Фанданго для провокатора

Дмитрий Ценёв
        …ибо от усиленных умственных занятий ослабевают у них жизненные силы, и мозг их не источает мужества, потому что они постоянно о чём-нибудь размышляют, и производят из-за этого худосочное потомство. А этого они всячески стараются избежать, и потому таких учёных сочетают с женщинами живыми, бойкими и красивыми.
        Томмазо Кампанелла. Город Солнца.

        И это он видел, и понял, как должно всё быть. И сделал так, а потом долго-долго смеялся, искренним и безудержным хохотом разливаясь в гулкой пустоте мокрых блестящих ночных улиц. Совсем не потому, что уходил один…
        Когда Липнин завис на Алю, Гордеева рядом не было, иначе дегенер-рат Федя просто и не остановил бы взгляда на Серёгиной жене. Не то чтобы испугался б, совсем нет, и не из соображений приличий соблюдения, вовсе нет: просто у него даже и мысли-то не зародилось бы такой — обратить на неё внимание. Но музыка звучала: везде, кругом — тоскливо-смазливой мелодийкой своей влезала в расширившиеся поры, просачивалась вовнутрь, выступала вновь наружу — липким и сладостным почти потом. Сочилась желчь шафранного тумана, был стоптан стыд… и что-то там ещё про розы. Заимствованная из заморского сентиментального фильма.
        Не слышна так, как слышали здесь, Гордеев с женой Флинта стояли на балконе и о чём-то долго и бесконечно курили, увлечённо, по всей видимости, поджигая сигарету за сигаретой, выкуривая то полностью, то на три затяжки, выбрасывая щелчком красную комету далеко в сумерки — округлой нервозно мерцающей от быстрого вращения траекторией; то обжигая пальцы и роняя на пол балкона и с опаской пожара, что, наверное, должно быть смешно невозможностью, со снопом искр выпинывая наружу ошмёток фильтра. Впрочем, туда же — вниз, в сумерки.
        Перерыв в общих возлияниях возник случайно и естественно — так же, как и всегда. Когда Ирка, Флинтова жена, ещё только выходила на балкон вместе с Серёгой, они разговаривали уже всего лишь о том, что же такое «эта странная наша штука жизнь?» — не больше и не меньше. Освободившись на сегодняшний, ставший для неё поистине волшебным, вечер от хозяйственных забот, от забот о вечно хворающем муже, этом нагло не взрослеющем, к тому же, юноше, наверное, уже измучившем её своим супружеством почти насмерть, от их малолетнего чада, назойливого по праву… она просто отдыхала, умиляясь любимому со студенческих ещё пор вину на столе, приятной, пока опять не напились, давней компанией изысканных друзей… наверное, искренних, не смотря ни на какие постыдно возникающие иногда дурацкие подозрения… почитая это конечно же, настоящей свободой если не мысли, то — чувства, это уж точно, именно таким образом замкнулась вокруг неё аура сегодняшнего счастья.
        Но о свободе она, разумеется, вряд ли подумала, да и зачем думать о том, что и без того есть в наличии? На данный момент. Флинта такой разговор не интересовал, ведь он знал, что, пребывая в столь редком для неё состоянии, Ирка может говорить о чём угодно, с кем угодно, сколь угодно долго и как угодно хорошо. Он в который раз уже за три последние года сожалел о том, что не получается у него, как раньше, вот так вот дарить ей это состояние. Липнин наконец пригласил Алю потанцевать. Флинт усмехнулся про себя, зная, что она-то ждала его приглашения, а не Федькиного. Глядя на целомудренно пялящегося в казановы приятеля и на старательно снисходительную к нему, убогому, жену другого приятеля, боящуюся допустить бестактность по отношению к нему или пропустить фривольность партнёра по отношению к себе, Флинт бросил взгляд на часы: было всего лишь без двадцати пяти шесть, то есть всё только ещё начиналось. Остаётся позаботиться о развлечениях, подумал он и включил с «лентяйки» видак, сразу обрадовавшись заколыхавшейся желеподобными титьками и задницами, задёргавшейся крепкими пестами и просторными ступами на экране порнухе класса «три экс».
        Он позвонил ещё одному придурку — Эректору. Тот, как всегда, долго не подходил к телефону, потом, наконец, ответила бабка его супруги Элейны, Эвтерпа Филипповна — одышливым полугневным-полунеловким раздражением:
        — Они у себя на крючок закрылись. Сейчас позову. — и бросила трубку на твёрдую и деревянную, предположительно — красного дерева, поверхность так, что у Флинта едва не треснула барабанная перепонка.
        Зачем они там у себя на крючок закрылись, ясно так же, как ясно стоит, лежит, ползает и прыгает перед глазами безыскусное содержимое крутящейся видеокассеты. Флинт вдруг с недоумением обнаружил, что, случайно в мыслях подставив на место шуршащих на экране проститутки и проститута Эректора и Элейну, вдруг возбудился, чего, конечно, бы не произошло, видь он сейчас всего лишь то, что видел.
        — Да, я слушаю! — прозвучал томной корабельной рындой ещё влажный голос жены друга.
        — Элька, привет! Это я, Флинт. — он переменил позу, борясь с недоуменным возбуждением избранных мест тела. — Как поживаете?
        — Привет, Флинт. Отходим.
        — От чего это?
        — Ото всего! Свекровь Дениску к себе забрала, вот мы и оттягиваемся на полную.
        — Надолго забрала?
        — На все выходные. Тебе привет от Эрика, вон он в ванную пошёл, рукой машет.
        — О-о, так я вам всё-таки помешал что ли?
        — Нет, мы кончили.
        — Вместе?
        — Спрашиваешь!
        — Ну, так как моё предложение? В гости к Гордеевым идёте. Срочно. Можно зависнуть и до завтра, и до послезавтра.
        — Не знаю. А ты откуда сам звонишь-то, от них что ли?
        — Да, от них, родимых. Тут уже, кроме нас с Иркой, Липнин.
        — Дай мне Альку, мы договоримся. — и, видимо, Эрику, туда в сторону, Элейна объяснила. — Флинт к Гордеевым приглашает. Ну да! Уже от них… Флинт?
        — Да-да, я здесь.
        — Ты Альку позвал?
        — Да не надо тебе Альку, приходите сюрпризом, и поторапливайтесь, я, конечно, задержу, чтобы пить не спешили.
        Федька странным образом раскорячился чуть ли не натрое: пытался одним глазом смотреть порнуху, раз, пытался, танцуя, флиртовать с Алькой, два, и третье — понадеялся услышать хоть что-нибудь из флинтова разговора по телефону. Всё получилось скорее плохо, чем кое-как: Алька осторожно переместила своей рукой его ладонь повыше, чем та попыталась закрепиться, — на талию, мягко, наверное, чтобы не обидеть, видео не цеплялось, кружась, не оставалось, не бодрило, не нравилось пока, а подслушать удалось только последнее:
        — Не знаю. Если хотите, принесите что-нибудь.
        Аля спросила:
        — Федя, а почему ты сегодня без дамы?
        — Нету в этом подлунном мире такой идеальной женщины, которая понимала бы меня. Понимаешь? — он уже готов был завестись на актуальную тему безграничного… безгранично надолго, но:
        — Не-а, не понимаю, Феденька! — беспечно и, на этот раз, жестоко оборвала его Гордеева, потому что прекрасно почти наизусть знала всё, что возможно услышать. — Кого ты ищешь? И зачем?!
        Он понял, что вопросы эти — не более, чем риторические: только для того лишь и произнесены вслух, чтобы вновь получить возможность опять-снова-и-снова попоучать его — такого салагу, такого глупого, самого младшего во всей честной компании.
        — Так просто и так нормально исходить из исходного материала. Из того, что валяется под ногами, само течёт в руки, валится на голову, мозолит глаза, шепчет на уши. Пользуйся только, люби то, что есть! Зачем ты, такой умный, красивый, такой молодой и здоровый парень, тратишь свою энергию, силы свои на поиски какого-то фантастического идеала?! Тебе вон Гордеев разве тысячу раз уже не объяснил, что невозможен идеал вообще, нет такой буквы в Большой Советской энциклопедии?
        Они, наверное, и танцевать перестали, отметил про себя Флинт, наблюдая, наблюдая и ещё раз наблюдая, но Липнин уже не сопротивлялся, привычно не пытаясь возразить, Алька его срезала своим типичнейшим агрессивным многословием, Флинту вдруг пришло в голову сочувственное к бедолаге соображение, что Федька останется в глупом-глупом одиночестве, будет всем надоедать и нужно бы ему кого-нибудь всё-таки подставить. Но так, предупредил он сам себя почти вслух, чтобы оставить вариативный люфт как за ним, так и за собой, тако же — и за другими. Пусть это будет Наташа, на неё могут клюнуть и Эректор, и Серёга. А что нам, свистоплясам, греха таить?! — и сам Флинт не прочь позабавиться с этим малолетним продуктом женской цивилизации с наметившейся печатью грядущего порока на невинном личике. Дурочка она.
        Во как оно развернулось, пространство-то — вращением дырчатого по-над цифрами диска!
        — Алё?
        — Натуля, это ты?
        — Я, привет, Сашенька!
        — Ты свободна? — ка-акой хороший, просто гениально заданный глобальный вопросище!
        — К сожалению, свободна. — а ка-а-акой, только стоит чуть-чуть вдуматься, гениальный ответ. — Поэтому мне сейчас скучно.
        — Следовательно, я приглашаю тебя к Гордеевым.
        — А это ничего, что ты приглашаешь, а не они? Ты же знаешь, в последнее время…
        — Знаю. Ничего страшного. Здесь уже много народу. Мы с Иркой вот от своего спиногрыза избавились, Липнин тут штаны протирает и порнуху смотрит. А ещё скоро Эректор с Элейной прискачут.
        — Они тоже от своего избавились?
        — Ага. У них это проще простого: при двойном комплекте бабок-дедок плюс прабабка в придачу. Тебя встретить?
        — Да, конечно. На остановке.
        — Только давай поскорее, а то мне тут тоже что-то уже скучновато становится.
        Естественная была пауза, переваривает дурочка.
        — Да, минут через двадцать встречай.
        — Точно?
        — Я — быстро. — испугалась она там, что ли?
        — Я жду, Наташа! — он вложил всю силу нарочито и заметно так маскируемого чувства. — Жаль будет уступить тебя Федьке.
        — Пока! — гудки зазвучали, озадачив, а слышала ли она этот тщательно исполненный крик души? Но, даже если и не слышала, так ведь значит, спешит уже сюда?! Или не ради него, излишне иногда самоуверенного?
        — Какие мы, в сущности, ****уны. — произнёс он, увидев, как наполняется шампанским его бокал.
        — Ну, зачем же так круто? — подавая ему пузырящегося золота в высоком бокале…
        — Надо же! — у Сашеньки Филинова, или по-здешнему, Флинта, как его звали все, отпала челюсть, воображаемо громко стукнув по рифлёной поверхности диска жабо, потому что в упомянутом высоком бокале, взявшись будто бы из ниоткуда, чернела фантастическим шэдоу самая что ни на есть, ну и что, что пластмассовая, но ведь всё-таки, роза, и, так и не оправившись от восхищения, растерянный, что его перещеголяли в эстетских розысках надолго, всего лишь примитивно бросив в стакан, ну и что, что помытый предварительно, но ведь всё-таки, всего лишь пластмассовый цветок, всего лишь примитивно повторил. — Это… надо… же!
Аля, показалось, и довольна была, и удивлена произведённым эффектом:
        — Что с тобой, Флинт?
        — Н-н-нет, нет, ничего. Почти ничего. Как же так?
        — Тебе не по вкусу мой тост, Саша?
        — По вкусу, конечно, но это как-то… так…
        — Как?
        — Неожиданно, я бы сказал. — Флинту удалось взять себя в руки. — Слишком удивительно. Да и непонятно, Аля, что бы это могло значить, а?
        Она вздохнула, громко, разозлившись:
        — Ничего не значит! Ничего, кроме того, понимаешь, что я хотела сделать тебе приятное.
        — А зачем? — внешне равнодушный, он почти был истеричен внутренне, но она не могла этого видеть.
        — Просто так. Смотрел дурацкий мультик про «просто так»? Ты будешь пить, в конце-то концов, или зенки пялить на чужую еблю?
        — Извини, Алла, конечно, мы выпьем.

        Да, сейчас. Я только поставлю это на паузу, чтобы потом, когда ты, в конце-то концов, оставишь меня в покое, они начали с того же места, из той же — о, Господи! ха-ха-ха — неудобной для объяснения в любви позы… Какая ты сегодня сама не своя — внезапная Алла, и что-то совсем уж даже на мужа и не оглянешься… Что, неужели не оглянешься? На мужа-то?! Он ведь, между прочим, с моей женой на вашем кровном балконе прохлаждается. Причём, в буквальном смысле, переохладились уже, наверное, совсем под ихние сегодняшние разговоры-то. Наверное, мне где-то очень глубоко в душе жалко тебя, Аллуша, но только лишь жалко  и — где-то очень глубоко в душе. Понимаешь, наивная и прекраснодушная (прекрасно душная), поезд ушёл уже, вильнув своим краснозвёздчатым прощально-лирическим задом — ушёл в туман времени, туда, откуда в настоящее не возвращаются, а если и возвращается что-то, вернее сказать, догоняет на временном векторе, то это уже явно не то, что было раньше. Пойми меня, я ведь изменился… некое эстетическое ограничение, которого не было тогда, подразумевается сейчас и мешает, мешает, становится преградой неодолимой — возможно, оно оскорбительно для тебя, да, но не бойся уже, с этим ничего не поделаешь, и я всё равно не скажу тебе сейчас ничего из того, что хотел бы и мог бы… и не потому, что боюсь оскорбить тебя. Наверное, я стал цинично жесток, все мы имеем дурную склонность меняться со временем к худшему. Я не хочу оскорбить твоего мужа, извини. Он в чём-то очень даже святой человек, именно иллюзия суровой мужской и честной дружбы, которую мы обоюдно поддерживаем, не позволяет ответить взаимностью на твой, ещё раз извини мою откровенность, запоздалый внезапный и необъяснимый с точки зрения чистого разума чувственный порыв… А об остальном я тебе уже попытался объяснить, не знаю, устроит ли…

        Флинт выпил местное «золотое, как солнце, аи», оставив чёрную розу в опустошённом бокале, и встретил склонившийся горестно лик женщины — поцеловал её лоб и прошептал холодными губами:
        — Извини меня, Алла, но я вернусь к тому, с чего начал: все мы как один, мужики, имеется в виду, не стоим ваших слёз. Мы по сути своей мужицкой — уже неисправимые негодяи, лишь опустошающие такие вот бокалы с цветами, ценя лишь напиток.
        Алла подняла глаза, там не было слёз:
        — Какой же ты, оказывается, дурак, Сашенька, если всё ещё ценишь напиток, который давным-давно для тебя — не новость! Я, кажется, отвлекла тебя от интересного занятия?
        Беззаботность, с которой был задан вопрос, будто даже встревожила Флинта, но он легко справился с собой, вспомнив её недосягаемою когда-то, именно тогда, когда безоглядно и безоговорочно желал её только и никого, кроме неё, ту — тогдашнюю: в десятом классе… Сейчас она чуть располнела — достаточно, чтобы не соответствовать. Честно говоря, он с ужасом думал о том неотвратимом моменте, когда они с Гордеем родят ребёнка, окончательно тогда задвинув, убив безвозвратно, конечно же, ту его школьную любовь. Но за то уже, что это до сих пор не произошло, Флинт последней своей цепляющейся за юность надеждой был благодарен чете Гордеевых. Эгоистично? Нисколько.
        Алла встала из-за стола, когда вдогонку он, извинившись в очередной раз, поинтересовался, не будут ли они с Серёгой против, если он пригласит Наташку?
        — Так ты ведь уже позвал её, да? — Флинт кивнул, она закончила равнодушно. — Ну, тогда зачем же разрешения спрашивать?
        Он тоже встал и, вместо того, чтобы пригласить даму на танец, демонстративно глянул на часы:
        — Пора идти встречать. Я — до остановки. Предупреди Ирку, чтоб не теряла меня. Хорошо?
        — Хорошо, предупрежу. — она изменила намеченный было маршрут, направляясь теперь на балкон.
        Бросив из прихожей исполненный тоски неудовлетворённости взгляд на экран телевизора, потом — на балконные силуэты на фоне хмурого и дождливого неба сумерек, и, отсалютовав супруге, ответно кивнувшей ему в этот миг, Саша Филинов покину квартиру Гордеевых. На лестничной площадке закурил, а вскоре и зонт хлопнул над головой, приятно сократив пространство, почитаемое личным, накрыв сводом своего бога, самоунизившегося до человеческой ипостаси, и защитив его. Не только от ставшего привычным за последнюю неделю дождя, но и ещё от чего-то такого, от чего я сейчас постоянно ищу защиты. — по обыкновению книжно о себе подумал Флинт, направляясь за два квартала к автобусной остановке. — Но в мире, как выяснилось совсем, кажется, недавно, нетути универсальной защиты и, по всей видимости, не предвидится.
        Натали встретила поцелуем, для посторонних, разумеется, кажущимся не менее, чем интимным, но — не для этой их компании, где он является ритуальным обычаем, в который, если прямо хочется, то, конечно, можно и втолкнуть очень легко и лихо нечто что-нибудь, но — по невозможности это как доказать, так и опровергнуть, да и просто — по привычке, он уже не имеет никакого чувственного смысла, кроме приветственного. Она встретила его укором:
        — Я скоро пять минут, как жду. Зонтик не взяла, вот и торчу под крышей.
        Он не стал ни извиняться, ни искать оправданий:
        — Пойдём вокруг сквера? Как ты? — так и знал, что она не откажет, разве только спросит что-нибудь малообязующее в смысле правил морали, что-то типа: «А тебя там не потеряют?»
        Но что-то, видимо, оказалось не так сегодня в расположении планет и звёзд: привычно вдев руку в подставленный выпукло зажим локтя, она просто вошла в сферу чёрного старомодно-обширного и малопокатого зонтищи, под которым, обычно, не только двоим, но часто и троим, бывало довольно просторно. Стартуя заявленным курсом, девушка тихо спросила неожидаемое:
        — А давай пойдём не слишком быстро, и ты расскажешь мне, как вы с Ириной познакомились?
        Ни на миг он не выдал внешне, ни на шаг, своего смятения, ни на взгляд, закурил сигарету и, когда, разглядев в свете пламени зажигалки её лицо, погасил его, вновь и сам спрятавшись во влажную вечернюю мреть, спросил, недоумённо не справляясь с хрипом в горле:
        — Зачем… тебе… это?
        — Мне ваша лавстори очень нравится. Это красиво, и я… тоже хотела бы вот так… услышать от тебя лично, в авторском исполнении.

        Это просто как же, Натуля! Я думал, кажется, уже и надеясь, что будет несравнимо труднее, хотя бы потому, что нужно блюсти приличья, обходить острые углы и тупые полукружья, которых, мне казалось, очень много всегда, когда идёшь навстречу, хотя бы одного из двоих хлещет по лицу ветер, а что оказалось? Да вот она дорога — прямая неизвилистая, так и жадно зовущая, сама несущая тебя, словно этот ваш эскалатор в метро, сделай только всего лишь один первый шаг на него. И что самое интересное, Наташа, ты ведь сама подставляешься, оставляя мне неистребимую возможность в любой момент пойти напопят, объяснив, мол, я и не заметил, как что произошло! Зачем тебе это, глупышка? Да, наверное, так оно и есть, раз про это ходят легенды, и вправду история нашей с Иркой любви и волшебна, и красива, но, как любая другая сказочная история, она давно разрешилась предписанным ей финалом — свадьбой, и вспоминать теперь её, в общем-то, банальный сюжетишко снова и снова становится тем больше нечестным, чем более честным, частым и неискренним становится желание окружающих услышать её из наших замозоленных ею до предела уст. Пусть-ка лучше её кто-нибудь совсем другие, чем постороннее, тем лучше, рассказывают, обмусоливая личными удареньями в соответствии с моралями их, а не моей, проповедей.

        Долгое отсутствие Саши Филинова можно было легко объяснить возможным опозданием Наташи по причине транспортной или другой любой причине, так что, когда они после почти получасового стояния в подъезде, сделав обрадованные лица по поводу уже — так быстро! — пришедших Эрика и Элейны Шандор, всё-таки заявились к Гордеевым, никто ничего просто даже и не мог предположить крамольного, не то что подозревать. Собственно говоря, именно прошедшая мимо в темноте чета Шандоров и отрезвила их. Они ведь слышали, как Элька, поднимаясь, обречённо напомнила мужу:
        — Прошу тебя, много не пей. — На что Эректор мрачно ответил:
        — Мы же уже, кажется, договорились. Не усердствуй, а то я разозлюсь, и всё будет наоборот. — На что Элька только вздохнула:
        — Куда там — договорились, опять захочешь Альку помацать, а для этого же надо отключить Серёгу, ведь так? — На что он, миновав влюблённо целующуюся на лестничной площадке парочку, возразил:
        — На этот раз у меня всё получится, вот увидишь. Я новую тактику изобрёл, и, кроме того, они ведь уже, наверняка, поднабрались. Как ты думаешь? — Она обречённо согласилась:
        — Одна надежда, но лучше бы ты поставил перед собой задачу перещупать всех баб на вечеринке… о, Боже, да хоть на всей планете!.. только бы не пил до победного. Хочешь, я намекну тебе, когда надо будет остановиться и пару тостов пропустить? — Кто-то из них позвонил в дверь гордеевской квартиры, и, только коварный донжуан успел одобрить:
        — Ладно, договорились! Только не слишком заметно. — открылась и впустила она гостей, осветив на десяток секунд полумрак подъезда.
        Флинт не стал обсуждать подслушанного диалога с Наташей; поцелуйчики и объятия, комплиментики и приветствия, тем более искренние, чем менее им придавалось значения — по привычке, позволили разбавить в пространстве консистенцию заговора «Саша + Наташа», скрестив какие-то новые и интересные комбинации, перекомбинации и рекомбинации симпатических направленностей скопившейся и зазвучавшей в полную мощь богемской рапсодии, чем Флинт снова и занялся, оправдывая себя и своё странное и часто самому себе непонятное времяпрепровождение лишь желанием невинно пошутить, не чураясь, впрочем, остроты переживаний, поиграть острыми и опасными, разумеется, как он их вполне ответственно и осознавал, игрушками: комплексами неполноценностей, мужскими самолюбиями, скрытыми страстями женщин и тоской, по какой-то неведомо почему очень уж обобществлённой причине снедающей души и тела присутствующих. Ещё один странно отстранённый и любопытный вывод сделал он из методично проведённых наблюдений за окружающими и за самим собой: сегодня он и никто другой, именно он, сочинял драму на охоте — и не на бумаге, не в воображении, а в жизни. Всего лишь.
Не законченный, конечно, ничем вразумительным и конкретным балконный разговор Серёжи с Ириной остался там, на опустевшем балконе, а здесь, в комнате, завязалась новая серия тостов, спонтанно перемежаемая анекдотами, случайно стягиваемая и не менее случайно распускаемая в узелочки-разговорчики и из них, сведённых всякий раз вольготной атмосферой всеобщего разлива безалаберности до двух-трёх по-настоящему значимых и потому, как правило, безответных реплик. Видак и телик давно выключили, оставив только музыку, приглушив её до уровня незначительности шуршащей за окном мороси — почти в состязание. Напиваться, на удивление, не поспешили, и это вдруг показалось всем особенной замечательностью нынешнего вечера.
        Развеселился даже и Липнин, выдав парочку и вправду смешноватых анекдотцев из собственной нескладно-занимательной la vie, второй из них особенно покорил публику:
        — В общем, эти два гада меня круто пошатнули, когда вдруг тут же, при мне, живом ещё, начали выяснять, мол, а сама-то она умеет целоваться или нет? Но окончательно добил Макс. А мне, говорит, она ничего не сказала, салаги! Осталось только уткнуться в подушку, на смех меня вряд ли хватило бы. — он поднял налитую по случаю удачной истории рюмку. — За свободу в любви, ведь без неё любовь вырождается в унылую привычку.
        — Недурно сказано, юноша! — добродушно, кажется, подколол Сергей. — И пусть на сегодня этот тост станет последним из достойных того, чтобы чокнуться!
        Но, так как тостующий располагался по диагонали на противоположной стороне стола, он чокнулся с Элейной, она поддакнула и повернулась к Флинту, сидящему с другой стороны:
        — У тебя, одноглазый, по части тостов появился конкурент! — Филинов ответил:
        — Я… не одноглаз и не одноног. — и обратился по другую руку. — Однако, я согласен, за это обязательно стоит выпить! Правда, Наташа? — Она протянула руку с бокалом через стол, обратно, к Гордееву:
        — Если мы больше не будем чокаться, то нужно поскорее воспользоваться случаем, чтобы чокнуться дуэтом с особо приятным человеком, а не как попало. — А Сергею же не суждено было превзойти её в дальности полёта, потому что флинтова Ирка была рядом:
        — За свободную любовь, Ира! — Она ответила, кивнув мужу, но — повернувшись совсем даже дальше, к Эректору:
— Ах, если б ещё знать, возможно ли это?
        — Возможно! Ира, на свете возможно всё. — с готовностью ответил тот и, поясняя, передал эстафету хозяйке застолья, сидевшей от него через угол. — Просто никто не хочет себе в этом признаваться. Хлопотно это очень, Алла, ведь правда?
        — Что? — Не поняла она, и он объяснил, звякнув краем своей рюмки о край её бокала:
        — Соблюдать чужую свободу и одновременно отстаивать свою — хлопотно!
        — Да, коварен твой тост, Федя, ничего не скажешь. Особенно, за столом, где собрались сплошь семейные пары, за редким-редким единственным исключением. — Алла замкнула круг, после чего все перечокались уже непринципиально — в беспорядке, под итоговую сентенцию не менее агрессивно многословного, чем она, Эрика:
        — Семейная геометрия этого стола явно не совпадает с геометрией внешне проявляемых друг к другу симпатий. — и он выпил, а Филинов закончил мысль, всего лишь:
        — Есть предложение! — все приостановились. — Сегодня ни под каким предлогом не прикасаться к собственным супругам!
        — Принято! Замечательно! Единогласно! Здорово! Одобрям! — присоединились все, кроме, пожалуй, почувствовавшей лёгкую неладность происходящего Ирки:
        — Заметьте, что геометрия внешних симпатий, на самом деле, тоже не совпадает с другой геометрией — геометрией самой любви.
        — Браво! — почти шёпотом, почти только губами похвалил Флинт, она смотрела на него и, значит, услышала. Или увидела.
        Ещё раз о геометрии. Хозяйка сидела у выхода из комнаты в коридор, соединяющий кухню с прихожей, во главе стола; если в дальнейшем подчиниться ходу часовой стрелки, дальше были: Эректор, Ирина и Серёга, Элейна — лицом к Алле, Флинт — напротив Серёги, и Наташа — между ним и Липниным. Саша Филинов думал, что, пожалуй, уже просёк всю ситуацию: бедняга Эректор будет ухлёстывать за Алькой, Федька — за Натали, что достаточно приятно соответствует коварным замыслам. Только вот, на самом-то деле, хочется отбить Эльку у Гордея. А что женщины и девушки? Они, само собой разумеется, будут подчиняться той геометрии застольных примечаний, которую сынициируют присутствующие по сути своей мужицкой негодяи, и это просто замечательно, не иначе.

        Классе этак в седьмом или в восьмом я чуть было не организовал собственную масонскую ложу. Но почему этого не случилось-таки, я до сих пор не могу понять, потому как именно наличие незаурядных организаторских способностей отличали во мне безоговорочно все характеристики как до, так и после того. Видимо, бессознательно я отказался от какой бы то ни было борьбы ещё тогда, она и без меня была провозглашена в те годы смыслом определяющего сознание человеческого бытия и едва ль не религией местной, в масштабах отдельно взятой социально-политической системы, жизни. Кроме того, возможно, я не знал и не мог знать, как не мог же и сформулировать, целей этой борьбы. А потом уж я занялся отстаиванием собственной свободы, по-детски вызывающе и бескомпромиссно, для чего, оказывается, и вовсе не нужна была никакая борьба, для чего масонская эта лажа мне вовсе и не требовалась. Красот таинственной идеи я тогда понять тоже не смог бы, да и не сумел бы: просто из-за отсутствия какой бы то ни было объективной информации, да и собирать её, искать, вычитывать между строчек идеологически выверенных книг и статей я не умел ещё. Так что в классе седьмом или восьмом, не помню точно, я так и не организовал собственной масонской ложи.
        А жаль, думается мне сейчас немного даже аксиомно, потому что я отверг прекрасный шанс применить на практике отмечаемые окружающими мои незаурядные организаторские способности и не проверил свою личность на предмет силы: заложено ли во мне что-то, что позволяет гордецу оправдать гордыню, мудрецу — проявить ум, а просто гению — просто реализовать своё безумие наиболее адекватно. Для того, чтобы стать солдатом, говорят, не обязательно им родиться, и я не имею морального права не согласиться, но для того, чтобы стать Наполеоном, необходимо просто, и иначе — никак, родиться, минимум, именно Наполеоном.
        Однобокая этакая политодиозность преподавания истории в советской школе, кстати, потому что 1985 — мой выпускной, и это мой личный, так сказать, опыт, и отвратила меня от изучения этой интересной и важнейшей из наук, недостаток этот я ощущаю чуть ли не с каждым днём всё чаще и чаще. И острее. Но ничто в мире не пропадает бесследно, и если в одном месте что-то убавилось, то, безусловно, в другом, наоборот, прибыло. На выяснение того, где же у меня прибыло, и ушли все последующие годы не только поныне, но и те, что ещё предстоят, то есть вся жизнь. Немаленькая уже, надо сказать, хотя, честно признаться, и не слишком ещё большая. Закончить эту скромную вступительную часть я готов таким вот эпиграфом, как почти всегда, найденным случайно и совершенно в случайной книге. Наверное, в чём-то он всё-таки случайно пересекается с темой, избранной мною сегодня.

        Курс США на конфронтацию распространился практически на всю сферу отношений между Востоком и Западом. Преподнося Америку как бастион мира и прогресса, Рейган клеймит Советский Союз, именуя его «исчадием ада». Дело доходит до того, что чудовищная параллель нередко проводится между политикой Советского Союза и политикой нацистской Германии.
        А. Кокорев. Куда ты идёшь, Америка? (М. 1984)

        Онанизмом я занимаюсь с одиннадцати лет, поначалу, естественно, даже и слова-то приличного не знал, хотя во всём придерживался или, по крайней мере, стремился придерживаться приличий. Родители смотрели телевизор в большой комнате — она у нас проходная была, а я — в их спальне. Почему так получилось, я не знаю. Зато показывали самую эротическую телепередачу тех времён — репортаж с чемпионата по фигурному катанию.
        Это теперь, наверное, оттого, что стал взрослым, я редко смотрю фигурное катание, а тогда я не пропускал ни чемпионата страны, ни Европы, ни «Нувель де Моску», ни, тем более, чемпионат мира. Я не знаю, каким стечением обстоятельств или инстинктов обусловлено то, что я сунул руки в карманы и начал ими двигать. Откуда взялось вдруг это движение, я не знаю, но это произошло. Что-то такое, непонятное, отчего мне пришлось, зажав там всё руками в положении какой-то закорючки, бежать через комнату, где отец и мать смотрели детектив про комиссара Мегрэ в исполнении, кажется, не то Бориса Тенина, не то Армена Джигарханяна. Я этого не помню, я помню другое: чувство стыда, преступности содеянного мной и потрясения от полученного врасплох удовольствия в долю со страхом.
        Утренняя эрекция мучила меня тем, что я не мог сразу выскочить из постели с этаким-то бессовестно торчащим в трусах, а мать требовала, чтобы я поскорее вставал, умывался бодрячком, завтракал и скакал в школу, где в классе через проход от меня сидела (увековечиваю) Иб-ва Люська в короткой юбке, и вот после ответа с места она садилась на скамью, руками обтягивая свою юбчонку вокруг кругленькой попки, будто не зная, что при том, когда она садится, нижний край упрямо и далеко ползёт к месту перехода этих ног в эту попку. Ну, это, наверное, все видели когда-нибудь, мой активист морально-подрывной деятельности, злодей, реагировал как спортсмен-пионер: «Всегда готов!» — и как-то сразу; и сразу после этого однажды (да не однажды, конечно же) спросили меня. Ну, какой, скажите, при таких обстоятельствах вставальщик из меня? Прямо противоположный тому, окаянному, вот я и попытался ответить сидя, очень надеясь, что мысли, отвлечённые от эротических наблюдений интеллектуальной надобностью, как-нибудь освободят и меня, и его от напряжения, но, видимо, я слишком на этой надобности сосредоточился, поэтому в очередной раз и нарушил рамки приличия.
        Встречая меня сейчас на улице, друзья, приятели и враги с искренней радостной завистью моим настоящему и будущему хлопают меня по плечу, не забудь, мол, и про нас черкни что-нибудь, увековечь, так сказать. «Так что же? — думаю я про себя, как о пористом теле, упруго наполненном жизненесущей жидкостью. — Всегда готов! И смолою облить, и в перьях обвалять». Лишь бы вам впрок пошло, сверстнички-ровеснички, однокласснички в контакте мои, а то ведь, как вспомню, что вы, одолеваемы теми же проблемами, только лишь издеваться и были готовы, защищались нападаючи, увидев чьи-нибудь не очень удачно скрытые неловкость, незнание или слабость какую. Не дай Бог, самим опростоволоситься! В этом плане я всегда был мягче вас, открытее что ли, я обижался, и вы били — били по самым больным местам, надеясь, что, случайно вами угаданные, они действительно болезненны для меня. Когда бьют по одним и тем же местам, они, вслед за тем, что истекают кровью, покрываются коркой, которая, если продолжать бить всё по тем же местам, становится, в конце концов, самой настоящей бронёй. Ныне я вдруг понял, что почему-то не слишком спешу, не смотря на обещания и угрозы, увековечивать вас и понимаю, что это оттого, что кого-то из вас, грешных, я всё-таки люблю, как себя.
        Мы учились в странной, по нынешним понятиям, школе. Таких сейчас уже нет в природе, ведь тогда и она была одной из последних, если уже не последней, в которой параллели до восьмого класса включительно исчерпывались двумя — «а» и «б», а девятый был один, и десятый — тоже. Учительский коллектив был маленький и, как могу об этом думать сейчас, спустя годы, основывался на чём-то таком, от рождения школы (где-то в пятидесятых) заложенном, от чего нам, учащимся, было хорошо, даже — неблагодарным. Это не объяснимо и не понимаемо, потому что тогда мы не могли ценить это по-настоящему, а сейчас, потеряв вместе с детством, лишь можем сожалеть, что наши дети пойдут не в эту школу на берегу загнивающего городского пруда, окружённую боярышниковыми и сиреневыми аллеями, легендарно посаженными когда-то на заре школьной истории первыми выпускниками, четырёхэтажную, с неудачно и глупо каким-то неведомым архитектором наверху расположенным спортзалом с низким потолком, отчего наши волейбольные команды никогда не достигали высоких мест в городских чемпионатах; с тесной столовой в подвальном, как будто дополнительном, а потому — почему-то незаконном, этаже, в большую перемену она напоминала муравейник в разгар жаркого трудового дня, а рядом, из кабинета труда, доносился визг напильников и звон молотков по тисам и наковальням, никаких звонков там почти никогда не могли расслышать, а часы же у нашего трудовика, ветерана войны, кажется, давно стряслись и не показывали, разумеется, уже вообще никакого времени.
        Бывало, я будто нечаянно ронял под парту ручку или карандаш и, скрючившись в неудобнейшем из возможных положений, смотрел назад — под юбку соседки сзади Ив-вой Таньки. Да, если Иб-ва Люська из соображений зарождающегося кокетства (или коварства?!) и потребностей развивающихся бессознательно эксгибиционистских наклонностей не следила за своими движениями, то эта не следила просто так: сидела она за столом, широко расставив ноги, а была при том одной из самых высоких девиц в классе, повыше даже многих пацанов, так что моему взору представала б просто порнографическая картинка, если б не те досадные детские колготки, которые она носила, кажется, их почему-то называли «простыми». В очередной раз вынырнув в состоянии привычного возбуждённого разочарования из-под парты, красный ни от какого не стыда, а скорее вследствие наклона — прилившей к голове кровью, я злился, что именно Ив-ва сидит позади, а не Иб-ва или не соседка Ив-вой, Иг-ва, носившие уже тогда капрон. Не везёт, не везло, не то, что сейчас.
        Во-первых, нас, и это точно, знали всех в лицо, и почти всех — по фамилиям; а ещё, для каждого ребёнка в достаточном количестве в школе были взрослые, которые знали тебя даже и по имени. Во-вторых, директор знал практически всех, и завуч — тоже. Во всяком случае, иллюзия такая была соблюдена настолько точно и беспрекословно, что не вызывала, да и сейчас, в воспоминаниях, не вызывает никаких сомнений. В-третьих, не только учителя, но и дети — все всех знали в лицо.
        Получив физиологическую отдушину, я, в общем-то, и не терзался никогда комплексами неумения общаться ни с девчонками, ни с ребятами. Наоборот, во всём почти я оставался лидером: как в хорошем, так и в дурном. Часто считалось, что во всём, что ни происходило дурного в классе, я шёл с опережением на полкорпуса. Принят в пионеры, начал материться, попробовал сигареты, попробовал алкоголь, вступил в комсомол, заскандалил с педагогами, начал иногда прогуливать, пробовал торговать и начинал учиться плести интриги, в общем, медленно, но верно, учился жить. Правда, до сих пор мне не понятно, почему под словом «дурное» подразумевалось многое из того, что сейчас совсем никому не кажется таковым: ни дурным, ни — даже — несвоевременным. Напротив, с интересом встречаю родителей своего возраста, которые гордятся тем, например, что в некоторых щекотливых вопросах, естественно интересующих взрослеющих мальчиков и девочек, юношей и девушек, являются если и не полными ответчиками, то хотя бы — советчиками своим детям. Мне так никто не помогал.
        Ни родители, ни школа. Наверное, это единственный общий их недостаток — моих родителей и моей школы. Я благодарен родителям за то, что мне очень хорошо было в местах, которые для многих других детей были местами лишения свободы. Для меня же ни детский сад, ни школа не стали такими, потому что были именно теми местами, где я мог наиболее полно реализовать свои задатки, а дом же — совсем, как говорится, наоборот. Маму и отца так заклинивало порой на проблемах моего воспитания, что их дискуссии по этому поводу часто напоминали исторические побоища — далеко на смерть, а отнюдь уже не просто «за жизнь», после чего я, если нечаянно вдруг попадал под руку — отчаянную или отчаявшуюся, то обязательно становился:
        а) либо жертвой восторжествовавшей на данный исторический отрезок времени научных препирательств кухонного порядка педагогической теории,
        б) либо обоюдного отказа меня как-либо воспитывать вообще — ввиду полного непонимания одной стороны другою стороной, —
        что в любом случае: как наличия, так и отсутствия какой-либо конкретной моей вины — заканчивалось почти плачевно. Родителям становилось не до меня, когда, неотвратимо поняв неизбежность развода ввиду невозможности совсем совместного воспитания ребёнка и совместной жизни в атмосфере враждующего обоюдного непонимания, они начинали серьёзно и аргументированно думать, каким образом отнять у противоборствующей стороны своего сына, то есть меня.
        По меньшей мере, это бывало забавно.

        За столом больше не чокались, да и кому это, в самом-то деле, нужно, когда геометрия поделила общение на более или менее замкнутые системы, лишь изредка соприкасавшиеся между собой — именно в те моменты, когда чьи-нибудь цели пересекались, когда только нарушались чьи-нибудь кровные интересы. Это вам не политика, как тебе Гренада ни симпатична, здесь ты её не объявишь областью своих приоритетных интересов и не оккупируешь. Здесь надо хитрее.
        Флинт заметил, что, внешне занятые Элейной и Аллой, Гордей и Эректор, на самом деле, обхаживают его Ирку, а Липнин разрывается между Натали и Аллочкой, так что сам мог оставаться почти что совсем сторонним наблюдателем, контролируя и подправляя сюжет в соответствии с эстетическими запросами и художественными замыслами, как в случае, например, с выходами на балкон. Гордей и Эрик собрались покурить, некурящие Элька и Алька обречены были остаться за столом, но Флинт, оставив Натали и хозяйку на попечение Липнина, искренне нежно поднял за локоть из-за стола Элейну Шандор, шепнув ей на ухо:
        — Пойдём за компанию, я тоже перекурю.
        — А я? — спросила она, послушно вставая.
        — Так ведь на свежем воздухе, как ни кури, всё равно воздух свежий, ведь правда? Зато в голову хорошие мысли приходят, такие же свежие, как дождик.
        — Хороший дождик. — согласилась Эля.
        — Хороший дождик, — подтвердил Флинт. — глядишь, Серёга нас чем-нибудь умным загрузит и время не пропадёт даром. Хочешь узнать последние новости из мира исследований теории осциллических прагментаций категорически несвободных индивидуумов?
        — Нет, этого я не хочу. — она посмотрела на него исподлобья, наверное, пытаясь понять, серьёзен он сейчас или, как всегда, чепуху крошит. — Тогда уж лучше помолчать и послушать хороший дождик.
        — Я с тобой согласен, Элечка, но дождик по-русски не умеет, так что всё равно потребуется переводчик. Давай я попробую, только пойдём, а то самое интересное он им расскажет, а не нам с тобой?!
        — Ты меня всё ещё уговариваешь, Саша? — остановились они на полпути лицом к лицу, но вот же досада какая — музыки-то под боком нету никакой, чтобы это могло сразу стать танцем! — Странно это, ты не находишь?
        — Я нахожу это более, чем обидно, странным. Наверное, сегодня что-нибудь не так, как надо, в расположении звёзд на небе и линий на наших с тобой ладонях. Как ты думаешь, — теперь они задержались при выходе на балкон, запутавшись в одеваемых тапочках, кажется, не без умысла, потом — в тюлевой занавеске, а после — продолжая просто так. — за кем сегодня приударил Гордей, за тобой или за Иркой?
        Она поняла и сам вопрос, и самим же им приготовленный ответ и согласилась:
        — Приударил за мной, а влюблён в Ирку. Зачем спрашиваешь-то? Будто не знаешь.
        — Знаю, потому и спрашиваю.
        — Ревнуешь?
        Может, она хотела пошутить, то ли что? Или то, но улыбка у неё была замечательно-хитрая при этом. И ужасно и обезоруживающе озорная — со сморщенным носиком и беспомощно-соблазнительным оскальчиком даже в полумраке блестящих зубок. Зубки — жемчуг, губки — коралл, хороши также грудь и… всё остальное.
        — Нисколько. — он повернул её в своих объятиях к себе не только лицом, но и всем остальным — тоже. — А ты? Эрик-то вон тоже на Ирку глаз положил. Не ревнуешь?
        — Ты сегодня что-то больно интимными вопросами озабочен, Сашенька. Не поздновато ли пить боржоми?
        — Нет. — он печально посмотрел на светящийся фосфором циферблат часов. — Детское время ещё не вышло.
        И тогда-то она отвернулась, оставив ему профиль свой с двумя блеснувшими сокровищами: в ушке и в глазу. Он видел это, он слышал: голос её дрогнул.
        — Ты не понял меня или придуряешься?
        — Разумеется, придуряюсь. Сегодня я одолеваем дичайшим по силе своей желанием переписать историю заново. Так, как этого хочу я. Возможно, новый вариант будет удачнее нынешнего?
        — Какую ещё историю? — скорее всего, она только делала вид, что не совсем понимает его, но, что замечательнее всего — не коснувшись слезинки на щеке, не стерев, не смахнув и не попытавшись как бы то ни было скрыть её. — О чём ты говоришь, ты сам-то хоть понимаешь, о чём ты говоришь?
        — Да, я хочу переписать, переделать все наши взаимоотношения. Потому что в этой так называемой компании, в этой так нами всеми безоговорочно любимой компании, нет ни одного счастливого человека, понимаешь? Ни одного. Эля, ты ведь понимаешь меня, я знаю.
        — Ты здорово придумал поиграть вечерок в свободных людей. Жаль, что это должно остаться всего лишь игрой, а в любой игре приходится считаться с её правилами. Не так ли?
        — Да, Эля, если играешь в чужую игру, но мне надоели чужие игры, и сегодня правила установил я. Посмотри на них. Думаешь, они играют?
        — Играют. — не посмотрев, ответила она, напрягшись.
        — Нет, Элечка, красавица моя, если это и игра, то игра по моим правилам. — он взглядом перевёл её взгляд на балкон, откуда голоса хоть и были слышны, но — не сам разговор, а, между тем, совсем против своего обыкновения, Гордей почему-то широко размахивал руками и агрессивно загибал пальцы, Шандор слушал его, скрестив руки на груди и кивая, что для него было ещё более нетипично, и улыбка его из легко-ироничной постепенно становилась всё ехиднее с каждой фразой, которую ему изредка удавалось ввернуть в монолог речистого приятеля, а Ирина слушала, пожимала плечами, когда от неё почему-то требовали реакции, и курила себе, в диалоге почти и не участвуя. — Как ты думаешь, о чём это они там так буйствуют? О пресловутом смысле жизни? О счастье? Или о любви?
        — Пойдём и послушаем! — Эля как будто попыталась уйти. — Зачем гадать?
        — Нет, подожди, сейчас пойдём. Гордеев так об осциллической прагментации не рассказывает. И вряд ли это похоже на перевод шёпота нашего с тобой хорошего дождика, правда?
        — Да, не похоже. — улыбнулась она.
        — Ты не ревнуешь? — снова почему-то спросил Флинт.
        — К чему бы это?
        — Ну, я не знаю, хотя бы к тому… предположим, сейчас Ирка поцелует твоего Эректора в щёчку, кстати, совсем не придавая этому никакого эротического смысла. Но Эрик бросит свои откровенные и холодные ухаживания за Аллочкой и будет опекать весь вечер только Ирку. Очень настойчиво. Знаешь, почему?
        — Знаю. — спокойно и будто даже удивлённо ответила Элейна. — Но ты же сам видишь, Ирина ведь не спешит что-то с поцелуями…
        Ира Филинова, замученная невнятным спором двух захмелевших интеллектуалов, затушила сигарету о железный поручень — снизу, чтобы случайно потом не замараться — и выбросила окурок за спину, оттолкнулась от перила и повернулась к Гордею:
        — Серёжа, успокойся, пожалуйста, это немножко совсем не то, о чём мы с тобой недавно говорили, Эрику твои доводы не могут быть понятны, тем более, что говорите вы о разном, так что ты не прав. Спасибо, Эрик, ты сегодня — гигант мысли и отец русской демократии. — легонько приподнявшись на цыпочки, она чмокнула Шандора в плохо бритенькую по случаю спешки щёчку. — Серёга, почему мы до сих пор не танцуем? Врубай музыку!
        Столкнулись в дверях: в одну сторону — Ирина, Эректор и Гордей, навстречу — Элейна и Филинов, — и это тоже нельзя как лучше катило по плану. Ириша провозгласила:
        — А мы танцевать! А вы?
        — А мы — курить. — ответил ей муж, спеша вслед за Элькой.
        Они встали спиной к улице, лицом — к окну в комнату, само собой получилось, что он обнял её правой рукой. На самом деле курить совсем почему-то не хотелось.
        — Ты его любишь?
        — Люблю.
        — Или привыкла?
        — Или привыкла, что не так уж и плохо.
        — А меня?
        Заиграло-засверкало-засвербило что-то по-нынешнему популярное, Серёга всегда был в курсе попсовых дел, чему Флинт всегда искренне удивлялся, не умея в мгновение ока перестраивать вкусы в соответствии с модой. В самом ухе он услышал другое:
        — И тебя — тоже.
        — А кого больше?
        Это любимый провокационный вопрос из всех вопросов Саши Филинова, потому что кому уж как ни ему самому известно, что сравнивать любовь невозможно. Он, этот вопрос, по сути — последняя проверка, защита от дураков, от дурочек, правильнее сказать, после неё окончательно знаешь, как всё-таки относиться к человеку: как к дуре последней или умнице, каких мало, искренней или лживой, чувствующей богато или убого. Защемило даже сердце в жутком, как всегда, ожидании, ведь он верит в Элейну, верит в то, что она — не как все.
        — Тебя. — ответила она, и они просто поцеловались.
        Как это пошло, печален оказался для Флинта этот долгожданный поцелуй, горек и обречён на глупую смерть. На смерть во льду холодного и жестокого рассудка. Нет, видимо, всё-таки никто и никто не понимает по-настоящему, что же это такое — любовь?!! Никому, оказывается, кроме него, несчастного, не дано понять её всеобъемлющего, примиряющего, щедрого смысла — нет, все только что и делают, что ищут в ней право на частную собственность, на разделение и властвование. Хрен знает что…
        Теперь он не закрывал глаза, потому что не хотелось их закрыть, смотрел, целуясь с Элейной, за её лицо — сквозь тюль занавески — и увидел, что, всё-таки времени прошло уже порядочно, и быстрый танец сменился медленным, в результате чего Сергей, опоздавший пригласить Иринку, ангажированную более расторопным Эриком, вынужден был пригласить Наташу, а Липнин — радостно — его Альку.
        — После сегодняшней вечеринки мне недели две беспрестанно и навязчиво будет сниться гнусная фрейдистская колбаса по двадцать четыре тыщи за кило. — он то шептал, то громко говорил, почти кричал, то смеялся, то делал вид, что рыдает, и это получалось красиво, то привлекая к себе, то отодвигая от себя в лице Эльки последнюю свою и, увы, не сбывшуюся надежду. — Представляешь, эта колбаса будет везде. Везде и везде. Это, наверное, трудно представить, но это будет именно так. Колбаса — везде, и не любая, а — именно — гнусная фрейдистская колбаса по двадцать четыре тыщи кило. Понимаешь?
        — Честно говоря, не совсем! — честно созналась испуганная замужняя почти что изменница Элейна. — Зачем ты добиваешься этого? Ты ведь уже не мальчик, а муж! Надо ли так испытывать бедную замужнюю женщину?
        Да неужто же она опять озорничает, а может, и вправду надежда умирает последней, и не всё ещё потеряно?
        — Да затем, Эля, милая, что эта дурацкая колбаса — она, и только она, диктует нам всем. Тебе, твоему мужу, мне, моей жене, Гордею и Альке. Федьке тому же, да и Наташке вон. Она всем нам диктует условия игры под названием «личная жизнь», она и только она обуславливает способы нашего мышления и наши же вкусовые ощущения. Даже когда целуемся, мы ощущаем не губы и не тела друг друга, ни вот эти ладони, ни вот эти груди, ни эти глаза и эти бёдра, мы всего лишь чувствуем только эту вот гнусную колбасу везде. Везде и везде: во рту, в карманах, в ширинках, в лифчиках, за шиворотом — везде. Может быть, я говорю сейчас непонятно… Непонятно?
        — Непонятно. — кажется, она ответила ему, хотя он уже сомневался, а здесь ли она, давно пора было бежать от него сломя голову.
        — Может быть, но ты-то уж прости меня, Элечка. Ты была моей самой последней надеждой, хотя верить, разумеется, я давным-давно уже не верю, а потому любовь — она вся там: везде и везде — в полиэтилене, в меру красная, в меру пахнущая мясом, в меру напичканная нитритом и сорбитом…
        Он наконец освободился от неё и закурил:
        — Вот сейчас, Эля, я уже готов. Я сейчас скажу тебе самое главное про любовь. — Флинт, поднося к губам сигарету, с удивлением вдруг увидел, что рука его дрожит. — Про любовь, а не про эту гнусную фрейдистскую колбасу.
        — Да что с тобой, Сашка?! — Элейна резко почти отскочила от него, испуганно закричала, или ему только хотелось этого? она схватила его за грудки. — Тебе плохо? Что ты несёшь, Сашка?! Может, лучше будет чаю крепкого попить?
        — Нет, — улыбнулся и совершенно спокойно, потрясающе спокойно, ответил Флинт. — лучше не будет. Кажется, мы с тобой говорили о счастье?
        Она не совсем ещё поняла, что произошло:
        — О счастье? О, Господи, о чём мы только не говорили! — но почувствовала, что её как будто в чём-то только что обманули, или скверно подшутили над ней. — Флинт, не ломай комедию, ты нормально себя чувствуешь?
        — Нет, ты только посмотри, что творится-то на свете белом! — он смеялся. — Эрику-то твоему и Алька уже не нужна стала, он вместо неё мою Ирку мацает! Как ты думаешь, ей это нравится?
        — Не знаю. — автоматически ответила она, пытаясь вспомнить что-то.
        — Хочешь, я обязательно расспрошу её? И, если только пожелаешь, расскажу тебе? Но только ты мне обещай, что расскажешь, что тебе расскажет Эрик, да?
        — Подожди, что-то я не очень понимаю.
        — Ты не очень понимаешь, что такое счастье?
        — Так это вы там с Наташкой в подъезде целовались?
        Флинт бросил сигарету, не потрудившись затушить:
        — Брось переживать, Элька! Пойдём потанцуем! Если и не счастье, то свой кайф словим, а? Извини меня, пожалуйста, я — плохой, я знаю. Извини, ладно? Я больше не буду, честное слово!

        Только не надо мне втирать, что он хоть что-то смыслит в психологии! Человек, умеющий плести паучьи сети, вовсе не является пауком. Про это даже мультик есть. Или даже мультсериал? Тем хуже для него, глупого, потому что он по-прежнему продолжает, как ни пялься на пяльцы, оставаться человеком — с той всего лишь примитивной разницей, что вдобавок ко всему прочему обыкновенному человечьему дерьму он просто умеет тянуть липкую тонкую серебристую канитель… Уж я-то этого дурака наизусть знаю, а не как-нибудь — насквозь, как говорится, потому что знаю его не иначе, как с самого детства. В одном дворе, как водится, родились и выросли. Потом, потом мы с ним учились в одном классе. Было время, мы даже за одной партой сидели и, как принято было считать со стороны, дружили не разлей вода. Хотя, что это была за дружба такая, не знает никто, кроме нас двоих, и не узнает никто, а мы публично об этом никогда и не расскажем.
        Я в те времена, в отличие от последовавших, отчаянно желал, умничая и заносясь перед одноклассниками, как можно дальше отойти от действительного своего возраста и казаться или, возможно, даже быть взрослее. Я первым переключился со вполне невинных и обычных для ребёнка увлечений филателией, нумизматикой там или домашними животными на далеко не безобидный рок-н-ролл, стал покупать пластинки и обмениваться записями с ребятами на три-четыре года старше, в разговорах по поводу обмена мнениями и дележа впечатлениями удивляя их самих оригинальными рассуждениями критического характера и знаниями, вычитанными в «Ровеснике». Я стал сперва адептом, а вскоре — жрецом новой веры. А в нём, в этом прилипале, кроме его всегдашней до неприличия дурной простоты, ничего больше и не было. Правда, тогда, вынужденный выслушивать его возражения или неуклюжие рассуждения, я нечаянно принял эту беспросветную тупость за смелость и правдолюбие и приложил немало усилий на почву научения его мыслить и, тем паче, эти мысли органично и прилично произносить. Не мне судить об успехах на взошедшей ниве.
        Рок-н-ролл был основным бзиком, хотя я, как любой мальчишка, наверное, переменил в ту пору массу самых разных хобби. Ходил заниматься лёгкой атлетикой во Дворец Спорта, радиотехникой — во Дворец Пионеров, плаванием — в бассейн «Дельфин», бальными танцами — во Дворец культуры имени Ленина, авиамодельным спортом — на Станцию Юных Техников, автоконструированием — в Технический Клуб ДОСААФ. В школе занимался то борьбой, то футболом, то спортивным ориентированием, то волейболом. Ничего из всего этого, разумеется, не вышло приличного, окромя вздохов маменьки и клички «профессор кислых щей» ввиду приобретённых, хоть и поверхностной, но всё же — эрудиции порядочной, изящности телодвижений, эстетичности манер и естественности выражения эмоций в общении с окружающими. Во всех начинаниях я был безумно близок к подлинному успеху, но не менее безумно и остывал.
Никаких комплексов, самоуверенность и лидерство, так что однажды я вдруг обнаружил наличие у себя самой что ни на есть живой тени. Он, правда, в отличие от настоящей — серой и настенной, неживой, так сказать — позволял себе спорить со мной, иногда — и подраться. Но это казалось лишь внешне, на самом же деле он почти стал моим двойником, когда однажды, на моё счастье, девчонка, в которую он вслед за мной же и втюрился, сказала ему, что он — ничто рядом со мной, первичным.
        Вот потому-то он и стал мне врагом. Измену талантливого ученика я не воспринял тогда так трагически, как, безусловно, переживал бы сейчас, и обнаружилось, что первое, чему он научился вне зависимости от меня — это тянуть из телесно-душевных своих бородавок липкие, тонкие до незаметности и острые, как хирургический инструмент, паучьи нити интриг. Примирение произошло только много-много-много лет спустя, после того, кажется, как уже и в армии отслужили, и институты поменяли с очных на заочные, и, кажется, я даже успел семьёй обзавестись. Он тогда сам сказал, без моей справедливой подсказки, что кое в чём всё-таки благодарен мне — не смотря ни на что.
        Он втирал что-то про унижение, которое испытывал всякий, не только он, кто был рядом со мной, божественным. Я поблагодарил его за благодарность мне, найдя тут же необходимым и вполне уместным сообщить, что рок-н-ролл-то, оказывается, умер раньше, чем мы родились на этот свет, и всё, что мы любили, всё, перед чем преклонялись, было всего лишь многочисленными зомби рок-н-ролла.
        Про это кто-то даже из великих этих зомби и песенку сочинил и сам её спел. Наверное, для того, чтобы другим уже неповадно было. Я и сам её спел ему, и он мне подтянул… Неплохо, между прочим, гораздо лучше…

        С возвращением в комнату Элейны и Флинта стало окончательно тесно для весёлых плясок, так что, быстро сдвинув всю снедь на одну половинку стола, объединённая трудовым подвигом команда другую половину сложила, а сам стол сослала а-ля-фуршетно в угол вдоль балконного окна. Уступив настоятельно-агрессивным просьбам своей супруги и супруги Флинта, Сергей отыскал нечто старенькое, дискотечное, и в права вступил безобразно-беззаботный ретро-дискоданс. Хотя и отличались эти нынешние танцы-манцы от скачек школьной поры тем, что стали откровеннее и эротичнее, острее и игривей, а в исполнении Сашки, которому по части ритмических телодвижений здесь не было равных, так и особенно обжиманцами, комната наполнилась самым искренним весельем, какое только можно предположить в интеллигентно стареющей компании заскорузлых интеллектуалов.
        Он менял партнёрш, выигрывал соперничество у мужчин, изящно не соблюдая круг, отрицая материально существующий параллелепипед комнаты, экспрессивно в одиночку занимая чуть ли не треть всего пространства, заигрывал, обрывал, завязывал и обламывал, потешаясь необидно, солировал и эпизодически аккомпанировал ненадолго вызываемым в солистки девчонкам. Надо признать, что солировали и они недурно, хотя сразу и стушёвывались в цветовые шевелящиеся пятна, робко отползавшие в общий круг, как только каприз импровизации отбрасывал танцора-приму к другой жертве.
        Попки он распределил в таком порядке:
          I место — Ирина,
         II место — Аллочка,
        III место — Элейна,
        IV место — Наташка;
        груди расписал в другой хит-парад:
          I место — Натали,
         II место — Элька,
        III место — Ириша,
        IV место — Аллочка;
        выделив в отдельный рейтинг возбудимость сосков:
          I место — Аллуша,
         II место — Натуля,
        III место — Элечка,
        IV место — Ирка;
        особое внимание обратил на соотношение талии и бёдер:
          I место — Эля,
         II место — Наташа,
        III место — Ира,
        IV место — Алла. Приятным было, вундербар просто,
бьютефуль, как говорят в таких случаях иностранцы, что все девчонки оказались без бюстгальтеров, это будоражило, требовало его непосредственного, так сказать, живого и животрепещущего фактора. Он стал порою просто агрессивно сладострастен и отзывчив, настойчиво влюбчив в выборе поз, подборе движений и в экспромтах художественного сплетения рук и ног. Чувственная амплитуда росла и росла, ещё немного, возможно, разорвала бы жалкие человеческие тела своим космическим размахом, но в соответствии с негласным законом тех ещё памятных времён очередная костотряска сменилась вдруг медляком. Филинов оказался в жарких объятиях Аллочки и решил выяснить, что на ней там, под платьем: колготки или чулки?
        Выяснил: чулки; но выяснил и нечто большее — на ней абсолютно нет трусиков. «За это надо выпить, Саша? — попыталась страстным шёпотом настоять она. — Тебе вредно танцевать медленные танцы, ты же слишком ценишь моего мужа! Особенно, когда он несёт свою эротическую чепуху про осциллическую прагментацию категорически несвободных индивидуумов, не так ли, Флинт?!» Теперь она ждала ответа, притянув его… нет, не к себе, потому как они уже были в непосредственной близости человеческих факторов, а к столу с яствами, так что он ответил ей, приняв из руки в руку… нет, не шампанское — водку. Рядом оказались все, Серёга разливал всем, громко вслух гарантируя откровения святого Гордея, это не авторская и не флинтова шутка, это слова и обещания самого хозяина вечеринки, изрядно подвыпившего до состояния пикантных экспромтов. Ирка смеялась так, словно обнявший её Шандор не за правую грудь теребил, а под мышкой её щекотал. Элька сбоку повисла на ошалевшем от счастья Липнине, потому что и ногами-то она то и дело, приблизительно, под музыку обжимала его наверняка сгорающее от страха и стыда девственное бедро. Этого ножного покраснения, по силе сравнимого, пожалуй, только с аллергическим, не мог видеть, разумеется, совершенно никто, ведь Федька, как и положено нормально ориентированному в мире несправедливых сексуальных отношений мужику, был одет в брюки, а жаль! Наверное, это зрелище, наверное, искренне позабавило бы всех. Даже Наташку, которая, продолжая танцевать, так и тёрлась лобком об освободившуюся наконец левую руку Сергея.
        Находясь позади Альки, Флинт в обхвате положил ладонь ей на пах и прижал, крепко прижал, что есть мочи прижал её к себе, чувствуя патриотично, как пионерский пыл его взбодрившегося бойскаута полез в пучину… погрузился в интимный рельеф её ягодиц. Святой Гордей разразился обещанным откровением:
        — А вы, друзья мои, смотрели Тинто Брасса? Нет, это не порнография, но это и не искусство! Это нечто лучшее, потому что это сама жизнь: много больших и круглых титек, крепких, рыхлых и всяких самых разных задниц, глупые диалоги вперемежку с облизыванием мороженого и торчащие бейсбольные биты, укомплектованные двумя, как в большом теннисе, мохнатыми мячиками. А ещё — это цветы и дождь. Море цветов и поля под дождём, кувыркание в грязи в ажурном нижнем белье. Смотрите и наслаждайтесь. Я пью за Тинто Брасса, за этого старого маразматического пердуна, так и не сумевшего разучиться радоваться жизни своей! Ну, и за себя, гениального, конечно же. Флинт, я люблю тебя.
        — Так давай же станцуем, Сержик! — предложил Филинов. — Ты же знаешь, если бы я был голубым…
        — Танцуем, Флинт! — заорал Гордей, руками широко раздвигая всех, освобождаясь и освобождая место для па-де-де. — Начинаем экзотик-поп-шоу!
        Через пару минут девчонки визжали от восторга, потому что на сегодня и Гордей оказался на высоте заявленного положения: предоставил Флинту право на изящество и активную роль, сам явил миру образчик податливого и пластичного манекена, с полудвижения понимая перспективу движений. Танец закончился крепким мужским троекратным правительственным поцелуем и почти что истошным воплем самого неодноногого и неодноглазого, наоборот — двуногого и двуглазого, пирата:
        — Ах, ну почему я не голубой?!! Это, Серёга, понимаешь ли ты, самая большая трагедия всей моей жизни. — он внушительно прослезился. — Вот ты сейчас же сможешь ли объяснить мне, глупому, почему это я должен уступить тебя какой-нибудь из этих проти-ивных женщин?!!
        Серёга, налив и поднеся Сашке бокал шампанского, сам оставив в руке водку, чокнулся, кажется, совсем окончательно:
        — Вот если бы у меня был оранж, то я обязательно бы им с тобой поделился.
        Суровое дружеское рукопожатие сквозь века, пространства и половые ориентации разорвала в клочья Элейна, возникнув в тесном пространстве между ними, как поршень в цилиндре двигателя внутреннего сгорания, возникнув отнюдь не из ничего, как дьявол из зажигалки:
        — Мне очень жаль, мальчики, примите мои искренние соболезнования, но в мире уже давно нет не только самого совершенства, но и вообще — даже намёков на таковое! Господа, особо важное объявление! По личной инициативе и по многочисленным заявкам публики сегодня весь вечер на арене цирка — Его Первосвященство Флинт! Следующим номером нашей программы… нашего экзотик-поп-шоу объявляется фанданго для… — все итак уже слушали, и она спокойно почти дообъявила, — Фанданго для Флинта и прекрасной… — сделала последнюю паузу и совсем почти пианиссимо закончила. — и прекрасной Элейны.
        Так, правда, и осталось непонятным, откуда же взялась музыка, но это и вправду был фанданго! Упали кто куда, кто на диван, кто в кресла, кто и просто совсем даже на пол. Элейна тоже когда-то ходила во Дворец культуры имени Ленина — в хореографию. Саша Филинов расстегнул все пуговицы на рубашке, не забыв рукава, подготовился к вступлению в танец.

        Ты танцуешь, а юбка летает, шепталось само собой в первую долю трёхчетвертного бьющегося в черепной коробке размера. Ах, что это? Адреналин? Инсулиновый или электрошок? Акустическая анестезия или наркотический транс? Визг запоздавших тормозов перед мордой глупо несущегося на тебя БелАЗа? Нет, это заполнение сосудов кровью, которая, кажется, уже начинает загустевать, под давлением своим становится застывающим цементом. Таким формам не требуются ни опалубка, ни арматура, потому что это — законы гидравлики и химии, физиология и психология. Свято место пусто не бывает, ты танцуешь, а… Она взмахнула руками, как птица — крыльями, и за ними последовала веером пёстрого оперения огненно ожившая ткань, обнажая последовательно:
        1) голени с желваками икр, жёстко и чётко бьющие вместе с фанерой кастаньетный непрестанный бой;
        2) крепко играющие ненавязчивой и загорелой мускулатурой бёдра, если б они тряслись, я обязан был бы честно назвать их «ляжками», но это были бёдра танцовщицы в ажурных чёрных чулках на подвязках с бантиками;
        3) ягодицы, едва ли прикрытые запавшей в прорезь между ними ниточкой трусиков, ягодицы танцовщицы, которые, если, в соответствии со знаменитой учебной уловкой, между ними зажать орешек фундука, ни за что на свете, даже в сложнейшем антраша, не уронят его;
        4) идеально тонкий низ спины в области талии с прямой ложбиной строгого позвоночника — древа жизни, которое, вопреки непрестанному и дробному сотрясению корней оставалось совершенно неподвижным.
        И так — несколько раз, но не к ряду, а между поворотами и «холостыми» — без юбки — взлётами рук, стремящихся хлопками звонких ладоней и щелчками тонких и нервных пальцев подчеркнуть ритмический рисунок сдерживаемого в умеренном темпе знойного танца.
        Я сделал три скользящих фантастически длинных шага из-за спин публики навстречу Элейне и, идеально угадав её очередное отклонение в сторону, оказался за спиной моей прекрасной партнёрши. Расставив ноги чуть шире плеч, видя перед собой на стене два силуэта, наверное, наши, я выстрелил движением рук — медленно вверх — с растопыренными стально и стильно пальцами несостоявшегося музыканта, потом — вниз, так, чтобы вместе с ними скатилась с плеч рубашка. Меня искупали в овациях.
        Ладони наши соприкоснулись, поймав друг друга, снова вместе взлетели вверх, и мы замерли.
Неправда всё это про то, что, чем длиньше актёр может протянуть паузу, тем он лучше актёр.
        Нет, пауза должна длиться ровно столько, сколько должна длиться, и границы её должны быть — неумолимо и ювелирно чеканны. Вместе с резким и точным окончанием паузы я развернулся, как мультяшка: вот спина, а вот лицо! — и подхватил бешеную дробь каблуков Элейны. Теперь на секунду мультяшкой стала Элька, и мы снова замерли, на этот раз — лицом к лицу, и после:
        я — в противовес откинувшись корпусом назад, обнимая её крепко за талию,
        она — перегнувшись через мою руку туда, в сторону публики.
        Мы упёрлись друг в друга так, что казалось, лобковые кости, которыми мы и упёрлись друг в друга, сейчас треснут. Определённо, Эля, я хочу тебя. Прямо сейчас хочу, вот так, вот здесь, не отрываясь. Если замедлить танец, то всё получится, Элька! Музыка оборвалась.

        Флинт помог Элейне разогнуться и принять вертикально-нормальное положение. Она его поцеловала, и танцоры предстали во фрунт аплодисментам ошалевшей от счастья публики. Когда зрительские рукоплескания и восторги поутихли, когда же и поклоны отпоклонились, Саша Филинов сделал шаг вперёд и, прижав руку к бьющемуся в грудной клетке безумному сердцу, торжественно и покаянно, по-видимому, с полной ответственностью заявил:
        — Если бы я был порядочным Маяковским, то сразу же по обкончании сего непристойного танца взял бы партнёршу в жёны.
        Было снова налито, и опять пили, снова сновали руки, тёрлись избранные места одних тел об избранные места избранных других тел, и всем было хорошо. Элька, подняв подол юбки и обмахиваясь им, словно веером или опахалом, сказала:
        — После такого танца просто необходимо поостыть на балконе. — и, как бы только сейчас и обратив внимание на непристойность собственного вида, сыграла смущение школьницы, застигнутой за предосудительными какими-то занятиями, густо-киноварный стыд смертный провинциалки, попавшей впросак в столичном интим-магазине. — Извинить-те, пожа-алуйс-ста!
        Тотчас обхватив втугую злосчастный подол юбки вокруг ног, она вылетела на балкон, только её и видели, и Флинт сразу последовал было за нею, но в самых дверях был остановлен окликом Ирины и обернулся, она бросила ему через всю комнату рубаху, лёгким жестом кисти руки он поблагодарил её и вышел. Музыка снова звучала. Рвалась и рыдала чья-то очень знаменитая лидер-гитара, заблудившись будто навечно в затяжном блюзовом оргазме.
        — Ты молодец, Эля. Это было замечательно. — Саша закурил. — Давно у нас с тобой так удачно не получалось.
        — Да, мне тоже понравилось.
        — Ты не простудишься? Здесь прохладно.
        Как будто подслушивал, сразу же выглянул Эректор и протянул ему плащ для Эльки.
        — Замёрзнуть мне не дадут. Спасибо, Эрик, тебе понравилось? — спросила она у мужа.
        — Ещё бы немного, и я задушил бы этого мерзавца вот этими самыми собственными руками, а их в трудовом коллективе, между прочим, называют золотыми!
        Флинт заинтересовался:
        — Это похвала?
        — Естественно. Ладно, вы тут долго-то не очень торчите на холоде, а я пошёл, меня Алька ждёт.
        — Стой! Спорим на сто баксов, что Алька без трусов?! — то ли пошутил Саша, то ли что, то ли это.
        Эрик задумался, наверное, об аспектах порядочности и непорядочности в особо пикантных ситуациях человеческого бытия в условиях заключения пари:
        — Ты меня провоцируешь, негодяй!
        — Естественно. Стой. — Флинт всё-таки ещё раз удержал Эрика. — Я тебе не советую пытаться перепить Гордея. Это невозможно, я пробовал как-то, ничем хорошим это не кончилось. Ты просто уступи ему Иринку, и Аллочка, если будешь смел и находчив, будет твоя.
        — Да ты что это, серьёзно? — растерялся Шандор.
        — А почему нет? И поспеши, а то скоро уж танец закончится или Липнин к Альке прилипнет хуже банного листа, я тебе прямо говорю.
        Позорно подмигнув непрошенно-своевременному советчику, что очень удивило Флинта неприличностью, муж Элейны испарился без лишних слов, но, повернувшись к партнёрше, танцор понял, почему тот позволил себе такое: Эля стояла к ним спиной, опираясь на железную перекладину барьера, и, следовательно, видеть идиотских гримас мужа не могла. Выбросив сигарету за борт, пират подошёл к ней сзади, прижался и, просунув руки под её руки, положил ладони на её груди, сразу же и заключив возбуждённо набухающие соски между пальцами несостоявшегося в качестве профессионала, но вполне приличного любителя, музыканта. Язык скользнул по шее к уху. Откинув голову назад, она положила её ему на плечо.
        — И что же ты всё время пытаешься спровоцировать?
        — Я?
        — Да, ты, Саша, ты. Ведь не я же, и не Эрик же, и никто другой.
        — Да. Ты права, я и никто другой. Я провоцирую любовь. Плотскую любовь, исполненную не чего-то там выдуманного и вымороченного за тридцать с лишним столетий, а естества экстаза и экзальтации страсти. Я провоцирую подлинно свободную любовь, настоящую свободу. Моя любовь чиста, честна, неукротима и… — он остановился, потому что потерял ощущение реальности произносимого. — …и, к огромному моему собственному и окружающих несчастью, не востребована.
        — Опять ты кондомы надумаешь, Флинт. У тебя же есть Ира, она идеальна, чтобы востребовать эту твою любовь, вы с ней — такая прекрасная пара. Мы все вам завидуем.
        — Как вы меня все достали, понимаешь, когда такие вещи говорят тебе на каждом шагу, а ты живёшь внутри этого так обожаемого всеми вами идеала, это начинает становиться издевательством. Она, — Саша стал выделять каждое слово, хотя оставался по-прежнему спокоен и тих. — не может. Востребовать всей. Моей любви. Эля, я могу больше, я хочу большего, кстати, как и любой из вас. Мы все могли бы стать счастливыми, и я в силах вам помочь, всем без исключения, стоит вам только чуть-чуть позаботиться о себе, стоит только сделать всего один-два шага навстречу истине. И я хочу этого. Я хочу…
        — А я не хочу, Саша. Пора уже, пора завязывать с играми. Хватит, офсайд! Или, как там у твоих обожаемых хиппи? Остановите планету, да? Я сойду! Так, кажется?
        Возникла совершенно неожиданная пауза — не объяснимая никакими замыслами, никакими целями не обусловленная, более того — никем просто и не предусмотренная, ни Сашей Филиновым, ни Элейной Шандор, ни кем бы то ни было ещё; возможно, Флинт не понял, что Элька всё-таки разговаривает, а не исповедуется, и что он что-то должен ответить, но возможно и то, что какой-нибудь, от малозначительного до очень грандиозного, внешний эффект не дал возможности нормально продолжать диалог. Грянул гром или проехала, истерично вереща сиреной, пожарная или милицейская машина, не важно.
        — Я тебя спрашиваю, ты же у нас теоретик? Что молчишь-то, сын Божий, дающий новую заповедь?
        — Теоретик у нас Гордей. Шандор у нас практик. Липнин… ну, с этим персонажем, скажем так, всё ясно — естествоиспытатель херов.
        — А ты? — она выдернула у него изо рта только что зажжённую сигарету. — Неужто, всё-таки, сын Божий?
        — Вот привязалась со своим… Не поминала бы всуе-то, а то поплатимся, не ровён час, не приведи Господь! Я самый обыкновенный, простой такой, рядовой провокатор.
        — Флинт, я уже не помню, говорила ли тебе или опять забыла, пора заканчивать с играми, жить пора. — затянулась и, закашлявшись, выбросила. — Для того, чтобы ****ь Альку, ты слишком хорош. Извини, но с Шандором тебе никак не сравниться, это зверь, но и этого, я точно знаю, почему-то мало для счастья. Гордея много, но он слишком совестлив, чтобы стать обыкновенным любовником.
        — Да я же не об этом, Элечка, хорошая моя, непонятливая!
        — Ну, так о чём же?!
        — Да о том, что я просто не умею делить себя на части и мне уже надоело, что другие постоянно хотят поделить меня между собой.
        — Или всё, или ничего, как это старо и глупо. Больше того, это просто невозможно. Но! — она тут же неожиданно развернулась. — Если ты очень хочешь, то давай — делай меня счастливой. Очень хочешь? Так начинай же скорей и поспеши, а то вон сейчас музыка кончится, и тебе кто-нибудь обязательно помешает.
        Ударившись лбом ему в грудь, Элейна нагнулась и выдернула из-под юбки трусики, сняв сперва с одной ноги, чуть потеряв равновесие, но тут же вцепившись во Флинта свободной рукой и восстановив его, потом сняв с другой, задрала платье, как давеча, и больше — до уровня талии. Широченно-балетным жестом ноги обхватила его за пояс, при всём при том оставаясь нестерпимо спокойной и совершенно холодной — кукольно-изысканной:
        — Если это так принципиально, то почему же ты медлишь? — Эля начала расстёгивать ширинку его джинсов. — Давай-ка трахни меня, и посмотрим, что из этого получится, я безумно хочу быть счастливой, Сашенька!
        Мимо них в этот момент вниз пролетел большой неоднородно-тёмный предмет с закрытым ладонями лицом, гулко прошумев плащом — предположительно, человек. Эля этого не видела, она слышала после, как и Филинов, глухой удар о землю чего-то тяжёлого — спустя, приблизительно, пару-другую секунд.
        — В конце концов, ты меня уже заинтриговал своими обещаниями, а вдруг я и вправду стану хоть чуть-чуть счастливее? Кому же здесь не хочется вот так — на халяву? Предлагают — надо брать, правильно?
        — Правильно, Эля. Ты неудачно выбрала танец. Если бы это была румба или вот этот блюз, у нас бы всё получилось там ещё. И получилось бы именно так, как надо. Зрители были бы в восторге.
        — Они и без того были в восторге.
        — Это был не тот восторг.
        — Хорошо, в следующий раз музыку будешь заказывать сам. Хотя, честно говоря, не вижу разницы, под какую музыку трахаться!
        — Не говори это дурацкое слово, оно тебе не подходит. — в комнате оборвалась музыка, наверное, что-то случилось, и Флинт, употребив силу для избавления от элиного объятия, приказал. — Одень трусы. Пойдём в комнату, там ты узнаешь много интересного.
        Она одевалась неловко, гораздо хуже, чем раздевалась, он вдруг понял, что она жутко пьяна, тем не менее, они успели: в комнате горел верхний свет, лица присутствующих показались странно сосредоточенными и растерянными одновременно. Были смятение и ужас. Незнакомая девушка кричала в телефонную трубку:
        — Скорее, да только что, девятый, да какая разница?! Первой Пятилетки, да, восемьдесят третий дом… О Боже, да зачем вам квартира? Он на земле лежит!!!
        Флинт, так как не прошёл пока дальше, сразу же налил водки и лимонада и с рюмкой и стаканом подошёл к девушке, когда она положила трубку:
        — Выпейте, вам станет легче. Успокойтесь, всё остальное от вас уже не зависит. — она выпила водку, поперхнулась, выхватила у него стакан с лимонадом, запила жадно, и он, приняв рюмку и стакан из её рук, присел рядом, глядя в глаза. — Не спешите, оставайтесь пока здесь. Я сам спущусь вниз и прослежу, как будет дело. Вам туда ходить не надо. Вы слышите меня?
        — Да, слышу. — тихо, глотая слёзы, ответила девушка. — Почему не надо?
        — Просто не надо, и всё тут. Незачем. — Флинт обернулся. — Гордей, налей ещё. Как вас зовут?
        — Света. — недоумённо ответила она.
        Подали выпивку, и Филинов, продолжая нежданный свой сеанс гипноза, взял ладони её в свои руки:
        — Выпейте, Света. За знакомство выпейте. Поверьте мне, оно стоит того, в каких бы мрачных обстоятельствах ни произошло. Выпейте, выпейте и оставайтесь здесь, а я пойду спущусь вниз, встречу «скорую», всё узнаю, подождите здесь и выпейте ещё. Потом я вернусь и всё вам расскажу, если…
        Он замялся.
        — Что — если?
        — Я пойду, пора.
        Он вовремя спустился вниз, чтобы указать дорогу автомобилю неотложки, впрочем, врачи только лишь констатировали смерть и остались дожидаться приезда милиции, он обещал им, что завтра в морг придут родные или кто-нибудь…
        — Её зовут Светой, зато сам я почему-то забыл представиться. — усмехнулся он, решив не возвращаться к Гордеевым, только позвонить из автомата. — А меня зовут Флинт, Саша Филинов, если надо как обыкновенно, но друзья, все близкие друзья и подруги… да, те самые… зовут меня Флинтом. Конечно, я мало похож на пирата. Я, наверное, очень добрый пират. Да я и не пират совсем. Какой же я пират? Я — просто…
        Он вошёл в стеклянную будку на углу соседнего дома и набрал номер гордеевского телефона. Рассказывая, что и как, Флинт заметил на улице странного человека, смеявшегося искренне и безудержно в гулкой пустоте мокрых блестящих ночных улиц, шедшего без определённого направления, как-то сумбурно, а то и вовсе начинавшего кружиться в безумном танце…