И только Ветер...

Юрий Шерстнёв
Памяти моего отца, поэта и журналиста
Ивана Галактионовича Шерстнёва

Каждый день, день сегодняшний и вчерашний, и такой же день через год, через несколько лет в будущем и далеко в прошлом – все они похожи меж собой одним незаметным явлением. Каким? Абсолютно свыкшись с ним и в растерянности глядя вокруг себя, вы не ощущаете его, если оказываетесь в четырёх глухих стенах. Но стоит вам лишь отворить дверь, распахнуть окна, как вы сразу же ощутите его движение, его дыхание: в колыхании занавесок и штор, в шелесте листьев и в шёпоте трав, в набежавшей от облака тени…
Да, это ветер. Кто-то, может быть, возразит, что бывают дни или хотя бы часы безветрия, когда всё замирает. Возражу. Всё не замирает никогда! И в самой жаркой, в самой безлюдной пустыне, где недвижимым кажется даже время, стоит лишь опустить ладонь к раскалённому песку, чтобы ощутить плотные восходящие потоки. А может быть, именно там и зарождаются все ветры? Не хочу рассуждать обо всём их разнообразии, но об одном ветре лета 1999 года я не забуду, видимо, уже никогда.
…Колючий, пропахший пылью и расплавленным, как сыр на сковородке, асфальтом ветер летел по улицам посёлка, пробираясь в каждую подворотню, нахлёстывая пустыми яблоневыми ветками по окнам, забивая песком глаза, волосы, делая всё для того, чтобы разогнать по дворам, домам, квартирам тех, кто оказался на улице в этот вечер. До заката оставалось часа два, и диск светила ещё не начал краснеть, когда на противоположной стороне горизонта стало хмуриться небо, а петухи раскукарекались так, будто предвещали  всемирный потоп. Ветер… Ветрище! Он словно очень спешил на встречу с тёмным облаком, показавшимся над Шихан-горой и только что перевалившим через этот великий бугор, веками подпиравший восточную окраину Павловки*. Нехотя словно, всё мрачнея и мрачнея, наползало оно на крайние дома своей серо-фиолетовой мутью. Казавшееся  грубым, бесформенное месиво водяных паров и пыли засасывало под себя и ветер, и откуда-то сорвавшуюся солому, и обрывки газет, и прочий лёгкий мусор. Чем выше и страшнее становилось облако, тем сильнее и безжалостнее делался ветер. И, судя по всему, через несколько минут эта лавина должна была обрушиться на внезапно онемевший посёлок, заполонив собой и небо, и землю.
Скоро уже и не облако, а высоченный гребень совершенно чёрной тучи завис надо мною в самом зените, откуда вдруг, словно свистящие горошины, попадали перепуганные ласточки, чуть ли не касаясь косыми крылами крыш, едва не врезаясь в тополиные ветки, будто там, наверху, увидели что-то адское.
Улицы опустели, обезлюдели, только и было слышно глухое рокотание грузовика, выползающего из-за поворота, тяжко ухающего порожним кузовом на кочках и выбоинах, оставшихся на дороге после весенней распутицы.
Вот грузовик пропрыгал мимо меня. На мгновенье пахнуло копотью и раскалённым железом мотора, а на жёлтом от сбитых влёт сотен мотыльков лобовом стекле я успел-таки разглядеть следы крупных дождевых капель, наличие которых меня ничуть не огорчило, даже, наоборот, заставило улыбнуться.
– Неужели сегодня пойдёт первый за всё лето дождь?! – громко спросил я сам себя и снова посмотрел на тёмное небо. Посмотрел точно так же, как смотрели на него в это мгновенье тысячи других глаз павловчан.
– Ждите настоящий ливень! Вот-вот ливанёт! – отвечал я вслух всем мольбам односельчан о долгожданном дожде, не боясь быть услышанным, не боясь насквозь промокнуть. До дома мне было далеко, а спешить было некуда. – Под летним ливнем раз в году промокнуть – не беда!
Вдруг всё стихло. Так иногда бывает перед бурей или  в последние перед ураганом секунды. Ни шума ветра, ни каких других звуков – аж жутко стало, и эта жуть вынудила меня оглянуться… В выгоревшем от солнца плаще, доживавшем второй десяток лет, позади меня шёл старик. Да, именно старик. Потому что в этот раз я впервые не узнал в нём своего отца.
Потрёпанная летними суховеями и повидавшая сотни разных дождей шляпа пыльного серого цвета была ровесницей плащу, расстёгнутые полы и просевшие плечи которого ещё помнили былую стать их хозяина. Большие и совсем недавно полные сил ладони отцовских рук заметно похудели, отчего покрылись множеством морщинок, будто каждый из нескольких десятков тысяч прожитых дней оставил на них свой след, свою отметину… Неизменными остались только походка, чуть ныряющая при каждом шаге, вольная отмашь рук да кудри волос, когда-то, ещё в моём детстве, такие чёрные-чёрные, а теперь до невозможности белые, живым серебром  выбивавшиеся из-под шляпы. Голова отца была наклонена вперёд, а поля шляпы скрывали глаза. Он шёл в каком-то глубоком раздумье, совсем никого и ничего не замечая.
Я подождал, когда отец догонит меня, и только тогда окликнул.
– Привет, пап, куда путь держишь, о чём задумался? – спросил я с наигранной лёгкостью, заранее стараясь развеять набежавшие на него облака дум.
Эти мои слова спугнули затянувшуюся вокруг тишину и заставили отца вздрогнуть. Он явно не ожидал встречи, а потому совсем не разобрал вопроса, только на пару секунд скользнул по мне взглядом и, тут же, опустив глаза, принялся рассказывать, что идёт в магазин за хлебом-сахаром, что боится не успеть до дождя… Но за эти секунды я успел рассмотреть глаза его и две крупные слезинки возле.
Словно угадывая мои  мысли, отец принялся оправдываться, растирая большим пальцем эти предательские капли. Казалось, даже шутил:
– Что за ветер сегодня! Такой цепкий, такой колючковый – все глаза поцарапал, забияка. Одна утеха – есть надежда на дождик на хороший, долгожданный…
Отец что-то долго и сбивчиво говорил о погоде: о жаре да засухе, о нехватке воды на огороде, потом перешёл на самую больную для него тему – о книге, которую писал последние два года и на издание которой  никак не набиралось денег. А я молча смотрел на его влажные глаза, на седые кудри, на морщинистые руки, ощущая во всём этом вечную неизбежность нашей общей человеческой старости, которую так не хочется замечать, о которой так не хочется думать, но она всё же приходит: сначала к нашим дедам и бабушкам, потом – к родителям нашим, чтобы однажды прийти и к нам, сделав нас в чём-то мудрее, в чём-то наивнее…
Внезапный сухой щелчок, будто где-то рядом треснуло надломленное старое дерево, оборвал и мои мысли, и слова отца,  взгляды наши снова встретились. В его широко распахнутых серых глазах отразилось только тёмное небо и я.
– Молния… – отец засуетился, пытаясь застегнуть непослушными пальцами полы плаща.
– Сейчас громыхнёт, – я на мгновение опередил громовой залп  над Шиханом.
Тут же проснулся набравшийся новых сил и ставший прохладным ветер. Он вновь погнал вверх по улице волну, пыльную и, как сказал отец, «колючковую».
Мы наспех простились. Отец поспешил к магазину. Я ещё несколько секунд стоял на месте, вглядываясь в его спину. Ветер подгонял его и даже подталкивал, поторапливая всё сильнее и всё настойчивее, беспорядочно растрепав торчащие из-под шляпы волосы. Что-то общее, неподвластное времени и судьбе, виделось мне в отцовской фигуре и в ветре. Они сливались во что-то неопределённое, могучее и грустное, ощущаемое, скорее, не рассудком, а где-то у сердца… Почему-то промелькнул в голове образ молодого Сергея Есенина, тут же трансформировавшийся в образ отца, учившего меня писать стихи, затем я словно со стороны увидел себя в семнадцать лет – юным отроком, замкнувшемся в любви и поэзии, когда никто меня не понимал, кроме родителей и… Ветра! И именно он – Ветер с большой буквы – объединял только что всплывшие в сознании картины. Только он по-настоящему глубоко понимал Есенина и отца, их стихи, их мысли. И только Ветер останется со мной, когда…
Метрах в ста от меня отец остановился, нагнулся, что-то поднял с земли, обернулся в мою сторону и, пытаясь перекричать ветер, насколько мог громко, произнёс:
– Подкову нашёл, подковочку! Видишь, какая маленькая! Как не поднять – на счастье ведь! Точно ведь будет на счастье… И дождь придёт!..
Обрывки слов потонули в раскатах вновь громыхнувшего над посёлком грома. Я махнул отцу рукой, но он этого уже не видел, скрывшись в тополях за поворотом.
Дождя не было ещё почти час. Но всё сильнее наливалось им небо, оно словно крепилось, словно ожидало, когда отец вернётся из магазина. Почти час чёрное брюхо нависшего над Павловкой грозового циклона могучими плечами подпирал снизу ветер.
Вечером, около половины девятого  позвонила мама, приглашая наутро за ягодами, за смородиной. Сказала, что отец только-только пришёл, и слегка пошутила по поводу принесённой им подковки.
Наш телефонный разговор оборвал ливень. Дождь был повсюду! Его непроницаемая стена слилась с мгновенно наступившей ночью и растаяла лишь под утро. Лишь под утро улеглось и у меня на сердце.

С того вечера прошёл год.
Зимой отец сильно заболел, слёг, а в начале весны умер…
Проводить отца в последний путь люди добрые помогли: и те, о ком он успел написать в своих рассказах, очерках, стихах, и те, о ком не успел.
Что стало причиной столь тяжёлой болезни? Мама рассказывала, что ещё поздней осенью отец поскользнулся на обледенелой дорожке возле базарной площади, упал и сильно ударился головой о бетонное крыльцо магазина. Мол, после этого у него и начались проблемы со здоровьем. А я вижу и другую причину. Отец, как и миллионы других стариков, был сломлен перестройкой и новыми временами. В стране, где в одночасье стали править капиталистические принципы и мораль, где словесная чернуха и порнуха вылезли на первые страницы, где слово «человек» стало значить меньше, чем слова «челнок» и «чек», он как коммунист и честный, принципиальный журналист, как поэт стал не нужен. Коммунизм так и остался несбыточной идиллией, а честь и совесть легко продавалась за талоны или ваучеры на каждом углу. Единственными радостями его жизни стали огород и рукопись. Да ещё редкие встречи с детьми и внуками. Чего скрывать, мы заходили к родителям не часто, озабоченные выживанием своих семей в стане «шоковой терапии», затянутые экстримом бесконечных дел, ростом цен… Надежда на скорый выход в свет книги, для которой отец писал очерки о селькорах Павловского района, поддерживала его в жизни из последних сил. Пока мог, пока крепились душа и рассудок, отец писал стихи, рассказы, воспоминания. И всё переживал за рукопись книги, которую таки закончил и, обнадёжившись спонсорскими заверениями, отправил с оказией в какое-то самарское издательство. Там рукопись и зависла – то ли на её обработку и издание не доставало денег, то ли никому не было дела до какой-то провинциальной книжонки, не сулящей прибылей. Самому добраться до Самары у отца уже не было сил, и, почувствовав, что второй круг сбора средств ему не осилить, что последнее его детище так и останется вне этого мира, он окончательно сломался. Не стало надежды – не стало и последней зацепки за жизнь.
…А подковка потерялась быстро. Как будто и не было её вовсе. Только раз в месяц нарождающийся серп луны напоминает мне её изгиб. Она такая тонкая и прозрачная, почти невидимая и тающая на рассвете, качающаяся в розовеющих облаках и едва заметно дрожащая в потоках восходящего к небу Ветра.
2000

* Павловка – рабочий посёлок, районный центр на юге Ульяновской области, расположенный в красивейшей долине, опоясанной несколькими холмами и рассекаемой тремя небольшими ручьями. Датой его рождения считается 1695 год. Здесь в редакции районной газеты «Искра» больше трёх десятилетий тянули нелёгкую журналистскую лямку мои родители – Неля Петровна и Иван Галактионович Шерстнёвы. Начиная с сентября 1973 года, 24 года и один месяц отец возглавлял редакционный коллектив, много больше, чем любой другой редактор этой районки.