двух направлениях: или как в зону исключительно сложных заданий, привлекающих поставленными целями и возможностью помериться силами с собственными замыслами, или как в благодатный резерват, где нет четких критериев, которыми немедленно оценивается все, тобой написанное, и где можно соразмерять планы со своими слабыми силами.
          Но внутри большой экологической ниши, которая была жизненной средой для фантастики, сложились не самые благоприятные условия для научной мутации с ее только режущимися зубками. Традиционно литераторы рекрутировались из среды, придерживающейся гуманитарного направления, а борец за достоинство науки и за рационализм — позитивизм как философское направление конца века — не пользовался уважением гуманитариев. То есть естествознание как наука и как методика были довольно чужды гуманитариям; то, что в недрах точных наук готовятся открытия, практическое применение которых окажется началом инструментального цивилизационного взрыва, тогда не удалось распознать. Единственными и редкими представителями естествознания, которые часто случайно становились писателями, были люди с медицинским образованием — врачи; вероятно, потому, что медицина издавна представляла некий мостик, переход между гуманитарными и природоиспытательными областями творчества. Появление в скором времени логического эмпиризма как философского направления, объединившего основы рационализма и естествознания с психоанализмом, который раньше был всего лишь одним из направлений в клинической медицине, а теперь стал претендовать на статус универсального учителя философов, психологов и антропологов, привело в результате к коллизии этих взаимоисключающих элементов. В процессе соперничества различных направлений логического эмпиризма верх одержал психоанализ, обратившийся к самым глубинным истокам творчества, что оказало решающее влияние на художественную и, следовательно, на литературную среду. В такой ситуации даже писатели-рационалисты нередко вынуждены были мимикрировать под «скрытые мотивы» выражения и «бессознательное» в творчестве, а все направления литературного авангарда провозглашали в своих программных манифестах отказ от творчества как интеллектуального процесса и переход к некой стихийности и автоматизму ассоциаций, обусловливающих акт творчества. Так произошло размежевание сознания и продукта интеллектуальной деятельности на «две культуры», при этом фантастика, уже лишившись имен великих писателей и выдающихся индивидуальностей, оказалась, когда пересекла Атлантику, как бы по инерции в пространстве интеллектуального застоя. Она превратилась тогда в товар, подлежащий всем нормам коммерциализации, которая осуществлялась с удивительной легкостью потому, что фантастике не хватало собственной философской и мировоззренческой воли к сопротивлению. На панель она в Штатах не пошла, так как это возможно было бы, если бы пересадка на американскую почву означала бы отказ от прежнего величия, но она сразу появилась там в бульварных журналах, которые издавались, редактировались и продавались как обычные криминально-авантюрные или приключенческие издания. То есть ее рождение на американской почве произошло на таком уровне писательского ремесла, на котором никаким предпочтением авторы — создатели высокохудожественных произведений не пользуются; поэтому к авторам научно-фантастических произведений издатели с самого начала относились с чисто коммерческой бесцеремонностью. Ведь речь не шла о ветви, привитой с европейского континента и прибывающей в Новый Свет с грамотами, свидетельствующими о благородном происхождении. Научной фантастики вообще не стоило стесняться, она превратилась как бы в чисто местную продукцию, обращающуюся только внутри Соединенных Штатов, потому что нигде больше тогда не было на нее большого спроса. Покладистость по отношению к издателям, которая выражалась в послушном выполнении их требований (которые были просто опосредованными пожеланиями массового читателя, воспитанного на чисто развлекательной литературе, лишенной эстетических или этических претензий), поставила перед этим жанром первые жесткие фильтры. Кто не подчинялся предъявляемым требованиям, не мог пройти эти фильтры. Кто субъективно был убежден в праве сказать нечто важное и значительное, тот отказывался участвовать в творчестве, покорно и быстро склоняющемся к стереотипам, продиктованным коммерческими интересами. Возникшие каналы массовой информации фильтровали не только определенные сюжеты и литературные формы, допуская или не допуская их к читателю, такой же отсев устраивали среди людей — кандидатов в писатели. Естественные процессы отбора и критической селекции, сопровождающие литературную деятельность и при капитализме, но на высших уровнях творчества, в сфере научной фантастики вообще не функционировали с самого начала. Жанр родился в отсутствие всех ученых акушеров и специалистов; критика его просто проигнорировала. Когда же, наконец, потребительский рынок окреп и расширился, когда, примерно четверть века назад, произошел пресловутый бум научной фантастики, всякого рода изгои «обычной литературы», неудачники, потерявшие всякую надежду, полу– и четвертьграфоманы, бомбардирующие сериями машинописных копий сразу по двадцать редакций, авторы детективных ъроманов с истощившимся в области криминалистики воображением, такие и подобные им деятели от литературы гурьбой бросились на новые охотничьи угодья{16}. Уже сначала все пошло не очень хорошо, потом стало еще хуже, но вдруг обнадежило обратное движение с положительным знаком, — и в результате очевидного отклонения «маятника» образовалось это чистилище фантастики, из которого уже давным-давно нет выхода на литературные небеса в соответствии с тем же принципом, который управляет и климатическими процессами: какое бы жаркое лето ни случилось в период обледенения, если это единственное лето, то оно климатического градиента похолодания не изменит. И если появятся одна, две, три, пять книг, которые, используя типично фантастические символы и элементы, соорудят из них «сигнальную аппаратуру», передающую какой бы то ни было необыкновенный, оригинальный и новый смысл, ничего этим книгам не поможет. Потому что развитие всей системы идет в том направлении, которое нивелирует любую частную инициативу. Загнанные в поверхностную и общую классификацию, такие произведения окажутся на свалке фантастической литературы, и их судьба уподобится судьбе бриллиантов, которые, затерявшись в кучах разбитого стекла, сверкают перед стекольным заводом. Ведь если осужден весь жанр, нельзя, оставаясь внутри него, спастись.
          Но именно это сознание, это понимание второсортности болезненно докучает особенно тем авторам научно-фантастических произведений, у которых самые высокие амбиции. От случая к случаю, то есть только в процессе конкретного анализа, можно определить, сколько в этих амбициях безосновательных претензий, а сколько аутентичности. Но все, и бездарные писаки, и их более талантливые товарищи, объединенные своей несчастной каторжной судьбой, испытывают непрестанные муки зависти и разочарования. И вот они устраивают сами для себя конференции и форумы, выбирают лауреатов, вручают друг другу премии, публикуют монографии, критические статьи и хвалебные эссе, прилежно и кропотливо составляют огромные библиографии и на страницах своих манифестов и периодических изданий именуют научную фантастику уже не только полноправной участницей литературного процесса, но даже тем зародышем «нового», из которого воссияет великое будущее всего искусства… В потоках аргументации, защищающей подобную точку зрения, раздаются голоса, отделяющие «достижения» и «художественные ценности» научной фантастики от откровенной халтуры, лишь пристраивающейся к высокому званию; такой, к примеру, автор и писатель, как Деймон Найт, утверждает, что в лучших своих произведениях научная фантастика ничем не отличается от просто хорошей литературы; не технические достижения, заявил Найт, а «юнговскую глубину психики человека» демонстрирует такая научная фантастика, которая во всем блеске художественного совершенства венчает собой творческий процесс.
          Как мы видим, апологетика использует любые аргументы: и такие, которые преимущества научной фантастики видят в ее отличии от «обычной литературы», и такие, которые именно в необычности фантастического жанра усматривают сходство обоих видов литературы. Такие проявления закомплексованности и скрытой зависти настолько типичны, что почти нет ни одного большого сборника статей, посвященных научной фантастике и рожденных в ее гетто, который не исторгал бы озлобленность, будто пуская из-за угла стрелы в благородное тело обычной прозы, или не переносил саму фантастику как раз на ту сторону, куда направлены стрелы презрения. Непонимание породило уже почти непроницаемую темноту; научная фантастика совершенно не разбирается в явлениях, происходящих в обычной литературе, а литература, в свою очередь, не хочет рисковать и заглядывать в жанровое гетто, законов развития которого она не понимает и не хочет думать о них.
          Приведенный обзор, сделанный поспешно и как бы с высоты птичьего полета, останавливается на самых общих обстоятельствах, которые обусловили сегодняшнюю ситуацию, достойную сожаления с самых разных точек зрения, потому что роковые слабости жанра научной фантастики — это в конечном итоге потери для литературы в целом. Мы, однако, не собираемся и дальше лить слезы, оплакивая столь печальную ситуацию, ведь эта книга посвящена не скорбным мольбам и воплям. Пора от разведывательных полетов перейти к неспешному аналитическому разбору. О людях, руководящих научной фантастикой из редакционных кресел, а также о ее авторах можно узнать интересные социологические детали из книги М. Гарднера, посвященной псевдонауке. Одним из старейших меценатов фантастики является Джон Кэмпбелл-младший, который основал журнал «Astounding Science Fiction» («Эстаундинг Сайнс Фикшн») (в настоящее время «Аналог»), кроме этого, изобрел аппарат, производящий энергию «пси»; это стало результатом его размышлений на тему новой науки — «псионики» — комбинации электроники с парапсихическими явлениями. В редакционной статье «The Science of Psionics» («Наука псионики»), опубликованной в «Astounding Science Fiction», Кэмпбелл предлагает читателям целую серию статей об этой новой науке. Он называет ее «честным ненаучным исследованием», подчеркивая, что «Будда, Иисус и президент Эйзенхауэр» также исключаются из категории «честных научных исследований», так как «пользуются иными методами, чем физик в своей лаборатории». Получив одобрение читателей, Кэмпбелл в июле 1956 года описывает уже «Псионикмашину — номер один». Он рассказывает, как можно построить такой аппарат, запатентованный изобретателем из Канзас-Сити по имени Томас Иеронимус. Аппарат получил положительную оценку от «физика-ядерщика» (это был сам Кэмпбелл, который когда-то действительно изучал физику). Иеронимус придумал свою машину для изучения «элоптической радиации», выделяемой минералами. Его патент был ничем не хуже патента Сократеса Шолфилда 1914 года на машину из двух закрученных болтов, служащих «доказательством существования Бога». Иеронимус утверждал, что его аппарат фиксирует элоптическое излучение не только тогда, когда он непосредственно установлен перед образцами минералов, но даже перед их фотографиями. На конференции научных фантастов в 1956 году Кэмпбелл демонстрировал новый прототип машины Иеронимуса. Он подчеркнул, что она работает без подключения к электричеству, но добавил, что если катодная лампа сгорит, то машина перестанет работать. Одной рукой нужно крутить рукоятку, а другой касаться пластины, которая при определенном положении рукояти становится «липкой». Одни люди это чувствуют, а другие нет. По мнению Кэмпбелла, аппарат регистрирует нечто такое, что находится «вне пространства и времени». У Кэмпбелла были и другие увлечения. Он придумал теорию происхождения каналов на Марсе (это тропы, по которым ходят марсианские животные; однажды в шутку и я придумал нечто подобное, чтобы объяснить, как профессор Тарантога оставил Ийону Тихому письменное послание на одной пустынной планете).
          Грофф Конклин, известный критик и составитель научно-фантастических антологий, который сам не пишет фантастических произведений, высоко оценил книгу Д. Кио о летающих тарелках («The Flying Saucer Conspiraсy» — «Заговор летающих тарелок»). Для этой книги не только характерен фактографический хаос, свидетельствующий об исключительной небрежности автора в организации материала (все равно — выдуманного или подлинного), но отчетливо прослеживаются признаки параноидального мышления (ибо Кио неутомим в обвинении великих держав, особенно правительства США, в сокрытии сведений относительно летающих тарелок и их пассажиров, причем делается это злонамеренно).
          Кстати, следует отметить, что в этом обширном пространстве патологической пограничной зоны науки, которую Гарднер называет «псевдонаукой», можно обнаружить достаточно сложную стратификацию; Кио, к примеру, не пошел так далеко, как Дж. Адамски, который не только летал на тарелках и не только беседовал, разумеется по-английски, с их пилотами, но и знает тайны цивилизации, которая прислала этих пилотов вместе с их тарелками. В универсуме человеческой мысли господствует поистине совершенная симметрия: антиподами гения бывают люди с таким же самым, но отрицательным потенциалом разума, то есть гении кретинизма; а бесконечности усилий познания соответствует другая, противоположная бесконечность — усилий, направленных к тому, чтобы утопить всякий смысл в бесконечном океане болтливого бреда. Локализация в тайной системе координат хотя бы небольшой части имен, получивших известность в связи с научной фантастикой, может действительно обеспокоить.
          Один из выдающихся авторов научно-фантастических книг, Р. Хайнлайн, в апреле 1956 года предсказал в «Amazing Stories» («Эмейзинг Сториз»), что еще до 2001 года жизнь души после смерти тела будет доказана со всей «научной строгостью».
          Не менее известный, чем Хайнлайн, А.Э. Ван Вогт не только автор многочисленных фантастических рассказов и романов, но и апологет разных псевдонаучных доктрин. Какое-то время он был горячим приверженцем идей доктора Бейтса, который волевым усилием лечил близорукость. Потом Ван Вогтом овладели «Антиаристотелевские идеи», которые излагал в своей «General Semantics» («Общая семантика») А. Кожибский. Но в повести Вогта «The World of Null-A» («Мир Нуль-А», или «Неаристотелев мир») (что можно перевести как «Неаристотелевский мир») весьма хаотичная и запутанная интрига не имеет ничего общего ни с аристотелизмом, ни с контраристотелизмом: мнимая причастность этой книги спорам философского характера декларируется только ее названием.
          Ван Вогт стал автором проекта, в соответствии с которым общая семантика должна уйти в подполье, так как коммунисты, когда они придут к власти, воспользовавшись новым экономическим кризисом, поставили бы под угрозу уничтожения само существование этой бесценной науки. Он мечтал о церкви общей семантики и о чем-то вроде семантического Священного писания, но ничего из его планов не получилось. Однако Ван Вогту недостаточно было только общей семантики, он занялся пропагандой идей Хаббарда, создателя дианетики.
          В третьем издании своей «Сайентологии» Хаббард писал:
«Источник жизненной энергии найден. Воскрешение мертвых или почти мертвых возможно. Греческие боги действительно существовали, а энергетическая эманация и энергетический потенциал Иисуса Христа и раннехристианских святых известны любому школьнику. Овладение этим потенциалом и использование его — это вопрос двадцати пяти часов целенаправленной практики».
          Хаббард сам себе присвоил титул «доктора сайентологии». А его пророк, А.Э. Ван Вогт, писал в «Spaceways Science Fiction» в феврале 1955 года:
«Впервые кто-то занялся исследованием этой области (души, отделенной от тела) по научно приемлемой методике».
          Ван Вогт был первым президентом «Dianetic Reseach Foundation Inc.» в Калифорнии. Дальнейшие подробности по теме дианетики читатель может найти в книге Гарднера (была издана в Польше). Если полностью осознать, сколько людей такой дикий бред ухитряются воспринимать как серьезные научные открытия, вопрос о том, как вообще возможен исторический прогресс мысли и сознания, вырастает в одну из самых существенных загадок бытия. В рекламных проспектах Хаббарда говорится, в частности, что опубликованные им произведения — это всего лишь сильно разбавленные списки с оригиналов, потому что оригиналы обладают такой силой воздействия на читателей, что те сразу же сходят с ума.
          Вот в таком контексте приходится читать фразы об уровне развития заурядных любителей научной фантастики, и такое мнение сложилось о них у Гарднера, автора вышеназванной книги:
          «Судя по числу читателей Кэмпбелла, интересующихся этим вздором (речь идет о „псионике“. — С.Л.), рядовой любитель научной фантастики — это юнец с мешаниной сведений, почерпнутых непосредственно из фантастики, чрезвычайно легковерный, незнакомый с научной методикой, отличающийся явной неуверенностью в себе, что он компенсирует «всесилием науки».
          В последние годы высказывания некоторых талантливых авторов, таких, например, как Деймон (Найт), который также профессионально занимается «внутренней» критикой жанра, или Баллард, носили такой характер, что можно было рассматривать как жест примирения с обычной литературой в противовес некогда типичному мнению, скажем, Хайнлайна, который не стеснялся в предисловиях к своим книгам доказывать, насколько творчество в жанре фантастики труднее писательства, посвятившего себя современной тематике, и одновременно пророчески обрекать всю нефантастическую литературу на скорое вымирание: ее место со временем должна была занять научная фантастика. Не дай бог, чтобы сбылись такие кошмарные пророчества! Насколько в этом смысле привлекательнее манифесты вроде тех, которые составлял Баллард, хотя, в сущности, они представляли собой автоапологетику, только обобщенную и поэтому воспринимаемую как программу, адресованную вообще ко всем фантастам. Баллард требовал заменить программу «экстравертивных» исследований на «интровертивные» (впрочем, он использовал иную терминологию и обращался к «внутреннему пространству человека», противопоставляя его «внешнему физическому пространству»). Восприятие собственных творческих возможностей в их оптимальности не как чисто личностную характеристику, а как выражение объективных градиентов развития эпохи, — это довольно типичное явление, поэтому необходимо рассмотреть его психологически вполне понятные ошибочные установки. Это такой ультиматум, какой фагот или валторна могли бы поставить оркестру, утверждая, что никакой иной инструмент, кроме фагота или валторны, не может выразить сути музыки.
          Но даже при такой ситуации в научно-фантастической литературе, которая оптимизма не добавляет, нужно сделать две оговорки в качестве глосс, привносящих новую информацию о странной специфике научной фантастики. Во-первых, — и это замечание может касаться любой, а не только фантастической, литературы — даже самая беспорядочная частная жизнь писателя и его общественное поведение совсем не обязательно автоматически компрометируют его творчество. Хотя трудно бывает в щекотливых для биографии случаях отрывать авторов от их творений, в интересах литературы именно так и следует поступать.
          Так как о Ван Вогте я уже много чего плохого сказал, считаю уместным следующее объяснение: если бы он просто был всего лишь графоманом, то вообще не заслуживал бы никакого внимания. Однако у него лишь иногда случаются графоманские заскоки. Это проявляется в форме взывающего к состраданию композиционного паралича, который опрокидывает повествование в частый у Ван Вогта сюжетный хаос, а также в форме интеллектуальной тривиальности, которая препятствует свободному выражению мысли и превращает буквально в руины его произведения, особенно повести и романы. Но Ван Вогт написал ряд великолепных коротких рассказов, и даже в более крупных произведениях, например, в уже упоминавшейся повести «The Voyage of the Space Beagle» («Путешествие „Космической гончей“), можно найти поразительные страницы. Чем, собственно, поразительные. Разумеется, не характеристикой чудовищного Икстля, которого ученые исследуют в образе „космической деревенщины“, и не новой наукой, „некзиализмом“ (от „nexus“ — переплетение, узел), якобы соединяющей в себе все ответвления специальных научных дисциплин, так как претензии на рационализм, сопровождающие такого рода измышления, не находят воплощения в самом повествовании. Просто у этого писателя бывают минуты вдохновения, благодаря которым он может вдохнуть жизнь в сплетения на удивление странных комбинаций и перенести читателя в фантастический мир своего воображения. Здесь мы касаемся очень деликатного пункта — теории. В то время как один автор, в поте лица нагромождая фантастическую технику, описывая невообразимых монстров, подсчитывая количество атомных бомб и ракет, использованных в некой галактической битве, не добивается ничего, кроме скуки пыльного каталога, другой умеет очень похожие обрывки тряпья скомпоновать и создать из них убедительный образ. Это, я считаю, очень сложный теоретический момент, так как никто не знает, в чем заключается разница между такими текстами: можно, рассекая их ланцетом структурализма, делать вид, что вам удалось препарировать отличительные признаки, но тогда ловкость рук подменяет честный методический подход. Ибо между этими двумя текстами нет никаких решающих различий. Если бы я здесь взялся подробно пересказывать содержание повести Курта Воннегута „Sirens of the Titan“ („Сирены Титана“), которая по своему сюжету похожа на „Stars my Distination“ („Моя цель — звезды“) А. Бестера, получилось бы так, что обе повести показались одинаково посредственными. Но повесть Бестера, хотя это тоже Space Opera (космическая опера) и в этом она родственна „Сиренам Титана“, произведение поразительное, в то время как „Сирены“ — это тоска и скука. Вполне возможно, что автор „Сирен“ даже превосходит своим интеллектом Бестера; к сожалению, если талант, лишенный поддержки интеллекта, временами в литературном произведении еще может нас взволновать, то интеллект, лишенный таланта, навевает в беллетристике только скуку. Однако ссылаться на такую загадочную вещь, как талант, просто неприлично, когда у нас под рукой структуралистский инструментарий, отточенный до немыслимого совершенства. Но что делать, если самые острые скальпели не способны препарировать таинственную разницу между посредственным текстом и выдающимся. Остается только позор импрессивной критики, которая наловчилась не логикой подтверждать сделанные выводы, а читательским мнением. Ван Вогт как раз из тех, кто иногда умеет очаровать читателя.
          Мастерство, вокруг которого мы здесь так беспомощно крутимся, бывает присуще не только писателям, но иногда и краснобаям, а то и просто болтунам; слушая их, мы по нескольку раз вскрикиванием: «Это обязательно нужно записать!» — но переведенный на бумагу материал часто оказывается непоправимо мертвым. У таких людей, видимо, талант не ограничен лишь каналом языкового выражения, он распространяется на все, что сопровождает устный рассказ, то есть обаяние неординарной личности и безупречный аккомпанемент мимики и жеста. Если же талант ограничивается чисто языковым выражением, то у нас будет рассказчик, который придаст новый блеск старым историям. Это именно такая штука, которая неподвластна критике, анализ которой не задерживается на ее калибровочном сите, которую писательная практика не в состоянии настолько приручить, чтобы ее возможности всегда были в полной готовности. Это умение находить такие образы, которые преодолевают любое сопротивление читателя, опьяняют его новыми знаниями, усмиряют его критицизм и, уже загипнотизированного, духовно преображают в соответствии с планом автора. Впрочем, я позволю себе сильно сомневаться, что у автора действительно есть в голове такой план, который он хладнокровно осуществляет. Скорее оба — и писатель, и читатель, оказываются во власти одного и того же: фантазии, которая развивается по принципу самоорганизующегося процесса (писатель должен лишь первым запустить его в градиентах), а затем уже как бы интуитивного подхода, позволяющего прислушиваться к тому, что еще недосказано, и направлять это в нужную сторону. То есть в конечном счете речь идет об «образе» в том смысле, какой ему придала «Gestaltpsychologie»[73]. Но больше ничего мы об этом явлении не знаем. Я возьму на себя смелость назвать состояние читателя такого текста гипнозом. А, собственно, почему бы и нет? Разве не гипнотизируют человека фразы намного менее совершенные, чем встречающиеся в художественной литературе, фразы, записанные на магнитофонную ленту или на пластинки и предназначенные для терапии с помощью гипноза?
          Литература обеспечивает их «родственниками», которыми можно считать состояния катарсиса. Где еще поискать аналогии? То, что я называю гипнозом и что в буквальном смысле им не является, можно также сравнить с таким желанием, которое мы сексуально ощущаем к кому-то, кем не восхищаемся, кого не любим и не уважаем, к кому-то, кто после полового акта утрачивает (по крайней мере на момент психофизиологической рефракции, если не навсегда) ту притягательность, которая раньше казалась непреодолимой. Теми же особенностями характеризуется «рапорт», как раньше называли связь, устанавливающуюся между гипнотизером и гипнотизируемым. Так у нас проявляются некие привязанности, которые, как мы отлично знаем, ничего не стоят.
          После чтения подобных текстов читатель как бы выходит из очерченного мелом магического круга, стряхивает с себя колдовские чары и с холодной рефлексией безжалостно препарирует то, что мгновение назад жгло его будто огнем. Такое состояние погружения в повествование, которое уводит нас от реальности и затягивает сознание в водоворот сюжета, не всегда заканчивается уже после того, как мы закрыли книгу. Если большинству эта книга нравится, то нам нечего стыдиться; ведь нет ничего позорного в том, что тебе полюбилась какая-то красотка. Однако восторги по поводу кухарки уже кажутся достаточно постыдными, чтобы заставить нас скрывать свою привязанность или даже отказаться от нее; так же и с некоторыми книгами. Их «объективная ничтожность» позволяет литературной критике полностью отказаться от серьезного анализа, поэтому такие тексты сметаются в одну кучу с плодами смертельно скучной графомании и чудесная differentia specifica[74] первых и вторых программно нивелируется, так как с официальных позиций она не воспринимается. Однако и кретинское в интеллектуальном смысле воображение может очаровывать, пока оно воздействует на читателя. Внешние раздражители, вроде стука в дверь или телефонного звонка, действуют тогда подобно шоку, способному вывести из транса или галлюцинации. Я думаю, что определенные сочетания и расположения слов могут иметь почти гипнотическую силу; именно такие возможности иногда демонстрировал Ван Вогт. Им он обязан своей известностью, а не длинным и скучным романам, в которых проблески гипнотического очарования случаются очень редко и длятся краткие мгновения.
          Это относительно первой оговорки. Вторая относится к читателям научной фантастики. В обычной литературе ситуация следующая: литература располагается на нескольких уровнях и во всем мире каждому уровню соответствуют разные по качеству литературные издания: есть более элитные и другие, относящиеся к второсортной, так сказать, массовой литературе, адекватна этому и иерархия мастерства критиков, также на разных уровнях занимающихся литературой. На самой вершине у нас мудрецы-герменевтики, всевозможные специалисты от структурализма, теории антиромана и магического реализма, профессионалы от версификации, знатоки теории творчества и т. п.; потом следуют искушенные рецензенты, которые, однако, занимаются не только исключительной конкретной критикой, но время от времени решаются на штурм сияющих вершин; далее у нас газетные рецензенты и журналисты, по случаю берущиеся оценивать книги в угоду широкой общественности, и, наконец, вокруг этой пирамиды разливается целое море откровенной графомании.
          А в научной фантастике господствует странное смещение вышеописанной иерархии. Прежде всего: вся пирамида фантастики построена по принципам вавилонской, а не египетской архитектуры, поэтому у нее вообще нет вершины; в отличие от обычной литературы эволюционное развитие обезглавило научную фантастику. Рецензии и литературные обозрения научно-фантастической литературы, которым в журналах отводятся специальные разделы, не слишком правдоподобны в силу их внутренней специфики. Но во всех странах, от США, Франции, Швеции, Германии до Австрии, существуют размноженные на стеклографах, гектографах или (как в США, где больше технических возможностей) на ксероксах любительские журналы, издаваемые фанатами научной фантастики. Тиражи их бывают очень скромными: от нескольких десятков до нескольких сотен. В них публикуются статьи монографического характера, анализирующие биографии и творчество отдельных авторов, критические эссе, часто перепечатанные из труднодоступных периодических изданий (например, академических или университетских издательств), а также обширные библиографии; как правило, имеются разделы, посвященные рецензиям. Можно только удивляться уровню этих журналов: любительские публикации, напечатанные на плохой бумаге, сброшюрованные настолько плохо, что страницы часто рассыпаются, оказываются иногда как бы лучами яркого света, островками хорошего вкуса и верными указателями в потемках научной фантастики; я имею в виду те любительские журналы, которые попадали мне в руки, такие как «Quarber Merkur», «Mutant», «SF Times» («Кварбер Меркур», «Мутант», «Сайнс Фикшн Таймс») (первый — австрийский, остальные — немецкие), или как американский «Riverside Quarterly» («Риверсайд Квотерли»). Впрочем, срок их существования бывает весьма коротким («Мутант» уже умер), так как это недоходные издания, которые с самого начала едва дышат на ладан.
          Таким образом, интеллектуальная «верхушка» научной фантастики относительно «верхушки» обычной литературы как бы перевернута и находится чуть ли не в подполье. Это происходит из-за коммерциализации жанра; на пространстве «обычной» литературы капиталистический характер издательской деятельности как бы сдерживается под вывеской переменности и меценатства; фантастика же продается наравне с булочками и колготками и точно так же издается и рекламируется. Эта реклама превращается как бы в самодиагноз, который сами себе ставят издательские компании, занимающиеся научной фантастикой, лишь бы подчеркнуть адресный характер своих публикаций. Рекламные надписи обещают то, что может служить приманкой для читателя: «Яйцо из Космоса!!!», «Новый электронный вирус превращает людей в монстров!!!», «Он был разрушителем с чужой планеты и захотел захватить Землю!!!», «Первый Чужой из Космоса появился на Земле!!! Как это происходило!!! Чего Он хочет!!! Как мы будем жить с Ним, как мы Его примем, как будем договариваться с Ним!!!»
          Это обычный прием американских издателей, и ничего в этом нет плохого; плохо, что тексты, как и их рекламы, фальшивы, и в них, несмотря на то, что они относятся к жанру научной фантастики, ничего не говорится ни о Чудовищном Яйце, ни о Чужих из Космоса, ни об Электронном Вирусе. Социология научной фантастики — это образ такого коммерческого рабства, которого не знал ни один из литературных жанров. А хуже всего то, что фантастика, которая в своем воображении должна охватывать всю Вселенную, удовольствовалась такой ситуацией, считая ее вполне нормальной. Правда, этот образ требует некоторой — к сожалению, весьма незначительной — коррекции, учитывая явления, происходящие в научной фантастике с начала шестидесятых годов. Тогда на сцену вышли новые авторы, такие как Дж. Баллард, Т. Диш, С. Дилэни, Н. Спинрад, Ч. Платт, М. Муркок. Муркок и Платт в 1964 году начали издавать английский ежемесячный журнал «New Worlds» («Новые миры»), который раньше выходил под редакцией группы авторов, из которых наибольшей известностью пользовался Дж. Уиндэм — писатель старшего поколения. Муркок и Платт превратили журнал в платформу обновленческого движения, в чем материальную поддержку им оказывает Британский Художественный совет. «New Worlds» («Новые миры») публикует наиболее выдающиеся произведения, например, (в отрывках) романы и повести («Camp Conсentration» — «Лагерь для концентрации») Т. Диша или «An Age» («Век») Б. Олдисса), которые еще можно отнести к классической научной фантастике, но отдает предпочтение текстам, написанным в духе сюрреализма и экспрессионизма. Об их генетической принадлежности к научной фантастике свидетельствуют только — и иногда — лексикографические детали («научный» реквизит, то есть техническая и научная терминология). Журнал стремится быть «современным», используя термины из сферы изобразительного искусства (оп-арт, поп-арт и т. п.), но — и это весьма характерно для его обновленческих тенденций — рецензии «классических» произведений, которые публикуются в разделе критики, отличаются довольно благожелательным характером. Такого взаимного стремления к мирному сосуществованию традиционные американские периодические издания по отношению к английскому ежемесячнику не проявляют; в США частенько высмеивают наиболее заумные тексты из «Новых миров». Авторами их в «Новых мирах» являются молодые, часто бородатые интеллектуалы. Диш, например, начал с публикации стихов (что совершенно нетипично для норм жанра!), Спинрад, правда, американец, но его наиболее значительное произведение «Bug Jack Barron» («Жук Джек Баррон») не захотел публиковать ни один издатель в США; хотя и в отрывках, эта вещь впервые была опубликована в «Новых мирах». Впрочем, дальнейшая судьба наиболее талантливых авторов вызывает тревогу, так как у них действительно трудная ситуация. Практически литературные эксперименты и поиски новых путей выдающихся результатов еще не дали, но уже привели к тому, что журнал удерживается на плаву только благодаря субсидиям, а часть читателей утрачена. Особенно неприятной ситуация представляется в связи с уникальной спецификой конфликта поколений в научной фантастике. Феноменалистически выстроенная закономерность, в соответствии с которой в возрасте двадцати лет можно быть гениальным математиком, композитором или поэтом, но нельзя в этом же возрасте стать гениальным прозаиком, это, наверное, проявление определенных постоянных норм. Если процесс создания прозаического произведения — это не только воображение, основанное на поэтической фантазии, но и рациональный, проблемно-познавательный акт, то получение необходимых, чисто дискурсивных знаний — благодаря образованию или чтению — представляется обязательным условием. Группа молодых авторов правильно распознала интеллектуальные ограничения, практический оппортунизм и бесперспективность развития такой фантастики, которая в течение уже нескольких десятков лет создается в Соединенных Штатах. Но одно дело диагноз, а другое — реальный разрыв с дурной традицией, загнавшей научную фантастику в тупик. Легче всего указать препятствия организационного и издательского характера, с которыми сталкиваются проблемы обновления. Как уже было сказано, коммерциализация научной фантастики развилась до степени, несвойственной любому жанру литературы высокого уровня. Американские издатели настолько завладели европейским рынком, что отдельные их периодические издания, например, «Galaxy» («Галакси»), породили немецкие, французские, итальянские, шведские и т. д. мутации, которые вообще не публикуют тексты писателей данного языкового круга, предпочитая исключительно переводы американских авторов. Как фальшивая монета вытесняет из обращения подлинную, так и плохая фантастика приучила общественность европейских стран к тем блюдам из меню фантастики, которыми американцы кормят весь мир. Произошло весьма неприятное для эволюционных возможностей научной фантастики институционное окостенение. Американские издатели продвигают собственных авторов по причинам, понятным с точки зрения своеобразного патриотизма, а также исходя из чисто коммерческих соображений, ибо модель фантастического произведения, которое с максимальной выгодой и с наибольшим тиражом удается продать, уже определилась во всех параметрах. Поэтому даже за пределами Соединенных Штатов очень трудно оторвать массового читателя, привыкшего к легкому, беспроблемному фантастическому корму, от поставленных на поток блюд. А так как стоимость книг и периодических изданий в соответствии с принципами спроса и предложения обратно пропорциональна тиражу, то авторы с высокими амбициями вынуждены или подчиняться нормативному диктату рыночных монополистов, или издавать собственные периодические издания, цена которых оказывается более чем в два раза выше стоимости журналов американского типа. Кроме этого, сложилась целая группа факторов уже некоммерческого и неинституционного характера, которые усугубляют неблагоприятную ситуацию для новаторов от научной фантастики. В жанре научной фантастики у них не хватает образцов для подражания, поэтому они обращаются к парадигмам, адекватность которых в сфере рационального творчества представляется весьма сомнительной.
          Писатель с таким выдающимся и оригинальным талантом, как Дж. Баллард, не годится для подражания даже в творческом плане по причинам, о которых выше мы уже говорили. Умению фантазировать вообще невозможно подражать, а интеллектуально ценные образцы в творчестве Балларда найти непросто. Поэтому молодые перенимают у него самые элементарные приемы, например, разрыв композиции, что напоминает когда-то типичную практику для французской школы антиромана. Если бы они хотя бы пытались найти интеллектуальный подход для развития достижений этой школы, но нет, они довольствуются эклектическими заимствованиями. Именно поэтому в качестве их путеводных звезд я назвал такие уже мхом поросшие дорожки, как сюрреализм и экспрессионизм. Похоже на то, что практически все молодые авторы, понимая необходимость создания чего-то нового, в то же время не понимают и даже не могут себе представить, как это новое должно выглядеть в переложении на литературную конкретику. «Новые миры» систематически публикуют научно-популярные статьи, что, впрочем, делают и американские журналы, но как в них, так и в «Новых мирах» нет никакой связи, никакого перехода, никакой смысловой корреляции с такими вставками и общим содержанием журналов, полностью отстраненных от научной проблематики. Очевидны благие намерения, очевидны и усилия по их реализации, но, как и раньше, не видно ощутимых результатов. Некоторые из молодых, особенно если они из Соединенных Штатов, пытаются практиковать творческую работу на двух уровнях — чтобы жить, они пишут для традиционных периодических изданий в США, а чтобы проявить себя в художественном плане — для «Новых миров». Однако то, что для опытных писателей может не иметь серьезных творческих последствий, для еще неоперившихся может оказаться роковым. Было бы действительно замечательно, если бы новаторам удалось засыпать пропасть, исторически образовавшуюся между обычной литературой и фантастической, но получается так, что когда кто-то пытается с берега фантастического жанра перебросить мост на берег литературы вообще, с которой фантастику ничто не связывает и не объединяет, то в лучшем случае он может лишь сам перейти на ту олимпийскую, респектабельную сторону. Поэтому я не могу — хотя и против воли — не признать, пусть и частично, правоту одного американского критика, традиционалиста, который относительно «Новой волны» так писал в редакцию «Speculation» («Спекулейшн»), английского ежемесячника типа «Fanzine» («Фэнзина»):
          «Есть что-то патетически смешное в движении, которое возомнило, что представить научную фантастику в форме дневника — значит, спаси нас Господи, сказать что-то новое! Всем пытается закрыть рот молодой восторженный энтузиаст, думающий, что он впервые в истории человечества сочиняет рассказ, используя телеграммы, записки и газетные вырезки. А как другому из молодых объяснить, что поток сознания не является изобретением „Новой волны“? Что делать, когда автор не верит, что не он первый использовал в научно-фантастической новелле ненормативную лексику? <…> С замиранием духа ожидаю гения, который опубликует в „Новых мирах“ величайший шедевр всех времен — рассказ, написанный от второго лица! <…> Недавно один представитель „Новой волны“ не без зависти открыл для себя, что Карел Чапек далеко продвинулся вперед в технике повествования. Я пытался объяснить ему, что Гийом Аполлинер еще в 1910 году заявлял об авангардной роли научной фантастики…»
          Однако в то же время необходимо отметить, что художественной «непропеченности» представителей «Новой волны» сопутствует совершенно определенно сформулированная общественная позиция: все они в той или иной степени «сердитые» интеллектуалы, объединенные отвращением к «истеблишменту», чего, собственно, они и не скрывают в своем творчестве. Политической опасностью для писателя предыдущего поколения, такого заметного, как Хайнлайн, был или коммунизм, или диктатура фашистского или теократического толка (именно ее описал Хайнлайн в «Revolt in 2100» («Восстание в 2100 году»). Ценности американской демократии для него и для его коллег были несомненны и таковыми же остались до настоящего времени. Нельзя было даже представить себе, чтобы кто-нибудь из писателей старшего поколения не только воспринял идею «Camp Concentration» («Лагерь для концентрации») Диша (в конце концов такая концепция могла зародиться в голове одного из «стариков»), но и увязал ее в контексте американской демократии, как это сделал Диш. В этом произведении отставной генерал армии США наблюдает за «научным» экспериментом по расширению интеллектуальных возможностей человека с помощью вытяжек из сифилитических спирохет, что в течение девяти месяцев приводит к неизбежной смерти подопытных. Большинство жертв этого эксперимента составляют «consсientious objectors»[75], то есть такие резервисты, которые, будучи призваны в ряды армии, отказывались от службы, сославшись на несправедливый характер войны, которую ведут США. Таково литературно-художественное, не декларируемое, но наверняка политическое лицо молодых писателей, объединившихся вокруг «Новых миров»; и именно здесь пролегла граница между поколениями, так как «классика жанра» отличается не только низким художественным уровнем, но и политическим оппортунизмом.
          В сфере научной фантастики периодически появляются на правах недолгих гостей профессиональные ученые, публикующие научно-фантастические тексты. Среди них можно назвать несколько выдающихся имен, например, Норберта Винера, Лео Сциларда, Фреда Хойла — то есть создателя кибернетики, химика и астрофизика, — встречаются также психологи, физики и инженеры. Их произведения — что в конце концов не так уж необычно — в художественном смысле ничем не отличаются от американской фантастики среднего уровня. Примечательнее другое — эти произведения концептуально редко носят характер революционных открытий. Однако следует отметить, что для профессиональных ученых подобное занятие — это всего лишь эскапада, предпринятая в свободное от работы время, побочное развлечение; и, как обычно гости во время визита, они не собираются что-то преобразовывать или даже разрушать, скорее приспосабливаются к сложившемуся, заданному хозяевами тону. Возможно, именно поэтому, если не знаешь, что это выдающиеся ученые, то вряд ли отличишь их произведения от текстов рядовых писателей в жанре научной фантастики. Редко бывает, что ученый как писатель-любитель соблюдает строгие принципы научной методики, которой профессионально он должен следовать. Иногда, но уже в виде исключения, можно встретить нечто вроде индивидуальной исповеди, облеченной в беллетризированную форму (например, в новелле психолога, который описывает ощущения человека, похищенного «чужими», которые относятся к нему точно так же, как психологи относятся к своим мышам и крысам в лабораториях; идея рассказа подчеркнуто антибихевиористична: речь идет о том, что каждое проявление разумного поведения можно, сделав определенное усилие, «переиначить» и свести к простым реакциям на раздражитель). Впрочем, эти ученые, любители от литературы, не составляют однородную, единую группу. Фред Хойл написал уже несколько научно-фантастических романов, два из которых мы уже где-то анализировали («Black Cloud», «A for Andrоmeda» («Черное облако», «Андромеда»). В первый из романов с его оригинальной концепцией живой и мертвой материи, сформированной из пылевой и газовой туманности, он включил довольно много едких замечаний, описывающих научную среду и далеко не дружественные отношения, которые связывают ее с политической элитой власти. Норбер Винер в небольшом по объему рассказе описывает «месть», которую уготовил некий нейрохирург похитившему его гангстеру: во время операции он произвел глубокую лоботомию и тем самым настолько изменил интеллект пациента, что тот перестал быть ловким, заранее планирующим свои бандитские предприятия профессионалом, и конец его оказался печальным. О некоторых рассказах Сциларда мы говорим отдельно, что освобождает нас от перечисления их названий; специалисты в других областях науки и техники (то есть инженеры, программисты и т. д.) зачастую относятся к сфере научной фантастики как к увеселительной прогулке, где «можно себе позволить», — одним словом, почти всем гостям свойственна некоторая саркастичность, потому что (за редким, как уже говорилось, исключением) они к этой сфере относятся несерьезно и мысль о «миссии литературы» им тем более чужда, что сама научная фантастика отнюдь не изнывает под стигматами и бременем этой миссии. Впрочем, трудно было бы рассчитывать на то, что за писателей кто-нибудь сможет сделать то, чего сами они сделать не могут или не хотят. Рефлексия, исходящая из просто здравого смысла, подсказывает, что если бы писатели-любители, пришедшие в научную фантастику из аудиторий и лабораторий, оказались великими литературными талантами, то они, очевидно, не сидели бы всю жизнь в своих лабораториях, а поменяли бы микроскопы и компьютеры на перо и бумагу".